Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Разоблачение Достоевского, или Coup du milieu
– Герой, герой! – засмеялась Анна, но как‑то невесело, через силу. – Победил жену… – На мой взгляд, – сказал Федор серьезно, – это самый страшный рассказ из всех, самый бесчеловечный. Разве лишь под конец промелькнула… хотя бы обида, хотя бы какое‑то живое чувство. А до этого – просто какая‑то выжженная земля… Совершенно не русский подход! это мелкое накопительство, «убирать конкурентов» – совершенно какой‑то Бальзак, Растиньяк… Мелкий, мертвенный – и не русский характер совсем, даже на удивление… – Вот! – ткнул пальцем Белявский, – смотрите: когда людей убивают – люди спиваются – люди калечат друг друга – это не «самое страшное»! Смотрите все: «страшно» другое. «Страшно» – копить на ботинки! Это «не русский характер»… «Не русский…» – он перелистывал что‑то в компьютере, – вот! цитирую: «Немцев надо душить. Пусть они там сильны в науках, а их все‑таки надо душить… Все настоящие русские люди философы, а ты хоть и учился, а не философ – ты смерд»! Немцы – раз. Есть еще про поляков: «Да и куда ему убежать‑то, хе‑хе! За границу, что ль? За границу поляк какой‑нибудь убежит, а не он…» Поляки – два. Америка! «Я эту Америку, черт ее подери, ненавижу. Я разве вынесу тамошних смердов?» «Смердов», – смачно повторил Белявский: – «Я разве вынесу тамошних смердов, хоть они, может быть, все до одного лучше меня! Ненавижу я эту Америку уж теперь! И хоть будь они там все до единого машинисты необъятные какие, али что – и черт с ними, не мои они люди, не моей души! Россию люблю, Алексей, русского Бога люблю, хоть я сам и подлец! Да ведь я там издохну…» Смотрите: здесь нет аргументов для русского превосходства. Немцы «ученые». Американцы «все машинисты», у них – машины, станки; они «лучше», и больше того! «все до одного лучше». Но это неважно! Пусть они «там все машинисты» – и черт с ними, со смердами… Главное слово – даже не «смерды», а незаметное «там». «Они там». Это как про женщину сказать: «эта там…», «как ее…». Хуже нет… Вот что мне это напоминает! Влюбленный уединился с… с объектом страсти – и вдруг кто‑то «там», посторонний, без стука заглядывает к ним в дверь. «А ну вышел! Неважно, кто ты „там“, какой ты там – хороший, плохой, неученый, ученый: ты там – а мы тут. Вышел отсюда быстро!» Анна хмыкнула: – Жизненно… – Вы всё талдычите, что «Достоевский любит русский народ». Ессесно, любит! А як же! Есть смысл говорить влюбленному про других женщин: «та умная – а та добрая – а та красивая»? Да черт с ними! Я эту хочу! «Почему – эту?» Ну глупый же вопрос. «Почему?» Потому! А чтоб не быть голословным – цитатки… цитатки… «Воссияет миру народ наш!..» «Пусть у других народов буква и кара: у нас дух и смысл, спасение и возрождение!..» «От народа спасение…» «От востока звезда сия воссияет…» «Поражает меня в великом народе нашем его достоинство истинное, благолепное… Вижу наше грядущее: будет так, что даже самый развращенный богач наш устыдится богатства своего пред бедным, а бедный, видя смирение сие, уступит ему с радостью и лаской ответит на благолепный стыд его. Лишь в человеческом духовном достоинстве равенство, и сие поймут лишь у нас. Образ Христов храним, и воссияет как драгоценный алмаз всему миру…» Ну скажите мне: это можно всерьез обсуждать? Тут только выйти и дверочку за собой притворить… – Почему здесь нечего обсуждать? – спросил Федор, мрачнея. – «Почему»? «Почему», вы серьезно мне говорите? Посмотрите, как «лишь у нас» богатые устыдились, а бедные благолепно ласкают! Это бред настоящий. Любовный бред. Вы же сами сказали: Федор‑Михалыч «любит русский народ»… Вам, кстати, это само по себе не кажется извращением? Можно любить человека. Русского человека, вай нот. Русскую женщину. Или мужчину. Русскую музыку можно любить. Кто‑то может, наверно, любить какой‑нибудь русский пейзаж, не окончательно испохабленный: пашню там, лужу… не знаю, взгорок‑пригорок… ну, может, нравится, мало ли… Но любить целый народ?.. наро‑од? Белявский двумя руками как будто огладил в воздухе что‑то круглое, размером с баскетбольный мяч. – Вот, к примеру: «Чем беднее и ниже человек наш русский… – (Дмитрий Всеволодович произнес театрально: „русскый“), – тем и более в нем сей благолепной правды заметно…» Или вот: «Для смиренной души русского простолюдина нет сильнее потребности, как обрести святыню…» О ком это? Кто этот «благолепный простолюдин»? Это мелкий чиновник, какой‑нибудь Мармеладов? Нет, Мармеладов ни разу не благолепный. А может, военный в отставке, какой‑нибудь штабс‑капитан Снегирев? Студент, Раскольников? Кто‑то из Карамазовых? Семинарист, журналист? Нет, конечно. «Простолюдин» – это крестьянин и землепашец, мужик. Мущикь. Про чиновника и журналиста так не напишешь: «смиренный», бла‑бла‑«благолепный»… Даже для Достоевского было бы слишком смешно. Тут, конечно, крестьянин в лаптях. Но поскольку Федор‑Михалыч – писатель, а не философ, значит, его инструментом должны не теории быть, не абстрактные формулы, а конкретные образы, лица. Давайте найдем в его творчестве образ смиренного и благолепного простолюдина. Где этот благолепный простолюдин?.. Его нет. У Достоевского нет ни единого мало‑мальски заметного персонажа простолюдина. Вот весьма показательный эпизод. Сон Мити Карамазова. Зачитываю. «Приснился ему… странный сон. Вот он будто бы едет в степи на телеге. Холодно будто, ноябрь, и снег валит крупными мокрыми хлопьями… И вот селение, виднеются избы черные‑пречерные… А при въезде выстроились на дороге бабы, много баб, целый ряд, все худые… какие‑то коричневые у них лица. Вот одна с краю, высокого роста, а на руках у нее плачет дитя… – Чего они плачут? – спрашивает, лихо пролетая мимо них, Митя… – А бедные, погорелые…» Обратите внимание: «Лихо пролетая мимо». Хотя едет он – на телеге. Ладно на тройке бы «пролетал»: а телега‑то – транспорт вполне тихоходный… Конечно, во сне и по воздуху можно лететь на телеге – а все‑таки ощущение, как будто он не на телеге, а на каком‑нибудь скоростном поезде, ТэЖэВэ[5]… Можно выхватить лицо, фразу – но невозможно остановиться и рассмотреть – как он рассматривает своих нормальных героев… А чего он летит‑то, Федор‑Михалыч? Зачем пролетает смиренного простолюдина? Может, он просто в глаза не видал живого народа? – как множество русских писателей, и вообще так называемых интеллигентов? Поэтому и «летит»? Никак нет. Четыре года в остроге, потом год в казарме… Все видел. Все знает. И даже, говорит, любит. Но живописать – не желает. Что‑то тут не коннектится, вам не кажется? Почему не желает приглядываться, если «любит»? А может, вопрос в том, как любит? Для разных людей это разное – «любит»… Что это такое для Федор‑Михалыча, «любит»? «Любить»? Вот вам маленький – дилетантский, без всяких претензий – анализ: как, кто и кого у Достоевского «любит»? Чтобы не закопаться, берем две главные книги… Самые знаковые: «Карамазовых» и «Преступление и наказание». Да, кстати, пока не забыл! Поглядите. Два главных писателя: Достоевский – Толстой. У каждого – две главные книги: «Война и мир» – «Анна Каренина». «Преступление и наказание» – «Карамазовы». Раз – и два. Название каждой книги – бинарное. Две книги с абстрактным названием: «Война – и мир». «Преступление – и наказание». И две книги – по именам персонажей: «Анна Кар‑ренина», «Братья Каррамазовы». А? – Однако, – не без уважения сказал Федя, – как вы глубоко погрузились… – Пользуйтесь. Возвращаемся к теме. Любовь Достоевского. Или лучше: любовь у Достоевского. Берем две главные книги, гуглим. Что нам выдает поиск на «любит», «люблю», «любил»? «Любите вы уличное пение?..» «Я люблю, когда врут…» «Я люблю наблюдать реализм…» «Он любил эту церковь, старинные в ней образа…» Куча мусора, ничего не понятно. Попробуем тогда пойти по косвенным признакам. Что обычно бывает связано с любовью? Эротика. Есть эротика у Достоевского? Есть ли у него, например, поцелуй? Я не поленился, проверил все поцелуи. В двух главных романах. Целуются у Достоевского – сразу скажу – активно: сестры с братьями, братья с сестрами, братья с братьями, в том числе в губы (так было принято у мужчин в России), целуют руки, ноги… о да‑а! Дико любят целовать ноги – не в эротическом смысле, а в смысле унизиться – ноги, следы этих ног, сапоги целуют неоднократно… Главные персонажи целуют родную землю – хотя автор вынужденно признает, что родная земля грязновата… «Как стоял – так и упал он на землю! Стал на колени среди площади, поклонился до земли и поцеловал эту грязную землю с наслаждением и счастием…» Целуют письма, портреты, могилки, мертвую лошадь… Не помните? По‑омните: «С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы…» – Тьфу! – сказала Анна. – Дарлинг, это дети в школе проходят. В девятом классе, если не путаю… Но если все это пугающее разнообразие опустить – и ограничиться поцелуями между людьми а) разнополыми; б) не состоящими в родственных отношениях, – то останется в двух толстых романах – шесть эпизодов. Всего‑о! Шесть маленьких эпизодов. Всё строго поровну: в «Преступлении и наказании» три поцелуя – и в «Карамазовых» три поцелуя. Мертвые лошади не считаются. Брат и сестра, муж и жена – не считаются. Только мужчина – и посторонняя женщина. Вы представляете? На два здоровенных романа – один вообще эпопея четыре тома – по три поцелуя между мужчиной и женщиной. Просто рекорд. В числе шести эпизодов – один особенный. Вот он. Дмитрий Федорович Карамазов, Митя, двадцать семь лет, везет Грушеньку, двадцать два года, с бубенцами на тройках кутить, ну и целует, в процессе… Грушенька приговаривает в перерывах: «Целуй меня, целуй крепче, вот так. Любить, так уж любить!..» («Стрелять так стрелять» хочется добавить…) «…Раба твоя теперь буду, раба на всю жизнь!.. Целуй!.. Стой! Подожди, потом, не хочу так… – оттолкнула она его вдруг: – Ступай прочь, Митька, пойду теперь вина напьюсь… пьяная плясать пойду…» и так далее. Не знаю как вам, а мне как‑то не особенно эротично. Вроде идут по программе: на тройках приехали – ну, шампанское, пляски, это, цыгане, ну и поцелуи тоже в наборе… В ассортименте. Положено вроде: на тройках приехали… Но целуются – а сами думают о своем… И все же, при всех оговорках, сцена с Митей и Грушенькой – это что‑то особенное. Это что‑то, я бы сказал, из ряда вон выходящее. Знаете, что здесь особенное? Возраст женщины. Двадцать два года – не то чтобы сильно много, но все‑таки половозрелая… – Как неприятно ты выражаешься, – сморщилась Анна. – Да. – Дмитрий Всеволодович не то согласился с женой, не то заключил свою предыдущую фразу. – В то время как остальные пять из шести эпизодов… Я повторяю! это шесть эпизодов на два огромных романа, главных в творчестве автора: и из этих шести эпизодов в пяти – мужчина целует девочку. Не взрослую женщину, а – Достоевский подчеркивает это – девочку! И пять раз из пяти – на фоне страдания, сопротивления, унижения, принуждения… Номер раз. Тот же Митенька Карамазов: «…в темноте, зимой, в санях, стал я жать одну соседскую девичью ручку, и принудил к поцелуям эту девочку, дочку чиновника, бедную, милую, кроткую, безответную. Позволила, многое позволила в темноте…» Это – раз. Не говорится, сколько лет было «девочке», говорится только, что «девочка». «Бедная, безответная»… Номер два. Это уже «Преступление и наказание». Раскольникова целует Соня. Юридически говоря, Соня – взрослая, хотя по самой нижней границе, ей восемнадцать – но в описании автор все время упорно подчеркивает: «…девушка, очень еще молоденькая, почти похожая на девочку… домашнее платьице… оробела, как маленький ребенок…» И снова, очень настойчиво: «…худенькое и бледное личико…» Вот! «В лице ее, да и во всей ее фигуре, была одна особенная характерная черта: несмотря на свои восемнадцать лет, она казалась девочкой, гораздо моложе своих лет, совсем почти ребенком». Главная, особенная, характерная черта: девочка, маленький ребенок. Это особенно важно автору, в первую очередь. Три. Свидригайлов целуется с девочкой, ей пятнадцать: «Можете себе представить, еще в коротеньком платьице, неразвернувшийся бутончик, краснеет, вспыхивает… детские еще глазки, робость, слезинки стыдливости… Светленькие волоски, губки пухленькие…» Так… Номер четвертый. Алеша Карамазов целуется с Лизой, четырнадцати лет… Лиза, если помните, инвалид, она не ходит… И наконец, номер пятый – к вопросу о пухленьких губках – десятилетняя девочка Полечка. «Раскольников разглядел худенькое, но милое личико девочки, улыбавшееся ему и весело, по‑детски, на него смотревшее… положил ей обе руки на плечи и с каким‑то счастьем глядел на нее. Ему так приятно было на нее смотреть, – он сам не знал почему…» – прочитал Дмитрий Всеволодович с особенным выражением. – «– А кто вас прислал?..» Бла‑бла‑бла… Вот: «– А меня любить будете? Вместо ответа он увидел приближающееся к нему личико девочки и пухленькие губки, наивно протянувшиеся поцеловать его… Тоненькие, как спички, руки ее обхватили его крепко‑крепко, голова склонилась к его плечу… Прижимаясь к нему все крепче и крепче… Заплаканное личико… – Всю мою будущую жизнь буду об вас молиться! – горячо проговорила девочка и вдруг опять засмеялась, бросилась к нему и крепко опять обняла его… Раскольников сказал ей свое имя, дал адрес, и… девочка ушла в совершенном от него восторге». Этот номер с девочкой Полечкой и пухленькими губешками особенно крут, если учитывать, что две минутки назад у девочки Полечки помер папочка. Две минуты – буквально! Ну, пять. На глазах у ребенка умер отец! раздавленный, как все помнят, телегой. Раскольников произносит небольшой абзац текста – уходит – его на лестнице догоняет дочка раздавленного отца и ап! – «по‑детски весело засмеялась», «тянется теплыми губками» и «ушла в совершенном восторге»!.. Смотрите: не просто «маленькие», не просто «слабенькие» – еще желательно, чтобы была инвалид, а еще лучше, чтобы отца задавило, чтобы было какое‑нибудь унижение, чтобы слезинки поблескивали – вот тогда прямо совсем хорошо… Дмитрий Всеволодович выпил воды. У Федора на душе было тяжко, но слушал он со вниманием. – Надо признать, – продолжал Дмитрий Всеволодович, – что все эти эпизодики с детскими личиками и безответными губками – эпизоды короткие, не центральные. Ощущение, что все они где‑то сбоку, наскоряк, в какой‑то темной подворотне… то на лестнице темной узкой кривой… то в санях под пологом, в темноте, как‑то криво все, наскоро, неудобно, негде автору от души развернуться… Оно понятно: «Лолиту» когда у нас напечатали? Что‑то лет через сто после «Преступления и наказания»? И то был страшный международный скандал. Так что Федор‑Михалычу в тысяча восемьсот шестьдесят каком‑то году тему пухленьких детских губок не стоило слишком уж развивать… Костей не собрал бы. Так что – по краешку… кривенько, маргинальненько… Зато есть описания, где Федор‑Михалыч дал жару уже – каламбур! – не по‑детски. Есть описания, где уже не намеки по типу «много позволила в темноте» – а все смачно прописано, и что позволила, и кому, и куда; и непонятно, что это вообще такое: то ли ещё художественная литература, то ли уже что‑то за гранью… добра и зла… Чтобы не выглядело как предвзятость, я снова жестко привязываюсь к лексике. В девятнадцатом веке, в каких‑нибудь шестидесятых‑семидесятых годах, не в ходу было слово «эротика», «эротичность». Не говоря уже «сексуальность». Использовались другие слова – «наслаждение» и, буквальнее – «сладострастие». Я начну с более слабого, с «наслаждения». «Знай, сударь, что мне таковые побои не токмо не в боль, но и в наслаждение бывают…» – говорит Раскольникову Мармеладов. «Ибо без сего я и сам не могу обойтись. Оно лучше». Мне это нравится: «Оно лучше». Жена «схватила его за волосы и потащила в комнату. Мармеладов сам облегчал ее усилия, ползя за нею на коленках. – И это мне в наслаждение! И это мне не в боль, а в на‑слаж‑дение, милостивый государь!..» «В на‑слаж‑дение» Достоевский сам написал по слогам. Он подчеркивает: наслаждение связано с чувством вины. Алкоголика – а Мармеладов клинический алкоголик – наказывают, и в момент наказания он вместе с болью испытывает наслаждение. Мы эту связь для себя помечаем: преступление – наказание – наслаждение… Здесь же, в скобках, запойный алкоголизм… И, не задерживаясь пока на этом, движемся дальше. В том же романе – сцена публичного покаяния. В общем‑то, психологическая развязка: «Он стал на колени посреди площади, поклонился и поцеловал эту грязную землю с наслаждением и счастием». Обратите внимание, счастье и наслаждение здесь испытывает – кто? Убийца. Вообще, если вдуматься: кто главный герой двух самых главных романов Федор‑Михалыча Достоевского? Кому мы сочувствуем что‑нибудь страниц пятьсот «Преступления и наказания» и тысячи так полторы страниц «Карамазовых»? Это убийцы. В первом случае – непосредственный и реальный убийца Раскольников, во втором случае – убийца, я бы сказал, мистически‑коллективный: вы помните, к отцеубийству причастны по крайней мере три брата – Дмитрий, Иван – и Павел Смердяков, который тоже их единокровный брат. Парадоксально, что Дмитрий – ударил и в принципе физически мог убить. Павел реально убил. Но при этом мистически самый виновный – Иван, который в момент убийства находится вообще в другой географической точке – в деревне Чермашне. Чермашню тоже запомним. Достоевский так строит логику повествования, что виноват в первую очередь Иван, поскольку он ненавидел отца больше всех. А что убил чужими руками – неважно, не суть. Другой интереснейший момент в двух романах – это описание жертв убийства. Жертвы в обоих случаях – отвратительные. Тошнотворные. Вы обращали внимание, насколько похожи Федор Павлович Карамазов и старуха‑процентщица? Они страшно похожи! «Старуха была подозрительна… Жиденькие волосы, жирно смазанные маслом, были заплетены в крысиную косичку… Крошечная, сухая старушонка, с вострыми и злыми глазками, с маленьким вострым носом… На ее тонкой и длинной шее, похожей на куриную ногу…» Бр‑р. И кстати, вот еще важно: прямо перед убийством Раскольникову «показалось в ее глазах что‑то вроде насмешки». А вот Федор Павлович Карамазов, которому, между прочим, автор дал свое имя: «Кроме длинных мешочков под маленькими его глазками, подозрительными и насмешливыми, кроме морщинок на его маленьком, но жирненьком личике, к острому подбородку его подвешивался еще большой кадык, мясистый и продолговатый, как кошелек, что придавало ему отвратительно‑сладострастный вид… Обломки черных, почти истлевших зубов… Брызгался слюной каждый раз, когда начинал говорить…» Ну, понятно. Предел физического отвращения. Алкоголик, что важно. Свел в гроб мать Ивана и Алексея. «Завел в доме целый гарем и самое забубенное пьянство»… Итак. Оба злющие, жирно‑востренькие, мозглявенькие, подозрительные и насмешливые, с морщинистой шеей… Ни разу не жалко! И кстати, знаете, почему из восьми романов Федор‑Михалыча Достоевского – самыми главными оказались в итоге два? Как сами думаете? Я думаю, потому, что читатель чувствует, когда автор пишет по существу. А по существу два романа написаны про одно: хороший, милый, красивый и тонко чувствующий молодой человек давит старую гниду. Потом весь роман мучается и страдает, читатель сочувствует. Ближе к концу со страдающим молодым человеком случается… что?.. А случается с ним – таинственная история! В тот момент, когда убийство раскрыто – Митеньку Карамазова замели, Родя Раскольников сам признался, – в этот момент убийца испытывает удивительную расслабленность. Он – буквально – падает, припадает к родной земле – и как в сказке: ударился оземь и обернулся… взлетел ясным соколом! «Все разом в нем размягчилось, и хлынули слезы. Как стоял, так и упал он на землю… и поцеловал эту грязную землю, с наслаждением и счастием». Это Раскольников, мы читали. И про Дмитрия Карамазова читали тоже – ему снится сон про дите именно когда его повязали и вот сейчас отправят в тюрьму: «…какое‑то странное физическое бессилие одолело его… прилег на большой хозяйский сундук и мигом заснул». Фактически «упал», «упал в сон», «провалился»… Ему снится сон про дите – коричневые погорельцы, бла‑бла… – «загорелось все сердце его и устремилось к какому‑то свету». И просыпается, «светло улыбаясь», «с каким‑то восторженным чувством» и «с новым, радостью озаренным лицом»! Упал он больно – встал здорово. Упал виноватый – взлетел абсолютно счастливый! Теперь еще раз, чтобы не забыть, весь маршрут, вся последовательность. Жертва. Предельно мерзкая, отвратительная. Ненависть к ней. Убийство – тайное! Чувство вины. Известие о наказании. Странная слабость, бессилие, размягчение – падает наземь – и счастье! Что всё это означает? Поблизости продолжают маячить униженные малолетние девочки, алкоголизм – и крестьянская группа с бурыми неразличимыми лицами. То есть русский народ, который, по Фединому утверждению, кто‑то «любит». Какой странный коктейль. Тем не менее каждый ингредиент – строго на своем месте. Коктейль «Достойевски». Минуту терпения – и мы имеем рецепт!
Федор снова взглянул на Лелю и на Белявского. Леля слушала очень внимательно. Дмитрий Всеволодович – как показалось Феде – несмотря на торчащие волосы, на глубокие морщины по сторонам рта, которых Федя раньше не замечал; несмотря на измятость, несвежесть, – выглядел злее и притягательнее, чем когда‑либо раньше – и даже чем каких‑нибудь тридцать‑сорок минут назад. Федор поймал себя на том, что Белявский ему даже нравится в этом расхристанном виде – и сразу испытал давление ревности: «Если Белявский может нравиться мне – значит, он может нравиться и Леле тоже?..»
Date: 2015-08-15; view: 447; Нарушение авторских прав |