Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава 15. Я пересек улицу и, как слепой, направился к Сене





 

Я пересек улицу и, как слепой, направился к Сене. Я налетал на прохожих, несколько раз чуть не угодил под машину. Ноги у меня дрожали. Дойдя до Сены, я присел на скамью и снял пиджак. Оказалось, что рубашка вся промокла от пота. Я расстегнул ворот, провел руками по груди и под мышками. Я не отдавал себе отчета в своем поступке, знал только, что сделал что‑то значительное – вроде как совершил убийство в пьяном виде. Я посидел, глядя по сторонам, и Париж постепенно успокоился, как отражение в воде, которое перестает колыхаться, когда улягутся волны. Наконец оно стало гладким как стекло. Так что же я сделал?

Отказался от суммы, составляющей – если предположить, что меня продержали бы полгода, прежде чем выгнать, – примерно тысячу двести фунтов. Отказался от легкого перехода из мира перманентного безденежья в мир постоянных денег. А что я получу взамен? Ничего. Сейчас мой поступок казался мне совершенно бессмысленным. Тогда, у Мэдж, я как будто понимал, почему не могу поступить иначе. Теперь же, хоть убей, не мог бы этого объяснить. Я встал и побрел по железному мосту. Часы на здании Французской Академии показывали десять минут первого. Я шел, и мне открывалась великая истина: на свете нет ничего важнее денег. Как я не понимал этого раньше? Мэдж права – это и есть настоящая жизнь. Это – «единое на потребу»; а я их отвергнул. Я чувствовал себя Иудой.

Я остановился поглядеть на Париж. Увидел его мягкие краски, четкие, но неяркие в лучах июльского солнца. Рыболовы удили рыбу, фланеры фланировали, на ступенях, спускающихся к Сене, лаяли собаки, которых уговаривали искупаться. Почему‑то люди обожают смотреть, как их собаки купаются. Из‑за зеленых деревьев поднимались башни Нотр‑Дам, нежные, как любовники, поднимающиеся с травы. «Париж», – произнес я вслух. Вот и опять что‑то ускользнуло у меня между пальцев. Только теперь я отлично знал, что именно. Деньги. Средоточие жизни. Отвергать жизнь – единственное подлинное преступление. Я мечтатель, преступник. Я в отчаянии заломил руки.

Подходя к левому берегу, я почувствовал страшную жажду и в ту же секунду сообразил, что у меня почти нет при себе денег. Уезжая из Лондона, я сунул в карман какую‑то мелочь, оставшуюся от последней поездки. Я думал занять денег у Мэдж, но, обладая хотя бы каплей эстетического чувства, не станешь занимать пять тысяч франков у человека, от которого только что отказался принять тысячу двести фунтов. К тому же я просто забыл об этом. Я выругался. До самого бульвара Сен‑Жермен я прикидывал, как мне быть. А потом ощутил другую потребность, столь же дорогостоящую, – поделиться с кем‑нибудь своим горем. Я сопоставил эти потребности со своими финансами и одну с другой. Перевесила вторая. Я пошел в почтовое отделение на углу Дюфур и отправил господам Гелману и О'Финни телеграмму: «Наотрез отказался принять сумму минимум тысячу двести фунтов Джейк». Потом я пошел в «Белую королеву» и заказал перно – это хоть и не самый дешевый аперитив, но с самым высоким содержанием алкоголя. Мне стало немножко легче.

Там я просидел долго. Сначала я упорно думал о тех деньгах. Я рассматривал их со всех точек зрения. Менял их на франки. На доллары. Переводил из одной европейской столицы в другую. Как скряга, помещал их под высокие проценты. Бесшабашно тратил на самые дорогие вина и самых дорогих женщин. Я купил «Астон Мартин» последней марки. Снял квартиру окнами на Хайд‑парк и увешал ее стены картинами «маленьких голландцев». Я возлежал на полосатой тахте возле бледно‑зеленого телефона, а магнаты кино слали мне по проводам лесть, мольбы и восхваления. Очаровательная кинозвезда, кумир трех континентов, лежавшая у моих ног, как пантера, наливала мне второй бокал шампанского. «Это Г.К., ‑ тихо говорю я ей, прикрыв трубку ладонью, – вот надоел!» Я беру со стола орхидею и бросаю ей; и когда она, обвив меня своими гибкими руками, начинает приподниматься, чтобы лечь рядом со мной, я отвечаю Г.К., что у меня совещание и пусть договорится с моим секретарем – дня через два‑три я буду рад с ним встретиться.

Наскучив этой игрой, я стал думать о Мэдж и о том, кто же это поселил ее в отеле «Принц Клевский» и невидимо присутствовал при нашем свидании. Может, тот самый человек, что владел в Индокитае пароходами или чем‑то там еще? Я представил его себе. Седой и грузный, овеян всеми ветрами, обожжен тропическим солнцем, ум и властность написаны на лице – лице старого француза, немало повидавшего на своем веку. Он мне понравился. Перед его богатством бледнеют мечты любого стяжателя. Годы, минувшие с тех пор, как он со страстью гонялся за деньгами, уже исчисляются десятками. Теперь деньги ему больше не нужны: он любил их, боролся за них, ради них страдал и заставлял страдать других; купался в них так долго, что они залили ему золотом и глаза и мозг; и, наконец, устал от них и стал разбрасывать, состояние за состоянием. Но деньги не покидают человека, который много ради них перенес. И он смирился. Теперь он живет с ними, как с состарившейся женой. Он возвратился во Францию, утомленный и ко всему равнодушный – ведь он удовлетворил все свои желания и убедился, что удовлетворение всегда одинаково преходяще. Вяло и безразлично он будет наблюдать, как организуется его кинокомпания, будет участвовать в пьесе, где все актеры, кроме него, сходят с ума от одного запаха денег.


А может быть, покровитель Мэдж – какой‑нибудь ловкий делец‑англичанин: человек средних лет, с богатым опытом в области кино. Скажем, не добившийся успеха режиссер, решивший применить свой талант в кинопромышленности и большими деньгами вознаграждающий себя за утрату прекрасной мечты, которая все равно будет преследовать его до могилы, так что он всякий раз будет злиться, присутствуя на съемках и видя, как другие мучаются над проблемами, что вдохновляли его в двадцать пять лет, а в тридцать заставляли проводить бессонные ночи и наконец довели до отчаяния. Где познакомилась с ним Мэдж? Возможно, на одной из тех вечеринок у «киношников», о которых упоминал Сэмми в тот день, когда советовал мне «не спускать с них глаз – не то пиши пропало».

А может быть – эта сокрушительная мысль родилась только сейчас, – может быть, приятель Мэдж не кто иной, как Жан‑Пьер? Думать об этом было противно, но притворяться, что это невозможно, не имело смысла. Сам я не знакомил Мэдж с Жан‑Пьером, несмотря на ее неоднократные просьбы. Я инстинктивно опасался последствий. Для некоторых англичанок всякий француз, так сказать ex officio[16]окружен романтическим ореолом, и я, очевидно, подозревал, что Мэдж принадлежит к их числу. Однако Мэдж могла познакомиться с Жан‑Пьером и без моего ведома. Я вспомнил, что в разговоре со мной она называла его просто по имени; и хотя она могла перенять это от меня или от своих теперешних знакомых, не исключено, что она в самом деле избрала Жан‑Пьера на роль своего благодетеля. По моим представлениям на роль сердцееда он не подходит, но у женщин странные вкусы.

Я еще повертел эту мысль в голове, а потом отставил. Из трех моих гипотез самой вероятной, безусловно, была вторая. А еще через некоторое время я почувствовал, что все это мне вообще безразлично. Одна рюмка перно немного оживила меня, вторая оживила еще больше. Над моим умственным ландшафтом проглянуло солнце, и сноп лучей озарил наконец истинный облик того, что побудило меня принять такое, казалось бы, бессмысленное решение. Не в том суть, что я не желал проникать в мир, где жила Мэдж, и участвовать в ее игре. Я уже успел так засорить свою жизнь компромиссами и полуправдами, что мог бы и дальше идти по этой дорожке. Извилистые ущелья лжи издавна меня отпугивают, и все же я то и дело в них вступаю, возможно потому, что смотрю на них как на короткие дефиле, снова выводящие на солнце, хотя это, вероятно, и есть единственная непоправимая ложь. Меня не прельщала роль пажа, которую предназначила мне Мэдж, но и это я мог бы стерпеть, потому что искренне симпатизировал Мэдж, а также из‑за финансовой выгоды – если б на карту не было поставлено ничего другого. Я сказал Мэдж, что дело не в Анне, и, кажется, это была правда. К чему меня обяжут или не обяжут отношения с Анной – это еще было неизвестно. Тут я все предоставил судьбе. Если Анна достаточно сильна для того, чтобы притянуть меня к себе через все препятствия, значит, так тому и быть и в конце концов препятствия будут преодолены. А пока Мэдж не на что жаловаться. Нет, суть не в том.


Когда я спросил себя, в чем же все‑таки суть, перед глазами у меня отчетливо возникла витрина, которую я видел утром, и в ней анонс «Prix Goncourt». Что касается премии как таковой, мне на нее плевать, это всего лишь ярлык. Важно то, что сделал Жан‑Пьер. Вернее, даже не это. Даже если «Nous les vainqueurs» окажется не лучше других книг Жан‑Пьера, это тоже не так уж важно. Главное – это видение моей собственной будущности, что мелькнуло тогда передо мной и теперь властно мне повелевало. Зачем мне писать сценарии? Когда я сказал Мэдж, что это не в моем духе, я не думал о том, что говорю; и, однако, это была правда. Дело моей жизни лежит в другой стороне. У меня есть своя дорога, и, если я по ней не пойду, она так и останется нехоженой. Долго ли еще я буду медлить? Вот это главное, а все остальное – тени, годные лишь на то, чтобы отвлекать и вводить в заблуждение. На что мне деньги? Да бог с ними совсем. В ярком свете этого видения они сморщились, как осенние листья, из золотых стали бурыми и рассыпались в прах. Когда пришли эти мысли, глубокое удовлетворение наполнило мою душу, и я тут же решил отправиться на поиски Анны.

Но сейчас главное затруднение состояло в том, что мне нечем было заплатить по счету. Как‑то незаметно для себя я проглотил целых четыре рюмки перно, что составляло несколько сот франков. Пятидесяти франков мне не хватало, даже без чаевых. Я уже подумывал, не сказать ли хозяину, чтобы записал долг на Жан‑Пьера – он постоянный клиент «Белой королевы», – как вдруг на горизонте появился некий всемирно известный прихлебатель, мой старый знакомый. С радостным блеском в глазах он устремился ко мне, а через несколько минут я имел удовольствие выудить у него билет в тысячу франков, в котором даже он не решился мне отказать, памятуя о сотнях рюмок, выпитых им за мой счет не меньше чем в трех столицах. Я облегчил его карман, и тем самым немного успокоил его совесть.

Мое убеждение, что Анна в Париже, было, в сущности, построено на песке. Тем не менее оно было крепко, и я, свернув с набережной, поспешил к телефону. Первым делом я позвонил в «Club des Foux»[17]– веселый, но изысканный кабачок, где Анна дебютировала несколько лет назад. Но там о ней ничего не знали. Вернее, знали, что недавно она была в Париже, но здесь ли она еще и где о ней справиться этого никто не мог сказать. Потом я позвонил нескольким людям, которые могли ее встретить, но все отвечали то же самое, только один сказал, что она вчера отплыла в Америку, если только он не спутал: возможно, это была Эдит Пиаф. Тогда я стал обзванивать гостиницы – сначала те, где мы останавливались с Анной, на случай, что ее привели туда сентиментальные соображения, потом отели рангом повыше, которые, насколько я знал, были ей известны, – на случай, если комфорт перевесил сантименты либо сантименты вызвали обратную реакцию. Все было напрасно. Никто ее не видел, никто не знал, где она. Я махнул рукой и, безутешный, побрел по улице. Было очень жарко.


Если Анна в Париже, что она тут делает? Может быть, она не одна. Если так, мое дело дрянь. Нужно исходить из предпосылки, что Анна одна. Если она не в компании певцов или актеров, что она тут делает в полном одиночестве? Зная ее характер, я мог без труда ответить на этот вопрос. Сидит в каком‑нибудь полюбившемся ей местечке и размышляет. Или очень медленно прохаживается по улице где‑нибудь в пятом или шестом округе. Конечно, она могла поехать на Монмартр; но она всегда жаловалась, что там слишком много лестниц. Или на кладбище Пер‑Лашез, но мне не хотелось думать о смерти. Если обойти все наши любимые места на левом берегу, кой‑какая надежда отыскать ее все же есть. А не то – пойти напиться. Я купил бутерброд и пошел в сторону Люксембургского сада.

Я направился прямо к фонтану Медичи. Там никого не было; но дух этого места тотчас завладел мною, и я не мог уйти. Давным‑давно, когда мы с Анной были в Париже, мы приходили сюда каждый день; и сейчас, постояв минуту в молчании, я проникся уверенностью, что, если подождать, она придет. В журчании одинокого фонтана есть что‑то завораживающее. Он шепчет о том, что делают вещи, когда их никто не видит. Словно слышишь никому не слышные звуки. Невинное опровержение теории епископа Беркли. Пятнистые платаны сомкнулись кольцом. Я медленно подошел ближе. Сегодня по зеленым ступеням бежали только тоненькие струйки и отраженный высокий грот лишь чуть‑чуть колыхался в воде, на которой плавало, подобно лотосам, несколько листьев. На нижней ступени пили голуби, окуная головки в воду. А над ними неподвижно лежали любовники, она – в позе отброшенной робости, открывающей безупречное тело, он поддерживает ее голову так бережно, что это движение даже не назовешь чувственным. Так они лежат, окаменев под одноглазым взором огромного, источенного дождем и зноем, засиженного голубями темно‑зеленого Полифема, который увидел их из‑за нависшей над ними скалы. Я простоял там долго, облокотясь на мраморную урну и размышляя об изгибе ее бедра. Правая нога ее подогнута, левая вытянута, и эта чистая округлая линия поднимает восприятие на высшую ступень, сливая воедино созерцание и вожделение – изгиб женской ноги. Так она лежит, вся – ожидание, но вся покой, в великолепной наготе, чуть улыбаясь с закрытыми глазами. Я ждал долго, но Анна не пришла.

Тогда я стал вспоминать, что́ больше всего нравилось Анне в Париже. Ей нравились хамелеоны в Зоологическом саду. Я пошел смотреть хамелеонов. Они медленно передвигались по своей клетке, с поразительной неторопливостью свивая и развивая длинные хвосты, едва заметным движением протягивали вперед одну длинную лапу за другой, хватаясь и перебираясь с ветки на ветку. Косящие глаза их подолгу смотрели в одну точку, потом один какой‑нибудь тихонько поворачивался под другим углом. Они мне очень понравились. Вот это – истинный темп жизни, говорили они мне, с почти невыносимой медлительностью вводя в действие то одну, то другую лапу и снова застывая в неподвижности. Я смотрел на них, и время замедлило свой ход, почти остановилось; здесь я тоже простоял долго, каждая секунда растягивалась в минуту, и стиралась грань между движением и покоем. Анна не пришла.

Я поспешил прочь из сада и бегом пустился по набережной. Забегал подряд во все церкви – святого Юлиана, святого Северина, святого Жермена, святого Сульпиция – на случай, что в одной из них сидит Анна, откинув голову, поглощенная какой‑нибудь печальной мечтой. Никого. Я заглянул в сад позади Нотр‑Дам, где кажется, что собор несется подобно кораблю и где мы не раз кормили воробьев. Потом перешел на правый берег и заглянул в сад с водопадиком позади Большого дворца – тот, что не запирают на ночь. Никого. Потом вошел в церковь святого Евстахия и побродил среди леса разнородных колонн. На этом я кончил. День уже клонился к вечеру. Вокруг крытого рынка мыли из шлангов тротуары. Фрукты и овощи неслись вместе с водой по сточным канавам. Я купил хлеба и сыра, и сквозь толпы толстух, грызущих концы длинных батонов, которые они тащили домой, ноги понесли меня обратно, в сторону квартала Сен‑Жермен. Образ Анны, неотступно стоявший у меня перед глазами, немного побледнел, и я стал замечать, что город богаче обычного расцвечен флагами, а над переулками протянулись от дома к дому гирлянды флажков. Что‑то празднуют. И вдруг я вспомнил, что сегодня – четырнадцатое июля.

Добравшись до кафе «Липп», я почувствовал, что не прочь посидеть там. Я сел и заказал вермут. Утренние события уже отодвинулись очень далеко, и так же далека была минута прозрения, последовавшая за ними. Если я что‑то и ощущал теперь в связи в этим, так только идиотскую тупую боль – то ли сожаление об упущенных деньгах, то ли просто результат того, что я в неурочный час приналег на аперитивы. Но тоска по Анне не притупилась. Где она сейчас? Может быть, в какой‑нибудь полумиле от меня, сидит на кровати в номере гостиницы и смотрит на раскрытый чемодан. Я представил себе ее печально склоненную голову и почувствовал, что эта мысль невыносима. Нет, конечно же, она в море, стоит, облокотившись на поручни, и глаза ее уже полны Америкой. Трудно было решить, которая из этих картин хуже.

Я не просидел в кафе «Липп» и нескольких минут, как услышал выкрики официанта: «Мсье Донагу, мсье Донагу!» Это меня не удивило – мое имя не раз выкликали на террасах кафе по всей Европе. Я помахал рукой. Официант подбежал ко мне с телеграммой. Почему‑то я успел вообразить, что телеграмма от Анны, из Нью‑Йорка. Я схватил ее. Она была из Англии от Дэйва – он знал мое пристрастие к кафе «Липп» и, очевидно, послал ее сюда в слабой надежде, что она меня здесь застанет. Телеграмма гласила: «Не грусти Птица Лира победила сегодня двадцать к одному».

Париж уже начинал дрожать от праздничного возбуждения. Я пошел по бульвару Сен‑Жермен. Пиджака я не надевал, но мне все еще было жарко, хотя день незаметно сменился вечером. Я дошел до того места, где сидит среди акаций Дидро, с вполне понятным осуждением глядя издали на кафе «Флора». Потоки прохожих пересекались на тротуаре, над шумом машин стоял смутный гул голосов и смеха. Весь Париж высыпал на улицы. Дойдя до Одеона, я увидел, что кафе выплеснулись до середины мостовой, а на улице Старой комедии уже танцевали под аккордеон. Еще было светло, но уже зажглись гирлянды разноцветных фонариков. Я присел на скамью и стал смотреть.

Если вы, подобно мне, тонкий ценитель одиночества, рекомендую вам такой опыт: побыть одному в Париже четырнадцатого июля. В этот день город распускает по плечам свои пышные волосы, которые лето умастило теплом и благовониями. В Париже у каждого мужчины есть женщина, но в этот день каждый мужчина там – султан. В этот день люди слетаются стайками и с громким щебетом порхают по городу, как яркокрылые птицы. Развеваются флаги, рвутся шутихи, хлопают пробки, взмывают к небу выпущенные из клеток голуби, и чем дальше, тем все больше веселья. Никто не остается в стороне, вот уже весь город обратился в сплошной праздник. Быть одному среди этого карнавала – ни с чем не сравнимое переживание. Я решил не пить. Я знал, что после нескольких стаканов мою отрешенность замутит сентиментальная грусть. Нет, хладнокровно и спокойно наблюдать картины бесшабашного разгула, с бледной улыбкой отмахиваться от назойливых женщин и от пестрого серпантина, которым вас норовят опутать враги одиночества, – вот какое удовольствие выбрал я себе на этот вечер и не намерен был допустить, чтобы столь редко выпадающие нам минуты созерцания испортила жалкая тоска по женщине, которую я не могу найти.

Исполненный столь добрых намерений, я встал со скамьи и, пробравшись среди танцующих, пошел по улице Дофин. Меня тянуло к реке. У реки народу было еще больше, голоса, как летучие мыши, метались в густо настоенном вечернем воздухе. Меня охватило чувство ожидания. Ноги сами несли меня, независимо от моей воли. Я шел к Новому мосту. Еще не стемнело, но уже горели прожекторы. Башня Сен‑Жак отливала золотом, как на гобелене, тонкий палец Сент‑Шапель таинственно возникал из крыш Дворца Правосудия, и на ней было отчетливо видно каждое острие, каждый цветок. Высоко в воздухе повис нахальный луч Эйфелевой башни. В поплавке «Любезник» кричали, смеялись, бросали что‑то в воду. Я отвернулся. Мне нужно было увидеть Нотр‑Дам. Я пересек площадь Дофин и снова ступил на берег у моста Сен‑Мишель. Мне хотелось посмотреть, как выглядит моя любимица из‑за реки. Выбравшись из сутолоки, я прилип к стене и загляделся на жемчужные башни, за которыми уже скапливалась тьма. Любопытный эффект – эта церковь так изумительно красива, что не кажется большой. Так бывает и с женщинами. Я приближался, пока не увидел под ней отраженную в гладкой воде вторую, дьявольскую, непрестанно подрагивающую Нотр‑Дам, словно череп в зеркале, где должна отражаться голова. Тихо‑тихо освещенное отражение набухало и дробилось, поглощенное собственным ритмом, невзирая на толпы, что стремились теперь в обе стороны по всем мостам.

Я склонился над парапетом. Прохлады не было, но стало темнеть – синева сгущалась все больше. Проехал на повозке оркестр аккордеонистов, за ним бежала толпа. Какой‑то человек в бумажном колпаке подскочил ко мне и бросил мне в лицо пригоршню конфетти. На мосту Сен‑Мишель пели студенты. Прошла группка людей, они несли впереди флаг. Я стал склоняться к мысли, что, пожалуй, стоит все‑таки выпить. Вот как опасно одиночество. Вдруг высоко над головой послышалось шипение и взрыв, замерший в тихом шелесте. Я поднял голову. Начался фейерверк. Когда первые звезды стали медленно спускаться и гаснуть, из тысячи глоток вырвалось восхищенное «А‑а‑ах!» и все застыли на месте. Взлетела вторая ракета, потом третья. Я чувствовал, как толпа у меня за спиной густеет по мере того, как люди выходят на набережную, откуда лучше было смотреть. Меня прижали к парапету.

Я боюсь толпы и был бы рад уйти, но даже пошевелиться не было возможности. Тогда я смирился и стал смотреть на фейерверк. Зрелище было очень красивое. Ракеты взлетали то поодиночке, то букетами. Одни взрывались с оглушительным треском и разлетались дождем крошечных золотых звезд, другие раскрывались с тихим вздохом и рисовали в небе почти неподвижный узор из больших разноцветных огней, которые потом опадали медленно‑медленно, словно связанные вместе. Потом вверх устремлялись одновременно шесть или семь ракет, и на секунду небо казалось из края в край усыпанным золотой пылью и облетевшими цветами – как пол в детской после веселой игры. У меня затекла шея. Я тихонько растер ее, опустив голову, и окинул бездумным взглядом толпу. И тут я увидел Анну.

Она была на том берегу, на острове, стояла в углу Малого моста, у самой лестницы, ведущей к воде. Прямо над ней горел уличный фонарь, и лицо ее было отчетливо видно. Это, несомненно, была она. Я смотрел на нее, и внезапно лицо ее озарилось, как у святой на картине, а тысячи окружающих ее лиц ушли в тень. Я не мог понять, почему сразу ее не заметил. Минуту я стоял окаменев, потом попытался выбраться из толпы, но об этом нечего было и думать. Сплошная людская масса притиснула меня к парапету. Я даже повернуться не мог, не то что пробиться сквозь эту живую стену. Оставалось только ждать, когда кончится фейерверк. Я прижал рукой сердце, готовое выскочить из груди, и впился глазами в Анну.

Одна она или с кем‑нибудь? Трудно было сказать. Понаблюдав за ней минуты три, я решил, что она одна. Она стояла неподвижно, глядя ввысь, и какой бы громкий ропот восторга ни исторгала у толпы та или иная особенно эффектная ракета, даже не поворачивала головы, чтобы поделиться своей радостью с окружающими. Да, она, несомненно, была одна. Я ликовал. Но в то же время терзался страхом – как бы не потерять ее, когда толпа начнет расходиться. Мне хотелось крикнуть, но воздух был полон разноголосого гула – она бы нипочем не услышала. Я только жег ее взглядом и мысленно кричал во весь голос.

Потом она сдвинулась с места. Толпа на том берегу была не такая густая. Анна сделала два шага и остановилась. Я застыл от ужаса. Но она, к великому моему облегчению, стала спускаться по ступеням к воде, прямо напротив меня. Тут я увидел ее с головы до ног. На ней была длинная синяя юбка и белая блузка. В руках ни пальто, ни сумочки. Взволнованный до исступления, я выкрикнул ее имя. Но с тем же успехом я мог послать стрелу в ураган. Тысячи, десятки тысяч голосов поглотили мой возглас. На ступенях, любуясь фейерверком, сидели и стояли люди, и Анна спускалась медленно. На полпути она задержалась, подхватила сзади юбку невыразимо изящным и характерным движением, которое я хорошо помнил, и продолжала спускаться.

У самой воды она нашла свободное местечко, села, поджав под себя ноги, и опять, подняв голову, стала смотреть на ракеты. Река была черная под ночным небом и блестела – черное зеркало, в которое каждый фонарь отбрасывал столб света и небесный пожар время от времени ронял кусок золота. Цепочка людей на берегу ясно отражалась в нем. Опрокинутая в воде Анна не шевелилась. Я подумал: так же ли четко и мое отражение в воде, которая поднималась тут, у левого берега, до самого парапета? Я стал махать руками в надежде, что либо я сам, либо мой двойник привлечет внимание Анны. Потом достал коробок спичек и зажег две‑три спички у самого своего лица. Но в этом море огней мой крошечный огонек едва ли можно было заметить. Анна все смотрела вверх. Пока я махал, шлепал руками по воздуху и проделывал всевозможные наклоны и повороты, как нелепая марионетка, она сидела тихо, словно заколдованная принцесса, закинув голову, обхватив руками колено; а звезды дождем лились с неба прямо на нее. Что‑то со стуком упало на парапет возле моей руки. Я машинально протянул руку, и в ней оказалась палка от одной из ракет. Когда снова вспыхнул сноп света, я прочел на ней фамилию: Белфаундер.

С минуту я изумленно глядел на палку, а потом, старательно прицелившись, швырнул ее в воду, прямо в отражение Анны, и тут же стал кричать и махать руками. Отражение разбилось, по зеркалу от моста к мосту пролегли длинные морщины. Анна опустила голову; и пока я тянулся к ней, так что чуть не полетел вниз головой в реку, она пристально следила за палкой от ракеты, которая очень медленно плыла в сторону моря, являя собой наглядное доказательство того, что и текущая вода может дать безупречное отражение. Потом кто‑то позади меня сказал: «C'est fini!»[18]– и я почувствовал, что нажим на мою спину ослабел.

Замерев, я ждал, что будет делать Анна. На том берегу, у обоих мостов, люди уже поднимались по лестницам. Анна медленно встала и отряхнула юбку. Вот она нагнулась, потерла щиколотку. И двинулась обратно к Малому мосту. Я стал пробираться в ту же сторону. Я видел, как она поднимается, потом потерял ее из виду. Я рванулся на мост, навстречу людскому потоку. Голоса и смех шумели, как ветер. Под яркими фонарями чьи‑то лица вплотную придвигались ко мне, расплывались в улыбку и тотчас отскакивали прочь. Перейдя на остров, я повернул к мосту Сен‑Мишель. Немного впереди себя увидел золотую копну волос и пошел следом; а переходя бульвар дю Пале, убедился, что впереди меня в толпе действительно идет Анна. Тревога моя немного улеглась. Если очень постараться, я мог бы ее догнать, но я отдался на волю потока и решил подождать, пока толпа немного поредеет. Так мы прошли остров из конца в конец.

Анна перешла по Новому мосту на правый берег, и мы оказались на тротуаре возле Лувра, где было гораздо менее людно; а когда мы миновали скопление народа у Моста Искусств, нас разделяло всего каких‑нибудь полсотни шагов и Анна была ясно видна мне на фоне подсвеченного фасада. Я заметил, что она чуть прихрамывает – может быть, ей жали туфли; но шаг у нее был бодрый, решительный, и тут мне в первый раз пришло в голову, что она стремится к какой‑то цели. Сейчас мне ничего не стоило ее догнать. Но что‑то меня удержало. Не помешает узнать, куда она направляется. И я продолжал следовать за ней издали, пока она у Королевского моста не повернула прочь от реки.

Что видит Анна, думал я, чем полна сейчас ее золотая голова? Какая печаль или надежда заслонила от нее картину, в которую она вступает походкой сомнамбулы? Может быть, она думает обо мне? Может, для нее Париж полон мной, так же как для меня он полон ею? Безрассудная надежда найти какое‑то подтверждение этой догадке отчасти и удержала меня от того, чтобы подбежать к Анне. Когда‑то одним из любимых наших с нею обычаев были ночные прогулки по саду Тюильри. С набережной, с площади Согласия и с улицы Риволи этот сад недоступен, но от улицы Поль Дерулед его отделяет только поросший травою ров и низенькая ограда. В обычные ночи на этом уязвимом участке дежурит полицейский патруль, и эта опасность придает Тюильри острую прелесть запретного, заколдованного сада. Но сегодня, надо полагать, правила соблюдаются не так строго. Анна повернула к Тюильри, и сердце у меня подскочило – так, вероятно, было с Энеем, когда Дидона повернула к пещере. Я прибавил шагу.

Улица струилась светом. Справа высилась арка Каруссель, в своих неповторимо совершенных пропорциях существующая как бы вне реального мира, а позади нее перспективу замыкал огромный полукруг Лувра, различимого до мельчайших подробностей в ослепительных огнях иллюминации. Слева уже тянулся причудливый сад – металлическая зеленая трава под желтыми фонарями, цветы, кичащиеся своими красками и тихие, точно цветы из сна, которые раскрываются, оставаясь неподвижными. Немного отступя от ограды начинались деревья, за деревьями новый взрыв света возвещал площадь Согласия, а дальше, высоко на холме, ярко освещенная Триумфальная арка выступала из черной тьмы, и в центральном ее пролете трепетал огромный, до самого свода, трехцветный флаг.

Анна, все так же прихрамывая, уже шла по траве между белых статуй, разнообразящих эти лужайки лбами в лавровых венках и мраморными спинами в изящных поворотах. Она подошла к ограде возле бронзовых пантер, как раз там, где мы так часто перелезали в сад. Поднимаясь по травянистому откосу, она подоткнула свою длинную юбку, и я увидел, как над оградой мелькнула ее белая, обнаженная до бедра нога. Когда я в свою очередь перескочил через ограду, она шла всего в тридцати шагах от меня между цветущих куртин. Чуть дальше лужайка кончалась, начинались деревья. На фоне их она казалась заблудившейся девочкой из сказки. И вдруг она остановилась. Я тоже остановился. Мне хотелось продлить очарование этих минут.

Анна нагнулась и сняла туфлю. Потом вторую. Я стоял в тени куста, изнывая от жалости к ее бедным, усталым ногам. Зачем это несмышленое дитя вечно носит слишком тесные туфли? Я смотрел на нее, а ночные запахи, поднимаясь от земли, клубились вокруг меня, точно облако, Анна примерилась белой ногой к прохладной траве. Она была без чулок. Потом очень медленно пошла по травянистой кромке, неся туфли в руке. Как баржа на буксире, я тоже сдвинулся с места. Сейчас мы вступим в рощу. Уже совсем близко росли ряд за рядом каштаны, листья их были четко очерчены в рассеянном свете крошечные листья парижских каштанов, уже в июле золотисто‑бурые по краям. Она вошла в рощу.

Здесь трава кончилась, под ногами был мягкий песок. Анна без колебаний ступала по нему босыми ногами. Я шел за ней. Пройдя немного, она остановилась, оглядела деревья и, выбрав одно из них, засунула туфли в углубление между корнями. Потом, освободившись от своей ноши, пошла дальше. Это растрогало меня до глубины души. Я улыбался в темноте, мне хотелось смеяться и аплодировать. Поравнявшись с тем местом, где Анна оставила туфли, я невольно задержался и посмотрел, как они лежат, полускрытые от глаз, прижавшись друг к другу, как два крольчонка. И, повинуясь неодолимому желанию, поднял их с земли.

Я не склонен к фетишизму, мне куда приятнее обнимать женщину, чем ее туфли. И однако сейчас, взяв их в руки, я весь задрожал. Я шел, держа по туфле в каждой руке, неслышно ступая по песчаной аллее. Пока я наклонялся, чтобы поднять туфли, Анна свернула в сторону. Теперь ее белая блузка маячила подобно бледному флагу по диагонали от меня. Мы находились в самой густой части рощи. Я заспешил. После этой долгой погони я уже не сомневался, что она думает обо мне, ждет меня. Это – свидание. Точно какая‑то физическая сила гнала меня вперед. С нашим объятием замкнется круг годов и начнется золотой век. Я стремился вперед, как сталь за магнитом.

Я нагнал ее и раскрыл объятия. «Alors, cheri?»[19]произнес нежный голос. Женщина, обернувшаяся ко мне, была не Анна. Я пошатнулся, как от удара ножом. Белая блузка ввела меня в заблуждение. С минуту мы смотрели друг на друга, потом я отвернулся. Я прислонился к дереву. И тут же бросился бежать, поглядывая то вправо, то влево. Анна должна быть где‑то рядом. Но в роще было очень темно. Через минуту я очутился у ступеней Залы для игры в мяч. За железной решеткой горела огнями площадь Согласия, где в громкой мешанине из музыки и голосов танцевали тысячи людей. Шум этот разразился надо мною внезапно. Я отпрянул, будто мне швырнули в лицо щепотку перца, и ринулся назад, под деревья.

Я бежал и громко звал Анну. Но теперь роща была, казалось, полна статуй и влюбленных. Каждое дерево расцвело шепчущейся парой, каждая просека дразнила меня каменным изваянием. Повсюду мелькали стройные призраки, скупой свет, проникавший сквозь листву, косо падал на мертвенно бледные лица. Шум площади Согласия эхом отдавался в верхушках деревьев. Я больно ударился плечом о толстый ствол. Понесся вдоль колоннады к какой‑то неподвижной фигуре и встретил ее мраморный взгляд. Я огляделся, еще раз попробовал крикнуть. Но мой голос запутался в бархате ночи, как удар кинжалом в складках плаща. Никакого толку. Я пересек главную аллею, решив, что Анна могла уйти в другую часть рощи. Из темноты вынырнуло удивленное мужское лицо, я споткнулся о чью‑то ногу. Я стал бегать кругами, как собака, потерявшая хозяина.

Наконец я остановился в полном изнеможении и отчаянии и тут увидел, что все еще держу в руках туфли Анны. Надежда вспыхнула снова. Я круто повернул и побежал назад, туда, где мы вступили под деревья. Найти точное место было нелегко – один ряд деревьев был в точности похож на другой. Когда мне показалось, что я узнал нужное место, я стал искать дерево с углублением между корнями. Я нашел их множество, но ни одно не было похоже на то дерево, под которым Анна оставила туфли. Как видно, я не там вошел в рощу. Я вернулся на лужайку, попробовал другое место, но уже без всякой уверенности. Тогда я решил, что остается одно – подождать, может быть, Анна вернется. И я стоял, прислонившись к дереву, изредка, с каждым разом все печальнее, окликая Анну, а мимо меня, шепчась в темноте, проходили пара за парой. Меня стала заливать усталость, и я опустился на землю под деревом, все еще не выпуская из рук туфли. Не знаю, сколько протекло времени, постепенно печальная тишина пала на меня, как роса. Я перестал звать и ждал молча. Похолодало. Теперь я знал, что Анна не придет.

Наконец я поднялся и растер затекшие ноги. Я вышел из сада Тюильри. Улицы были усеяны брошенными игрушками. Вздымая волны разноцветной бумаги, усталые люди расходились по домам. Праздник кончился. Я влился в общий поток и, продвигаясь вместе с другими в сторону Сены, все думал о том, с какими мыслями и по каким улицам, может быть совсем близко отсюда, Анна бредет босиком к себе домой.

 







Date: 2015-12-13; view: 456; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.016 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию