Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Моему сынишке приходится нелегко 4 page
– Это только с тобой. Твоими стараниями мне уже ничего не стоит послать тебя куда подальше. – В постели я тоже тебя кое-чему научил. – Изволите жаловаться? – Сейчас – нет. – Тогда опять пошел ты… Она откатывается от меня. Мы почти нагишом. Я продолжаю хохотать. – Я стараюсь, – подзадориваю я ее. – Стараюсь не обмануть твоих ожиданий. – Может, пора подумать, куда нам его отправить. – Может, уже хватит сейчас о нем. – Самое время. – Нет. – Отправить туда, где ему будет лучше, чем дома. – Я сказал нет. – Рано или поздно все равно придется. Ну, то есть придется об этом подумать. Ты только и знаешь, что отмахиваешься. – Не желаю об этом разговаривать. – Теперь у нас будут деньги. Правда? – Ничего ты не понимаешь. – Я только спрашиваю. – Будут, если я соглашусь на новую должность. Но на это у меня и так есть деньги. Дело не в деньгах. – Может, все-таки следует согласиться. – Не желаю сейчас об этом разговаривать. – Я же о твоей работе. – И о работе не желаю. Но ты ведь не о том. Вовсе ты не о работе. Вечно врешь. – Но ведь когда-нибудь надо же об этом поговорить. Необходимо что-то решить. Ну погоди минутку, слышишь? Невозможно без конца увиливать. – Я могу до самой смерти. – Не шути этим. – И оставлю его у тебя на руках. – И этим не шути. – И ее. И его тоже. Вот когда ты покрутишься. – Ничего тут нет смешного. – Ты разве не хочешь, чтоб я умер? – Ты же знаешь, я не выношу таких разговоров. – Он еще слишком мал. Не хочу я сейчас о нем говорить. Вдруг дети услышат. – Запереть дверь? – Ты тоже хороша, – напоминаю я ей. – Если я говорю «да», ты говоришь «нет». Когда я предлагал его отправить, ты говорила – мы не можем. – Это ради его же блага. – Ничего подобного. – Может, надо отправить их всех, – безнадежно говорит жена. – То есть? – Сама не знаю, – идет она на попятный. – Дети из-за него смущаются. Стыдятся. Может, лучше их куда-нибудь отправить, а он пускай остается дома? – Думаешь, без них станет легче? – Да нет, это я так просто. Ты же знаешь. Просто худо мне. Дети не хотят, чтоб их друзья его видели, когда приходят к нам. Мы и сами не хотим. – Говори за себя. Меня он вовсе не так стесняет. – Неправда. Ты просто притворяешься. Делаешь вид, будто тебе это легко. Он всех стесняет. И всем, кто у нас бывает, тоже приходится притворяться. – Выгони эту старую суку. – Что толку? – Нам будет лучше. Она всем грубит. – Не смей употреблять то слово. Ты же знаешь, я этого не люблю. – Потому-то и употребляю. Пора бы тебе привыкнуть. Я привыкаю. Если хочешь знать, вот сейчас как раз и привыкаю. – Тебе-то хоть бы что. – А как же. – Я тебя знаю. Как только я ей скажу, чтоб уходила, тебя, наверно, мигом куда-нибудь сдует, и когда новая придет, тоже. – Еще бы! – Смейся, смейся. Ты даже поговорить с ними не желаешь, когда они приходят наниматься. – Понятия не имею, о чем с ними разговаривать. – А потом недоволен. Те, кого я нанимаю, тебя не устраивают. – Я рад, что тебе хоть кого-то удается нанять. – А потом забываешь, как было без них. И начинаешь их ненавидеть и требуешь, чтоб я их выгоняла. – Подыщи молодую, неужели не можешь? Неужели не можешь взять студентку-психолога? – Нам нужна не приходящая, а чтоб была с ним неотлучно. Она должна делать решительно все. Сам он ничего не может. Ты предпочитаешь не замечать неприятного. – А ты? – Неужели тебе не стыдно лезть ко мне, когда мы говорим о детях, хотя бы и о Дереке? – А что такого? – Ты меня заставлял даже в день, когда умерла моя бабушка. – Когда умер твой отец, я тоже был не прочь. – Не смей так говорить. Ты же знаешь, каково мне было. – Одно другого не касается. – Зато меня касается. Мне от этого не по себе. – А мне-то почему должно быть не по себе? – По-моему, так себя не ведут. – Хочешь, чтоб я ушел? Если хочешь, я уйду. – По-моему, так не полагается. Это неприлично. Сама не знаю. Мне от этого не по себе. – Ты разве не любишь вести себя неприлично? – Нет. Это ты любишь. – Я люблю тебя на ощупь. – Я что ж, грубая? Я бываю вульгарной? – Ну вот. Да, теперь мне и правда совестно. А все из-за тебя. Вечно ты затеваешь разговоры. Не так уж и часто мы в это время разговариваем о детях или о чем-нибудь серьезном. – Я чувствую, это неприлично. – Тогда я уйду. Так мне это не в радость. Хочешь, чтоб я ушел? – Вот так в постели говорить о том, чтоб его отправить из дому. – Ты сама завела этот разговор. Не я. Так что же не прилично – разговор? Или я? – Ты меня любишь? – Стараюсь. Изо всех сил. Чувствуешь, как стараюсь? – Не надо так. – Так? – Я не про то. – Так? – Пошел ты знаешь куда… – Запри дверь. – Сам запри, раз тебе так не терпится. – К черту старую суку. – Господи, какой ты дикарь, – говорит она; на сей раз это крик души. – Богохульствуешь, – говорю я в ответ. – Вот бы тебя сейчас услыхал твой новый священник. Пари держу, он бы не прочь увидеть тебя сейчас. Ты разве не рада, что я дикарь? – Не испытываю никаких чувств. – Чувств, – подхватываю я. – Чувств – сколько хочешь. Потрогай, вот они мои чувства. – Ничему я не рада. – Чего ты хочешь? – Сама не знаю… Я готова. – Сейчас запру дверь. – Буду искать няньку. – По-моему, он теперь гораздо лучше, правда? – Нет. – По-твоему, нет? – Нет. Ты всегда так говоришь. – А если не говорю, ты сама говоришь. – Знаю, – соглашается она. – По-моему, он больше прислушивается. Он теперь понимает. Старается держать себя в чистоте. Она решительно мотает головой. – По-моему, ему от нее никакого толку. – Ты не согласна? – Нет. У него не может быть никаких улучшений. Никогда. Так считают врачи. – Тогда давай прогоним эту старую суку. Мы все ее терпеть не можем. А она – нас. Она прямо как миссис Йергер в старости, только дряхлее. – Что еще за миссис Йергер? – Я у нее под началом работал. Давно, мальчишкой. – А этим с ней занимался? – С ума сошла. Она была старше моей матери. – Я сказала, я готова. Чего ж ты тянешь? – А мне нравится. И тебе вроде должно нравиться. Она была как бочка, а груди никакой. – Как у меня? – Совсем не так. – У меня маленькая грудь. Ты сам говоришь. – Не такая уж маленькая. Как раз мне по вкусу. – А других не пробовал? – Никогда. – Дверь запер? – Угу. Ты-то что так беспокоишься? – Вошел? – Раскройся. Когда я занимаюсь любовью с женой, я иной раз закрываю глаза и, чтоб придать остроты, стараюсь думать о ком-нибудь поинтересней, чем миссис Йергер или эта старая ведьма, нянька Дерека. Стараюсь думать о розовой, цветущей Вирджинии и не могу; поначалу она вся шелковистая, дурманяще душистая, но воображение скоро отказывает мне, она блекнет, и вот уже она такая, какой была бы сегодня, если бы в расцвете лет (хотя ей-то это вовсе не казалось расцветом, ха-ха) не покончила с собой: приземистая, крепко сбитая, болтливая зануда (такая же, как почти все. Пусть бы уж эти поборницы женской свободы поскорей сами дали себе волю и стали более подходящими партнершами для любителей секса вроде меня. И друг для друга), чуть не на десять лет старше моей жены (вот черт, ну почему только одни камни с годами не меняются?) и физически куда менее привлекательная, очень ясно представляю – крупные поры, платья с глубоким вырезом, из которого выпирают морщинистые прелести, чересчур нарумянена, чересчур много хихикает, а властный, пронзительный голос режет ухо. Нет уж, с женой куда лучше – и я открываю глаза и смотрю на нее. (Хорошо бы у меня и вправду была в городе эдакая лихая секс-бомбочка и дома являлась бы мне в эротических мечтах. Но нет у меня такой: чуть не все девчонки, которые мне достаются, печальны – каждая на свой лад – и пресноваты. Так что приходится мне в моих сексуальных фантазиях употреблять собственную жену, даже в те минуты, когда я тем самым с ней и занимаюсь. Вот до чего верный муж. Бывает, окажусь в постели с какой-нибудь девчонкой – в городе или за городом, – и сразу об этом пожалею, и тогда закрываю глаза и воображаю, будто со мной собственная жена. Какова преданность. Жена могла бы гордиться, узнай она, что я вспоминаю о ней в таких случаях, только вряд ли я ей про это расскажу. Ей это, пожалуй, не очень понравится.) Моему мальчику не нравится, когда дверь нашей спальни заперта (и он так и говорил, пока чутье не подсказало ему, что тут пахнет сексом. Наверно, однажды дочь прямо ему сказала: – Они там трахаются). И еще ему не нравится, когда нянька Дерека хватает его своими жирными и дряблыми руками с узловатыми пальцами и прижимает к затхлому, мятому лифу (мне бы тоже не понравилось. У нее, как у миссис Йергер, массивный неопрятный фасад, а за ним все дряблое, отжившее), и он уже не раз горько и униженно жаловался матери: – Это ты виновата. Почему ты ей позволяешь меня хватать? Пускай она не пристает ко мне, и не обнимает, и не тискает. И не нравится она мне. Скажи ей, пускай не пристает. – Пожалуйста, постарайтесь его не трогать, – сто раз, вежливо, с чувством неловкости говорила ей жена. Но толку было чуть. – Ему это неприятно. Он не любит, когда на него обращают слишком много внимания. Не надо за него ничего делать. Он предпочитает все делать сам. И постарайтесь по возможности поменьше его тискать и обнимать. Такой у него каприз. Он не любит объятий и поцелуев. Кто бы ни стал его целовать и обнимать, он этого не любит. – А когда я, он не против, – клохчет в ответ разукрашенная бородавками ведьма. – Я умею с детьми. Он меня любит. Я уж знаю. Ему нравится, когда я его поглажу, и как пахну, нравится. Я всегда содержу себя в чистоте: Дети, они страх какие чувствительные к запахам. Нет, он не любит, чтоб его целовали, обнимали, тискали – свои ли, чужие ли, – хотя есть у него манера эдак легонько стукнуться об меня плечом, когда ощущает нашу близость, или на миг приткнуться к жене (а вот с дочерью иначе, с дочерью он любит шалить и бороться, и она, если есть время, охотно затевает с ним потасовку. Когда он был поменьше, в два, три, четыре года, в пять лет, если жена купала, припудривала или одевала его, у него обычно происходило восстание плоти и он с удовольствием и нескрываемым любопытством показывал на него пальцем и по-своему это толковал и спрашивал. И мы разумно и откровенно ему объясняли что к чему – мы не хотели приучать его стыдиться. Восстание плоти нас не смущало, мы смотрели на него даже с гордостью. Теперь он больше не говорит нам об этом. Не помню, бывало ли со мной так в девять лет. Помнится, когда я сидел или вертелся у матери в спальне и видел, как она одевается или снимает уличное платье и облачается в домашнее, всегда бесформенное и выцветшее, я ощущал в крохотном своем мужском естестве пугливый, робкий трепет. Помню ее розовые или бесцветные корсеты с болтающимися подвязками и с костяными или целлулоидными планочками, которые вечно вылезали наружу, хотя, для чего нужен корсет, я вряд ли тогда знал. Помню, я любил молча затаиться в уголке ее спальни и наблюдать. Что же это было, если не сексуальное влечение? Помню, потом мне все это снилось: мать в корсете и трусиках, и я слоняюсь по ее спальне, прикидываясь, будто чем-то занят. Мой мальчик отдает ребятам деньги. Напрасно я из-за этого беспокоюсь), а к няньке Дерека питает какое-то особое отвращение (ко всем его нянькам, и я тоже. И ко всем нашим прислугам. Приходя в кухню перекусить, он бы хотел брать еду сам, и я тоже. Все няньки немолоды, и почему-то каждая на свой лад уродлива – у одной лошадиное лицо с длиннющим подбородком, у другой не хватает переднего зуба, у третьей шрам на брови, у четвертой вечно лихорадка на губе. И даже когда нет у них ничего такого, все равно они уродливы), отвращение это вызвано тем, что она не просто нянька, а нянька при больном, и появилась она у нас потому только, что Дерек слабоумный, пришла от другого слабоумного, и когда просит разрешения отлучиться на день и уже не возвращается или когда жена ее увольняет и она уходит еще к какому-нибудь слабоумному – во всем этом моему мальчику чудится угроза: вдруг и он станет больным и неполноценным. (Ручаюсь, он и не представлял, да и я тоже, как много, оказывается, на свете слабоумных.) Она замаскированная вестница несчастья, зловещая примета, стрелка-указатель, носительница дурных вестей (он, вероятно, путает причину и следствие: думает, что болезнь Дерека вызвана ее присутствием в нашем доме, а не ее присутствие вызвано болезнью Дерека), и он не желает быть следующим ее избранником. Но и оказаться позабытым он тоже не желает. – Ты когда был в Пуэрто-Рико три года назад, тебе очень было грустно? Такого вопроса я не ожидал. – Два года назад, – поправляю я. – Три. – Да, верно. – Два года назад ваша конференция была во Флориде. – Верно. Нет, мне не было грустно. А тебе? – Я думал, ты не вернешься. – И тебе поэтому было грустно? Но я же вернулся, правда? Ты ничего такого не говорил. – Потому что мне тогда было очень грустно. И я на тебя сердился. – Это еще почему? – Сам не знаю. – За что? Он пожимает плечами, он не знает. – И ты все еще сердишься? – Ты когда уезжаешь, я всегда сержусь. – А сейчас сердишься? – Тебе опять уезжать? – Опять будешь сердиться? – Опять уедешь? – Да. – Наверно, не буду. Может, не буду. – Я там по тебе скучаю. – Тебе там весело? – спрашивает он. На минуту я задумываюсь. И отвечаю начистоту: – Весело. В общем, весело, Я очень напряженно работаю. Это вначале. И здорово тревожусь. А потом можно дать себе отдых и повеселиться. – Ты с конференций не звонишь. – Это трудно. – А я из-за этого думаю: вдруг ты не вернешься. Перед отъездом ты к нам ко всем ужасно придираешься. – Ну неправда. Да, придираешься. Мы тебе чего-нибудь говорим, а ты не слушаешь, и без конца кричишь. – Ну неправда. – Кричишь. – Разве? – Да. И запираешься у себя в комнате и сам с собой разговариваешь. – Да не разговариваю я сам с собой, – говорю я, не сдержав досады, но тут же улыбаюсь. – Я репетирую. Готовлю речь и слайды, которые надо будет показать на конференции. – Все равно ж ты разговариваешь сам с собой. Правда? – Я хочу быть уверен, что все сделаю как следует и, когда придется выступить, ничего не забуду. – Мне когда надо говорить перед всем классом, мне страшно. – И мне. Я знаю, что тебе страшно. – А по канату лазать тебе страшно? – Страшно. Но больше я не должен лазать и уж теперь не стану. – А ты это любишь? – Лазать по канату? – Говорить речи. – Да, пожалуй. Во всяком случае, люблю, когда мне это предлагают. И конечно, волнуюсь. Но мне это приятно. Особенно после. – Я всегда боюсь: вдруг забуду, что надо сказать. Или вдруг меня в это время затошнит и вырвет. Знаешь, я почему боюсь плавать? Я, наверно, если стану тонуть, мне стыдно будет звать спасателя. – Ну как же не позвать. – Еще знаешь, чего боюсь: вдруг кому-нибудь в классе или учителю я не понравлюсь. Не понравится, что я говорю. – Вот потому-то я так серьезно и готовлюсь. И потому даже немного сержусь, если кто-нибудь из вас мне мешает. Хочу быть уверен, что ничего не забуду. – И никогда не забываешь? – Не на конференции. Там мне ни разу не пришлось выступить. Мой начальник не дает мне ходу. – Грин, – безошибочно угадывает он. – Да. – Мне Грин тоже не нравится, – признается мой мальчик, опуская глаза. – Потому что ты его боишься. – Я его не боюсь. – Тебе он не нравится. – Нет, почему же, нравится. – Он твой начальник. – В том-то и беда. Начальнику волей-неволей надо подчиняться, а иногда это такой человек, что с ним трудно ладить. Но это вовсе не значит, что он мне не нравится. Или что я его боюсь. . – Значит, нравится? – Нет. Но больше многих других. – А почему ты должен работать в таком месте, где тебе столько народу не нравится? – Мне там нравится. И я должен. – Знаешь, чего я боюсь? – спрашивает он, с интересом взглядывая на меня. – Очень многого. – А еще знаешь, чего я боюсь? – Еще многого. – Я серьезно. – Чего же? – Что ты не вернешься. – Ты меня удивляешь. Вот не думал, что ты об этом думаешь. – Думаю. – Все время? Или только когда конференция? – Все время. Но больше, когда конференции. Тебя так долго нет. – Я иногда звоню. Когда туда приезжаю. – И в другие разы тоже – когда тебя долго нет. Когда уезжаешь на один день, еще ничего. А то мне сразу кажется, ты не вернешься. – Я всегда возвращаюсь. Вот он я, верно? Но когда-нибудь я умру. – Не хочу, чтоб ты умирал. – Ладно, постараюсь не умирать. – А иногда хочу. – Чего хочешь? – Я не столько оскорблен, сколько ошеломлен. – Хочу, чтоб это случилось. – Чтоб я умер? – Сам не знаю. Это когда я злюсь. Или во сне. – Ты же никогда не злишься. – Еще как злюсь. Когда ты уезжаешь, – горячо настаивает он. – Нет. Не хочу, чтоб ты умер. Никогда. И сам не хочу умирать. Ты злишься? – Нет. А ты? – Нет. Если б я был не один в комнате, а с тобой и с мамой, наверно, я бы так не боялся. Не хочу один. – Ты же будешь не один. С мамой. Не может человек вечно бояться и ждать всяких ужасов. – А я могу, – с печальным смешком говорит он. Я в ответ улыбаюсь. – Нет, не можешь. Даже ты не можешь. Я тебе, знаешь, миллион всяких ужасов назову, у тебя и времени-то не хватит вечно их бояться. – Не надо! – в притворном испуге восклицает он. – Не буду, – сочувственно обещаю я. – Всегда происходит еще и что-то нестрашное и отвлекает наши мысли. Давай лучше поговорим о чем-нибудь таком, чтоб ты посмеялся, ладно? О чем-нибудь забавном. Пошутим. – Давай. – И лицо его освещает мимолетная улыбка. – Начинай ты. – Может у человека кровь превратиться в воду? – Что-что? – Мне так сказали. – И это смешно? – Нет. Я все время про это думаю. – Когда тебе это сказали? – Давно, уже несколько месяцев. – Что ж ты меня раньше не спросил? – Хотел сам подумать. Он говорит, он прочел про это в газете. – Сомневаюсь. – Мне сказал один мальчик в школе. Что кровь превращается в воду и тогда человек умирает. – Он, наверно, говорил про лейкемию. – Что это? – тревожно спрашивает мой мальчик. – Эх, зря я тебе сказал. – Я с огорчением прищелкиваю языком. – Знал, что не надо, а все-таки сказал. Это болезнь крови. Что-то делается с белыми кровяными тельцами. – И она превращается в воду? – Нет. Не думаю. Не в воду. Но вроде того. – И от этого умирают? – Иногда. – И у детей тоже так бывает? – Не думаю, – лгу я. – А он говорит, там было написано про мальчика. Говорит, это был мальчик, и он умер. – Значит, наверно, так бывает. Я думаю, иногда бывает, что… – Не надо, не рассказывай, – обрывает он меня и забавно воздевает руки к небесам, в священном ужасе, наигранном и все же неподдельном. – Я уже сказал. – Больше не рассказывай. – Вот ты всегда так, – мягко упрекаю я. – Спрашиваешь про всякие страсти, какие только можешь выдумать, а потом, когда уже отвечу, говоришь: «Не надо, не рассказывай». – Ты злишься? – Разве похоже? Нет, совсем не злюсь. – Иногда я не понимаю. – Конечно, понимаешь. Ты ж мне все время говоришь, будто я вечно кричу. Нет, я не злюсь. Я хочу, чтоб ты говорил со мной обо всем, о чем думаешь, особенно если в чем-то не можешь разобраться. – Правда хочешь? Буду говорить. – Правда. Спрашивай, о чем хочешь. – Ты трахаешь маму? Ты сказал, можно спрашивать обо всем, – поспешно, умоляюще прибавляет он, увидав, что я раскрыл рот от изумления. – Можно, – отвечаю я. – Да, бывает. – А почему? – Это приятно, вот почему. Это своего рода развлечение. А ты знаешь, что это значит? Он неуверенно качает головой. – Ничего, что я спрашиваю? – Что спросил, занимаюсь ли я этим, ничего. А вот что это такое, пожалуй, спроси лучше кого-нибудь еще. И лучше, пожалуй, называть это другим словом. – А я не знаю другого слова. Повалить? – Это почти то же самое. Можешь говорить любое слово. Правда, в разговоре со мной это странновато. Но ничего, говори. По-моему, ничего страшного. – Ты на меня злишься? – Нет. Что ты все спрашиваешь? Ты разве не понимаешь, когда я злюсь, а когда нет? – Не всегда понимаю. – Я же вроде так часто кричу. – Не всегда. Иногда ты совсем не разговариваешь. Или разговариваешь сам с собой. – Не разговариваю я сам с собой. – Ты кусаешь ногти и никого нас даже не слушаешь. – Вот как? А почему ты думаешь, что я в этих случаях я злюсь? – Мы тогда все боимся. – Это еще не значит, что я злюсь. Иногда мне просто невесело. Или я задумался. Может же так быть, что мне невесело, верно? – А мама рассердится, если я ее спрошу? – О чем? – Что ты ее трахаешь. – Разве что из-за самого слова. А может, и нет. Только не спрашивай при ком-нибудь. – Лучше я не буду. – Ты уже спросил меня. И я ответил. Если станешь спрашивать ее, значит, уже не потому, что хочешь узнать, верно? Просто хочешь посмотреть, рассердится ли она. – Это ничего? Что я тебя спросил? – Ты уже трижды спрашивал об этом. Я не сержусь. Ты бы хотел, чтоб я рассердился? – Я думал, ты рассердишься. У других ребят отцы наверняка бы рассердились. – Может, и мне следовало бы рассердиться. Я лучше других отцов. Ты поэтому столько раз меня спрашиваешь? Хочешь меня рассердить? Он решительно мотает головой. – Нет. Не люблю, когда ты сердишься. Вот сейчас я вижу. Уже начинаешь сердиться, верно? – Я тоже не люблю. И сейчас не сержусь. – Говоришь с чувством? – вспоминает он. – Говорю с чувством, – подтверждаю я. – Не нравится мне Дерек, – без всякого перехода заявляет он. Лицо у него становится беспокойное, обиженное. – Не годится так говорить, – мягко наставляю я. – И думать так не годится. – А тебе он нравится? – Не годится об этом спрашивать. – Ты ж только что сказал, мне можно спрашивать, о чем захочу. А про это я тоже всегда думаю. – Да. Спрашивать можно. Хорошо, что ты сказал так и что спросил меня. И хорошо, что я так тебе ответил. Это правильно и для тебя, и для меня. Тебе понятно? Надеюсь, это не слишком сложно, разберешься. Я не увиливаю от вопроса. – Так что же, годится мне так говорить или не годится? Я не знаю. – Не знаю, – покорно повторяю я. – Я и сам не уверен, что мне нравится Дерек, вернее, его состояние, то, какой он есть, а может, даже и он сам. Не уверен. Но все мы часто вынуждены мириться с тем, что нам не нравится. Вот и я тоже. С моей работой. Не знаю я покуда, как быть с Дереком. И никто мне тут не поможет. – Я из-за него стесняюсь. – И я. – Мне стыдно звать к нам моих товарищей. Еще станут надо мной смеяться. – Нам тоже. Но мы стараемся не стыдиться. Нам не должно быть стыдно. И ты постарайся не стыдиться. Это ведь не наша вина, совсем не наша, вот мы и делаем вид, что нам не стыдно. О чем еще ты хочешь спросить? – Про деньги. – Что именно? – Ты ведь хочешь, чтоб я говорил тебе все, что думаю, да? – Ты про свои карманные? – У нас есть деньги? – Чего ты хочешь? – Не в том дело. – А в чем? – Ты мне покупаешь все, что я хочу. – Пока. – У нас очень много денег? – Смотря как считать. Мы не миллионеры. – Но нам хватает? – Смотря как считать. – Так нехорошо, – с упреком говорит он. – Ты шутишь. А я серьезно. – Хватает, чтобы еще и отдавать? – по-прежнему шутливо говорю я, поддразнивая его. – Ты и сам отдаешь деньги, – возражает он, защищаясь. – На борьбу против рака и всякого такого. Не просто кому попало. Не каким-то ребятишкам. Я не швыряю деньги, словно они жгут мне руки, не отдаю их ребятишкам, которых даже толком не знаю. – И против лейкемии? – спрашивает он. – Так и знал, что ты спросишь. Хочешь, чтоб я дал? Он пожимает плечами, почти равнодушно. – Наверно, хорошо бы. Только не те, которые на рак. Так и знал, что только скажу тебе про лейкемию, и ты станешь тревожиться. Зря я сказал. – Вовсе я не тревожусь. Я еще даже не знаю, что это такое. – А разве из-за того, чего ты не знаешь, ты не тревожишься? – Из-за чего, например? – Зачем же я стану тебе говорить, если ты сам не знаешь? – Теперь я стану тревожиться. Стану теперь тревожиться, о чем это еще надо будет тревожиться, – прибавляет он с хмурым смешком. – Очень многие как раз из-за этого и тревожатся. – Тебе не нравится, что я раздаю деньги, – замечает он. – Ты сердишься, да? – Ты потому их и раздаешь? – А вот не скажу. – А вот изволь этого не делать. – Чего-о? – Получишь по заднице, – весело предупреждаю я. Я рад, что мы так свободно разговариваем друг с другом. (Я наслаждаюсь минутами, когда ему как будто хорошо со мной.) Он имел обыкновение раздавать деньги (возможно, и сейчас раздает или опять примется раздавать, когда станет тепло и он будет проводить много времени на улице с другими ребятишками) – пенни, пятицентовики, десятицентовики (те, что давали ему мы, или он сам их брал, хотя не кажется мне, что он уже таскает у нас мелочь или балуется спичками. Это начнется вместе с мастурбацией. Так было у меня. Я у всех домашних таскал монеты и тайно поджигал все, что хранилось в аптечке и могло гореть ярким пламенем. Я выдавливал у себя на лице угри и играл с зажигалками. Мы не хотели, чтоб мой мальчик раздавал деньги. Я пытался убедительно растолковать ему, почему не годится отдавать кому-то другому наши подарки, а деньги, которые мы ему даем, – это подарок. Говори не говори – как об стенку горох. Он всякий раз покорно меня выслушивал, но смысл моих слов до него не доходил. Лицо его оставалось безучастным, терпеливым и снисходительным. Я и сам не знал, что хотел ему втолковать и почему пытался его остановить. Почему упорствовал. Ведь речь шла о сущих грошах, а я воевал с этой его привычкой так же рьяно, как некогда набрасывался на угри у себя вокруг носа, одержимо выдавливая крохотные желтые тычинки – скорее всего, это был гной. Вероятно, я считал его неблагодарным). Вероятно, он и сейчас раздает деньги; он и его приятели, так же как моя дочь, вообще-то вовсе не щедрая, и кое-кто из ее ближайшего окружения, то и дело дают друг другу и берут друг у друга деньги и разные вещи – без счету и не требуя возврата. Очень надеюсь, что он не отстал от этой привычки (хоть я и выговаривал ему за нее): хотелось бы, чтоб он рос щедрым. Так чего же я читал ему нотации? Хотелось бы, чтобы он вырос таким, как те юноши и девушки, их теперь немало, которые, видно, хотят обращаться друг с другом по-хорошему. Они одалживают даже автомашины. Мы в их годы машин не одалживали. Вот бы мне стать одним из них; вот бы мне дано было снова стать молодым и таким, как они. Вот бы знать, что они и вправду счастливы и довольны жизнью. (Дочь моя не счастлива, и сын тоже, но, может, для нее это еще впереди, и для него впереди. Может, они еще будут счастливы.) Всякий раз, как я вижу: молодой парнишка и девчонка (даже не обязательно хорошенькая) идут или сидят, при всех доверчиво и любовно обнявшись, – я чуть не падаю, сраженный пронзительной завистью и вожделением. Нет, не вожделением. Завистью. Страстным желанием. Бывает, иной раз я и сам окажусь с такой вот девчонкой; но она, наверно, думает, я слишком «добропорядочный», даже если какое-то время я ей нравлюсь (и она со мной спит). А я думаю, она права: я и правда «добропорядочный». Даже стеснительный. Мне неловко, даже когда я приударяю за какой-нибудь девчонкой, по обыкновению пуская в ход свои наглые, непристойные (и избитые) остроты, и оттого, что так себя веду, роняю себя в собственных глазах, даже в ту самую минуту и даже если все идет, как мне хочется. Изменять жене мне не в радость, право слово. Лечь с женщиной и то мне вроде не в радость. Иногда это приятно. В других случаях – одна физиология. А должно бы быть что-то еще? Раньше бывало. Раньше во всем бывало куда больше жару. Раньше, закидав его хитроумными и настойчивыми вопросами и узнав, что он опять отдал деньги, мы с женой всякий раз ожесточенно его упрекали. Иногда он отдает их даже не тому из ребят, кто ему больше по душе, и не давнему знакомцу, но кому-нибудь, с кем познакомился только этим летом и сейчас случайно встретился на прогулке, – вроде тому было нужнее. Иногда никаких других объяснений у него для нас не находилось. Вот так же он отдает печенье, конфеты, дает играть своими игрушками, даже новыми. когда он дает другим детям играть новой игрушкой, которую мы только-только ему подарили (нам кажется, она еще скорей не его, а наша), меня это почему-то злит (и жену тоже… мы ревнуем, не можем с этим примириться). Date: 2016-07-05; view: 224; Нарушение авторских прав |