Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава третья Опасные связи
На Финляндском вокзале Северной Пальмиры царили содом и гоморра. Праведный Лот со своей семьей уже покинул эти места, с ним ушел и ветхозаветный Бог, поэтому у людей, толпившихся здесь, не было скелета, и любого проходимца, приехавшего из-за границы, толпа воспринимала как пророка. Их поезд медленно въезжал под стеклянный купол вокзала. Состав тащил паровоз под номером Н2-293, не догадываясь, что вместе с вагонами вползает в историю. Глядя на толпу в окно, Владимир Ильич испытал патологический ужас. Один внешний вид народа, которого он знал лишь теоретически, говорил о возможных вшах. А где вши, там и тиф. Как бороться со вшами? Нужно, чтобы не было людей. Нет человека – нет и вшей, это подсказывала формальная логика. Ульянов был дворянином и неизжитую в себе великосветскость ощущал лишь столкнувшись со всяким сбродом. Сброд – это не класс, это население. У меня никогда не было вшей. Даже в ссылке я был чист, как свежевыпавший снег, и менял нижнее белье два раза в день. Только один раз в детстве мать обнаружила на моей голове гниду, но ее быстро извели клюквенным морсом, намазав волосы на ночь. Эти люди хотят вождя. Должен ли вождь быть со вшами? Нет. Тысячу раз нет. Конечно, пролетарский вождь – это не сладенький филистер, он не должен гладить всех по головке и милые глупости говорить. Он должен бить по головке, бить безжалостно, если этого требует политический момент. И этих – бить. Ведь здесь, наверное, дезертиры! Жужжащая камарилья, которую нужно ставить к стенке. Где полиция и казаки? Почему в Петрограде содом? Почему они все не в окопах? Да я же сам им это запретил. Своими листовками против войны запретил. Вот они сюда и приперлись. Чепуха какая-то. Историческая ловушка. Владимир Ильич почувствовал отвращение к Марксу. Бородатый немец, ученый, талмудист и начетчик, забавлявшийся в молодости стишками, посвященными сатане, гений прогрессивного человечества, конечно же, не знал народа, а знал лишь свой кабинет. Его бы сюда, в эту гущу, бородатой мордой и ткнуть – как бы он тогда запел? А он бы к нам и не поехал. Россию Карл ненавидел всеми фибрами души. Называл жандармом Европы. А я вот приехал к этому жандарму чаи гонять… Я хочу воздвигнуть высокий трон На большой гранитной скале, Окруженный безумием, Которым правит лишь страх…
Ведь это ранний Маркс! Он к тому же еще и графоман. Писатель он. Поэт и романтик. Как же мы все влипли!.. – Выходим? – спросила Наденька дрожащим голосом. – Выходят глупости и недоразумения. А мы лишь рассуждаем. Нам некуда спешить, – ответил Владимир Ильич смутным каламбуром, который не рассмешил, а озадачил. Звериным чутьем социально опасного человека он понял, что на вокзале проходят своеобразные пробы. Поезд был набит политическими эмигрантами из Европы, и каждого из них скорая на расправу солдатня готова была сделать своим вождем. Но это еще полдела. Хуже будет, если этого вождя она растерзает от избытка чувств. Растерзанный вождь пролетариата, погибший при первом шаге на святой русской земле… Славненькая перспектива! Инесса тоже сидит в этом поезде. У нее с Надюшей прекрасные отношения. Их обеих пощадят, как старушек. А Раскольников свою старушку не пощадил! Снасиловал, подлец!.. Духовой оркестр, невидимый и фальшивый, за-играл «Марсельезу» как мог. Толпа вынесла на руках первого добровольца, рискнувшего выйти из вагона. Кто это был? Ленин не различил. Котелок свалился на землю, пальто затрещало по швам… Церетели, Чернов? Или они вернулись раньше? Бледного от ужаса революционера начали качать на руках. Ленину показалось, что вышедший был в оцепенении от народной любви. Значит, пробы не задались. – Если закрыть глаза, то можно представить, что ты в гамаке на даче, – пробормотал Радек, который, как и Ильич, не рискнул выйти наружу. – Агитация и пропаганда творят историю, – невнимательно заметил Ленин. – А по-моему, это какой-то выброс космической энергии… Так он еще и космист!.. Радек, ну избавь меня от своей глупости! – Так отрекся царь или нет? – спросил Ленин. – Эти думают, что отрекся, – предположил Радек. – Иначе не было бы такого энтузиазма. – А на самом деле?.. – На самом деле… Выйдем в город и узнаем. А обессиленный от любви эмигрант все качался на народных руках, как щепка. Его в бессознательном виде, с улыбкой ребенка и стеклом в глазах, как у поломанной куклы, унесли на площадь. На перроне сделалось немного свободнее. – Выходим, – прошептал Ленин синими губами. Интеллигентный, гладкий, с небольшим саквояжем в руках, он вступил на перрон нелюбимой Родины. Поначалу никто не обратил на него должного внимания. Быстрым шагом он пошел к вокзалу. Не оглядываясь на жену, будто боялся спугнуть свое инкогнито. Как у невидимки, у него оказался шанс пройти незамеченным и небитым. – Ты кто? – спросил его требовательно солдат со свекольным бантом на груди. – Демократ, – неопределенно объяснил Ильич. – Это же товарищ Мартов!.. – закричал кто-то в толпе, и десятки рук потянулись к нему. Ленин пытался что-то объяснить, но понял – это бесполезно. Как может щепка уцелеть в народном море? Только отдаться на волю волн. Краем глаза он увидал, что всеобщая истерика не коснулась Радека и жены, что он своей жертвой отвел от них кипяток обожания. – Любит все-таки народ Владимира Ильича! – сказал Радек со скрытой завистью. – Володя как никогда популярен, – с тревогой произнесла Надежда Константиновна. – Но я боюсь, его уронят. – Главное, чтоб он сам себя не уронил, – заметил Карл. – А ведь при царе было лучше, – сказала Крупская. В ее голове возникли отчего-то ворота шлюза, которые удерживали бурную воду. Водой был народ, шлюзом – царская охранка, спасавшая пейзаж от затопления. Другое дело, что переборщили. Вода, лишенная движения, начала гнить, и сам шлюз, проржавев, выпустил на простор не здоровую воду, а перебродившее сусло. – Нужно отбить Володю, – пробормотала жена. – Это вряд ли возможно. Разве что частями… Когда устанут, они сами его отпустят. Оба поспешили на площадь, туда, куда лился серый дождевой поток революционного паводка, несшего Ленина на себе. На площади перед вокзалом стоял броневик, служивший возвышением для приехавших революционеров. На нем кричал что-то незнакомый оратор, сжимая кулаки и грозя ими весеннему воздуху столицы. Его пытались слушать, но от общего восторженного смятения никто ничего не понимал. Толпа принесла на броневик Ленина, и он с трудом взобрался на башню, оттеснив героя предыдущих десяти минут, который тяжело дышал и был бледен. – Можете ничего им не говорить. Они все равно не слышат, – пробормотал неизвестный революционер, слезая с башни. – Но вы все-таки говорили… – Ошибаетесь. Я только рот открывал. – И вас не били? – А за что? При такой организации митинга главное – это жестикуляция. Машите руками, танцуйте «Яблочко»… Эффект будет тот же. Он осторожно спустился на мостовую и пропал в толпе. Владимир Ильич с ужасом оглядел площадь. С высоты она казалась неглубоким озером. А точнее, небольшим деревенским прудом, в котором плавали гуси и купались чумазые крестьянские дети. Несколько сот человек. Может, тысяча. На вокзале она представлялась грозной силой. Но здесь, в пространстве большого города, люди напоминали груду черных семечек. Несколько извозчиков стояли у самого тротуара и с интересом смотрели на броневик и на взволнованного профессора, который ничего не мог сказать по определению – а студентам и не надо. Для Ленина это явилось совершенно новым опытом. До этого он выступал пару раз в уездном суде в качестве адвоката и много раз – на партийных съездах и конференциях, но там все было по-другому. Чтобы перекричать оратора от меньшевиков, нужно было просто напрячь голосовые связки. Здесь же, на открытом воздухе, никак не приспособленном для устных дефиниций, одних голосовых связок оказалось мало. Русская революция ничем не вооружена технически, – подумал Ильич. Где усилители звука? Хоть бы рупор дали, сволочи! – Дорогие товарищи депутаты! Рабочие, солдаты, ремесленники и крестьяне… Есть ли здесь крестьяне? – подумалось ему. – Да нет, откуда им быть? Они ведь, поди, сеют по весне… А мироеды? Хорошее слово – «мироед»! Как это я забыл о нем?.. – Не дайте увлечь себя всяким мироедам! – закричал он что есть мочи. – Всяким филистерам от политической кухни, меньшевикам, адвокатам, проституткам, скотоложникам и прочей буржуазной сволочи сказками о том, что революция уже совершилась… А я ведь сам – адвокат и буржуазная сволочь. Как странно!.. – Нет, она не совершилась. Царь напуган – и только! Временное правительство сформировано – и только! Учредительное собрание объявлено как цель – и только… Нет! Пока фабрики и заводы не принадлежат рабочим, пока землей распоряжается кулак-мироед, а не беднейшее крестьянство, пока мы воюем в бессмысленной империалистической войне… нет и не может быть революции сверху! Революции нету! Но она будет… Она будет, если русский пролетариат в союзе с беднейшим крестьянством возьмется за оружие и штыками загонит буржуазную сволочь на помойку истории! Отправит ее в нужник! В ретирадное место! Пусть она смердит там и пускает в воздух миазмы либерализма и бессмысленных восклицаний об абсолютной свободе личности!.. Которая есть порнография и педерастия, есть физиологическое отправление крупной буржуазии, ее недержание желудка, а также гуманитарный понос латифундистов, денежных мешков и финансовых воротил!.. А ведь хорошо сказал! Глуповато, но хорошо! Услышали ли они, что я картавлю? Нет? Да они, по-моему, вообще ничего не услышали!.. Ни капельки. Ленин с сомнением оглядел первые ряды. Надо сказать, что лица этих слушателей были осмысленны, середина же и край митинга уже металась по площади в поисках новой жертвы, которую требовалось подсадить на броневик. Вот-вот и притащат какого-нибудь нового истукана… – Мы согласны, господин Ульянов… Со многим согласны, но есть одно условие! – услышал Ильич вопль у своих ног. Под квадратными носами его черных ботинок стоял господин в котелке и с набриолиненными усами. Несмотря на фатовской вид, лицо его изображало страстную муку. – Вы кто? – спросил его с подозрением Ильич. – Член Государственной думы Шульгин! – ответил котелок. Шульгин? Не помню. Не журналист ли? Редактор черносотенной газетки «Киевлянин»… И как его сюда занесло? Это ведь не для них. На балет идите! На балет! В партер или ложу… А грязная площадь – не про вас! – Чего вам, господин Шульгин? – пробормотал надменно Владимир Ильич. Они были почти рядом друг с другом и поэтому могли позволить себе доверительный разговор. – Я готов снять с себя последнюю рубашку… Последние штаны!.. Остаться голым и всё отдать вам, социал-демократам! Но только при условии, что вы восстановите русскую воинскую честь и прогоните германцев к берегам Вислы и Рейна!.. Василий Витальевич начал задыхаться. Уже второй день он ходил на площадь перед Финляндским вокзалом и слушал мысль, прибывающую из-за границы. Эта русская мысль скверно пахла, потому что под европейским солнцем явно испортилась и забродила. Издеваются они над нами, что ли? – всё чаще приходило в голову Шульгину. Ленин внезапно захмелел. Его хмель был сродни вдохновению. Реплика монархиста Шульгина уже напоминала партийную конференцию, какой-нибудь меньшевистский голос или подголосок, над которым можно было издеваться в свое удовольствие без опаски нежелательных последствий. – А вот и нет, господин Шульгин! Ваше нижнее белье нам совсем не подходит. Оставьте его себе, только стирайте почаще! – Ильича понесло в открытый океан риторики и обещаний, под которыми бурлил один кураж, но не было программы и расчета. – Портянки – себе! И штопаные носки – тоже себе! Скажу вам больше. Мы, русские большевики-интернацио-налисты, обеспечим вас самым необходимым, когда придем к власти. Английским сукном, рейнскими винами и головкой лимбургского сыра со слезой, при условии, что вы будете заниматься общественно-по-лезным трудом! Никакого саботажа и тунеядства мы не потерпим! Особенно от вас, господин Шульгин! Мировая война же кончится сама собой, потому что немецкий пролетариат возьмет власть в свои руки. Всемирная республика труда из химеры станет явью. И границы между Германией и Россией вообще не будет. Как и самого государства в его традиционном виде. Устраивает ли вас подобная перспектива – Европа без границ? Сколько костюмов вам нужно, господин Шульгин? – Я ничего от вас не возьму, – пробормотал Василий Витальевич, затравленно озираясь. Почему-то головка сыра, которая ему полагалась от новой власти, подействовала на него угнетающе. – Не выйдет. Возьмете как миленький. Заставим! Всё вы получите! По своей головке получите! Что вам полагается, получите! – прокричал Ильич с угрозой в толпу. – Но не говорите потом, что вас не предупредили!.. Хотели с Богом, а вышло боком!.. – докончил он, сбившись с основной мысли и уступая гневу, который подымался из глубины его мятежной души. – Чаруйте меня, чаруйте! Ему рассказывали, что у союзных армий есть такой пулемет, который стреляет одним огнем. Он всё выжигает на своем пути и ничего не щадит. Вот бы его сюда на минуточку. Очистительный огонь! Чтобы никаких вшей и революций. Сначала – огонь, а потом уже – вечная жизнь на материалистической основе! – Это ведь шулер, господа! – закричал Шульгин, указывая на Ленина пальцем. – Вы – шулер, господин Ульянов! Он передергивает! Таких раньше били бильярдным кием и выводили из залы! – Раньше били, а потом забыли, – отмахнулся Ленин от его слов, тяжело дыша. – Думали – хромой, а он – герой! Шульгин начал выбираться из толпы, работая локтями. Волны Чермного моря расступились перед ним, как перед пророком Моисеем, и тут же опять сомкнулись, как крышка гроба. Владимир Ильич остался без единственного оппонента. Зря я его обидел неправдой, – пронеслось в его голове. – Какой сыр, какие портянки? Будет ему пуля, чтоб не мучился. А остальным – русский вопрос: что делать и кто виноват? Единственный слушатель выбыл естественным путем. Остальным было по барабану, Ленин это ясно понимал. Пробы на главную роль требовали очередного актера, а от этого, маленького и картавого, все уже устали. Он вспомнил совет предыдущего оратора – говорить перед толпой, не издавая ни звука. Действовать одной мимикой и позой. Поражаясь своей наглости, Владимир Ильич попробовал. Выбросил вперед правую руку и беззвучно зашевелил губами, изображая бравый лозунг. С высоты своего положения он заметил, что в толпе шарит карманник. В первом ряду захлопали. Кто-то закричал «ура!», и этот крик подхватило несколько человек. Вокзал ответил им нестройной «Марсельезой». По-видимому, прибыл очередной поезд с новыми кандидатами на роль героя, а эти пробы закончились ничем. Чувствуя, что пропотел насквозь, Владимир Ильич спустился с броневика на землю. Вместе с Радеком и Надей стоял какой-то господин профессорского вида с букетом подснежников в руках и подозрительным выражением участия в глубоких карих глазах. Что за сочувствующий? Сочувствующие есть политическое болото. Мне не болото нужно, а кочки, на которые можно опереться и встать. Неужели не ясно? Да знаю я его! Только фамилия вылетела из памяти!.. – Хорошо говорили, – сказал Радек. – Только мы ничего не слышали. Рука вообще была грандиозной. На что указывали? – На птицу, – ответил Ленин. – Этот образ станет крылатым. Радек попробовал сам. Поднял правую руку и указал на небо. – Вы живы? – тихонько спросила Надя у мужа. – Не думаю. А вы? – А я думаю, что в Цюрихе было лучше. – Нет. Здесь весело, – не согласился Радек. – Можно смеяться без повода. Как в синематографе. Познакомьтесь. Это Николай Семенович Чхеидзе, председатель Петросовета. – Пришел, чтобы засвидетельствовать свое почтение, Владимир Ильич, – сказал Чхеидзе, протягивая Ильичу букет цветов. – От всего Петросовета и от себя лично. Ленин поджал губы. Чхеидзе был патентованным меньшевиком, как и весь Петросовет. С лицом философа и глазами оппортуниста, наполненными по большей части звериной тоской, он не подходил на роль соратника. Он даже был чем-то похож на Ильича: та же бородка клинышком, тот же высокий лоб, – только волос на голове побольше, а в самой голове – сомнения… Последние заменяли ему политическую программу. Этот хилый букетик мог расцениваться как взятка. Как залог того, что его не тронут. А я еще сам не решил, трону я его или нет. Вместе с букетиком. Мне что, этот букетик помешает раздавить его морально? – А где наши? – спросил Ильич у Радека, передавая подснежники жене. – Наших, по-видимому, никто не знает, – ответил циничный Карл. – Зато хорошо знают вас, – подлил елея Чхеидзе. – Мне поручено обеспечить вас конспиративным жильем на первое время. Конспирация, – пронеслось в голове у Ильича. – Подвалы, явки, сходки… Когда мы уже выйдем на поверхность и не ослепнем от солнца, как кроты? – Мы подобрали вам удобную квартиру на Петроградской стороне, – продолжил Николай Семенович. – Хозяин – простой рабочий. Человек трудной судьбы. Социал-демократической ориентации. Только сильно пьет. «А почему именно рабочий? – хотел спросить Ленин, но не стал. – Неужели не было, например, дворянской квартиры или небольшой купеческой дачи в Гатчине?» Работая локтями, они выбрались из толпы и взяли извозчика – пятачок в один конец.
Дорогая моя! Большое спасибо за твое милое доброе письмо… Утром мы по обыкновению ходили в церковь, а возвращаясь, я смотрел всех офицеров и солдат, выстроенных вдоль нашего пути… Сегодня у меня первый свободный день. Мы едем по живописному краю, для меня новому, с красивыми высокими горами по одну сторону и степями – по другую… На каждой станции платформы набиты народом, особенно детьми, их целые тысячи. И они так милы в своих крохотных папахах на голове… Разумеется, я катался на своем автомобиле с атаманом, генералом Бабичем, и осмотрел несколько превосходных лазаретов с ранеными Кавказской армии. У некоторых бедняг отморожены ноги. После лазаретов я на минутку заглянул в Кубанский женский институт и в большой сиротский приют от последней войны: все девочки казаков, настоящая военная дисциплина. Вид у них здоровый и непринужденный. Попадаются хорошенькие лица. Великолепен и богат этот край казаков… Они начинают богатеть, а главное – непостижимо чудовищное множество крохотных детей-младенцев. Все будущие подданные. Все – это преисполняет меня радости и веры в Божье милосердие, я должен с доверием и спокойствием ожидать того, что припасено для России… Любимый мой! Я опять почти не спала эту ночь, так как у меня всё болит и легкий озноб. …Если ты снова услышишь, что надо закрыть Думу, – сделай это… Будь Петром Великим, Иваном Грозным, императором Павлом – сокруши их всех. Не смейся, гадкий, я страстно желала бы видеть тебя таким по отношению к этим людям, которые пытаются управлять тобою, тогда как должно быть наоборот… Распусти Думу сейчас же… Спокойно и с чистой совестью перед всей Россией я бы сослала Львова в Сибирь (так делалось и за гораздо меньшие проступки), отняла бы чин у Самарина… Милюкова, Гучкова и Поливанова – тоже в Сибирь. Теперь война, и в такое время внутренняя война есть высшая измена… Запрети Брусилову… касаться каких бы то ни было политических вопросов. Глупец тот, кто хочет ответственного министерства… Вспомни, даже мистер Филипп сказал, что нельзя давать конституции, так как это будет гибелью России и твоей, и все истинно русские говорят то же… Дорогой мой, свет моей жизни, если бы ты встретил врага в битве, ты бы никогда не дрогнул и шел бы вперед, как лев! Будь же им и теперь в битве против маленькой кучки негодяев и республиканцев! Будь властелином, и все преклонятся перед тобой! Мы Богом поставлены на трон и должны сохранить его крепким и передать непоколебленным нашему сыну… Дорогой мой, послушай меня, ты знаешь свою верную старую девочку…
Дорогая моя! Нежно благодарю за строгий письменный выговор. Я читал его с улыбкой, потому что ты говоришь, как с ребенком… Мы только что позавтракали. Здесь чудная погода, масса снега и такой легкий сухой воздух. Путешествие прошло очень хорошо… Нежно целую тебя и девочек и остаюсь твой бедный маленький, «безвольный муженек»…
Мой драгоценный! …Что я могу сделать? Только молиться и молиться! Наш дорогой Друг в ином мире тоже молится за тебя – так он еще ближе к нам. Но все же как хочется услышать Его утешающий и ободряющий голос!.. Кажется, дела поправляются. Только, дорогой, будь тверд, покажи властную руку, вот что надо русским. Ты никогда не упускал случая показать любовь и доброту, дай им теперь почувствовать порой твой кулак. Они сами просят об этом – сколь многие недавно говорили мне: «Нам нужен кнут!» Это странно, но такова славянская натура: величайшая твердость, жестокость даже и – горячая любовь!.. Они должны научиться бояться тебя – одной любви мало. Ребенок, обожающий своего отца, все же должен бояться разгневать, огорчить или ослушаться его! Надо играть внешними поводами: ослабить их, подтянуть, но пусть всегда чувствуется властная рука. Тогда доброта будет больше цениться, мягкость одну они не понимают. Удивительны людские сердца! И, странно сказать, у людей из высшего общества они не мягки и не отзывчивы… Они еще боятся тебя и должны бояться еще больше, так что, где бы ты ни был, их должен охватывать все тот же трепет… Пожалуйста, съезди к образу Пречистой Девы, как только сможешь…
Дорогая моя! Прибыл благополучно. Ясно, холодно, ветрено. Кашляю редко. Чувствую себя опять твердым, но очень одиноким… Мысленно всегда вместе. Тоскую ужасно. Мой ангел, любовь моя! Ну вот, у Ольги и Алексея корь. У Ольги все лицо покрыто сыпью, у Бэби – больше во рту, и кашляет он сильно, и глаза болят… Мое возлюбленное солнышко! Ты пишешь о том, чтобы быть твердым повелителем, это совершенно верно. Будь уверена, я не забываю, но вовсе не нужно ежеминутно огрызаться на людей направо и налево. Спокойного резкого замечания или ответа очень часто совершенно достаточно, чтобы указать тому или другому его место. Спи спокойно, хоть я не могу согреть тебя. Любимый, драгоценный, свет моей жизни! Они подло поймали тебя, как мышь в западню, – неслыханный случай в истории. Гнусность и унизительность этого убивают меня… Я ничего не знаю о войне, живу отрезанная от мира. Постоянно новые, сводящие с ума известия – последнее, что отец отказался занимать то место, которое он занимал в течение двадцати трех лет… Я знаю, что ты не мог подписать противного тому, в чем ты клялся на своей коронации. Мы знаем друг друга абсолютно, нам не нужно слов, и, клянусь жизнью, мы увидим тебя снова на твоем престоле, вознесенным обратно твоим народом и войсками во славу твоего царства. Ты спас царство своего сына, и страну, и свою святую чистоту, и (Иуда Рузский!..) ты будешь коронован самим Богом на этой земле, в своей стране. Обнимаю тебя крепко и никогда не дам им коснуться твоей сияющей души. Целую, целую, целую, благословляю тебя и всегда понимаю тебя. Женушка.
Он помнил ее и свои письма почти наизусть. И сейчас, подъезжая к мятежному Петрограду и плетясь на поезде почти пешим шагом, он лишний раз подумал, что все это значит. Что значит его жизнь и жизнь венценосной фамилии перед лицом Истории? В войнах ему не везло, об этом знали еще со времен русско-японской кампании, от которой осталась память о революционных коликах и песня «Врагу не сдается наш гордый “Варяг”…» Зачем воевали? Потому что так положено. Свойство России – расширяться, покуда ей никто не дал по рукам. Свойство государя – способствовать этому расширению. Если империя расширяться не будет, то тогда придется заняться внутренним устройством, от которого погиб гордец Столыпин. Да разве только он один?.. В этой войне мы уже потеряли часть Белоруссии, Литву и Польшу. А я все равно взял на себя командование войсками. Зачем? Мое появление в тылу и на передовой – плохая примета, сулящая поражение. Я об этом знаю. И все равно еду куда-то и еду. Ему вдруг пришла в голову странная мысль: он поехал на фронт отдыхать от семьи. И только поэтому взвалил на себя бремя выслушивать вздор от командующих, которые думают, что победа – на расстоянии вытянутой руки. Господи! Какая страшная догадка – отдохнуть от семьи. Кому отдыхать? Венценосному отцу, чья домовитость – чуть ли не единственная его добродетель? Нет, не от семьи. От императрицы. И только от нее. Николай Александрович приоткрыл штору окна и увидел серые пакгаузы – они бежали в другую сторону на косолапых коротких ножках в стоптанных валенках. Как страшно! Одни пакгаузы, грязь, мазут и паровозный дым. …Он зашторил окно, чтобы столичная серость не язвила бы душу, расположенную к природе и тишине. Он бежал от Александры Федоровны, которая изводила его заклинаниями о твердой руке. Какая твердая рука, к чему она, если весь народ – его собственные дети? Как можно бить детей, тем более больных? Разве он бил когда-нибудь царевича Алексея? Нет. И этих бить не будет. Господь сам всё управит. А не управит – значит, так нужно. Не человеческим разумением, а Божьим промыслом и бескорыстной безответной любовью… Он не всегда помнил об этом. Очень часто ему казалось, что он на свете один со своей семьей. Все остальное – оловянные солдатики, которыми можно распоряжаться и стряхивать на пол одной рукой. Это бывало во дни войн и революций, бесконечно для него неудачных. Только тогда он оставался один на один со своей миссией – царствовать. Мужик-крестьянин, надевший солдатские сапоги, внезапно испарялся, и его место занимал долг государя, который заключался в одном – быть подобно Богу. Возвышаться над миром подобно Монблану. А что Монблану какой-то человечек со вшами? С высоты его и не видно. Тем более что Бог уже обо всем позаботился. Он устроил бессмертие этому серому человечку. Следовательно, не так уж важно, заботится ли о человечке Помазанник. В дни потрясений нужно радеть лишь о государстве в целом и о своем личном царском достоинстве. Стоп!.. Здесь я себя и поймал. Вот он, корень моих зол – в годы русских смут видеть только себя. А я не понимал, почему меня называют Кровавым. От одной маленькой неровности, от штриха, свойственного решительно всем государям. Разве мой кузен Джорджи не такой? О британцах вообще говорят, что они обожают кошек, но ненавидят людей. А другой мой кузен Вильгельм? Он еще хуже. Просто у того же Джорджи и его Англии не было таких испытаний, которые свалились на нас в последние годы. Поэтому он в меньшей степени демонстрировал этот штрих — противоестественное невнимание к собственному народу, когда идет война. Отчего это происходит? От эгоизма и самолюбия. Самолюбия любого правителя, которое и порождает войну. Николай Александрович допил коньяк, который оставался на дне бутылки. Ему стало нестерпимо стыдно. Его обычно спасала борода. У человека с бородой невозможно заметить, когда он краснеет. При неудачном наступлении в Барановичах в прошлом году погибла половина офицерского состава. Я сказал на это: «Полноте!.. В военное время случалось и не такое. Нас не удивить половиной …» И тут же покраснел, когда до души дошел смысл собственных слов. Но никто не заметил – борода спасла. Что нужно делать в моем случае? Побриться. Чтобы румянец стыда был виден всем. И не делать того, что может этот румянец породить. Миром правит целесообразная жестокость, я узнал про это в детстве. Тогда же, при изучении английского языка, мне бросилось в глаза соответствие русского слова «славянин» и английского «slave», что означает «раб». Выходит – я изначально управляю рабами, по крови, воспитанию и характеру. А раб понимает только огонь и меч. Но русская литература, которую я не очень жалую, говорит обратное. Она отрицает соединение христианского мира «железом или кровью». «Но мы попробуем спаять его любовью, – писал Тютчев. – А там увидим, что прочней». Он был дипломатом и цензором, этот Федор Иванович, а значит, понимал кое-что в государственном управлении. И к чему же я пришел? К соломе, которая ломит силу. Как странно! Всесильная солома! И я как государь должен это противоестественное ломание обеспечить!.. Придя к дикому, но почти привычному для себя выводу, Николай Александрович понял, что тяжело захмелел от потрясения последних суток и двух бутылок французского коньяка, выпитых в одиночестве. Государь, который обеспечивает крушение силы посредством любви… о таком абсурде не расскажешь даже самому близкому человеку. Похлеще утопии Томаса Мора. Нет. Ближе к жизни. И прочь от странных и мнимых сказок!.. Он лег на узкий кожаный диван. Чего ей надо? Как было хорошо, когда нами правил наш Дорогой Друг. Александра Федоровна следила за каждым его жестом, и ее требовательная любовь не пронзала венценосного мужа насквозь, как сейчас, а уходила по невидимому громоотводу в сторону Дорогого Друга. Последний, правда, много чудил и буйствовал, но мне было спокойней. И когда франкмасоны накормили его цианидом, я не смог объяснить им роковой ошибки: августейшая семья существовала в последние годы не вопреки Дорогому Другу, а благодаря ему. Я был свободней. А несчастный царевич вместе с его матерью – надежно прикрыты чужими молитвами… Канальи! Они не понимают криволинейности жизни. Что только эта криволинейность благодаря своим заусенцам не позволяет нам скатиться в геенну огненную ранее того срока, который Бог отмерил. Теперь же… От ее нотаций у меня болит голова. Ну не могу я быть жестоким, когда разум мой не в помрачении. Не могу! Неужели не ясно? Я дал ей всё. Несмотря на наши зрелые годы и старость, которая подмигивает вблизи, я до сих пор делю с ней супружеское ложе. У ее ног лежит восхитительная в своей глупости и величии страна рабов. Нет, не рабов! Славян мы будем выводить от славы, а не от рабства. Слава и гордость, которые запечатлелись в самой этимологии. Славный народ. Славные мужики и бабы. Славненькие дети. А среди девушек – особенно много славненьких… Что ей еще надо? Чтобы я сломал самого себя и вывернул наизнанку?.. Он отдыхал в поездках по фронтам. Воздух провинции восстанавливал силы. Уездные лица радовали, как почтовая марка неизвестной страны. На девушек можно было заглядываться, не опасаясь изматывающей ревности. Если бы не поражения на фронтах… он был бы совершенно счастлив в этих поездках! Ведь она ревновала его ко всему. Даже к старым фотографиям Матильды Кшесинской, которые он носил с собой. Память сердца. И немножко – память тела… Балерина. Богиня во всем. Ангел. Лебедь. Офелия… Я люблю тебя, милое солнышко. Кого? Не Матильду. А мою Алекс. Ее письма – в два раза длиннее моих. Мне писать не о чем, потому что без нее я почти счастлив. Условие этого счастья – то, что есть в моей жизни она, но в отдалении. Любимая жена в отдалении только укрепляет глубину чувства и радость от каждого прожитого дня. А она… Нет. Она совсем другая. Ей нужно царствовать, как королеве Виктории, в ее жилах – та же властная феодальная кровь. Но во мне-то другая!.. Как ей объяснить? Кровь – она всегда голубая. У таких, как она и я. Но у меня она с каждым днем становится все более красной. Я меняюсь. Точнее, я другой уже лет десять. Но боюсь об этом сказать. Заметит ли страна? И что сделает, когда заметит? Влепит ли пулю или наградит?.. Паровоз дал гудок и резко остановился. Значит, я дома… Приехали. Царский поезд привез в столицу нового человека в обличье старого. Я многое понял и ничего себе не простил. Аминь.
Железнодорожный павильон Царского Села был недалеко от его резиденции. Сюда были проложены три железнодорожных ветки шириной 1524 миллиметра каждая, по одной из которых мог ездить лишь государь император. Несмотря на близость дворца, пешком ходить не полагалось. Поэтому из вагона Николая Александровича сразу пересадили в пятиместное авто с правым рулем. Спереди и сзади скакали казаки – это был почетный эскорт. Они понеслись, как валькирии, мимо рукотворных прудов к Александровскому дворцу. И никого кругом, Царское словно вымерло. Только весенний снег с ледяным настом. Может ли в пустой стране быть революция? Нет. Значит, опять наврали. …Он вошел во дворец решительно, как вестник, принесший хрупкую надежду. Во всем его облике появился какой-то внутренний стержень, и выражение побитой собаки, которое возникало частенько в последние годы, не было заметно, быть может, из-за отросшей бороды. Камердинер, встав на колени, начал целовать его руки. Выбежавшая из дверей императрица упала в обморок. Она была в платье своего любимого сиренево-лилового цвета. Стиль модерн, который она исповедовала, предполагал утонченность. А утонченность звала обмороки. Пока Александру Федоровну приводил в чувство семейный врач Боткин, усталого отца облепили дети. Он целовал их, чувствуя у девочек температуру и не боясь заразиться. Любовь должна преодолевать инфекцию, иначе зачем она дана? Алексея пришлось взять на руки. Мальчик стал почти взрослым и тяжелым, и если бы не мои постоянные физические упражнения на турнике, то я бы его уронил. В моих ушах застучало. То очнувшаяся от обморока Алекс закричала на детей: – Children, gеt out from daddy!.. Она заботилась о его здоровье, милая Алекс. И, разогнав детей, подошла к нему, крепко обняв за плечи. Он хотел поцеловать ее в губы, но она отстранилась, прошептав: – Мы ужасно больны, my little boy … А вы? – А я… – Мы уже всё знаем. Вы больше не царь. – Почему? – удивился он, почувствовав жгучую досаду. Она поддается дурным слухам – хорошо ли это?.. – Потому что вами управляют внешние обстоятельства, – объяснила жена на своем литературном русском. – И вы в себе не властны. – А вот и не угадали, – возразил Николай Александрович. – Я ничего не подписал. – You lie me, Никки! – Отчего же? – Оттого, что ты подписываешь всё, что подсунут. И Конституцию, и манифест об отречении… Царь испугался, издал манифест: Мертвым – свободу, живых – под арест… —
пронеслось в его голове. – Я ничего не подписал и ничего не подпишу, – повторил он упрямо. Нагнул голову, став похожим на бычка, который хотел бодаться. – Тогда у меня есть несколько чудных мыслей: Думу распустить, а князя Львова арестовать. – Это – не несколько мыслей. Это целый государственный переворот. – Гельсингфорс! – громко сказал камердинер, и Николай Александрович вздрогнул. Он слегка отвык за время своего паломничества в Ставку от здешних нравов. Забыл, что старик камердинер, который служил еще его отцу, любит вслух выговаривать звучные слова, за которыми ничего нет. Такой уж он человек. Отравлен старческой слабостью. Жалко его. – Сегодня это его любимое слово, – объяснила Алекс. – А вчера? – Вчера он весь день твердил: «Аспарагус». – «Аспарагус» лучше. Потому что короче, – сказал Николай. – Но менее символично, – не согласилась императрица. – А какой в Гельсингфорсе символ? – Об этом нужно думать. Как вам мои новые жемчуга?.. – она кокетливо запрокинула перед ним свою крупную голову, чтобы он мог насладиться ее шеей. – Они очаровательны. – Но от вас пахнет копотью и луком. Зачем вы ели лук, несчастный врунишка? – Для общего укрепления сил. – Вы ели его затем, чтобы отбить запах спиртного, – и жена игриво потянула его за бороду. – Гельсингфорс!.. – с мрачным достоинством настоял камердинер. Я сойду с ума, если останусь до лета в Царском. Или в самом деле отрекусь и сбегу. – Хочу есть, – сказал он жене. – Сначала помойтесь. Чтобы соблюсти правила гигиены. – Только без бани, ваше величество, – предупредил Боткин. – Горячий пар вредно влияет на состояние ваших вен. Значит, ванная… Европейские ватер-принципы. Подходят ли они для России?.. – Тогда я вас ненадолго покину… Он видел, уходя из гостиной, как жена сняла с шеи нитку жемчуга и отдала слуге. Александра Федоровна страдала обильным потовыделением, и жемчуг на ней мутнел уже после первого часа ношения. Был найден выход: драгоценности надевала на себя крестьянская девушка, находившаяся под рукой для подобных случаев. За ночь жемчуг на ней начинал светиться с новой силой, и его можно было отдавать обратно императрице. Бриллианты Алекс не слишком жаловала, тем более в войну, которая требовала известного аскетизма от всех членов общества. Николай Александрович никогда не позволял слугам мыть себя. Его армейский походный стиль жизни многим казался искусственным, но зато он же предполагал известную самостоятельность. Да, у офицеров есть денщики. И у него как у полковника они были. Но денщик не должен править офицером, стеснять его самостоятельность. Только приготовить ванную с благовониями, но ни в коем случае не мыть хозяина. Потому что в одиночестве, которого его лишала семья, в его голову приходили иногда дельные мысли. Ванная была из серебра. Врачи говорили, что серебро делает любую воду целебной. Алекс серебро не любила, от его прикосновения по телу императрицы проходили судороги. Для нее сшили специальный замшевый чехол, который клался в ванную, чтобы изолировать серебро от тела, а потом уже пускали воду. Намокшая замша напоминала мягкое песочное дно. В огромной ванной комнате было почти прохладно. Государь любил этот контраст между горячей водой и свежим воздухом. Быстро раздевшись, он посмотрел на себя в зеркало. В амальгаме отразился довольно поджарый торс без жировых отложений. Плечи и руки были накачены на турнике. Спина оказалась сильной, как у юноши. Ровная впадина рассекала его грудь пополам и спускалась к животу, который, как ему почудилось, оставлял желать лучшего. «Ничего, – сказал сам себе. – Это мы поправим. Перепилим на свежем воздухе дрова, кубов пять или десять…» Он присел в воду с засушенными розовыми лепестками. Зачем лепестки… это что за новости? Наверное, девочки постарались. С лета припасли, ну да, Анастасия сушила розы последней осенью, я это ясно помню. Но то, что в воду их опустила, – зря… Это излишество, восточный стиль. Он упал на спину и, задержав дыхание, ушел на секунду под воду… – Гельсингфорс!.. – сказал он сам себе, выныривая. – Определенно Гельсингфорс!.. Слуги, стоявшие в прихожей, переглянулись. Один из них тихонько приоткрыл дверь и заглянул в ванную. Государь, обвязавшись полотенцем, состригал свою бороду у запотевшего зеркала. Большими стальными ножницами, привезенными в свое время из Парижа.
В конце недели Министерство иностранных дел Германии получило шифрованную телеграмму из Петрограда:
...
«Готов встретиться для переговоров о важном для нас вопросе. Предлагаю Гельсингфорс. Николай».
Date: 2015-07-17; view: 250; Нарушение авторских прав |