Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
В машинном отделении 14 page
Это пишет П. Ф. Якубович о 90-х годах прошлого века. Книга переиздана сейчас в поучение о том мрачном времени. Мы узнаем, что и на барже политические имели особую комнату и на палубе - особое отделение для прогулки. (То же - и в "Воскресеньи", и посторонний князь Нехлюдов может приходить к политическим на собеседования.) И лишь потому, что в списке против фамилии Якубовича было "пропущено магическое слово "политический" (так он пишет) - на Усть-Каре он был "встречен инспектором каторги... как обыкновенный уголовный арестант - грубо, вызывающе, дерзко". Впрочем, это счастливо разъяснилось. Какое неправдоподобное время! - смешивать политических с уголовными казалось почти преступлением! Уголовников гнали на вокзалы позорным строем по мостовой, политические могли ехать в карете (Ольминский, 1899). Политических из общего котла не кормили, выдавали кормовые деньги и несли им из кухмистерской. Большевик Ольминский не захотел принимать даже больничного пайка - груб ему показался. < За то все, правда, шпанка (уголовная масса) называла профессиональных революционеров "паршивыми дворянишками". (П. Ф. Якубович.)> Бутырский корпусной просил извинения за надзирателя, что тот обратился к Ольминскому на "ты": у нас, де, редко бывают политические, надзиратель не знал... В Бутырках редко бывают политические!.. Что за сон? А где ж они бывают? Лубянки-то и Лефортова тем более еще не было!.. Радищева вывезли на этап в кандалах и по случаю холодной погоды набросили на него "гнусную нагольную шубу", взятую у сторожа. Однако, Екатерина немедленно вослед распорядилась: кандалы снять и все нужное для пути доставить. Но Анну Скрипникову в ноябре 1927-го отправили из Бутырок в этап на Соловки в соломенной шляпе и летнем платье (как она была арестована летом, а с тех пор ее комната стояла запечатанная, и никто не хотел разрешить ей взять оттуда свои же зимние вещи). Отличить политических от уголовных - значит уважать их как равных соперников, значит признавать, что у людей могут быть взгляды. Так даже арестованный политический ощущает политическую свободу! Но с тех пор, как все мы - каэры, а социалисты не удержались на политах, - с тех пор только смех заключенных и недоумение надзирателя мог ты вызвать протестом, чтоб тебя, политического, не смешивали с уголовными. "У нас - все уголовные" - искренно отвечали надзиратели. Это смешение, эта первая разящая встреча происходит или в воронке или в столыпинском вагоне. До сих пор как ни угнетали, пытали и терзали следствием - это все исходило от голубых фуражек, ты не смешивали их с человечеством, ты видел в них только наглую службу. Но зато твои однокамерники, хотя б они были совсем другими по развитию и опыту, чем ты, хотя б ты спорил с ними, хотя б они на тебя и стучали - все они были из того же привычного, грешного и обиходливого человечества, среди которого ты провел всю жизнь. Вталкиваясь в столыпинское купе ты и здесь ожидаешь встретить только товарищей по несчастью. Все твои враги и угнетатели остались по ту сторону решетки, с этой ты их не ждешь. И вдруг ты поднимаешь голову к квадратной прорези в средней полке, к этому единственному небу над тобой - и видишь там три-четыре - нет, не лица! нет, не обезьяньих морды, у обезьян хоть чем-то должна быть похожа на образ! - ты видишь жестокие гадкие хари с выражением жадности и насмешки. Каждый смотрит на тебя как паук, нависший над мухой. Их паутина - эта решетка, и ты попался! Они кривят рты, будто собираются куснуть тебя избоку, они при разговоре шипят, наслаждаясь этим шипением больше, чем гласными и согласными звуками речи - и сама речь их только окончаниями глаголов и существительных напоминает русскую, она - тарабарщина. Эти странные гориллоиды скорее всего в майках - ведь в столыпине духота, их жилистые багровые шеи, их раздавшиеся шарами плечи, их татуированные смуглые груди никогда не испытывали тюремного истощения. Кто они? Откуда? Вдруг с одной такой шеи свесится - крестик! да, алюминиевый крестик на веревочке. Ты поражен и немного облегчен: среди них верующие, как трогательно; так ничего страшного не произойдет. Но именно этот "верующий" вдруг загибает в крест и в веру (ругаются они отчасти по-русски) и сует два пальца тычком, рогатинкой, прямо тебе в глаза - не угрожая, а вот начиная сейчас выкалывать. В этом жесте "глаза выколю, падло!" - вся философия их и вера! Если уж глаз твой они способны раздавить как слизняка - так что на тебе и при тебе они пощадят? Болтается крестик, ты смотришь еще не выдавленными глазами на этот дичайший маскарад, и теряешь систему отсчета: кто из вас уже сошел с ума? кто еще сходит? В один миг трещат и ломаются все привычки людского общения, с которыми ты прожил жизнь. Во всей твоей прошлой жизни - особенно до ареста, но даже и после ареста, но даже отчасти и на следствии - ты говорил другим людям слова, и они отвечали тебе словами, и эти слова производили действие, можно было или убедить, или отклонить, или согласиться. Ты помнишь разные людские отношения - просьбу, приказ, благодарность, - но то, что застигло тебя здесь - вне этих слов и вне этих отношений. Посланником харь спускается вниз кто-то, чаще всего плюгавенький малолетка, чья развязность и наглость омерзительнее втройне, и этот бесенок развязывает твой мешок и лезет в твои карманы - не обыскивая, а как в свои! С этой минуты ничто твое - уже не твое, и сам ты - только гуттаперчевая болванка, на которую напялены лишние вещи, но вещи можно снять. Ни этому маленькому злому хорьку, ни тем харям наверху нельзя ничего объяснить словами, ни отказать, ни запретить, ни выпроситься! Они - не люди, это объяснилось тебе в одну минуту. Можно только - бить! Не ожидая, не тратя времени на шевеление языка - бить! - или этого ребенка, или тех крупных тварей наверху. Но снизу вверх тех трех - ты как ударишь? А ребенка, хоть он гадкий хорек, как будто тоже бить нельзя? можно только оттолкнуть мягенько?.. Но и оттолкнуть нельзя, потому что он тебе сейчас откусит нос, или сверху тебе сейчас проломят голову (да у них и ножи есть, только они не станут их вытаскивать, об тебя пачкать). Ты смотришь на соседей, на товарищей - давайте же или сопротивляться или заявим протест! - но все твои товарищи, твоя Пятьдесят Восьмая, ограбленные по одиночке еще до твоего прихода, сидят покорно, сгорбленно, и смотрят хорошо еще если мимо тебя, а то и на тебя, так обычно смотрят, как будто это не насилие, не грабеж, а явление природы: трава растет, дождик идет. А потому что - упущено время, господа, товарищи и братцы! Спохватываться - кто вы, надо было тогда, когда Стружинский сжигал себя в вятской камере и раньше еще того, когда вас объявляли "каэрами". Итак, ты даешь снять с себя пальто, а в пиджаке твоем прощупана и с клоком вырвана зашитая двадцатка, мешок твой брошен наверх, проверен, и все, что твоя сантиментальная жена собрала тебе после приговора в дальнюю дорогу, осталось там, наверху, а тебе в мешочке сброшена зубная щетка... Хотя не каждый подчинялся так в 30-е и 40-е годы, но девяносто девять. < Немногие случаи рассказывали мне, когда трое спаянных (молодых и здоровых) человека устаивали против блатарей - но не общую спараведливость защищая, не всех, грабимых рядом, а только себя, вооруженный нейтралитет.> Как же это могло стать? Мужчины! офицеры! солдаты! фронтовики! Чтобы смело биться, человеку надо к этому бою быть готовым, ожидать его, понимать его цель. Здесь же нарушены все условия: никогда не знав раньше блатной среды, человек не ждал этого боя, а главное - совершенно не понимает его необходимости, до сих пор представляя (неверно), что его враги - это голубые фуражки только. Ему еще надо воспитываться, пока он поймет, что татуированные груди - это задницы голубых фуражек, это то откровение, которое погоны не говорят вслух: "умри ты сегодня, а я завтра!" Новичок-арестант хочет себя считать политическим, то есть: он - за народ, а против них - государство. А тут неожиданно сзади и сбоку нападает какая-то поворотливая нечисть, и все разделения смешиваются, и ясность разбита в осколки. (И нескоро арестант соберется и разберется, что нечисть, выходит - с тюремщиками заодно.) Чтобы смело биться, человеку надо ощущать защиту спины, поддержку с боков, землю под ногами. Все эти условия разрушены для Пятьдесят Восьмой. Пройдя мясорубку политического следствия, человек сокрушен телом: он голодал, не спал, вымерзал в карцерах, валялся избитый. Но если бы только телом! - он сокрушен и душой. Ему втолковано и доказано, что и взгляды его, и жизненное поведение, и отношение с людьми - все было неверно, потому что привело его к разгрому. В том комочке, который выброшен из машинного отделения суда на этап, осталась только жажда жизни, и никакого понимания. Окончательно сокрушить и окончательно разобщить - вот задача следствия по 58-й статье. Осужденные должны понять, что наибольшая вина их на воле была - это попытка как-нибудь сообщаться или объединяться друг с другом помимо парторга, профорга и администрации. В тюрьме это доходит до страха всяких коллективок: одну и ту же жалобу высказать в два голоса или на одной и той же бумаге подписаться двоим. Надолго теперь отбитые от всякого объединения, лже-политические не готовы объединиться и против блатных. Так же не придет им в голову иметь для вагона или пересылки оружие - нож или кистень. Во-первых - зачем оно? против кого? Во-вторых, если его применишь ты, отягченный зловещей 58-ю статьею - то по пересуду ты можешь получить и расстрел. В-третьих, еще раньше, при обыске, тебя за нож накажут не так, как блатаря: у него нож - это шалость, традиция, несознательность, у тебя - террор. И, наконец, большая часть посаженных по 58-й - это мирные люди (а часто и старые, и больные), всю жизнь обходившиеся словами, без кулаков - и не готовые к ним теперь, как и раньше. А блатари не проходили такого следствия. Все их следствие - два допроса, легкий суд, легкий срок, и даже этого легкого срока им не предстоит отбыть, их отпустят раньше: или амнистируют или они убегут. < В. И. Иванов (ныне из Ухты) девять раз получал 162-ю (воровство), пять раз 82-ю (побег), всего 37 лет заключения - и "отбыл" их за пять-шесть лет.> Никто не лишал блатаря его законных передач и во время следствия - обильных передач из доли товарищей по воровству, оставшихся на свободе. Он не худел, не слабел ни единого дня - и вот в пути подкармливается за счет фраеров. < Фраер - это не вор, то есть не "Человек" (с большой буквы). Ну, попросту: фраера - это остальное, не воровское человечество.> Воровские и бандитские статьи не только не угнетают блатного, но он гордится ими - и в этой гордости его поддерживают все начальники в голубых погонах или с голубыми окаемками: "Ничего, хотя ты бандит и убийца, но ты же не изменник родины, ты же наш человек, ты исправишься". По воровским статьям нет одиннадцатого пункта - об организации. Организация не запрещена блатарям - отчего же? - пусть она содействует воспитанию чувств коллективизма, так нужных человеку нашего общества. И отбор оружия у них - это игра, за оружие их не наказывают - уважают их закон ("им иначе нельзя"). И новое камерное убийство не удлинит срока убийцы, а только украсит его лаврами. (Это все уходит очень глубоко. В трудах прошлого века люмпен-пролетариат осуждался разве только за некоторую невыдержанность, непостоянство настроения. А Сталин всегда тяготел к блатарям - кто ж ему грабил банки? Еще в 1901 году сотоварищами по партии и тюрьме он был обвинен в использовании уголовников против политических противников. С 20-х годов родился и услужливый термин: социально-близкие. В этой плоскости и Макаренко: ЭТИХ можно исправить. (По Макаренко, <"Флаги на башнях".> исток преступлений - только "контрреволюционное подполье"). Нельзя исправить ТЕХ - инженеров, священников, эсеров, меньшевиков.) Отчего ж не воровать, коли некому унять? Трое-четверо дружных и наглых блатарей владеют несколькими десятками запуганных придавленных лже-политических. С одобрения начальства. На основе Передовой Теории. Но если не кулачный отпор - то отчего жертвы не жалуются? Ведь каждый звук слышен в коридоре, и вот он медленно прохаживается за решеткою конвойный солдат. Да, это вопрос. Каждый звук и жалобное хрипение слышны, а конвоир все прохаживается - почему ж не вмешается он сам? В метре от него, в полутемной пещере купе грабят человека - почему ж не заступится воин государственной охраны. А вот по тому самому. Ему внушено тоже. И - больше: после многолетнего благоприятствия, конвой и сам склонился к ворам. Конвой и САМ СТАЛ ВОР. С середины 30-х годов и до середины 40-х, в это десятилетие величайшего разгула блатарей и нижайшего угнетения политических - никто не припомнит случая, чтобы конвой прекратили грабеж политического в камере, в вагоне, в воронке. Но расскажут вам множество случаев, как конвой принял от воров награбленные вещи и взамен принес им водки, еды (послаще пайковой), курева. Эти примеры уже стали хрестоматийными. У конвойного сержанта ведь тоже ничего нет: оружие, скатка, котелок, солдатский паек. Жестоко было бы требовать от него, чтоб он конвоировал врага народа в дорогой шубе или в хромовых сапогах, или с кешером городских богатых вещей - и примирился бы с этим неравенством. Да ведь отнять эту роскошь - тоже форма классовой борьбы? А какие еще тут есть нормы? В 1945-46 годах, когда заключенные тянулись не откуда-нибудь, а из Европы, и невиданные европейские вещи были надеты на них и лежали в их мешках - не выдерживали и конвойные офицеры. Служебная судьба, оберегшая их от фронта, в конце войны оберегла их и от сбора трофеев - разве это было справедливо? Так не случайно уже, не по спешке, не по нехватке места, а из собственной корысти - смешивал конвой блатных и политических в каждом купе своего столыпина. И блатари не подводили: вещи сдирались с бобров < Бобры - богатые зэки с барахлом и бацилами, т. е. с жирами.> и поступали в чемоданы конвоя. Но как быть, если бобры -то в вагон загружены, и поезд уже идет, а воров - нет и нет, ну просто не подсаживают, сегодня их не этапирует ни одна станция? Несколько случаев известно и таких. В 1947 году из Москвы во Владимир для отбывания сроков во Владимирском централе везли группу иностранцев, у них были богатые вещи, это показывало первое раскрытие чемодана. Тогда конвой сам начал в вагоне систематический отбор вещей. Чтобы ничего не пропустить, заключенных раздевали догола и сажали на пол вагона близ уборной, а тем временем просматривали и отбирали вещи. Но не учел конвой, что везет-то их не в лагерь, а в серьезную тюрьму. По прибытии туда И. А. Корнеев подал письменную жалобу, все описав. Нашли тот конвой, обыскали самих. Часть вещей еще нашлась и вернули ее владельцам, невозвращенное владельцам оплатили. Говорили, что конвою дали по 10 и 15 лет. Впрочем, это проверить нельзя, да и статья воровская, не должны засидеться. Однако это случай исключительный и умерь свою жадность вовремя, начальник конвоя понял бы, что здесь лучше не связываться. А вот случай попроще, и тем подает он надежду, что не один такой был. В столыпине Москва-Новосибирск в августе 1945 года (в нем этапировался А. Сузи) тоже не случилось воров. А путь предстоял долгий, столыпины тянулись тогда. Не торопясь, начальник конвоя объявил в удобное время обыск - по одиночке с вещами в коридоре. Вызываемых раздевали по тюремным правилам, но не в этом таился смысл обыска, потому что обысканные возвращались в свою же набитую камеру, и любой нож, и любое запретное можно было потом из рук в руки передавать. Истинный обыск был в пересмотре всех личных вещей - надетых и из мешков. Здесь, у мешков, не скучая весь долгий обыск, простоял с надменным неприступным видом начальник конвоя, офицер, и его помощник, сержант. Грешная жажда просилась наружу, но офицер замыкал ее притворным безразличием. Это было положение старого блударя, который рассматривает девочек, но стесняется посторонних, да и самих девочек тоже, не знает, как подступиться. Как ему нужны были несколько воров! Но воров в этапе не было. В этапе не было воров, но были такие кого уже коснулось и заразило воровское дыхание тюрьмы. Ведь пример воров поучителен и вызывает подражание: он показывает, что есть легкий путь жить в тюрьме. В одном из купе ехали два недавних офицера - Санин (моряк) и Мережков. Они были оба по 58-й, но уже перестраивались. Санин при поддержке Мережкова объявил себя старостой купе и попросился через конвоира на прием к начальнику конвоя (он разгадал эту надменность, ее нужду в своднике!). Небывалый случай, но Санина вызвали, и где-то там состоялась беседа. Следуя примеру Санина, попросился кто-то из другого купе. Был принят и тот. А на утро хлеба выдали не 550 граммов, как был в то время этапный паек, а - двести пятьдесят. Пайки роздали, начался тихий ропот. Ропот, - но боясь "коллективных действий" эти политические не выступали. Нашелся только один, кто громко спросил у раздатчика: - Гражданин начальник! А сколько эта пайка весит? - Сколько положено, - ответили ему. - Требую перевески, иначе не возьму! - громко заявил отчаянный. Весь вагон затаился. Многие не начинали паек, ожидая, что перевесят и им. И тут-то пришел во всей своей непорочности офицер. Все молчали, и тем тяжелее, тем неотвратимее придавили его слова: - Кто тут выступал против советской власти? Обмерли сердца. (Возразят, что это - общий прием, что это и на воле любой начальник заявляет себя советской властью и пойди с ним поспорь. Но для пуганных, для только что осужденных за антисоветскую деятельность - страшней). - Кто тут поднял МЯТЕЖ из-за пайки? - настаивал офицер. - Гражданин лейтенант, я хотел только..., - уже оправдывался во всем виноватый бунтарь. - Ах, это ты, сволочь? Это тебе не нравится советская власть? (И зачем бунтовать? зачем спорить? Разве не легче съесть эту маленькую пайку, перетерпеть, промолчать?.. А вот теперь встрял...) -...Падаль вонючая! Контра! Тебя самого повесить - а ты еще пайку вешать?! Тебя, гада, советская власть поит-кормит - и ты еще недоволен? Знаешь, что за это будет?.. Команда конвою: "Заберите его!" Гремит замок. "Выходи, руки назад!" Несчастного уводят. - Еще кто недоволен? Еще кому перевесить? (Как будто что-то можно доказать! Как будто где-то пожалуешься, что было двести пятьдесят и тебе поверят, а лейтенанту не поверят, что было точно пятьсот пятьдесят.) Битому псу только плеть покажи. Все остальные оказались довольны, и так утвердилась штрафная пайка НА ВСЕ ДНИ долгого путешествия. И сахара тоже не стали давать - его брал конвой. (Это было в лето двух великих Побед - над Германией и над Японией, побед, которые извеличат историю нашего Отечества, и внуки и правнуки будут их изучать.) Проголодали день, проголодали два, несколько поумнели, и Санин сказал своему купе: "Вот что, ребята, так пропадем. Давайте, у кого есть хорошие вещи - я выменяю, принесу вам пожрать". Он с большой уверенностью одни вещи брал, другие отклонял (не все соглашались и давать - так никто ж их и не вынуждал!). Потом попросился на выход вместе с Мережковым, странно - конвой их выпустил. Они ушли с вещами в сторону купе конвоя и вернулись с нарезанными буханками хлеба и с махоркой. Это были те самые буханки - из семи килограммов, не додаваемых на купе в день, только теперь они назначались не всем поровну, а лишь тем, кто дал вещи. И это было вполне справедливо: ведь все же признали, что они довольны и уменьшенной пайкой. И справедливо было потому, что вещи чего-то стоят, за них надо же платить. И в дальнем загляде тоже справедливо: ведь это слишком хорошие вещи для лагеря, они все равно обречены там быть отняты или украдены. А махорка была - конвоя. Солдаты делились с заключенными своею кровной махрой - но и это было справедливо, потому что они тоже ели хлеб заключенных и пили их сахар, слишком хороший для врагов. И, наконец, справедливо было то, что Санин и Мережков, не дав вещей, взяли себе больше, чем хозяева вещей - потому что без них бы это все и не устроилось. И так сидели, сжатые в полутьме, и одни жевали краюхи хлеба, принадлежавщие соседям, а те смотрели на них. Прикуривать же конвой не давал поодиночке, а в два часа раз - и весь вагон заволакивался дымом, как будто что горело. Те, кто сперва с вещичками жались, - теперь жалели, что не дали Санину, и просили взять у них, но Санин сказал - потом. Эта операция не прошла бы так хорошо и так до конца, если б то не были затяжные поезда и затяжные столыпины послевоенных лет, когда их и перецепляли, и на станциях держали, - так зато без после войны и вещичек бы тех не было, за которыми гоняться. До Куйбышева ехали неделю - и всю неделю от государства давали только двести пятьдесят граммов хлеба (впрочем, двойную блокадную норму), сушеную воблу и воду. Остальной хлеб нужно было выкупить за свои вещи. Скоро предложение превысило спрос, и конвой уже очень неохотно брал вещи, перебирал. На Куйбышевскую пересылку их свозили, помыли, вернули в том же составе в тот же вагон. Конвой принял их новый, - но по эстафете ему было, очевидно, объяснено, как добывать вещи, - и тот же порядок покупки собственной пайки возобновился до Новосибирска. (Легко представить, что этот заразительный опыт в конвойных дивизионах переимчиво распространялся.) Когда в Новосибирске их высадили на землю между путями, и какой-то новый офицер пришел, спросил: "Есть жалобы на конвой?" - все растерялись, и никто ему не ответил. Правильно рассчитал тот первый начальник конвоя - Россия!..
***
Еще отличаются пассажиры столыпина от пассажиров остального поезда тем, что не знают, куда идет поезд и на какой станции им сходить: ведь билетов у них нет, и маршрутных табличек на вагонах они не читают. В Москве их иногда посадят в такой дали от перрона, что даже и москвичи не сообразят: какой же это из восьми вокзалов. Несколько часов в смраде и стиснутости сидят арестанты и ждут маневрового паровоза. Вот он придет, отведет вагон-зак к уже сформированному составу. Если лето, то донесутся станционные динамики: "Москва-Уфа отходит с третьего пути... С первой платформы продолжается посадка на Москва-Ташкент..." Значит вокзал - Казанский, и знатоки географии Архипелага и путей его теперь объясняют товарищам: Воркута, Печора - отпадают, они - с Ярославского; отпадают кировские, горьковские лагеря. < Так попадают плевелы в жатву славы. Но - плевелы ли? Ведь нет же лагерей пушкинских, гоголевских, толстовских - а горьковские есть, да какое гнездо! А еще отдельно каторжный прииск "имени Максима Горького" (40 км от Эльгена)! Да, Алексей Максимыч,.. "вашим, товарищ, сердцем и именем..." Если враг не сдается... Скажешь лихое словечко, глядь - а ты ведь уже не в литературе...> В Белоруссию, на Украину, на Кавказ - из Москвы и не возят никогда, там своих девать некуда. Слушаем дальше. Уфимский отправили - наш не дрогнул. Ташкентский отошел - стоим. "До отправления поезда Москва-Новосибирск... Просьба к провожающим... билеты отъезжающих"... Тронули. Наш! А что это доказывает? Пока ничего. И среднее Поволжье наше, и наш южный Урал. Наш Казахстан с джезказганскими медными рудниками. Наш и Тайшет со шпалопропиточным заводом (где, говорят, креозот просачивается сквозь кожу, в кости, парами его насыщаются легкие - и это смерть). Вся Сибирь еще наша до СовГавани. И наша - Колыма. И Норильск - тоже наш. Если же зима - вагон задраен, динамиков не слышно. Если конвойная команда верна уставу - от них тоже не услышишь обмолвки о маршруте. Так и тронемся, уснем в переплете тел, в пристукивании колес, не узнав - леса или степи увидятся завтра через окно. Через то окно, которое в коридоре. Со средней полки через решетку, коридор, два стекла и еще решетку видны все-таки станционные пути и кусочек пространства, бегущего мимо поезда. Если стекла не обмерзли, иногда можно прочесть и название станции - какое-нибудь Авсюнино или Ундол. Где такие станции?.. Никто не знает в купе. Иногда по солнцу можно понять: на север вас везут или на восток. А то в каком-нибудь Туфанове втолкнут в ваше купе обшарпанного бытовичка, и он расскажет, что везут его в Данилов на суд, и боится он, не дали б ему годика два. Так вы узнаете, что ехали ночью через Ярославль и, значит, первая пересылка на пути - Вологодская. И обязательно найдутся в купе знатоки, кто мрачно просмакует знаменитую присказку: "ВОлОгОдский кОнвОй шутить не любит!" Но и узнав направление - ничего вы еще не узнали: пересылки и пересылки узелками впереди на вашей ниточке, с любой вас могут повернуть в сторону. Ни на Ухту, ни на Инту, ни на Воркуту тебя никак не тянет - а думаешь 501-я стройка слаще - железная дорога по тундре, по северу Сибири? Она стоит их всех. Лет через пять после войны, когда арестантские потоки вошли все-таки в русла (или в МВД расширили штаты?) - в министерстве разобрались в миллионных ворохах дел и стали сопровождать каждого осужденного запечатанным конвертом его тюремного дела, в прорези которого открыто для конвоя писался маршрут (а больше маршрута им знать не полезно, содержание дел может влиять развращающе). Вот тогда, если вы лежите на средней полке, и сержант остановится как раз около вас, и вы умеете читать вверх ногами - может быть вы и словчите прочесть, что кого-то везут в Княж-Погост, а вас в Каргопольлаг. Ну, теперь еще больше волнений! - что это за Каргопольлаг? Кто о нем слышал?.. Какие там общие? (бывают общие работы смертные, а бывают и полегче.) Доходиловка, нет? И как же, как же вы впопыхах отправки не дали знать родным, и они все еще мнят вас в сталиногорском лагере под Тулой? Если вы очень нервны и очень находчивы, может быть удастся вам решить и эту задачу: у кого-то найдется сантиметровый кусочек карандашного грифеля, у кого-то мятая бумага. Остерегаясь, чтобы не заметил конвойный из коридора (а ногами к проходу ложиться нельзя, только головой), вы, скрючившись и отвернувшись, между толчками вагона пишете родным, что вас внезапно взяли со старого места и теперь везут, что с нового места может будет только одно письмо в год, пусть приготовяться. Сложенное треугольником письмо надо нести с собой в уборную наудачу: вдруг да сведут вас туда на подходе к станции или на отходе от нее, вдруг зазевается конвойный в тамбуре, - тогда нажимайте скорее педаль, пусть откроется отверстие спуска нечистот, и, загородивши телом, бросайте письмо в это отверстие! Оно намокнет, испачкается, но может проскочить и упасть под колеса или минует их и отлого спустится на откос полотна. Может быть так и лежать ему тут до дождей, до снега, до гибели, может быть рука человека поднимет его. И если этот человек окажется не идейный - то подправит адрес, буквы наведет или вложит в другой конверт - и письмо еще, смотри дойдет. Иногда такие письма доходят - доплатные, стершиеся, размытые, измятые, но с четким всплеском горя...
***
А еще лучше - переставайте вы поскорее быть этим самым фраером - смешным новичком, добычей и жертвой. Девяносто пять из ста, что письмо ваше не дойдет. Но и дойдя, не внесет оно радости в дом. И что за дыхание - по часам и суткам, когда выступили вы в страну эпоса? Приход и уход разделяются здесь десятилетиями, четвертью века. ВЫ НИКОГДА НЕ ВЕРНЕТЕСЬ в прежний мир! Чем скорее вы отвыкнете от своих домашних, и домашние отвыкнут от вас - тем лучше. Тем легче. И как можно меньше имейте вещей, чтобы не дрожать за них! Не имейте чемодана, чтобы конвой не сломал его у входа в вагон (а когда в купе по двадцать пять человек - что б вы придумали на их месте другое?). И не имейте новых сапог, и не имейте модных полуботинок, и шерстяного костюма не имейте: в столыпине, в воронке ли, на приеме в пересыльную тюрьму - все равно крадут, отберут, отметут, обменяют. Отдадите без боя - будет унижение травить ваше сердце. Отнимут с боем - за свое же добро останетесь с кровоточащим ртом. Отвратительны вам эти наглые морды, эти глумные ухватки, это отребье двуногих, - но имея собственность и трясясь за нее, не теряете ли вы редкую возможность наблюдать и понять? А вы думаете, флибустьеры, пираты, великие капитаны, расцвеченные Кипилингом и Гумилевым - не эти ли самые они были блатные? Вот этого сорта и были... Прельстительные в романтических картинах - отчего же они отвратные вам здесь? Поймите и их. Тюрьма для них - дом родной. Как ни приласкивает их власть, как ни смягчает им наказания, как ни амнистирует - внутренний рок приводит их снова и снова сюда... Не им ли и первое слово в законодательстве Архипелага? Одно время у нас и на воле право собственности так успешно изгонялось (потом изгонщикам самим понравилось иметь) - почему ж должно оно терпеться в тюрьме? Ты зазевался, ты вовремя не съел своего сала, не поделился с друзьями сахаром и табаком - теперь блатные ворошат твой сидор, чтоб исправить твою моральную ошибку. Дав тебе на сменку жалкие отопки вместо твоих фасонных сапог, робу замазанную вместо твоего свитера, они не надолго взяли эти вещи и себе: сапоги твои - повод пять раз проиграть их и выиграть в карты, а свитер завтра толкнут за литр водки и за круг колбасы. Через сутки и у них ничего не будет, как и у тебя. Это - второе начало термодинамики: уровни должны сглаживаться, сглаживаться... Date: 2016-08-30; view: 209; Нарушение авторских прав |