Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






V. Карьера знаменитой артистки 2 page





Публика тоже отлично справлялась со своей партией: люди мосье Оньона были на высоте. Подымет Карпати руку – и сотни ладоней громким плеском тотчас ответят из зала; опустит – опять тишина: ни одна бесценная рулада чтобы не пропала для слушателей из-за нелепых каких-нибудь аплодисментов.

На очереди был романс Зельмиры: красивейшее место оперы. Печальную эту арию сопровождают лишь флейта, вступающий временами гобой и пиццикато на скрипке.

– Тс-с! Chut![130]Тише! – предупредили заранее из инфернальной ложи, чтобы все угомонились: сейчас самая прелесть.

Каталани вышла вперед, на самый просцениум, чтобы внятно было каждое слово, и мягким, бархатистым голосом запела.

Но едва пропела несколько тактов и залилась нежной трелью, кто-то гаркнул вдруг «браво!» и загремели аплодисменты.

Карпати вскинулся испуганно, взглядом ища Оньона: экие олухи! Пиано, а они аплодировать…

Каталани остановилась, с явной досадой пережидая рукоплескания. Потом продолжила романс.

И опять, при первой же руладе, – новые хлопки, выкрики «браво!».

– Рехнулся он, что ли, этот Оньон? – высовываясь из ложи, возмутился Карпати довольно громко. – Пст! Тише там!

Вся инфернальная ложа привстала, пытаясь унять этот шум mal à propos.[131]Но известно, что нет ничего труднее, нежели убедить аплодирующих перестать. Зельмира, начиная выходить из роли, только качала головой.

Потом запела опять – и снова рукоплескания ее прервали. Это окончательна вывело артистку из себя, – совсем забывшись, она раздраженно топнула ногой.

Абеллино в бешенстве ринулся в первый ярус и схватил за горло шедшего навстречу растерянного Оньона.

– Негодяи! Что ты делаешь? Погубить нас захотел?

– Меня самого губят, сударь, – стал оправдываться бледный торговец аплодисментами. – Это чужих рук дело, чьи-то козни, превосходящие мое разумение. Это не мои молодцы, из этих я никого не знаю.

– Надо утихомирить их!

– Не ходите, сударь, это рабочие всё, пьяные уврие; еще с кулаками, чего доброго, полезут.

Абеллино волосы на себе рвал с отчаяния.

Наконец, видя, что допеть негромкую свою арию из-за непрерывных рукоплесканий все равно не удастся, Зельмира, быстро найдясь, исполнила бравурный финал из какой-то другой популярной оперы. Успех превзошел всякое ожидание. Любимице все ведь прощается, все сходит с рук.

В восторге от столь блистательной победы юные титаны, едва упал занавес, кинулись на сцену, оторвали по листку от своих букетов, которые как раз сгребали два служителя, потом, прямо в костюме Зельмиры, усадили артистку в экипаж, выпрягли лошадей и с энтузиазмом впряглись в него сами, доставив ее домой. Там победительница переоделась, чтобы с толпой поклонников вернуться в театр и уже из ложи насладиться второй частью своего триумфа: провалом соперницы.

Тем временем сцену подготовили к следующему представлению; началась увертюра. С лорнетами у глаз все с любопытством ждали, когда же подымется занавес. Еще бы: событие незаурядное. Примадонна театра и сколько уже лет фаворитка публики сегодня будет освистана! Увидеть наконец попранной, поверженной ту, кого с давних пор окружало только поклонение, – в этом есть нечто, приносящее даже своего рода удовлетворение. Значит, и ты всего лишь ломкая, податливая игрушка в наших руках.

Увертюра кончилась, за занавесом послышался колокольчик распорядителя. В одной из лож оглушительно хлопнули дверью и начали громко смеяться и разговаривать. Это была ложа Каталани, – судя по всему, она от души веселилась в компании юных титанов. Шум доносился тем явственней, что с последним ударом барабана все кругом обратились в слух.

Занавес медленно поднялся. Из глубины величественно выступила высокая фигура. Лик, поступь и осанка – поистине королевские. Сама Семирамида не могла быть прекрасней и величавей, когда предстала пред своими судьями, перед врагами, чтобы вернуть или утратить навсегда свою державу. Да и сейчас ведь о том же шла речь: о троне, о владычестве, о державе.

Глубокая тишина царила в зале, в одной только ложе громко болтали. Не слышалось и шиканья; шикать ведь начинают, когда актер уже приблизится к рампе.

Жозефине это хорошо было известно; но ничто в ее облике не выдавало колебаний или смущенья. Смело вышла она на авансцену.

В эту минуту сидевшая с герцогиней Немурской герцогиня Беррийская сильным, звучным голосом воскликнула, подавшись вперед из ложи:

– Au nom de la reine![132]

И венок из иммортелей на глазах у публики полетел на сцену, к ногам артистки.

Тотчас же из первого яруса мужской голос прокричал:

– Au nom du peuple![133]

И к ногам ее упал другой венок: простой лавровый.

Публику будто подменили: грянул такой гром аплодисментов, что Каталани отпрянула испуганно в глубь ложи, как от взрыва.

Публика, она столь же несправедлива, сколь и великодушна в своих порывах, которым поддается мгновенно, наподобие гибкой мембраны.

Госпожа Мэнвилль ко всему была готова, только не к этому. Два венка брошены ей, оба от особ столь высоких, пред чьим именем всяк склоняется с почтением, – одно упоминание коих, как по волшебству вернуло ей расположение публики. И, наклонясь, чтобы поднять эти венки, превзошедшие своим благоуханьем все покупные букеты, забыла она про свою роль и пала на колени. Многие полагают, будто настоящими слезами на сцене не плачут. Но эти были истинными: слезами благодарности – безмерной, безграничной.

Рукоплесканьям не было конца – к счастью для Жозефины; ибо начни она петь в эту минуту, голос изменил бы ей.

Но вот выплакалась, овладела собой. Показался служитель с серебряным подносом – водрузить на него венки. Жозефина шепнула ему, чтоб известил поскорей обо всем больного мужа, и опять стала Семирамидой, владычицей стран и сердец…

Никогда она еще так не пела! Голос ее то звенел нежной стеклянной гармоникой,[134]то жаловался печальной флейтой, затмевая звучанье оркестра. А вот опустился на октаву, на две и благородным, полнозвучным колоколом отозвался в сердцах. Это не искусничанье было, а искусство; не чары, не соблазн, но сам идеал, сама поэзия!

Публика, словно раскаиваясь в своем непостоянстве, теперь была растрогана вдвойне.

Есть особый род восхищения: некий безотчетные, безымянный гул, неподдельный, как золото, и потому столь же драгоценный. Этот неясный гул – то невольный вздох, то поощрительный шепот, – который красноречивей всяких рукоплесканий, и сопровождал от начала до конца первую арию Жозефины, не выдавшую ни тени, ни малейшего признака душевной слабости.

Инфернальная ложа онемела. Если бы пассажир, после внезапного взрыва котла идущий ко дну вместе с обломками парохода, мог описать свое состояние, лишь оно дало бы некоторое представление о чувствах юных «несравненных».

– Что это? Интриги? Заговор! Комплот! Чьи это происки? Неужто предатель среди нас? Вот скандал. Ведь эти аплодисменты оплачены! Кто-то подстроил. Наверняка те трое приезжих из Венгрии. Да нет, для этого они слишком скупы! Положение просто пиковое…

Такие и подобные восклицания оглашали инфернальную ложу. Под конец томимый неизвестностью Абеллино не выдержал и заявил, что подымется к Рудольфу и дознается, есть ли связь между этим скандалом и их сепаратизмом.

– Ага, – сказал он, влетая к нему в ложу, – и у гордой Мэнвилль, значит, богатые поклонники есть!

Рудольф молча пожал плечами, как бы в знак того, что не понимает этого силлогизма без складу и ладу.

– Но такого повального сумасшествия не бывает же без поклонников, этого ты не станешь отрицать?

– Допустим, поклонники у нее есть, но почему непременно богатые?

– Значит, ты полагаешь, что этакую шутку и задаром можно сыграть? Ну, это действительно чудеса. Тут остается только с победой поздравить – хоть кого из наших.

– Но некого; победа-то ведь не наша.

– Выходит, вы тут знаете, чья? Скажите же, я не проболтаюсь.

– А вон, гляди, на галерее, вон, в середине; его по платью со шнуровкой сразу отличишь: здесь такого не носят.

Абеллино направил туда свой бинокль.

– Bon Dieu![135]Это еще кто?

– Столярный подмастерье от мосье Годше, – ответил Рудольф спокойно.

– Va-t'en note [136] , – огрызнулся Абеллино и выскочил вон из ложи.

– Ну вот и говори им правду после этого, – вздохнул Рудольф, обращая бинокль к ложе золотой молодежи, которая в свой черед без устали вертела биноклями в поисках знакомых среди нежданных врагов. Но тщетно, загадка оставалась загадкой.

Абеллино же искал тем временем мосье Оньона, с которым и столкнулся на лестнице. У бедняги был совсем убитый вид. Денди наш ухватил его за шиворот.

– A kingdom for a horse![137]Коня за свистки, ты, владыка свистунов!

– Ах, сударь, никакой я больше не владыка. Я свергнут, я пропал. Слышите эти смертоубийственные аплодисменты? Я бегу, спасаюсь оттуда.

– Беги, но только за свистунами – да за тезками своими.[138]Раз они пошли на все, пойдем и мы.

– Они! Они! Но кто эти «они»? Знай я хоть одного из этих в зале, сразу бы догадался, кто за их спиной. Но тут незнакомые все рожи сплошь. Откуда мне знать, кто приказывает им?

– Ладно, Оньон, вы трус, и вам это даже идет; но джентльмены никому не позволят издеваться над собой. А теперь убирайтесь и лучше связку настоящих «оньонов» пришлите вместо себя.

– Ах, сударь! И вы думаете, у кого-нибудь достанет духу их швырять?

– Fripon! У меня, например.

– Упаси господь, сударь, уж лучше я тогда сделаю еще одну попытку, последнюю, дам в антракте своим людям указание шикать; свист сейчас может плохо обернуться, а хорошенькое chut[139]с меньшим риском, но тот же эффект произведет.

– Так ступайте позаботьтесь, как поправить дело, а не то мы сами возьмемся!

И Абеллино воротился в ложу ко львам, рассказывая, какой нагоняй задал этому Оньону. Геройские его действия встретили полное одобрение, и клуб изъявил готовность, если Оньон надует, сдержать обещание Карпати и забрать все в свои руки вместо этого канальи.

Первый акт благополучно между тем окончился; исполнители и слушатели остались довольны друг другом, что бывает редко. В антракте герцогиня Беррийская получила, однако, неожиданное известие, и обе знатные дамы покинули ложу.

Юные титаны сочли это добрым знаком. Из молодцов мосье Оньона многих стесняли эти высокие гостьи, а теперь можно было развернуться.

Во втором действии г-же Мэнвилль выходить не сразу; до нее еще находится занятие для исполнителей разных мелких ролей.

Это оказалось очень кстати: можно было загодя на них испробовать оружие мести. Чтобы наточить его, годились и другие.

Но вот и сама Семирамида. Задумчивая ее ария – как сон, как легкое дуновение; мелодия будто и не слуха даже касается, а сердца самого, будя далекие, полузабытые отголоски.

Посредине этой тихой, мечтательно-элегической арии, замирающей до еле слышного пианиссимо, кто-то в третьем ярусе, как заранее г-ном Оньоном и было расписано, принялся сладко, на разные лады позевывать, с толком, с расстановкой перебирая все гласные алфавита.

Но вдруг к этим гласным прибавился согласный, которого, впрочем, ни в одной азбуке не встретишь, ибо то был просто громкий хлопок: кто-то пятерней с размаху запечатал разинутую пасть.

В публике одни засмеялись при этих зевках и звонком шлепке, другие цыкнули. Потом тишина восстановилась, и г-жа Мэнвилль беспрепятственно продолжила свою арию.

Юные титаны при первом же зевке обратились в слух: вот сейчас и начнется chut.

И правда, одновременно со шлепком где-то шикнули раз, другой, но неизвестно еще – кому: не то артистке, не то зевающему, а может, засмеявшимся. И – все, больше ничего.

Ария кончилась – и никакого шиканья. Напротив, слушатели хлопали, – не дожидаясь антракта, вызывали удалившуюся исполнительницу на сцену.

Тогда долго сдерживаемый гнев вырвался наружу. Стала шикать инфернальная ложа. Но что это было в сравнении с рукоплесканиями?… Так, ветерок, который только раздувал пламя воодушевления.

– На ярусы! На ярусы! – вскричал Абеллино. – Скандал, так уж скандал! И как это я заранее об этих вязках луку не позаботился!

Частенько вздыхаем мы о том, чего нет и все равно не будет. А как быть, если какой-нибудь удалец раздобывает вдруг желаемое нами лишь для виду?

Ибо так случилось с Абеллино. Стоявший рядом сиятельный компатриот, услыхав, за чем остановка, бросился на рынок, скупил у торговок все, что было, и явился весь в луковичных гирляндах.

– Вот он, лук!

Выхода не оставалось. Приходилось и в самом деле идти до конца, исполнять принятую на себя геройскую роль. И Карпати воскликнул:

– Вперед, дружище! На ярусы!

Но у него достало таки осмотрительности хоть вперед себя послать сиятельного юнца.

И юные титаны ринулись на громокипящий Олимп в надежде поднять дух своих приспешников дружным этим появлением.

Но увы, все союзное войско к тому времени рассыпалось, распалось самым плачевным образом.

Как Рудольф и подозревал, тайные полицейские функции перехватили столярные подмастерья мосье Годшё. Увлекаемые товарищем, они не только выражали восхищение и признательность народной любимице, но заодно и подавляли в самом зачатке поползновения Оньоновой клаки.

Уже во время первой оперы проще простого было приметить отряженных хлопать по знаку из инфернальной ложи и легче легкого догадаться, что они же и шикать будут на представлении второй. И в антракте, когда в зале стало посвободней, к каждому клакеру пристроилось по здоровенному молодцу-подмастерью: едва тот успевал шикнуть, как с роковой методичностью получал чувствительный тумак или тычок локтем – и во избежание нового уже знай себе помалкивал. «Un soufflet pour un sifflet!» Это служившее паролем бонмо означало: «За свисток – затрещина!» И такого воздаяния хватило с лихвой, чтобы заставить противника умолкнуть. Сполна получив свое, зевун решил, вероятно, уж лучше дома отоспаться. Вся клака была обезврежена, и мосье Оньону оставалось только гадать, куда его люди подевались, – как сквозь землю провалились!

Но тут выступили триарии.[140]Впереди мчался его сиятельство с устрашающими связками через плечо, по две, по три ступеньки перемахивая зараз. Тщетно восклицал сзади Фенимор, что такая гонка обременительна для легких.

– Вот и мы! – возопил тот на верхней площадке, упоенный первым успехом, но в тот же миг так по шапке получил, сиречь по шляпе, что по плечи въехал в широкополый свой боливар.

Тотчас боеприпасы с него были сняты, а на шум высыпало на лестницу еще невесть сколько кожевенных, столярных подмастерьев и прочего бесперчаточного воинства, коего натиск gants jaunes, желтоперчаточники, просто не выдержали и, теряя кто головной убор, кто фалду, обратились в беспорядочное бегство вниз по лестницам. Вся попытавшаяся взбунтоваться рать была повержена грянувшим с Олимпа громом и побита луковицами, пущенными вдогонку.

А в зале, ничего о том не ведая, двенадцатый раз подряд вызывали Жозефину, которая уже не старалась сдержать слезы умиления. Дамы махали ей платками, мужчины тростями молотили по полу. Публика нипочем с ней не хотела расставаться.

Одна инфернальная ложа пустовала.

Ее завсегдатаи отбивались той порой от безвестных каналий, которые им и белые жилеты перемарали, и касторовые шляпы продавили, и ноги поотдавливали в блестящих сапогах, и свежевыглаженные костюмы поизодрали только что не в клочья… Невообразимой этой потасовкой и завершилась наконец тяжба Каталани contra[141]Мэнвилль.

«Повеселиться на славу» – вот как это называлось в 1822 году.

 

В тот же день, после представления, директор Дебурё поспешил предложить г-же Мэнвилль четырнадцать тысяч франков, если она откажется от дальнейших выступлений.

Со вниманьем следившие за перипетиями дела легко поймут, что директору выгодней было даже такой ценой, но избавиться от лучшей своей солистки…

 

VII. Шатакела

 

Цветы моды облетают быстро. В новом пафском[142]храме привередливой этой богини, Париже, слава отнюдь не равносильна бессмертию.

Несколько месяцев минет, и кто упомнит все капризы, всех избранников моды, – кому и сколько посчастливилось, пользуясь крылатым словечком, быть ее «светилом»?

Одна сенсация погребает другую, и сегодняшний кумир назавтра уже приносится в жертву новому.

Итак, с первого апреля по пятое героем дня был сочинитель «Прекрасной молочницы»; с пятого по восьмое – лорд Бэрлингтон, который, изображая медведя, поборол медвежатника; девятого же и десятого – камердинер нашего знакомца Дебри, получивший от него в счет полугодового жалованья лотерейный билет и выигравший по нему восемьдесят тысяч франков. Этим восьмидесяти тысячам дал он в точности такое же употребление, что и сам маркиз: немедля обзавелся лошадьми, экипажем, отелем, абонировал ложу в Комической опере, за танцовщицами стал волочиться и быстро рассчитал, что за четыре месяца, то есть к десятому августа, спустит все до единого су, ввиду чего заблаговременно попросил прежнего хозяина не брать никого на его место, – он опять к нему вернется.

К середине апреля на крыльях молвы вновь разнеслось имя князя Ивана. Он, прослышав, что знаменитая балерина Вестри держит путь через его владения, распорядился в городе, коего был отцом и благодетелем, убрать со всех заезжих дворов вывески, а взамен повесить только одну, на собственном особняке, – якобы гостинице. Обманутая этим балерина пожаловала прямо к нему во дворец, где князь в белом фартуке и с шапочкой под мышкой встретил ее под видом ресторатора и прислуживал ей все время, пока она была в городе, открывшись лишь перед самым отъездом.

За ним мировой известности удостоилась мадемуазель Гриньон, которая, будучи всего лишь обыкновенной «крысой» («rat» – так прозывались в Опере исполнители немых ролей), на самой модной улице у Пале-Рояля плеткой отхлестала какого-то обманувшего ее юного хлыща.

Эту сенсацию затмил в свой черед некий «пожиратель младенцев» – «mangeur des petits enfants», который пятерых или шестерых детей убил подряд, за что был обезглавлен. Тоже вполне достаточно, чтобы прославиться.

Гильотинированного же перещеголял верный пес Обри, наэлектризовавший театралов, а того – Абеллино Карпати, застреливший пса за пятьдесят тысяч франков.

Последовала битва в Опере, поединок Мэнвилль – Каталани. О нем толковали особенно долго, почти весь сезон: до десятого августа, когда, как уже сказано, камердинер Дебри воротился к хозяину, с которым четыре месяца состязался в благородном искусстве расточительства. Но все эти имена померкли вскоре перед другим, и для нашего-то уха непривычным, а для француза вовсе труднопроизносимым. Язык сломаешь, прежде чем выговоришь: «Chataquéla», «Шатакела».

Тем не менее к началу сентября все его уже отлично произносили, только и говоря что об удивительной, необыкновенной Шатакеле, и не было человека, мало-мальски уважающего себя, кто не мог бы сообщить что-либо новенькое о ней, правду или неправду, все равно.

Только по имени, одному его звучанию долго пришлось бы гадать читателю, кто или что скрывается за ним. Иной, пожалуй, подумает еще, что так прозывается бегемот, аравийский фокусник или птичка какая-нибудь экзотическая из Австралии. Да и что не вообразится при звуке такого имени, похожем на лопотанье мельничного колеса, – во всяком случае, не что-то возвышенное и прекрасное.

А между тем носила его одна из красивейших женщин, когда-либо рожденных под тропиками.

Шатакела была дочерью афганского военачальника и еще в детстве, в войну с англичанами, попала к ним в руки. Сперва пленница, она вскоре сделалась повелительницей. Ибо эта пересаженная на европейскую почву южная роза, едва окрепнув, сама стала пленять мужские сердца.

Нечто совершенно новое, экзотичное было в ее красоте, ни с чем не сходной и самим этим несходством притягательной, сулящей неведомое блаженство.

Кожа – как золото с серебром: светлая, но без неприятной желтизны, а матово-теплая, с отблеском тлеющих в сердце страстей на щеках. Белки глаз фарфоровой голубизны, а зрачки поистине радугой окружены, всеми ее лучистыми оттенками. Четырьмя тяжелыми косами уложенные черные волосы отливают стальной синевой, крохотные же губки – алые, полные, как переспелая черешенка, и стан тонкий, стройный. Но что лик, стан и очи? Какое мертвое описание сравнится с одним живым ее взглядом? Как рассказать о пылающем в нем огне, который опаляет и согревает, терзает и привораживает, может иссушить и осчастливить?… Где кисть или перо, чтобы запечатлеть улыбку на этих устах, не говоря уж о других мимолетных их выражениях?… И кто вообще сумеет уловить облик ее в каждый миг, ибо удивительная эта женщина каждую минуту новая, иная?… Ни разу еще двое мужчин не бывали одного мнения о ней, и соберись их десятеро, всем разной кажется Шатакела: этому – скромной, тому кокетливой; кому – героически-самоотверженной, кому – детски беззащитной; то осмотрительной, то беспечной; нынче – безудержно веселой, завтра – грустной и задумчивой. Поэтому-то решительно все и сходили по ней с ума.

Но не надо после всего этого выносить нелестное суждение о Шатакеле. Она не относилась к числу модных див, красивых entretenues[143]и прочих легко доступных дам. Она была воплощенная добродетель, образец строжайшей морали – по афганским понятиям.

Нужно, таким образом, всего лишь познакомиться с афганскими понятиями.

Афганский брачный кодекс не богат формальностями касательно узаконения любовных отношений. Все сводится к следующему: понравилась мужчине девушка или незамужняя женщина, он шлет ей свой пояс, и если та не вернет его, а пришлет свой взамен, брак заключен. Надевая мужской пояс, дама всем дает понять, что она уже не свободна, выходит замуж, а претендент спешит с каким-нибудь небольшим приношением к первому попавшемуся бонзе, который и благословляет их союз.

Столь же несложных формальностей требует и развод. Если кому-либо из супругов союз их разонравился, он возвращает пояс – и оба опять свободны. Оба могут опять искать себе новую жену или мужа и повторять это, сколько им заблагорассудится. Но горе женщине, которая дозволит мужчине коснуться ее руки, пока мужнин пояс у нее на талии! Афганская мораль сурова. Такая женщина – нарушительница супружеской верности, и с ней по-божески еще поступят, если живой закопают в землю на этом свете. Но на том зубастый Талихамеха огненной пилой распилит ее на тысячу кусков, и она тысячу раз испытает муки, которые здесь перенесла бы однажды.

Вот по каким богобоязненным понятиям слыла Шатакела совершенством средь тех, кто вырос у подножия Давалагири.[144]

Первым ее мужем был один английский colonel,[145]который увез красавицу в Лондон. Там, однако, женясь на дочке какого-то лорда, он тотчас развелся с ней с соблюдением описанного выше несложного официального ритуала.

С той поры Шатакела удостоилась особого благоволения афганской богини любви Шиовы, кою изображают с двенадцатью тысячами ушей, потребных, дабы внять всем вздохам, несущимся к ней.

А именно: за два года в столицах западного мира не осталось мало-мальски известного человека, не побывавшего ее законным мужем. И Шатакела строго блюла супружескую верность, была добродетельной женой каждому, пока не почла за благо со всеми с ними распроститься.

В самом близком прошлом последовала она за героем Фермопил Улиссом на землю Эллады[146]и с редкой отвагой сражалась бок о бок с ним против турок. Там в сражении познакомилась она с одним из величайших умов, гениальным Байроном, и его почтила своим долго странствовавшим пояском. С поэтом и вернулась прекрасная афганка в британскую столицу.

Несколько недель всего, как она в Париже, но имя ее у всех на устах. Красота ее превосходит всякое воображение, необычные поступки увлекают.

Все знают, как любвеобильно это сердце. И все же как трудно его завоевать! Богатства для этого недостаточно. Ради любимого Шатакела готова терпеть какие угодно лишения, быть его послушной рабой. Но прежде надо заслужить ее любовь, которая всегда непритворна.

Она замужем: обстоятельство вдвойне благоприятное, по европейским понятиям. На замужней ведь жениться не нужно, а связь с ней особенно пикантна: сам блаженствуешь и другому досаждаешь. Но Шатакела верность мужу нарушает только из любви к следующему, а иначе недоступна.

Это бы в свой черед не такая уж беда, на худой конец можно ведь и жениться, а там развестись; да как ее завоевать? Одним европейским обхождением, лестью да пустыми развлечениями тут не обойдешься. Перед ней героем, храбрецом надо предстать, находчивым и самоотверженным. И мало лишь назваться им, изображать высокие порывы. Домогателя она подвергает каверзнейшим испытаниям и не выдержавших подымает на смех.

Словом, за нее бороться надо, силы напрягать, хотя сблизиться с нею, казалось бы, так просто, сладостно легко!

Вот это и влечет – эта мнимая легкость, соблазнительная, но обманчивая. Как цветы на морском дне: так явственно видны, кажется, рукой достанешь, но протяни – и узнаешь, какая глубина.

Это и раззадоривает золотую молодежь. Каждому хочется занять место предыдущего мужа, но поди попробуй: любовь еще отдана ему. И кому: лорду Байрону, чей образ трудно и помыслить изгладить из любящего сердца, настолько выше он всех светских львов.

Но юные титаны не отчаиваются и ежедневно осаждают двери и сердце экзотической красавицы. Двери отворяются, но сердце – на замке. Жажду она только будит, но не утоляет. Балуется, забавляется, играет с ними, как с ручными зверьками. Каждый день отчитываются молодые люди в клубе, кто насколько преуспел; но, подводя итоги, видят, что не подвинулись ни на шаг.

 

Как-то под вечер загорелась улица Муффетар.

Пожарное дело тогда еще не было налажено, как теперь: каждый раз барабанным боем и колокольным трезвоном приходилось сзывать всех, кого только можно, на борьбу с бедствием.

К тому же улица Муффетар – вообще место для распространения огня очень подходящее, для всего квартала опасное.

Представьте себе целое скопище домишек, один причудливее и древнее другого – иному и за триста лет, – пересеченное узкими проулками, по которым только пешим ходом проберешься (для такого сообщения они, верно, и проложены), вроде улиц Сен-Медар, Аррас или Лурсип. Дома тут и в один этаж, и в целых четыре, но все одинаково ветхие, покосившиеся, с закопченными стенами и воротами. На веревках, протянутых с крыши на крышу, качаются фонари, но даже днем только здешний обитатель, беднейший из простолюдинов, сумеет в этой грязной трущобе не заплутаться. Барские экипажи и почтовые дилижансы никогда сюда не заезжают, улочки местами до того тесны, что, не прижавшись к стенке, и с простой телегой не разминуться.

Среди обветшалых средневековых строений лишь одна кирпичная громада высится с большими, часто посаженными окнами: фабрика гобеленов, всей улице дающая работу. Весь день трудятся здесь муффетарцы, а по ночам ветошничают.

На одном конце улицы стоит больница Ляпитье с родовспомогательным приютом для жертв нищеты или порока, на другом – больница Лябурб для умирающих и тюрьма Сен-Пелажи для приговоренных к смерти. Муффетарцев призревают, таким образом, с колыбели до самой могилы.

Едва забили в набат на Сен-Медарской колокольне, как в небо, к общему ужасу, взвился огромный столб черного дыма, который перевили немного погодя и длинные языки пламени.

Тотчас на пожар стал стекаться народ. Сквозь хаос тревожных звуков с разных концов перекликались колокола; особенно выделялся медным своим гулом колокол собора Парижской богоматери.

Пожар лучше всего был виден от Пантеона. Туда полюбоваться зрелищем – как в поисках пищи расползается огонь по кварталу скученных домишек – и хлынул весь свет; верхами, в экипажах и кабриолетах. Дамы – уже с флаконами наготове: вдруг понадобится в обморок упасть; кавалеры – в смоченной из первого попавшегося колодезя одежде, чтобы хвастать потом: и мы, мол, тушили.

Виднелась и открытая карета Шатакелы в окружении расфранченных всадников, с Абеллино в том числе, с Фенимором, вице-губернаторским сынком и прочими нашими знакомцами. Лорд Бэрлингтон в длинную подзорную трубу, положенную на колено, наблюдал за пожаром с высокого заднего сиденья. Остальные исполняли роль гонцов, летая туда-сюда и доставляя с театра военных действий донесения даме, которая, небрежно откинувшись на подушки в роскошном своем кашемировом наряде, держа за ленты белую соломенную шляпку, смотрела пристально вдаль.

Большинство приносивших ей известия не заглядывали дальше соседней улицы, избегая лезть в давку. Один лишь князь Иван, прокладывая дорогу рукояткой хлыста, дал себе труд пробиться верхом через поносивший его сброд.

– Огонь распространяется! – сообщил он, быстро вернувшись и наклонясь к карете Шатакелы. – Вот-вот и церковь святого Медара займется, будет на что посмотреть.

– И ни у кого смелости не хватает этому воспрепятствовать? – спросила та.

– Что толку в смелости без хорошего брандспойта? Через проулки эти его и не протащить. Ох и посмеялся я: там как раз несколько смельчаков, нашего, по-моему, круга люди, кажется, из мадьяр, с покалеченным садовым насосом бьются, – вот из которых деревья опрыскивают; да что: до окон даже не добрызнули.

– И нигде нет поблизости настоящего пожарного насоса?

– Есть-то есть, за Пантеоном, да лошади нужны привезти.

– Этому легко помочь, – сказала Шатакела и сделала знак кучеру ехать к Пантеону.

Там она велела выпрячь великолепных чистокровных английских рысаков из своей кареты и впрячь их в пожарную машину, у которой суетилось уже несколько молодых людей, пытавшихся сдвинуть ее с места. Затем, бросив в экипаж шляпу из рисовой соломы, закатала вышитые рукава выше локтя и, прыгнув на сиденье пожарной трубы, сама схватила вожжи в руки.

Date: 2016-05-15; view: 291; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию