Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Кислородное голодание 2 page





Однако в этом моменте было две неловкие детали. Во‑первых, при изучении записи было обнаружено, что ни один из афганцев на заднем плане не пригнулся и даже не насторожился. Во‑вторых, моей первой мыслью, когда пуля пролетала рядом, было: «Надеюсь, это будет заснято».

Это было что‑то новенькое. В других обстоятельствах, не на работе, я бы точно намочил штаны. Мне в жизни не приходилось проявлять мужество. Ни службы в армии, никаких контактных видов спорта. Самое опасное, что мне доводилось переживать, была история, когда машина сбила меня в Манхэттэне, потому что я переходил дорогу, не посмотрев. Дело в том, что когда ты делаешь новости, ты чувствуешь себя в безопасности. Это как если бы была какая‑то защита между тобой и окружающим миром. Даже если этот мир несравнимо опаснее, чем тот, что окружает тебя, когда ты гуляешь и слушаешь плеер. В ситуации настоящей смертельной опасности мои защитные рефлексы заглушило желание быть участником происходящего.

Тора‑Бора с военной точки зрения была провалом – бен Ладен, скорее всего, козьими тропами сбежал в Пакистан. Но для меня это стало своего рода воскресением. Вернув себе авторитет в глазах начальства, я в течение следующих трех лет мотался между Нью‑Йорком и местами вроде Израиля, Сектора Газа и Ирака. Я превратился в какую‑то чуть менее эксцентричную версию Леонарда Зелига[7], каким‑то образом превращаясь в декорацию для самых важных событий, происходящих в мире.

Раз уж об этом зашла речь, я привык к шокирующим вещам. В Израиле возле отеля на берегу после атаки камикадзе я видел, как порыв бриза поднял край простыни, под которой виднелся ряд ног. В Ираке вместе с группой моряков я наблюдал раздувшийся труп на обочине. Пулевые ранения на лице мужчины оказались следами сверла. На Западном Берегу я стоял рядом с мужчиной, который наблюдал, как погрузчик на парковке возле больницы сваливает тела в импровизированную братскую могилу. Он издал долгий высокий стон, когда увидел там своего сына.

Любопытно, что, наблюдая этот парад ужасов, я не был потрясен. Напротив, я думал, что эти сцены можно было бы сделать «изюминками» в репортажах. Я говорил себе, что это необходимая для работы психологическая дистанция. Я убеждал себя, что это, похоже на то, как герои сериала «МЭШ»[8]обмениваются шутками за операционным столом.

Дома люди спрашивали меня, что этот опыт меняет во мне. Ответ всегда один: «Ничего». Здесь работает старая истина «Куда бы ты ни шел, ты уже там». Я оставался собой, просто в театре истории у меня был билет в первый ряд. Мои родители не скрывали, что переживают по поводу того, что вещи, которые я вижу, могут меня травмировать. Но я не чувствовал себя травмированным. Мне нравилось быть военным корреспондентом. Пожалуй, даже слишком нравилось. Телохранители, бронированные машины, отношение как к главе государства. Я чувствовал себя очень крутым. Мне нравилось, как выглядит бронежилет на экране. На войне правила можно обходить. Ты не обращаешь внимания на светофоры, ограничения скорости и светские приличия. Это было головокружительное, ненормальное ощущение, чем‑то похожее на прогулку по мегаполису во время метели или аварии электросетей. Или на пивную вечеринку, пока родителей нет дома. И, конечно, нельзя забывать про романтику опасности и чувство геополитического братства. Крепкие связи между людьми образуются очень быстро. Кто‑нибудь точно так же, как и ты, хорошо понимает, что вы находитесь в центре чего‑то большого, важного и опасного и весь остальной мир смотрит на это. Мы часто повторяли ужасно исковерканную фразу Уинстона Черчилля: «Ничто в жизни так не воодушевляет, как то, что в тебя стреляли и промахнулись».

Это все мне нравилось и казалось настолько важным, что я вступал во все более знаменитые распри внутри АВС только для того, чтобы быть в игре. Со стороны кажется, что журналисты проводят почти все время, сражаясь с конкурентами. В действительности мы тратим много энергии на борьбу со своими собственными коллегами. Чтобы вернуть свое положение на первой полосе, я бился с другими корреспондентами – например с Дэвидом Райтом, молодым репортером, недавно пришедшим из студии местных новостей. Он был молодым и агрессивным, и я очень боялся, что он лучше меня.

Я уже не мог позволить старшим корреспондентам сражаться за лучшие сюжеты, я стал гораздо более напорист. Конкуренция превратилась в откровенное плетение интриг. В ход пошли звонки и письма руководству, которое распределяло задания. Репортерам, включая меня, свойственно закатывать истерики просто для усиления эффекта. Конечно, эта кутерьма свидетельствовала о том, что компания у нас здоровая и активная. Но для меня это означало еще и сильный стресс. Я посвятил кучу времени сравнению себя с остальными. Например, когда Дэвид на ура работал в Афганистане, а я застрял в Нью‑Йорке, я просто слонялся по офису и пытался заставить себя хотя бы включить новости.


Конечно, драться за место в эфире, когда вокруг умирают люди – извращение, но такова природа нашего дела, думал я. В конце концов, у меня не было другого примера для подражания. Питер постоянно вступал в схватки с другими ведущими вроде Теда Коппела. Предыдущий президент всей нашей службы новостей, легендарный Рун Арледж, все построил по образцу феодального государства. Все сражались за ограниченные ресурсы вроде больших интервью и лучших корреспондентов. Когда Райт и я одновременно закинули удочки, чтобы первыми оказаться в Багдаде после его катастрофы, Питер даже позвонил мне и бросил пару одобрительных шуток о том, какие у меня острые локти.

В мире, где можно было играть чувствами, я иногда давал волю своему темпераменту, чего не случалось с тех пор, как мне было 20. Работая ведущим в Бостоне, я однажды бросил в воздух бумаги во время рекламной паузы, чтобы выразить недовольство из‑за какого‑то технического сбоя. Сразу после этого начальник вызвал меня к себе и сказал: «Ты не нравишься людям». Эта реплика меня устыдила и заставила поменять поведение. Здесь мне было, куда расти. Я мог быть заносчивым с коллегами, а пару раз в других странах даже вел себя откровенно глупо. Один раз в толпе на яростной демонстрации в Пакистане я ввязался в глупую перепалку с одним из недовольных, который сказал мне, что 11 сентября подготовили израильтяне. Единственной ситуацией, когда моя гордость была за дверью и я держал свои острые локти прижатыми, было, конечно, общение в Питером Дженнингсом.

 

* * *

 

В один душный июльский день 2003 года я вышел из такси перед своим домом в Верхнем Вест‑Сайде. Я только что вернулся из Ирака, где провел 5 месяцев. Я приехал туда перед вводом американских войск и уехал в начале восстания. Было немного странно возвращаться из пустыни в мир лиственных деревьев, где мне больше не нужно было искать подходящий антураж. Швейцары посмотрели на меня с удивлением. Я понял, что они пытались вспомнить мое имя. Я прикатил чемодан через коридор на 14‑м этаже и открыл дверь в «дом». Я почти не был здесь последние два года. Квартира была убогой, украшена как комната студенческого общежития, на полу кучей лежала нераспечатанная почта. Меня не было так долго, что я пропустил переход на DVD – у меня все еще стоял огромный кассетный видеомагнитофон. У меня еще были запланированы заграничные поездки, но пришло время сосредоточиться на домашних делах. Например, сделать репортажи о президентских кампаниях 2003 года или попробовать себя в роли ведущего.

Но, если серьезно, моя личная жизнь ничего собой не представляла. Пока я заигрывал с дамами за границей, мой и без того короткий список знакомых сократился почти до нуля. Мне было за 30, мои друзья уже обзавелись семьями. И вообще, люди моего возраста уже взрослели, оседали и воспитывали детей. Я же переживал пафосный разрыв короткого и пылкого романа с испанской журналисткой, которую я встретил в Ираке. Я настолько был поглощен работой, что стабильные отношения не входили в список моих важных дел.


Почти сразу после возвращения у меня появилась какая‑то странная болезнь, симптомами похожая на грипп. Я постоянно чувствовал себя уставшим и болезненным, бесконечно мерз и с огромным трудом выбирался из постели. Я всегда был ипохондриком, но это была совсем другая история. Такое состояние продолжалось несколько месяцев. Я устраивал долгие медицинские консилиумы по телефону со своими родителями. Я тестировался на тропические болезни, боррелиоз, СПИД. Разговор шел даже о синдроме хронической усталости.

Когда все тесты дали отрицательный результат, я решил, что в моей квартире утечка газа и заплатил астрономическую сумму, чтобы это проверить. Несколько ночей я спал на полу в доме моей подруги Регины. Каждую ночь ее карликовый пинчер издевался надо мной: он притаскивал миску к моей голове и чавкал у меня над ухом. В конце концов оказалось, что никакой утечки нет. Я в шутку сказал Регине, что если мне скоро не поставят какой‑нибудь диагноз, я должен буду признать себя сумасшедшим.

А потом я сдался и действительно пошел к психологу. За 5 минут он поставил мне диагноз: депрессия. Я сидел на диване в уютном кабинете в Верхнем Ист‑Сайде и уверял добродушного психолога в свитере, что мне совершенно не грустно. Я говорил, что знаю вкус депрессии. В моей семье были такие истории, и я сам сталкивался с этим несколько раз. Самый сильный случай произошел со мной в возрасте 10 лет – я настолько испугался ядерной войны, что родителям пришлось вести меня к детскому психологу (и это в конечном итоге подтолкнуло меня к профессии военного корреспондента). Психолог в свитере объяснил мне, что вполне можно быть в депрессии и не знать об этом. «Когда ты отключаешь свои эмоции, – сказал он, – они проявляются через твое тело».

Это было довольно унизительно. Я всегда был уверен, что хорошо себя понимаю. А оказалось, мой разум, машина непрерывного движения, сравнения, развития, планирования и оценки работала без какой‑то очень важной детали. Теория моего психолога заключалась в том, что я нуждался в адреналине горячих точек. Он прописал мне анти‑депрессанты. К сожалению, я еще до этого начал самолечение.

 

* * *

 

Я окончил школу, колледж и дожил до 30 лет, ни разу не попробовав тяжелые наркотики, хотя большинство моих друзей делали это. Алкоголь и немного травки, но ничего больше. Мне никогда не хотелось – а если признаться честно, было страшновато. Пару раз марихуана вызывала у меня такие параноидальные мысли, что я чувствовал себя заключенным своего внутреннего Мордора. Три или четыре раза мне казалось, что я лежу связанный в падающем самолете. Тяжелые наркотики, думал я, нанесут еще больший вред.


Однако моя психосоматическая болезнь сделала меня слабым и безвольным. Однажды вечером я пошел на вечеринку с приятелем из офиса. На самом деле не так уж он мне и нравился, но никакой альтернативы не было. Мы зашли к нему, чтобы выпить перед встречей с его друзьями. Он заговорщицки посмотрел на меня и сказал: «Хочешь кокаина?» Он и раньше предлагал, и я каждый раз отказывался, но в этот раз я поддался. В каком‑то порыве я наобум пересек запретную черту. Мне было 33 года.

Наркотик подействовал через 15 секунд. Сперва я почувствовал приятный электрический разряд, пробежавшийся по конечностям. Затем я заметил в носу мерзкое течение жидкости, которая пахла аммиаком. Это меня не слишком смутило, потому что в это же время триумфальными фанфарами зазвучала эйфорическая энергия. После нескольких месяцев усталости и истрепанности я снова почувствовал себя нормально. Даже лучше, чем нормально. Я был обновленным. Восстановленным. Из меня посыпались слова. Я сказал очень много всего в тот вечер, в том числе «Где же раньше был этот наркотик?»

Так началось то, что моя подруга Регина иронически называла «Яркие огни, большой город». Тем вечером я пошел на вечеринку с приятелем, который мне не очень нравился, и встретил там людей, которые были очень хороши. И все они употребляли кокаин.

Кока‑колой невозможно утолить жажду. Она волной накатывает и уходит, и быстрее, чем ты успеваешь это понять, каждая клетка твоего организма хочет еще. Похоже на строчку из стихотворения Рильке – «быстрое приобретение, приближающаяся потеря». Я гонялся за этой химерой как новоиспеченный религиозный фанатик. Однажды поздним вечером я был на вечеринке со своим новым другом Саймоном – человеком, мягко говоря, опытным по части наркотиков. Он хотел идти спать, но я настаивал, чтобы мы продолжали. Он посмотрел на меня устало и сказал: «Ты прирожденный наркоман».

Потом я открыл для себя экстази. Я был с друзьями в Новом Орлеане, когда кто‑то начал раздавать синие таблетки. Сказали, что я почувствую что‑либо только через полчаса. Я пошел гулять по французскому кварталу. Стало ясно, что я под кайфом, когда мы проходили мимо бара, в котором играли песню «Жизнь по молитве» Джона Бон Джови. Она звучала как музыка сфер.

Я не мог поверить, что одна таблетка сумела сделать меня настолько счастливым. Я чувствовал, что мое туловище завернуто в теплые ватные шарики. Даже собственный голос, вибрация голосовых связок, были настоящим счастьем. Шаги были симфонией чувственного удовольствия. Волны эйфории разрушали окаменевшие барьеры самосознания. Я мог выйти из собственного ума и почувствовать теплоту и доброту людей, чего мне не удавалось сделать в обычной жизни.

К сожалению, боль падения была не меньше силы взлета. Реальность возвращалась ко мне, держа в руках острый топор. Урок для наркомана‑новичка заключался в том, что, как шутят неврологи, бесплатного обеда не будет. Весь день после принятия экстази уровень серотонина находится на нуле. Я часто был переполнен ощущением всепоглощающей пустоты, чувствовал себя пустой скорлупкой.

Отчасти это было из‑за тяжести наркотического похмелья. Кокаин оставлял меня разрушенным на 24 часа. Я был очень осторожен и никогда не принимал наркотики, если на следующий день должен был работать. То есть я не только оставлял прием веществ на выходные, но и полностью воздерживался во время рабочих поездок – например, когда делал репортаж о выдвижении кандидатов в президенты от демократической партии в 2004‑м. Наркотики манили меня, но тяга к эфиру была сильнее. На самом деле, именно в те годы, когда я принимал наркотики, меня назвали самым продуктивным корреспондентом новостей. Все это только подкармливало мой комплекс Хозяина Вселенной. Я чувствовал, что я могу всех вокруг обмануть и выйти сухим из воды.

Где‑то внутри я понимал, что это большой профессиональный риск. Если бы мой развеселый образ жизни раскрылся, я бы потерял работу. И все же я продолжал слепо идти вперед, моим здравым смыслом управляли центры удовольствия в мозгу. Я продолжал принимать наркотики даже после того, как мне диагностировали депрессию. Я не смог – или просто отказался – соединить эти вещи.

Это был не только профессиональный риск. У меня начались постоянные боли в груди, и один раз меня отвезли в реанимацию. Молодая женщина‑врач сказала, что это может быть вызвано употреблением кокаина. Я неохотно признался. Несмотря на ее уговоры, я ушел из больницы и притворился, что никогда к ним не обращался.

 

* * *

 

В каждой истории про избавление от наркотиков есть момент, когда герой опускается на самое дно. Для меня этим дном – или, по крайней мере, первым из них – было теплое июньское утро в передаче «Доброе утро, Америка», когда я развалился на части в прямом эфире. Со времени возвращения из Ирака я замещал Робина Робертса на месте ведущего новостей. Это была отличная возможность, которую я высоко ценил и из которой собирался извлечь как можно больше. Я привык к этой работе, потому что был в эфире более или менее регулярно в течение нескольких месяцев. Ничто не предвещало, что это утро будет отличаться от остальных. Именно поэтому, когда в голове поднялась волна ужаса, я потерял контроль.

Мой мозг был в состоянии открытого протеста. Легкие сжались, началось «кислородное голодание», как это называют врачи‑пульмонологи. Я видел слова на экране телесуфлера, но просто не мог заставить себя произнести их. Каждый раз, когда я спотыкался, экран замедлялся. Я мог представить себе женщину, которая управляла этим телесуфлером из угла студии, и я знал, что она, скорее всего, очень удивилась. На какую‑то долю секунды среди урагана всех моих мыслей мелькнул интерес о том, что она подумала.

Я пытался биться до конца, но не получалось. Я был беспомощен. В западне на глазах миллионов людей. После эпизода про лекарства, снижающие уровень холестерина и их влияние на «производство рака», я решился на трюк, который никогда раньше не делал на телевидении. Я спасовал. Урезав программу, на несколько минут раньше запланированного времени я кое‑как пропищал «Эмм, это все новости на сегодня. А теперь мы переходим обратно к Робину и Чарли». Конечно, я должен был сказать «к Диане и Чарли».

В голосе Чарли слышалось удивление, когда он принял слово и начал представлять ведущего погоды, Тони Перкинса. Диана в этот момент выглядела очень обеспокоенно, она кусала губы и смотрела в свои бумаги, изредка бросая в мою сторону быстрый и тревожный взгляд.

Когда начался прогноз погоды, Чарли вскочил со своего места и подбежал ко мне проверить, в порядке ли я. Продюсеры жужжали в моем наушнике. Помощники и операторы столпились вокруг. Никто, кажется, не понимал, что произошло. Я думаю, они решили, что у меня инсульт или что‑то в этом роде. Я настаивал, что не знаю, что пошло не так. Но когда паника отхлынула, появился стыд. Я со стопроцентной уверенностью понял, что после 10 лет профессиональной жизни в попытках завоевать авторитет в эфире, я потерял его перед национальной аудиторией.

Мое руководство не на шутку обеспокоилось из‑за этого инцидента. Когда они спросили, что случилось, я солгал, что не знаю и что это просто провал. Мне было стыдно и страшно. Если бы я признался в том, что пережил приступ паники в эфире, они бы решили, что я ни в коем случае не должен вести новости. По какой‑то причине они поверили моим объяснениям. Я до сих пор не знаю, почему. Может быть, из‑за того, что все случилось очень быстро. Может быть, потому что это очень уж выходило за рамки. Может быть, потому что я взял себя в руки ко времени следующей передачи через час и провел ее безо всяких заминок. В мире новостей все забывается очень быстро, и все переключаются на какую‑нибудь очередную проблему.

Я позвонил маме из‑за кулис. Она смотрела передачу и точно знала, что произошло. Она нашла в своей больнице в Бостоне специалиста, разбирающегося в панике, и дала поговорить с ним. Это был второй психолог, с которым я разговаривал после возвращения из Ирака. Мне даже в голову не пришло упомянуть наркотики, потому что я не принимал ничего за несколько недель до инцидента.

Страх сцены, казалось, был исчерпывающим объяснением. На самом деле, волнение всегда преследовало меня, и это обстоятельство делает мой выбор профессии слегка странным. Моя карьера до этого момента была победой самолюбования над страхом. Я пережил несколько небольших моментов паники раньше. В Бангоре в 1993 году я чуть не упал в обморок, когда моя начальница сказала мне, что я должен буду первый раз выйти в прямой эфир вечером. Но провал такого масштаба был просто беспрецедентным. Доктор из Бостона по телефону посоветовал мне постоянно принимать клополин – это транквилизатор, который должен был привести меня в порядок. Через неделю я попривык в клополину, и он давал мне приятное расслабление. Можно было войти в мою квартиру с армией шимпанзе, вооруженных нунчаками и сюрикенами[9], я был бы совершенно спокоен.

Тем не менее, я продолжал ходить на вечеринки. Поэтому через несколько месяцев ситуация повторилась. Тот же самый сценарий – я был за столом передачи «Доброе утро, Америка». Страх пробился через стену клополина еще перед тем, как я начал читать первую тему. Ведущие передали мне слово, и с самого первого слова было слышно, как мой голос становится тоньше, оттого что горло сжималось. У меня было 5 сюжетов и ни единой паузы, ни единой передышки. Однако я решил в любом случае дочитать до конца.

Несколько раз мне нужно было остановиться, чтоб перевести дыхание, и каждый раз я силой поднимал лицо к камере и начинал говорить снова. Этот словесный марш смерти продолжался все 4 истории, а затем я перешел к «кикеру», так называется заключительная часть. Сюжет был о компании Миракл‑про, которая выращивала растение, цветущее надписью «Я люблю тебя». Прочитав последние слова на телесуфлере, я почувствовал в себе достаточно уверенности для небольшой импровизации, хотя она вышла глупой. «Мы остаемся с вами, и вы оставайтесь с нами [сдавленный смех, неловкая пауза] А сейчас Тони расскажет вам о погоде».

На этот раз вокруг меня не собралась толпа. Никто из моих коллег или друзей не сказал вообще ничего. Не думаю, что вообще кто‑либо заметил, что что‑то произошло.

Я мог бы забыть об этом, но однажды я просто осознал, что потерял что‑то очень важное, и пора переходить в состояние полной боеготовности. Если я больше не мог без трудностей говорить в эфире, даже принимая транквилизаторы, все мое будущее на телевидении было выставлено на продажу по смешной цене. С профессиональной точки зрения это было вопросом существования.

Мои родители нашли нового психолога – он был уже третьим после моего возвращения из Ирака и якобы «самым лучшим парнем» в Нью‑Йорке по части панических приступов. Это был высокий и крепкий мужчина – доктор Эндрю Бротман, ему было за 50. У него была искорка в глазах и довольно серьезного вида бородка с проседью. На нашей первой встрече он задал мне несколько вопросов, пытаясь найти источник проблемы. Одним из этих вопросов был «Принимаете ли Вы наркотики?»

Я пугливо ответил: «Да».

Он откинулся на большом стуле и бросил взгляд, который, вероятно, означал: «Что ж, болван, я тебя раскусил».

Он объяснил мне, что частое употребление кокаина повышает уровень адреналина в мозгу, что сильно утяжеляет последствия панической атаки. Он сказал мне, что в эфире я пережил слишком сильный толчок человеческой реакции «пан или пропал», которая помогает нам действовать в случае столкновения с саблезубым тигром или чем‑нибудь в этом роде. Но в моем случае я сам был одновременно и тигром, и парнем, которому не хочется стать обедом.

Доктор открытым текстом вынес ультиматум: я должен перестать принимать наркотики. Немедленно. Перед лицом возможного краха моей карьеры это было довольно резонно. Я пообещал навсегда завязать, прямо здесь и сейчас. Он не думал, что я пристрастился настолько, чтобы переживать это в реабилитации. Но он потребовал, чтобы я приходил к нему два раза в неделю.

Пока я сидел в кабинете доктора Бротмана, вся глубина моего легкомыслия стала потихоньку открываться. От высокомерного решения отправиться в «горячие точки» без единой мысли о психологических последствиях до употребления кокаина и экстази ради искусственного замещения адреналина. Это было похоже на хождение во сне по полям собственного идиотского поведения.

Теперь на меня громом обрушилось осознание необходимости перемен, и это касалось не только наркотиков. Психотерапия казалась довольно разумным решением. Люди ведь делают это, когда им очень плохо, верно? Даже у Тони Сопрано был психиатр. Я решил, что буду ходить к нему два раза в неделю.

Одной из главных тем наших встреч были, конечно, наркотики. Физически я не был зависим, зато психологически – совершенно одержим. Мне настолько хотелось принять их, что это было первой мыслью после пробуждения и последней, когда я ложился спать. Я пережил несколько самых счастливых моментов жизни под действием наркотиков, и выдергивать этот провод было довольно неприятно. Отношения с людьми немного пострадали, потому что находиться с приятелями с вечеринок теперь было слишком рискованно. Я прошел через все стадии принятия, о которых писала Элизабет Кюблер‑Росс, включая депрессию, гнев и ярко выраженные торги, когда я безуспешно пытался убедить доктора разрешить мне дать себе волю хотя бы раз в месяц.

Были и более серьезные вещи. Я не мог пережить, что подверг риску все то, чего так долго добивался. Я был разочарован в себе и даже считал себя ущербным. Упрашивал Бротмана дать мне какое‑то решающее откровение. Я надеялся дать ему волшебный набор фактов из прошлого и получить взамен момент «Эврика». Он должен был все объяснить: мое безрассудство и постоянную обеспокоенность, и тот факт, что я в свои 35 не имею обозримых перспектив вступить в брак. Примерно миллион раз Бротман пытался донести до меня, что он не верит в такие прозрения и не может выдать один ответ на все вопросы. Меня это не убеждало.

И все же сам факт того, что есть мудрый человек, с которым можно поговорить (и который убедится в том, что я не принимал кокаина в барах нижнего Манхэттэна) был очень ценен. Но приближалось кое‑что еще. Другая стадия развития, которая тоже подтолкнула меня к извилистой тропе, уводящей от собственного безрассудства. Этим новым Х‑фактором было неожиданное и долго игнорируемое задание от Питера Дженнингса.

 

Отлученный

 

Безо всякого внешнего воздействия женщина рядом со мной громко выкрикнула поток первобытной тарабарщины.

 

Мо‑та‑ре‑си‑ко‑ма‑ма‑ма‑ха‑си‑та!

Ко‑шо‑то‑то‑ла‑ла‑ла‑хи‑то‑джи!

 

Она пугала меня до дрожи в коленках. Я повернулся, чтобы посмотреть на нее, но она этого даже не заметила, потому что стояла с закрытыми глазами, подняв руки и лицо к небу. Через пару секунд я понял, что она в трансе.

Я окинул взглядом огромную евангелическую церковь, забитую толпой из 7500 человек, и понял, что многие из этих людей делали то же самое. Некоторые пели вместе с неожиданно хорошей группой, бренчавшей на сцене христианский рок.

Мужчина лет сорока шел сквозь толпу, люди радостно жали ему руку и одобрительно хлопали по плечу. Заметив меня, он сразу направился в мою сторону. Протянул руку и сказал: «Привет, я пастор Тед». Я оглядел его белозубую улыбку, слегка детское лицо и свежевыглаженный костюм и мгновенно сделал несколько выводов об этом человеке. Все эти выводы полагалось выпалить в помпезной и слегка неприличной манере.

 

* * *

 

После выборов 2004 года религия уже не была глухой темой для «конца книги». Евангелическая церковь вышла на новый уровень воздействия на электорат, помогая Джорджу Бушу сохранять позицию в Белом Доме. Вопросы веры, казалось, вросли во все, начиная с культурных войн на кухне, заканчивая настоящими войнами, о которых я рассказывал.

Теперь я видел хорошую возможность в задании Питера, которое он назначил мне годами ранее. Тем не менее это не изменило моего личного отношения к вере – это было равнодушие, граничившее с враждебностью. Строго говоря, я не был атеистом, как сказал Питеру в тот день, когда он попросил меня заместить Пегги Вемейер. Много лет назад, возможно, после очередных дебатов дома, я решил, что агностицизм – единственная разумная позиция, и с тех пор я почти не думал об этом. Мое достаточно жесткое мнение заключалось в том, что любая организованная религия – просто ахинея, и все верующие (не важно, кричат ли они про Иисуса или про джихад), скорее всего, ментально ограничены.

Я вырос в самой нерелигиозной среде – народной республике Массачусетс. Мои родители познакомились в медицинском колледже (им достался один труп, я серьезно). Это было в Сан‑Франциско в конце 60‑х. Позже они переехали на восток и воспитывали меня и моего брата, смешав доброту настоящих хиппи и политику Троцкого. Наше детство – это пластинки Битлз, джинсы «варенки» и душещипательные разговоры о наших чувствах. И никакой веры. Однажды, когда мне было, кажется, 9 лет, мама усадила меня перед собой и открыла правду о том, что не существует не только Санта‑Клауса, но и Бога.

В седьмом классе я уговорил родителей разрешить мне пойти в еврейскую школу и стать бар‑мицва, но это не имело никакого отношения к религии. Я просто пытался влиться в общество в нашем еврейском городке. Ну и, конечно, там были девочки и веселье. Наша семья была смешанной, поэтому пришлось найти либеральную синагогу Шалом, в которой не стали требовать, чтобы моя мама стала еврейкой. Там я изучил основы иврита, выучил несколько еврейских народных песен и начал неловко заигрывать с девочками на ежегодном празднике Пурим. Не помню, чтобы там много говорили о Боге. Пожалуй, только раввин каким‑то образом затрагивал метафизические темы, и с тех пор я вообще ни с кем толком не разговаривал о вере. До тех пор, пока Питер не поручил мне эту обязанность.

 

Три года я откладывал приговор, освещая 11 сентября и проигрыш Джона Керри на президентских выборах, и теперь был уверен, что пора погрузиться в тему религии. Через несколько недель после перевыборов Буша я поехал в очень консервативную церковь во Флориде, чтоб взять интервью у воодушевленных и самоуверенных прихожан. Один из них сказал мне: «Я уверен, что Господь выбрал нашего президента». Другой заявил, что хотел бы такой Верховный Суд, благодаря которому можно было бы взять детей на бейсбольный матч и не видеть при этом «гомосексуалистов, демонстрирующих свои отношения».

Я взял интервью у пастора и телепроповедника по имени доктор Джеймс Кеннеди. У него была очень примечательная внешность: высокий импозантный мужчина в облачении и с поставленным голосом. Я спросил: «Что бы Вы сказали людям, которые обеспокоены влиянием христианских консерваторов на наше правительство?» Я ожидал, что он ответит что‑нибудь хоть немного примирительное. Он же бросил сдавленный смешок и сказал: «Покайтесь».







Date: 2016-05-13; view: 302; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.022 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию