Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Разоблачение Достоевского, или Coup du milieu (продолжение)





 

– От «наслаждения» – к «сладострастию»! – объявил Дмитрий Всеволодович. – По восходящей!

Смотрите: два ударных романа. В двух ударных романах – две ударные сцены. «Ударные» абсолютно буквально: в обеих сценах – секут. Плюс в обеих сценах – присутствуют дети.

В «Преступлении и наказании», как все помнят, бьют лошадь: «Миколка в ярости сечет учащенными ударами кобыленку…» Мне нравится вот «учащенными ударами», потом вернемся. «– Пусти и меня! – кричит один разлакомившийся парень из толпы… – Засеку! – И хлещет, хлещет, и уже не знает, чем и бить от остервенения… – Секи до смерти!.. Засеку!..»

Все это время маленький мальчик – собссно, главный герой – порывается оказаться на месте лошади, заменить собой лошадь – ему попадает кнутом – через четыре страницы подробного истязания лошадь наконец дохнет – маленький мальчик к ней припадает, целует морду… короче, пытается с ней максимально идентифицироваться.

Но даже такое педо‑зоо‑некро – еще цветочки! А настоящие ягодки, вишенки – это, конечно, так называемый «Бунт Ивана».

В главе «Бунт Ивана» Иван Карамазов цитирует – якобы цитирует – якобы из газет – якобы судебную хронику. То есть Федор‑Михалыч грамотно обставляется. Барьер аж тройной: во‑первых, это не авторский текст. Как бы автор и ни при чем: говорит персонаж. Во‑вторых, говорит персонаж на грани безумия – а может, уже за гранью безумия. То есть и персонаж не особо при чем. И в‑третьих, даже этот безумный Иван вроде бы не сам выдумал, а вычитал из газет. Таким образом, защитившись тройным барьером, обставившись, Федор‑Михалыч пишет что пожелает.

Чего ж он желает, наш любитель народа, интеллигентный наш господин? «Интеллигентный господин сечет собственную дочку, младенца семи лет, розгами… Папенька рад, что прутья с сучками, „садче будет“, говорит он, и вот начинает „сажать“… Я знаю наверно, что есть такие секущие, которые разгорячаются с каждым ударом до сладострастия, до буквального сладострастия…» Хотя вот прокольчик! откуда «знает наверное», если это внутренние ощущения человека, про которого он прочитал в газете? Откуда такая детальная физиология? В девятнадцатом веке не было газеты «Жизнь», тогда не писали так: «…с каждым ударом до сладострастия, до буквального сладострастия, с каждым последующим ударом все больше и больше!.. Секут минуту, секут, наконец, пять минут, секут десять минут, дальше, больше, чаще, садче. Ребенок кричит, ребенок не может кричать, задыхается: „Папа, папа, папочка, папочка!..“» Вот это мне тоже нравится: «дальше, больше, чаще, садче, папа, папа» – мне нравится этот ритм! Так же было с кобылой: «учащенными ударами». В «Преступлении и наказании» лошадь секли три‑четыре страницы, при средней скорости чтения две минуты страница – значит, в сумме примерно шесть‑восемь минут. В «Карамазовых» дается точное время: пять‑десять минут. Куда прозрачнее?.. А вообще, и чего тут догадываться, о чем? Автор сам говорит однозначно: «до сладострастия, до буквального сладострастия». Современным языком это называется «сексуальное наслаждение». «Чаще‑садче»…

Между братьями Карамазовыми происходит при этом чудный диалог: «– Мучаю я тебя, Алешка». – Дмитрий Всеволодович прочитал усеченно «Алешк». – «Мучаю я тебя, Алешк, ты как будто бы не в себе. Я перестану, если хочешь.

– Ничего, я тоже хочу мучиться, – пробормотал Алеша».

Не вопрос! Главное, автор тоже хочет еще! И еще! Уж у него и младенчиков режут, и девочку семилетнюю секут, и мальчика восьмилетнего – голого, что характерно, – затравливают собаками, и еще одну пятилетнюю девочку – тоже секут, запирают в отхожем месте, я даже детали тут опущу… Это уже Сорокин фактически. Мало, что автор далеко по ту сторону человеческой меры – если угодно, нравственной меры. У меня ощущение, что он меру художественную (что важней для писателя) напрочь уже теряет: все эти мальчики‑девочки пяти‑восьми‑семи лет давят друг друга, мешают друг другу – а Федор‑Михалыч все наворачивает, наворачивает, остановиться не может, все громоздит, громоздит!..

– Я не понимаю, – повысила голос Анна, – к чему это?!

– Сейчас молодые люди подумают, что мы с тобой репетировали. Нет, мы не репетировали. Хотя в точности ту же реплику подает Алексей Карамазов брату Ивану – пока оба не входят во вкус, или, как выражается автор, «разлакоми…», «разлакомливаются»: к чему это все?

Это все вот к тому самому, – Дмитрий Всеволодович кивнул в сторону Федора, – что именно любит Федор‑Михалыч. Что такое вообще в его понятии «любит», «любовь». И соотвецно, в какой интересной компании оказываются русский народ и религия…


Обратите внимание! я не утверждаю, что Достоевский не любит русский народ. Или, кстати, что он не искренне религиозен. Ни в коем разе. И русский народ, и религия – для Достоевского еще круче, чем мучить маленьких девочек!.. если круче бывает…

Вот вы как сами считаете: круче – бывает? Может ли быть в природе что‑нибудь круче, чем сексуальное наслаждение от продолжительных сильных мучений маленького ребенка?

Как ни странно, в случае с Федор‑Михалычем – да. Ребеночка, как мы выяснили, имели пять‑десять минут – а здесь речь идет о пяти секундах, даже не десяти, а именно о пяти: «В эти пять секунд я проживаю жизнь – и за них отдам всю мою жизнь, потому что – ст о ят! Если более пяти секунд – то душа не выдержит и должна исчезнуть. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически. Это не земное… человек в земном мире не может перенести. Надо перемениться физически – или умереть…»

Федор, я вижу, знает, о чем тут речь. А девушек я еще потомлю.

Вот кусочек из воспоминаний: Федор‑Михалыч на поселении в Семипалатинске. К нему приезжает старый товарищ. Как раз накануне праздника Пасхи. Цитата: «На радостях просидели всю ночь напролет, не замечая ни времени, ни усталости, говорили и говорили… Коснулись религии… „Есть Бог, есть!“ – закричал Достоевский, вне себя от возбуждения. В эту самую минуту ударили колокола соседней церкви, воздух весь загудел. „И я почувствовал, – рассказывал Федор Михайлович, – что небо сошло на землю и поглотило меня. Я реально постиг Бога, проникнулся им. ‘Да, есть Бог!‘ – закричал я, – и больше я ничего не помню. Вы все, здоровые люди, не подозреваете, что такое счастье. Счастье испытываем только мы, эпилептики, за секунду перед припадком… Магомет уверяет в своем Коране, что видел рай и был в нем… Он не лжет! Он действительно был в раю в припадке падучей, которой страдал, как и я. Не знаю, длится ли это блаженство секунды, или часы, или месяцы – но верьте слову: все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него!“»

Речь идет о так называемой «ауре». Непосредственно перед припадком растет активность синхронизированных нейронов… не суть: начинаются галлюцинации. Зрительные, вкусовые; бывают мучительные, бывает, наоборот, эйфория. Михалычу повезло: эйфория. Как настоящий наркотик. Михалыч подсел и честно нам признается: «Все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него». Квинтэссенция жизни – припадок.

Человек‑Достоевский говорит «жизнь отдам» за припадок. Достоевский‑писатель даже само это слово «припадок» дрожащими пальчиками вставляет как драгоценность, как джювел[6]… Это вам не какая‑нибудь «любовь», которую можно транжирить направо‑налево: уличное пение «любит», врать «любит», суп «любит», бла‑бла: нет, припадок он с барского плеча дарит только главным героям…

Вот Карамазовы. Дмитрий, Иван, Алексей – и четвертый брат Смердяков.

Иван. Видит черта в припадке горячки.

Алексей. В первом томе с ним происходит припадок, которым он очень напоминает отцу свою мать. Та вообще называлась «кликуша» из‑за припадков, которые с ней постоянно случались – от них, собсно, она умерла.


Даже Дмитрий, который вроде бы погрубее… Про Дмитрия: «…поднимается из груди его столько любви… до моления, до исчезновения… „И исчезну!“ – проговорил он в припадке какого‑то истерического восторга».

Ну, Смердяков просто клинический эпилептик, понятно, – и самый сильный припадок случается после отцеубийства – вокруг чего, собственно, крутится весь сюжет…

«Припадок» мы бережем для своих, для торжественных случаев…

Когда Сонечка узнает, что Раскольников убил старуху, во‑первых, она убийцу целует (что само по себе тоже важно: в случае с девочкой Полечкой тоже теплые губки совсем рядом со смертью) – целует, а убийце, в свою очередь, поручает поцеловать родную землю: «Пойдешь? Пойдешь? – спрашивала она его, вся дрожа, точно в припадке…» Раскольников от нее заражается: «…новое ощущение каким‑то припадком к нему подступило и вдруг, как огонь, охватило всего. Все в нем размягчилось…» – после чего припадочный падает – и, натурально, целует грязную землю!

Смотрите, как все сливается вместе: земля, родная земля – религиозный восторг – и припадок. И умиление, растворение, исчезновение: «все в нем размягчилось…», «нежного до моления, исчезновения… и исчезну».

Точно такое же чувство – у Мармеладова, когда он описывает, как Христос зовет «пьяненьких»: «И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем…» Обратите внимание: «при‑падем», упадем…

У Дмитрия Карамазова, когда тот летит вверх тормашками, падает: «Пусть я низок и подл, но я все‑таки и „твой сын, Господи, и люблю тебя!..“»

И точно такое же чувство Федор‑Михалыч приписывает народу: «…неустанно верует народ наш в правду, Бога признает, умилительно плачет…»

Смотрите: не чем иным, как этим припадочным размягчением, «у‑паданием», «при‑паданием» Достоевский оправдывает целый русский народ.

Не мысль! не идея, не знания, не способности – это пусть американцы «там все машинисты», мы не машинисты, мы лаптем хлебаем; не нравственное достоинство – американцы пусть будут «там лучше все до одного»: ничто осязаемое – а исключительно это припадочное умиление, размягчение, которое – якобы – присуще русским и – якобы! – отличает русского от поляка, от немца, американца и прочего смерда. Я «подл и низок» – но зато припадаю и упадаю. Я весь в дерьме – зато падаю, плачу – и все. И – оправдан. И воссияю! И – русский народ!

Умиление, размягчение – «я твой сын» – плач, припадок, падение – русский народ. Зафиксируйте эту цепочку. Запомните это.

Потому что если еще внимательней посмотреть, как бы «зумом» наехать – проявятся неожиданные детали. «Есть секунды, всего пять или шесть: вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг говорите: да, это правда. Здесь только радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость…»


– Откуда эта цитата? – спросил, потирая лоб, Федор. У него запульсировало уплотнение на голове – в том месте, которым он осенью въехал в стеклянную дверь.

– Из «Бесов». Терпение! Всё! Последние два‑три штриха – и переходим к постановляющей части!

На первый взгляд, то же самое. Мы уже слышали про гармонию, радость, бла‑бла‑благоговение… Но если внимательнее посмотрим – таинственный текст! «Вы не прощаете ничего…» Что «прощаете»? Кого прощаете? За что прощаете? При чем здесь вообще: припадок – и «прощаете»?

И дальше: «Всего страшнее, что ясно – и такая радость». Тоже странно: если ясно и радость – то почему «страшнее»? Что страшного в ясности?..

И в восемнадцатый раз: казалось бы, при чем здесь русский народ?

 

Мутно‑белые массы тумана затапливали котловину. Отроги гор были похожи на мысы, ложбины – на бухты. Виднелись полузатопленные дома, деревья. Дорога скрылась, только желтые фары время от времени тускло просвечивали сквозь туман.

Вскоре туман поднялся до «Альпотеля», и все, кроме ближайших домов и елей, исчезло.

– В погожий летний денек, – в голосе Дмитрия Всеволодовича была вкрадчивость, – а может быть, денек был пасмурный – восьмого июня тысяча восемьсот тридцать девятого года Михал‑Андреевич Достоевский, батюшка Федор‑Михалыча Достоевского, сели в коляску и выехали инспектировать полевые работы в Черемашню. Или, в другом написании, в Чермашню. Родовое имение Достоевских. Вы помните – так называлась деревня, с которой Иван Карамазов и его единокровный брат Смердяков связывают убийство отца:

«– Так зачем же ты, – спрашивает Иван Смердякова, – в Чермашню мне советуешь ехать? Я уеду, и у вас вот что произойдет?!

– Совершенно верно‑с…» – отвечает ему Смердяков.

«В это время в деревне Черемашне…» – это уже я цитирую другой источник – родного братца Федор‑Михалыча, Андрей‑Михалыча Достоевского: «В это время в деревне Черемашне на полях под опушкою леса работала артель мужиков. Дело было вдали от жилья. Выведенный из себя каким‑то неуспешным действием крестьян, отец вспылил и начал очень кричать на крестьян. Один из них, более дерзкий, крикнул: „Ребята, карачун ему!..“ И с этим возгласом все крестьяне, в числе до пятнадцати человек, кинулись на отца и в одно мгновенье, конечно, покончили с ним».

То, что «покончили», – правда. Отец Федора… чуть не сказал «Карамазова» – отец Федора Достоевского был убит своими крестьянами и двое суток валялся в поле, пока не хватились.

Но само описание – малоправдоподобное. Откуда эти детали? «Карачун», «закричал „карачун“»… Кто это рассказал? Случайный свидетель? Свидетелей не было, были одни участники – он же сам написал: «все крестьяне набросились…» Кучер? Кучер сбежал, прихватив коляску и лошадей. И главное: тысяча восемьсот тридцать девятый год – это все же не тысяча девятьсот восемнадцатый. Как‑то не принято было «кончать» помещика, если помещик на крепостных «накричал»…

Лет через восемьдесят, когда убийство помещика стало считаться делом богоугодным, в местной газетке «Красная нива» был напечатан рассказ. Рассказывали уже потомки тех мужиков: «Бить, конечно, не били: знаков боялись. Приготовили бутылку спирту, барину спирт в глотку весь вылили и платком заткнули. От этого барин и задохнулся».

Похожая версия и у дочери Федор‑Михалыча – соответственно, внучки Михал‑Андреича: «Его нашли позже на полпути, задушенным подушкой из экипажа. Кучер исчез вместе с лошадьми, одновременно исчезли еще некоторые крестьяне из деревни».

Окей, убили. Так, эдак: забили мотыгами, придушили подушкой, залили бутылку спирта – убили. Понятно. Но все же – за что? Как в любом детективе, требуется мотив. «Накричал»? Или все‑таки было что‑нибудь посущественней?..

Племянница Достоевского упоминает в числе убийц некого крепостного Ефимова и некого крепостного Исаева.

У некого крепостного Ефимова была племянница Катя. В возрасте неполных четырнадцати лет ее взяли в дом Достоевских в горничные. После того как умерла жена Михаила Андреича, то есть мать Федор‑Михалыча – горничная Катя от барина – родила‑а…

Другой крепостной, Исаев, имел дочь Акулину. Акулина была хороша собой. Ее взяли в барский дом, когда ей было одиннадцать лет…

Упоминалась также некая горничная Вера, из‑за которой Михал‑Андреич подрался с младшим братом своей жены. И так далее…

Вот вам маленькие беззащитные девочки, униженные, обиженные, «слезинки»…

Вот и понятно, почему сын убитого предпочел вегетарианскую версию про «накричал»…

Дальше! «Исчезли еще некоторые крестьяне из деревни. Другие крепостные моего деда показали, что это был акт мести: с крепостными старик обращался всегда очень строго. Чем больше он пил, тем свирепее становился…» Это все пишет Любовь Федоровна Достоевская. «Над крепостными своими глумился систематически. Любил незаметно, со спины подкрасться к работающему крестьянину, первым низко поклониться ему – а за то, что барин поклонился ему первым, отправить тут же на конюшню, на порку…» «На порку»! Помните: «Садче, чаще…» Раз.

Девочки маленькие со слезинками – два.

Алкоголизм – три! Не пьянство по случаю, а настоящий запойный клинический алкоголизм, тут все свидетельства сходятся: «Михаил Андреевич отличался крайней скупостью, подозрительностью…» – помните «подозрительность» у старухи‑процентщицы и у Федора Карамазова? – «…подозрительностью и жестокостью. При этом страдал алкоголизмом и был особенно зол и недоверчив в пьяном виде. Близкие жестоко страдали…» Отец Достоевского мучил и унижал свою жену – то есть мать Федор‑Михалыча, – и в тридцать семь лет свел ее в гроб – точно так же, как Федор Павлович Карамазов свел в гроб мать главных героев, Ивана и Алексея. Отец Федор‑Михалыча Достоевского мучил детей морально, а крепостных – то есть тот самый искомый наш русский народ – мучил и унижал физически, сиречь сек.

Еще цитирую Любовь Федоровну Достоевскую: «Создавая тип Федора Карамазова, Достоевский вспоминал и о скупости своего отца, и об его пьянстве, как и о физическом отвращении, которое оно внушало его детям…»

Видите – вот и «физическое отвращение» подоспело…

Дмитрий Всеволодович вздохнул, отпил «Кристальпа» и вытер рот бумажной салфеткой.

– Летом тысяча восемьсот тридцать девятого года Федор‑Михалычу Достоевскому было семнадцать лет. Когда до него дошло известие о насильственной смерти отца, с ним впервые – впервые! – случился приступ с конвульсиями и потерей сознания, позже определенный врачами как эпилепсия.

И вот здесь я еще раз – с чувством и с расстановкой… «Вдруг вы чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг говорите: „да, это правда, это хорошо“… Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость…»

– Но это же Фрейд! – не выдержал наконец Федя. – Старая статья Фрейда про Достоевского…

– Ну и что? – не смутившись, парировал Дмитрий Всеволодович. – Фрейд не Фрейд, но у каждого человека, как говорится, «есть или были родители». Отсюда вообще вся динамика человеческой жизни: борьба центростремительной силы – и центробежной.

Центробежная сила, стремление оторваться: с момента рождения, с перерезания пуповины – и дальше всю жизнь.

А с другой стороны – притяжение, связь: каждый из нас – даже чисто биологически – продолжает в себе родителей. В каждой клетке, в каждой молекуле… Знаете, например, откуда взялась эпилепсия? Папа Фёдор‑Михалыча, Михал‑Андреич, страдал клиническим алкоголизмом. Алкоголизм вызывает нехватку цинка – и у самого алкоголика, и у его потомства. Братья Федор‑Михалыча – Михал‑Михалыч и Николай‑Михалыч – вслед за папашей стали запойными алкоголиками. А Федор‑Михалычу природа выдала несимметричный ответ: ударила по алкоголизму эпилепсией!

Значит, не будь у Михал‑Андреича алкоголизма – не было бы писателя Достоевского, и никаких «Карамазовых»… Но эпилепсия – это тоже дефицит цинка!

Наследственные болезни, внешнее сходство, способности, убеждения, любовь к маленьким девочкам… Куда деться? Куда уйти? Куда б ни ушел – все равно человек носит это в себе, в своих атомах, клетках, мышцах, как герпес… Ну? А вы говорите, «фрейдизм»…

Каждый привязан канатом, своей пуповиной.

И в то же время – каждый хочет ее перервать. Если ее не порвать – то не сможешь иметь своих детей, род человеческий прекратится.

Как порвать, как оторваться из этого притяжения, вырваться из гравитации? Надо ускориться, как космическая ракета. Для ускорения нужно топливо. Это могут быть разные негативные чувства: вплоть до «физического отвращения», до желания смерти родителям. Это чувства естественные – оторваться же надо? – но человек их боится, считает себя виноватым за эти чувства, плохим.

А в какой‑то момент родители умирают. И – с одной стороны – возникает жгучее чувство мгновенного освобождения: никто не мешает! «гармония совершенно достигнута»!..

И – мгновенно же – страшное чувство вины: «я о нем плохо думал», «он вызывал у меня физическое отвращение», «я желал ему смерти» – и: «я – убийца»!

Это уже не ракета: это две половины атомной бомбы – и ядерный взрыв! Поэтому «больше пяти секунд нельзя выдержать»: атомный взрыв – и теряет сознание!..

Но при этом в самом что ни на есть эпицентре, в самой глубине сердца – и радости, и свободы, и страшной вины – он не один. С ним есть кто‑то еще… Кто‑то, кому он обязан и тем и другим: и эйфорией, и счастьем, и умилением – и запредельным чувством вины.

Вы помните, что убийц было несколько. Может, пять. Может, десять. По версии Андрея Михайловича, пятнадцать. Никто не знает. Их не нашли. Не судили. Для Федор‑Михалыча – они остались безликими, безымянными. Это были какие‑то мужики. Простолюдины. Крестьяне.

Это был – русский народ!

Вы понимаете, что в этой точке – все сходится? понимаете, почему он гонит из этой внутренней подсознательной комнаты – немца, поляка и американца? Ему с ними не о чем говорить. Они не виноваты.

И он перед ними не виноват. Не их – не поляков, не немцев, не американцев – его отец по пьяни порол, и не их дочек трахал – и Федор‑Михалыч не перед немцами вину наследует, и не с немцами он сообщник в убийстве… вы понимаете, сколько всего тут намешано?!.

– Ох‑х… – Федор даже встряхнулся, как будто пытаясь выбраться из‑под груза. – Вы сводите к патологии…

– Почему «патология»?! Я же вам говорю: эта амбивалентность – у всех! У Достоевского – просто сильнее. Еще плюс талант…

– Тем не менее веру в Бога вы подчиняете эпилепсии, почему…

– Потому что…

– …почему не наоборот?

– Очень просто. Сейчас объясню.

Вообще, как я пришел к этой теме?

Началось абсолютно не с Достоевского.

Однажды – я был моложе, чем Федя сейчас, еще вовсю была советская власть – мне в руки попался сборничек приключенческих повестей – советский такой – пресоветский сборничек – тоненький, про каких‑то разведчиков… назывался «Чекисты»…

 







Date: 2015-08-15; view: 331; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.038 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию