Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Запах искусственной свежести 2 page





И она выходила в награду мне почти каждый день в обычное время. Я всегда точно узнавал об этом за минуту до ее выхода по усиливающемуся мельтешению света и теней в ее коридоре, которое я видел через окно первого этажа, потом хлопала дверь квартиры, потом скрипела и хлопала дверь подъезда, все эти звуки неизменно сопровождались переходом сердца в режим пулеметной стрельбы и приливом огня во все органы – вот и она! Я моментально согревался в миг ее появления в дверях, даже если приходилось простоять достаточно времени, прячась за киоском «Союзпечать» или за деревьями в ее дворе, поскольку приходил всегда загодя, боясь опоздать к ее выходу, ведь бывало, что она выходила чуть раньше, и тогда я бежал по дороге к ее школе, надеясь нагнать, а не нагнав, в сокрушенном состоянии плелся обратно в свою школу. И весь день был псу под хвост.

Но большей частью дверь все же скрипела и хлопала вовремя, и она выходила со своими распущенными по плечам волосами и замечательной осанкой скорее балерины, чем учащейся торгового техникума, а я пристраивался за ней в тридцати метрах и умер бы в ту же секунду, как только она обернулась, хотя она, скорее всего, просто очень удивилась бы и даже обрадовалась – ведь мы уже были знакомы. И так – пятьсот примерно метров волнующего, почти ежедневного преследования – пока за ней не захлопывалась тяжелая дверь ее школы. А мимо нас скрипели снегами, испаряясь через носоглотку, темные силуэты современников, спешащих на свою унылую социалистическую работу.

Впрочем, капиталистическая работа, как впоследствии оказалось, по унылости нисколько не уступала социалистической.

 

 

Туристической сути поездки, где мы познакомились, мне не удалось уловить ни тогда, ни, тем более, сейчас, с годами, когда осыпались могущие приоткрыть эту тайну мелочи. Теперь эта затея мне кажется еще парадоксальнее: почему из одного небольшого городка в Подмосковье, утыканного заводами, нужно было ехать в другой точно такой же, только в Карелии, и упорно посещать там с экскурсиями какие‑то бесконечные деревообрабатывающие производства, слушать лекции о том, как делается бумага, мебель и шкатулки из карельской березы, – все это я объяснить сейчас не берусь. Возможно, это показывает, до какой степени советский воздух был пронизан сакральными смыслами, в отличие от нынешнего буржуазного и прагматического, основанного на здравом. Этот последний в выборе каникулярного отдыха для подростков исходил бы из идеи отдыха с попутным увеличением каких‑нибудь культурных знаний при помощи посещения музеев, исторических мест или отдыха на природе для подкрепления здоровья. Плюс к этому при выборе играла бы роль стоимость отдыха и его доступность кошельку родителей. Таинственные же мотивации советского времени могли включать в себя идеи «профориентации», или революционно‑патриотического воспитания, или чего‑то еще более возвышенного, и вполне могло оказаться, что в этом деревообделывательном городе могла погибнуть какая‑нибудь комсомолка или целый партизанский отряд, на что обязательно нужно было посмотреть. Но я этого точно не помню. В том ли городе под стеклами витрин краеведческого музея удалось увидеть пробитую пулей буденовку, очень красивый маузер, обгорелые письма, разбитый бинокль и потертую планшетку главного партизанского командира, а также заднее колесо от тачанки – или это собирательный образ краеведческого музея советских времен? Впрочем, говорят, что в Америке краеведческие музеи похожи на наши и там тоже можно увидеть разорванное седло генерала Кастора и шпоры времен тамошней гражданской войны. Маузеров тогда еще, кажется, не было, а то ведь – что за музей без настоящего маузера?! Мало кто не остановится, чтобы посмотреть на изящную тяжесть, чуянную даже сквозь стекло, и элегантный, как нынче сказали бы, дизайн.

В той, прожитой нами, социалистической жизни был один поистине мистический элемент, определявший ее суть, – это было действие, обозначаемое глаголом «давать». Все сущее – «давалось», но непонятно, кто был «даватель» и от чего зависело «даваемое», поскольку оно явно не зависело от желания принимающего или, по крайней мере, зависело не напрямую. Можно было довольно легко определить лишь низшую инстанцию распределителя, от которой далеко не все зависело: яблоня давала плоды, профком давал путевки, завком – квартиры, роддом – жизнь, суд – срок, женщины – заветное («честная давалка»), но все они были лишь исполнителями высочайшей воли Главного Давателя, который и решал основной вопрос эпохи: «давать или не давать» в глобальном, так сказать, смысле, в онтологическом. Но ни имя, ни образ его были не известны. Может быть, это было некое Оно, man или Ничто, которое «ничтожит», этот вопрос хорошо бы оставить для определения профессиональным философам.


«Даваемое» почти не обсуждалось: хорошо, что «дали», или хорошо, что «еще дают», – «могли бы и не дать». Так, верно, произошло и с той путевкой – она «далась» посредством профкома моим трудолюбивым родителям на время школьных каникул. Обсуждать было бессмысленно. В Париж не давали, в Рим не давали, не давали и в Крым, давали – в Кондопогу. Выбора у родителей не было, у меня тем более, ничто от воли человека не зависело. Название города, насилие над вокализмом русского языка, запомнилось лишь через неделю переспрашиваний. Зато на всю жизнь. Район назывался Кондопожский, жители – то ли кондопожане, то ли кондопожцы, уточнять теперь не хочется. Сейчас же я склонен разрешать вопрос этой поездки в провиденциальном смысле: дали именно туда, куда надо, – чтобы там познакомиться с нею, затем год простоять перед ее окнами и через двадцать с лишним лет встретиться с нею снова и написать этот текст. В этом случае следствие становится причиной, как это обычно бывает, когда дело лежит в руце Провидения, пусть даже коммунистического.

 

 

Мы разговаривали с ней в этой поездке едва пару раз, но память не оставила никакой зацепки для реконструкции сказанного. Умела ли она вообще разговаривать? Обворожительно улыбаться умела, еще и сейчас в памяти всплывает ее смех, ее улыбка. Голоса и выражения почти не помню. Легче всего вспоминается, как просыпалась эта тяга к ней, как я почти не мог находиться наедине с собой, с другими, вообще – находиться вне ее присутствия или хотя бы вне состояния поиска ее. Вечерами я слонялся по коридорам даже не слишком облезлой, по советскому обыкновению, гостиницы в надежде, что она выберется из своего номера, где жила с еще двумя девицами, в холл смотреть телевизор. Если она выходила, то я с лицом, исполненным печали, пристраивался где‑то рядом. Мину, думаю, делал значительную и загадочную, но – как уж получалось. А если ее не оказывалось в холлах, буфетах и коридорах – продолжал слоняться, чувствуя бессмысленность длящегося времени и существования мира в целом, лишенного ее присутствия; и – необыкновенное одиночество, которое в такой взрывоопасной концентрации чувствуется лишь в юности: хочется кричать, кусаться, разрезать себе что‑нибудь из жил‑вен, прыгнуть головой вниз из окна. Позднее научаешься загружать и мир, и время разнообразными предметами и занятиями, за которые удобно держаться психике, в юности ты лишен этих опор.

На завтраках, обедах и ужинах я куска не мог положить в рот, пока не находил ее в поле зрения, однако рядом старался не садиться, чтобы не участвовать в совместной процедуре чавканья, пережевывания котлеты и высасывания со дна стакана разварившейся груши от компота, поскольку невозможно было представить, как это я намазываю, например, масло на хлеб и раскрываю рот, чтобы его туда запихнуть, под ее взглядом. Да лучше умереть! По существу же, мне не припоминается никаких деталей из этого периода, что лишь подтверждает исключительно романтический и дочувственный характер этой влюбленности. Больше всего помнится это очумелое состояние постоянной озабоченности и эта могучая тяга к ней – до гудения и закладывания в ушах, как будто ты находишься в самолете и он постоянно набирает высоту.


По приезде домой, вместо того чтобы найти предлог для продолжения знакомства, что было бы довольно легко, я стал дежурить возле ее окон и встречать‑провожать ее в школу и из школы. И делал это не из‑за природной робости, а – по не вполне понятной поначалу для меня самого причине – инстинктивно опасаясь, что это чудо отстояния, этот сладкий туман отдаления, дающий возможность малевать картину будущего по собственной прихоти и любыми красками, – исчезнет. Скорее всего, я и был влюблен именно в этот густой вероятностный туман, возникающий вокруг ее барбиобразной фигуры с расстояния тридцати метров сзади, густота которого, а следовательно, и количество счастливых вероятностей уменьшались вдвое при приближении к ней, скажем, метров на пятнадцать. Не говоря уж о том, чтобы приблизиться вплотную и пережить обман и яд реальной встречи, непереносимую трезвость этой встречи…

И это стояние в отдалении продолжалось довольно долго, замедляя мое собственное время непроисходимостью событий и погруженностью в созерцание ее окна. Когда мы познакомились, я был в девятом классе, то есть мне было шестнадцать лет, а ей было всего четырнадцать. Спустя год я все еще стоял перед ее окнами, отмечая незначительные изменения в композиции картины, называемой «окно возлюбленной»: клетка с канарейкой – на месте, кактусы – на месте, горшок с геранью тоже, между кактусами и геранью с некоторых пор, где‑то посредине этого «великого стояния», появилась оранжевая пластмассовая игрушка – Мишка. Кажется, у нее была еще младшая сестра. В один из утренних приходов на месте оранжевого Мишки появился новый горшок с цветком, я не слишком разбираюсь в комнатных растениях, но вид и раскраску цветка помню – в положенный срок он расцветал фиолетовыми цветами. А потом сдохла и канарейка, завяли какие‑то кактусы, пузатые кактусы сменились плоскими, два раза за этот срок поменялись занавески, а я все стоял. За всю последующую жизнь я ни разу не был так сильно влеком к женщине, не получая от нее никаких сигналов ответной симпатии. Вот – едва раздвигается тюлевая занавеска и появляется ее рука, потом прядь волос, потом то нос, то лоб, то подбородок, – начался процесс кормления птиц, который я наблюдал несколько раз, но чаще, к сожалению, этим занимались ее мать или совсем маленькая сестра.

Затем был какой‑то момент, когда я уехал с родителями на отдых, а когда однажды утром вернулся поджидать ее в урочный час со стороны подъезда, а она все не выходила, я подумал, что заболела и не пошла в школу, и, обойдя дом и выйдя на сторону ее окон, увидел картину, от которой тут же взбесился мой внутренний терморегулятор – мне в мгновенье сделалось жарко‑холодно‑очень‑жарко‑очень‑холодно, и так много раз подряд: клетки с канарейкой уже не было, а были совершенно другие занавески и другие горшки с цветами… Они переехали.


Я не то чтобы расстроился, я чуть было не скончался от горя – получувства и полужелания были в ту пору мне неведомы. Первое, что пришло мне в голову, – «они переехали в другой город, и я больше никогда ее не увижу». Стал думать, где достать ее адрес, и несколько дней, засыпая, мечтал, как я «брошу все», поеду куда‑то там на «Север дальний», почему‑то думалось, что если уж она переехала, то обязательно очень далеко и на Север, добираться нужно на оленях. Но вскоре все прояснилось. Оказалось, что переехали они всего лишь в другой район города – обменяли квартиру – и даже поближе ко мне, теперь не надо было так рано вставать, чтобы перед школой увидеть ее распущенные по спине волосы и стройные ноги, и я опять продолжал следовать за нею…

 

 

Ритуалы человеческого общежития пританцовывают нас под посредственный аккомпанемент не всегда туда, куда нам хочется, даже если ты танцор хороший и ничего тебе, как некоторым плохим, не мешает, – не мог же я всю жизнь стоять под окном, обстоятельства подталкивали меня к сближению.

Оказалось, что в ее новом доме живет еще и моя одноклассница. Постоянное мельтешение под окнами возлюбленной было бы рано или поздно замечено, пересказано в классе, и я был бы зло, по школьному обыкновению, осмеян соучениками. Надо уж было либо легализоваться, либо перестать торчать под окнами. Кроме того, если раньше она жила на первом этаже, где даже сквозь густую тюлевую занавеску мне иногда доставались хотя бы мимолетные тени ее существования, а сквозь неплотно задернутую – серии мгновенных снимков шеи, волос и просунутой сквозь занавеску руки, то теперь она переехала на седьмой, наблюдение за которым стало более или менее бессмысленным: по свету в ее комнате можно было понять лишь, дома она или нет. И, наконец, самое важное: с некоторых пор она стала гулять вместе с компанией подростков, в которой были и парни, и девицы, – ходили вместе взад‑вперед, просто торчали возле подъезда или в подъезде, а я мог наблюдать за ними лишь издали. И тут меня стала грызть зависть и ревность, от подъезда долетали частые взрывы смеха, девичьи взвизги и намеренно грубые голоса парней. У меня впервые появилось ощущение, приходившее впоследствии слишком часто: что жизнь, обогнув меня, потекла куда‑то там мимо. Нужно было решаться.

Лучше всего это было сделать через ту же одноклассницу, которая водила с ней дворовое знакомство, и мы быстро сговорились о посредничестве. Для женщин, после собственного кокетства с мужчинами, нет ничего привлекательнее сводничества, этой страсти они обычно отдаются с огромным азартом, а в иных случаях этот азарт превосходит даже и природную склонность к кокетству; мужчины же, кроме случаев прямого сутенерства, занимаются этим редко, обычно мужчина ревнует всех женщин ко всем другим мужчинам, в которых видит только соперников, а не товарищей в любовных делах. Одноклассница как нельзя лучше подходила для выбранной роли: она была не слишком привлекательна, поэтому особых претензий на мое внимание, как мне казалось, у нее не было, но при этом мы были во вполне приятельских отношениях. Придумали, что я к ней зайду, а уж туда под каким‑нибудь предлогом будет позвана и моя возлюбленная, и мы, вроде бы случайно, встретимся. Так и устроилось.

Она опаздывала, а я нервно ерзал на старой табуретке одноклассницы, и если бы возлюбленная опоздала еще минут на пятнадцать, мои штаны на заду непременно бы задымились и вспыхнули. Сводница же моя ехидно улыбалась.

О‑о‑о! Она вошла, как солнце, как царица, как благоуханная роза, как цветущий многодуховитый сад, расточая чудесные запахи парфюмерного отдела ближайшего галантерейного магазина, где обычный выбор был не так уж велик – от «Шипра» через «Красную Москву» к какой‑нибудь «Сирени» или «Гвоздике», и тем не менее, в условиях бедного и запахами социализма, и эти запахи казались мне благоуханием. Впрочем, возможно, что в то время мне казался благоуханием любой запах, отличающийся от запаха помойки. Так или иначе, она вошла, с запахом или без оного – я сказать по чести не берусь, но что точно помню – обрадовалась встрече со мной и, кажется, не заподозрила нас с одноклассницей в подстроенности мероприятия. О том же, что мы уже более года встречались с ней почти ежедневно, я ей, разумеется, не сказал.

Что было потом, что же было потом? Память труднее всего удерживает это «потом» унылых прогулок вдвоем или компанией по улицам пыльного социалистического города, состоящего кроме бесконечных одинаковых новостроек из груд строительного мусора, поваленных заборов с проросшими сквозь доски лопухами, дикой и неухоженной зелени кустов и деревьев во дворах, грязного водоема, большого количества безобразных складских помещений, темных закоулков и переходов между ними. Кроме того, если сравнить этот этап поцелуев, пугливых объятий, как бы нечаянных сдвигов руки с талии на ягодицы, робких и вроде бы случайных попаданий рукою на грудь, первых попыток расстегнуть лифчик (о, эти лифчики застойных лет! – к тому же, по молодости, еще далеко не все типы застежек были хорошо изучены и поддавались раскрытию движением всего одной руки), а также попыток положить руку на колено и повести ее вверх под юбку – если сравнить это с последующими опытами тесного взаимодействия с другими женами и девицами, то в любом случае следует признать, что эти позднейшие были более полноценными и исполненными большего эротического или какого там – сексуального – удовольствия и даже достоинства. Все, что касается этой сферы интимного трения друг о друга с моей первой любовью, запомнилось мне, сказать по правде, не очень отчетливо и заслоняется в памяти более яркими практиками с другими женщинами. Да и в случае с ней я особенно не стремился к прижиманиям и ощупываниям ее скудного тела, а, скорее, подчинялся здесь установленному природой и обычаями распорядку действий, который предполагает некоторое обязательное копошенье и шуршание по углам, чмоки поцелуев и все, без чего отношения не попадали бы в принятую тогда классификацию: «Вася гуляет с Люсей». Важнейшим в определении ситуации был глагол «гулять» – то есть претендовать на исключительное право общения. Первое же время я просто осваивался с новым положением слишком близкого ее присутствия – на расстоянии протянутой руки, на расстоянии негромкого слова, на расстоянии дыхания и шепота, полуулыбки, скользящих случайных прикосновений – и переживал эти замирания «близости не вплотную» больше, чем последующие за ними опыты сплошного трения. На этом этапе взаимоотношений мне даже почему‑то не мешали постоянные спутники из нашей компании и я почти не чувствовал необходимости остаться с ней наедине.

Так или иначе, я стал участником компании юношей и девиц, центром которой была даже не она, а ее красота – некая отдельная субстанция. До нее самой, как часто бывает в подобных случаях, дела не было никому, включая, возможно, и меня. Вместе с нами, обычными подростками с окраины, передвигался по улицам удивительный экземпляр очень удачной работы природы и, в отличие от других наблюдаемых удач творения – вида на речку Быковку с обрыва, плакучих ив Николаевского парка, закатов на западе и рассветов на востоке, – этот экземпляр всегда находился в приятной близости, разговаривал, учился в 8 «Б» и даже получал те же самые двойки, что и менее приглядные экземпляры, то есть все мы. Мне кажется, что это был какой‑то небольшой период и в ее жизни, когда она сама чувствовала свою красоту точно так же отдельно от себя, как и все участники этих «прогулок с красотой», она тоже сама с собой гуляла или – «выгуливала» себя. Так, вероятно, бывает иногда с красавицами недолгий срок в полудетстве, когда они только начинают привыкать к новому образу себя (часто прошедшему стадию гадкого утенка), на который остальное человечество начинает реагировать весьма заметно и по нарастающей: комплиментами, конфетами, букетами, мороженым, кино, ресторанами, виллами, яхтами, а также предложениями рук и сердец вместе с виллами и яхтами. Только в это короткое время они, красавицы, еще не вполне понимают ужасную химическую силу женской красоты, способную ускорять процесс выработки тестостерона у мужчин, а вместе с этим делать их управляемыми, зависимыми, готовыми на все; а точнее – они, конечно, уже знают ее и замечают, но пока еще недооценивают, не научаются ею пользоваться в полной мере и превращать ее в частное предпринимательство, а то и в отрасль промышленности. Впоследствии, на закате, эта обертка бледнеет, тускнеет, осыпается, как штукатурка в брошенном доме, и тогда происходит самое ужасное для красавиц: приходится возвращаться к себе самой, какова есть. Хорошо, если процесс эксплуатации красоты завершился более или менее удачно и есть на что жить…

Словом, позже мне часто казалось, что это был такой период, когда она еще недостаточно высоко себя ценила, лишь привыкала к своей высокой стоимости и позволяла общаться с собой задешево всяким придуркам… вроде меня. Впрочем, как я втайне и ожидал, на возлюбленную мою лучше всего было смотреть издалека или просто смотреть, не слушая и не участвуя в обмене скудными, возможно, и с обеих сторон мыслями. Единственное, что иногда истребляло легкое, но постоянное ощущение пользователя дорогой и красивой вещи, доставшейся тебе не вполне по заслугам, – это когда она иной раз грустно и робко улыбалась в мою сторону и делала такое опускательное движение глаз с выражением так называемой «беззащитности», после чего мне хотелось от любви, нежности, а главное, от сострадания… перевернуть, перекопать, перепахать, перемолотить, растереть в порошок и развеять по ветру весь этот дурацкий – само собой – мир ради того, чтобы она почувствовала мою опеку, защиту, твердость моего несгибаемого духа, надежное мое плечо и почувствовала бы себя наконец защищенной. Ведь эта так называемая «беззащитность» является химическим реагентом еще более сильным, практически ядом, который производит в организме мужчин химическую диверсию, побуждая их к действиям весьма разрушительного характера, направленным на защиту от врагов беззащитности. Все зло в мире именно от нее…

 

В короткое время мне удалось захватить первенство в компании ее поклонников, оттеснить в сторону слабых, превозмочь нерешительных и добиться явного предпочтения у нее. Я стал бывать дома, познакомился с родителями, о которых тоже совершенно ничего не помню, кроме лысины ее отца и расплывающейся фигуры матери в узких панельных проемах, и успешно перешел к этапу гуляния вдвоем за ручку, а также совместному посещению кино, поеданию мороженого – и далее по списку… Возможно, я тогда торжествовал некоторое время и гордился красивой подругой, но эмоционального следа в душе это тоже не оставило. Думаю, что должен был гордиться, первая любовь как‑никак – и так удачно!

Остальных же участников совместных прогулок я припоминаю вообще смутно, за исключением будущего богатея, который уже тогда отличался повышенной вдумчивостью и последовательностью в поступках.

 

 

Если в раю бывает зима, то погода этой райской зимой должна быть такой же, как в тот вечер, когда меня сильно избили из‑за нее. Я хорошо это запомнил, потому что, когда тебя бьют по голове, а в особенности ногами, вся экспозиция запоминается очень отчетливо.

Шел редкий снежок, но снежинки не падали, а витали в свете уличных фонарей. Возможно, они вообще не долетали до земли, а просто парили, причем иногда взлетали вверх. Думаю, что в раю это, в принципе, возможно. Небольшой пушок из долетевших все же снежинок лежал на земле, и ботинки человеческие оставляли на нем отчетливые следы, слегка смазанные со стороны каблука. И еще – была несвойственная городу тишина, будто звучащая – только в диапазоне, который находится за пределами восприятия ухом, но ты просто чуешь этот звук, предслышишь его.

Вот в этом свете, в этой звучащей тишине и витании снежинок мы возвращались с нею, кажется, из кино. Улица была пустой, и я еще издали увидел четыре силуэта, стоящие невдалеке от ее дома. Я немного напружинился, но мало ли в России темных силуэтов расставлено по углам и подворотням. Это вообще один из главных признаков русского городского пейзажа и прежде, и теперь. Когда возвращаешься на родину после долгого отсутствия, это первое, что бросается в глаза, – не архитектура же, которой в русских городах давно нет, а именно это: всюду кучкуются темные силуэты молодых людей, зачастую довольно плотного телосложения, – чего‑то ждут без видимого занятия. Первое, что приходит в голову, чтобы себе же самому объяснить это явление, – им просто негде сидеть: кафе и забегаловок и при Советах было не густо, а при демократах это удовольствие тоже не вполне народное. Подобные же городские картины можно увидеть в городах Южной Италии или Латинской Америки: молодые мужчины группируются от безделья, безработицы и отсутствия каких‑то особенных интересов и занятий.

Где‑то рядом бродит свирепая мафия. Разница с Латинской Америкой и югом Европы заключается лишь в том, что русские хлопцы стоят на холоде, где вообще‑то стоять совершенно неуютно, и головы их, плотно обтянутые черными вязаными шапочками, закрывающими уши, напоминают зачехленные лампочки (русский город зимой – это пейзаж со снегом, белесыми домами и гроздьями зачехленных лампочек по углам.) То есть они не просто стоят, а еще и подвергают себя испытанию холодом. Это загадка.

Словом, я не особенно встревожился – стоят и стоят, уже пару таких компаний мы прошли по пути из кино. Однако возлюбленная моя – я почувствовал это – неожиданно напряглась, ссутулилась и стала нервно прихихикивать. Мы поднялись на седьмой этаж, я хотел было прощаться у двери, но она завела меня в квартиру и не хотела отпускать, уговаривала переждать. Она узнала среди стоявших одного из своих не известных мне ухажеров, парня крупного и постарше меня, очевидно зная про него что‑то еще, она сильно разволновалась. Я же таким образом понял, что эти четверо ждут именно меня, но в этой ситуации уж я не мог отступить и показать, что струсил. Мы мягко поцеловались, и вот этот короткий поцелуй я помню отчетливо, возможно, потому, что он сочетался с почти любящим взглядом. Или это я так интерпретировал вину в ее взгляде – ведь если этот не известный мне ухажер считал себя вправе вмешиваться в наши гулянья, то какие‑то там сигналы она ему подавала, а теперь, возможно, раскаивалась. Впрочем, все это могло быть домыслом, но поцелуй этот мне запомнился.

Я вышел. Страха не помню, хотя страх запоминается в жизни чаще, чем все остальное – чем радость и счастье, – значит, он был незначительным. Возросши в шпанском рабочем районе, в уличных противостояниях я чувствовал себя довольно уверенно. И даже не потому, что был способен раскидать в одиночку несколько хулиганов, хотя навыками уличного драчуна обладал достаточными, а, скорее, потому, что мог успешно на любом этапе подключаться к этому изысканному дискурсу русской подворотни: «А ты, ёптыть, Косого знаешь, да? – Сам‑то я Косого не знаю, но знаю Серого, которому Косой лепший кореш, а названный Серый корефан самому Бобону, с каковым махались мы плечом к плечу, утратив всяческое гуманное представление о назначении человечества, и против клешевских, и против раздолбаевских и живота своего не щадили, не щадили живота‑то, короче, в натуре, хоть очко и играло, но член с пропеллером не пролезал, и махаловка закончилась полной нашей викторией…»

Ведь в те легендарные позднесоциалистические времена насмерть или до калечества забивали редко, так что, кроме необходимых физических навыков мордобоя, успех уличных противостояний и препирательств еще верней зависел от умения вести эти «беседы», «разговоры разговаривать». А в беседах всегда есть огромный простор для фантазии, маневра и компромисса.

Но на этот раз пространный дискурс не задался, а как‑то сразу соскользнул к проклятым вопросам. Примерная суть беседы может быть восстановлена лишь пунктиром:

– Отрекись, падла!

– Не отрекусь.

Бамс, бамс!

– Отрекись!

– Никогда!

– Ах ты, гад!

Бамс, бамс, бамс.

– Уй‑я…

Опять – бамс, бамс. Кувылк…

 

Более полно подробностей беседы я, к сожалению, не помню. Вполне возможно, что какой‑то, более сложный, обмен аргументами все же присутствовал, не бывает же русского мордобоя без хоть рудиментарного обмена аргументами. Помню, что в какой‑то момент я решил оторваться и убежать, что обычно не использовал как прием в дворовых рукопашных битвах, а тут как‑то, ввиду бессмысленности и унизительности происходящего, решился. Выждав момент, как‑то отвлек собеседников, толкнул одного на другого и побежал. И я бы непременно убежал во всякий другой раз, но не в этот… Как назло, именно в этот дурацкий день мне пришло в голову надеть на улицу новые ботинки на кожаной подошве – решил покрасоваться перед возлюбленной. Жители северных стран без дополнительных описаний могут легко себе представить, что значит бегать в ботинках с кожаной подошвой по снежному насту, жители же южных пусть поверят на слово: не убежишь. Да даже и решиться на беготню в таких обстоятельствах можно было лишь в поврежденном состоянии сознания после пары ударов по мозгам. Пробежав несколько шагов, я рухнул, а тут подоспели и поверенные в сердечных делах моего неожиданно объявившегося соперника; они же, в отличие от меня, были обуты более сообразно обстоятельствам – в ботинки на толстой микропоровой подошве, которая мало того что не скользит, да еще и очень удобна, когда дискурс задействует все конечности, что и произошло.

Как всякий юноша, возраставший в заводских районах советских городов, я прекрасно владел специфической координацией движений, необходимой человеку, которого бьют ногами, да еще толпой: нужно поджать коленки к груди, закрыть лицо руками, но не напрягаться, а мягко перекатываться, чтобы принимать удары вскользь и не по одному месту. Тогда почти не больно. И если не будут бить кирпичом по голове или резать ножом, что случалось довольно редко, то наутро можно даже в школу пойти как ни в чем не бывало.

В конце концов агитаторы устали, а уходя, мой соперник даже нагнулся и похлопал меня, лежащего, по плечу: «А ты ничего, парень, не трус…» Забавная уличная солидарность во вражде: «Хоть мы, вроде, и бьем друг другу морду, пусть даже и ногами, но ведь без злобы же и уж тем самым гораздо ближе друг к другу, чем те, кто этого по разным причинам не делает». Что в целом правда.

Я чувствовал себя победителем и притирал шрамы сражений перед зеркалом при помощи всегда присутствующей в нашей квартире для таких случаев бодяги – средства, ускоряющего исход синяков. В дверях вздыхала моя бедная матушка, а из‑за ее спины заинтересованно посверкивал цыганскими глазами младший брат. Его подобные увлекательные приключения ожидали лишь года через три‑четыре, пока же он находился еще в возрасте казаков‑разбойников.







Date: 2015-12-13; view: 269; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.018 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию