Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Джонатан 3 page. Может быть, мои попытки сохранить дружбу с Джонатаном были слишком назойливыми
Может быть, мои попытки сохранить дружбу с Джонатаном были слишком назойливыми. Может быть, мне не следовало так настырно лезть к нему в душу. Но я просто не могла поверить, что мне понадобится какая‑то особая твердость и дипломатичность в общении с собственным сыном, с моим болезненно уязвимым ребенком, еще совсем недавно делившимся со мной всем, что приходило ему в голову. Ведь мы так много играли вместе, обменивались секретами… Мы перестали играть в карты, ходить в субботу по магазинам. Бобби продолжал расхаживать в голубой ветровке, а порой и в рубашках Джонатана. Часто оставался ночевать. Мы стелили ему в комнате Джонатана на раскладушке. Со мной он был неизменно корректен в своей несколько искусственной иммигрантской манере. Однажды мартовским утром я резала грейпфрут на завтрак. Джонатан сидел за столом в кухне. Бобби в тот день с нами не было. – Неплохая погодка… особенно для утиной охоты, – сказала я. – Ага, – отозвался Джонатан, – для утиной охоты. Он пародировал мою интонацию, мой южный выговор. Наверное, мне следовало пропустить эту шпильку мимо ушей. Проигнорировать ее и продолжать готовить завтрак. Но я не сдержалась и, повернувшись к нему, вежливо спросила: – Что ты сказал? Он самодовольно ухмыльнулся. Я повторила свой вопрос: – Милый, что ты сказал? Я не расслышала. Он встал и направился к двери, бросив на ходу: – Обойдемся сегодня без завтрака, дорогая. Он продолжал меня передразнивать. Сиротливый глаз глядел на меня с его куртки. Следующая сцена произошла вечером, когда мы смотрели телевизор; на этот раз Бобби тоже был с нами. Нед, как всегда, торчал в кинотеатре. Мы смотрели «Звездный путь». – Пусть манеры у мистера Спока не бог весть какие, – сказала я, – но все равно он мне больше всех нравится. – Его путешествие продлится пять лет, – отозвался Джонатан. – Если бы ты была его женой, тебе бы понадобилась дюжина детей, чтобы не скучать. Опять можно было просто весело рассмеяться, но я никак не могла привыкнуть к его новому, откровенно подловатому тону. – А мне казалось, что наше общение нужно не только мне, – сказала я. – Ну разумеется. Ведь тринадцатилетние ребята больше всего на свете любят ходить по магазинам и готовить. Бобби, по своему обыкновению, сидел на полу. По каким‑то неведомым причинам он избегал мебели. – Кончай, Джон, – сказал он. – Ну я же просто так, шучу, – сказал Джонатан. – Все равно, кончай. И Джонатан замолк. Больше за весь вечер он не произнес ни слова. Его ноги в черных ковбойских сапогах – на покупке которых он настоял – казались какими‑то гигантскими военными орудиями. Бобби постриг ногти на руках и начал причесываться. Вместо сапог он носил теперь обычные черные кроссовки.
Он всегда держался со мной учтиво, даже больше, чем учтиво, – предупредительно. Проявлял интерес к процессу приготовления моих обедов и спрашивал, как мои дела. Отвечать было нелегко, потому что я не вполне понимала, с кем, собственно, разговариваю. Его по‑прежнему окружала аура иностранности, хотя со временем он стал чуть естественнее изображать среднестатистического телеперсонажа. Его манеры сделались чуть более светскими. Он стал регулярно стричься и даже иногда появлялся в новой одежде, не всегда при этом принадлежавшей Джонатану. Однажды майским вечером, проходя мимо комнаты Джонатана, я услышала какую‑то новую, непривычную музыку. Не такую пронзительную, как обычно. Я уже привыкла к постоянному дикому шуму, как привыкают к собачьему лаю. Скрежет электрогитар и грохот ударника стали для меня новой формой тишины. Но эта музыка была совсем другой: приятный женский голос в сопровождении фортепьяно. Поколебавшись, я все‑таки постучалась и сама поразилась, каким по‑мышиному робким получился мой стук. Ведь это мой родной сын, это мой дом. Я имела право постучать в дверь его комнаты. Я снова постучалась, чуть громче. – Да, – раздался из‑за двери голос Джонатана. – Это я. Можно к вам на минуточку? Наступила тишина, нарушаемая лишь мелодичными фортепьянными аккордами. Но уже в следующий миг Бобби распахнул дверь. – Здрасьте, – сказал он, улыбаясь. Он выглядел как‑то нелепо в своей новой бизнесменской рубашке в полоску и джинсах. В глубине комнаты мрачно сидел Джонатан. На нем были черные сапоги и футболка. – Не хочу вам мешать, ребята, – начала я и вновь с раздражением отметила нотки малодушия в своем голосе. Я держалась как бедная родственница, явившаяся на традиционный ежегодный обед. – Вы нам не мешаете, – отозвался Бобби. – Совсем нет. – Я… просто… мне стало интересно, что это за музыка. Какая‑то непривычная. – Вам нравится? – спросил Бобби. Может быть, это ловушка? Может быть, сказав «да», я окажусь мишенью для насмешек? Ну и пусть! Переборов свои девичьи страхи, я ответила как тридцатипятилетняя женщина: – По‑моему, очень хорошая. Кто это поет? – Лора Найро, – ответил Бобби. – Да, она здорово поет. Это старая вещь. Хотите послушать? Я бросила взгляд на Джонатана. Конечно, мне полагалось отказаться. Отказаться и вернуться к своим делам за сценой – к своим полотенцам и простыням. Но я согласилась. – Хорошо, – сказала я, – просто минуточку. И благодарно шагнула в комнату, в которую когда‑то могла входить без спроса. За последний год Джонатан обклеил все стены фотографиями длинноволосых рок‑певцов с тяжелыми взглядами. По комнате витал грустный женский голос. Отовсюду смотрели суровые мужские глаза. Джонатан сидел на полу, обхватив руками голени и подтянув колени к груди. Он сидел так с четырехлетнего возраста – это была поза мрачной задумчивости. Может быть, впервые в жизни я увидела в мальчике будущего мужчину, хоть и в свернутом виде. Многое из того, что есть уже сейчас, останется с ним на всю жизнь. Почему‑то это поразило меня, хотя ничего оригинального в этом открытии не было. Взросление Джонатана представлялось мне скорее чем‑то мгновенным; просто в один прекрасный день передо мной возникнет добрый, внимательный незнакомец. Я чувствовала, что и права и неправа одновременно. Бобби взял конверт от пластинки и протянул его мне, как если бы я была потенциальной покупательницей. – Вот, – сказал он. Когда я взяла у него конверт, он покраснел не то от гордости, не то от смущения. Конверт был темно‑шоколадного цвета. С него на меня смотрела довольно невзрачная девушка с высоким бледным лбом и мягкими черными волосами, расчесанными на прямой пробор. Романтическая, непопулярная ученица школы для девочек, вызывающая скорее жалость, чем насмешки. Я хорошо знала этот тип девочек. Я сама легко могла превратиться в такую и предприняла титанические усилия, чтобы этого не случилось. Начала первой заговаривать с людьми, рисковать, встречаться с мальчиками, которых нельзя было представить маме. Нед Главер приехал из Мичигана в ярко‑голубом кабриолете. Он был обходительным, остроумным, немного слишком взрослым для меня. – Мне нравится, – сказала я. – У нее чудесный голос. Идеальная реакция хорошо воспитанной дамы средних лет. Я торопливо вернула конверт, словно эта пластинка была мне не по средствам. – Она бросила петь, – сказал Бобби. – Вышла замуж и переехала то ли в Коннектикут, то ли еще куда. – Жаль, – сказала я. Мы стояли друг против друга в смущении, как незнакомцы на вечеринке. Я физически ощущала – лбом и плечами – желание Джонатана выпихнуть меня поскорее из комнаты. – Ну, – сказала я, – спасибо, что приютили старушку. – Всегда рады, – отозвался Бобби. Песня кончилась, и началась следующая, более быстрая, которую, как мне показалось, я узнала. Да. «Джимми Мак». Ее исполняли когда‑то Марта и Ванделлы. – Эту я знаю, – сказала я. – Ну, то есть я ее слышала. – Да? – сказал Бобби. И вдруг он сделал нечто фантастическое. Он начал танцевать. Можно было подумать, что ему изменила речь и танец был единственное, что ему оставалось. Он проделал все с такой естественностью, словно это было логическим продолжением разговора. Он начал ритмично покачивать бедрами и притопывать. Пол заскрипел под его кроссовками. – Да, конечно, – сказала я. – Это старая‑престарая песня. Я поглядела на Джонатана. Он был потрясен. Наши глаза встретились, и на какой‑то миг мы восстановили нашу былую общность, вновь объединенные страхом перед местными нравами. Я даже на секунду представила, что, когда мы останемся одни, он покажет мне пародию на Бобби, на этот танец с широко развернутыми плечами и затуманенным взглядом, – просто чтобы меня посмешить. Но тут Бобби взял меня за руку и осторожно потянул на себя. – Ну же, – сказал он. – Нет‑нет. Это совершенно исключено. – Не принимается, – весело отозвался он, не отпуская моей руки. – Нет, – повторила я. Но, очевидно, моему голосу недоставало уверенности. Возможно, виной тому было мое южное воспитание, моя впитанная с молоком матери убежденность, что нельзя огорчать людей ни при каких обстоятельствах. Я даже усмехнулась тому, насколько неубедительно прозвучало мое «нет». Продолжая двигаться в такт музыке, он мягко развернул меня к себе. Танцевал он лучше, чем можно было предположить. Я сама неплохо танцевала когда‑то – та девушка, какой я мечтала стать, должна была уметь танцевать, – так что обмануть меня было невозможно. Одним мальчикам можно было довериться в танце, другим нет, и дело тут было даже не в каких‑то внешних признаках, это просто сразу чувствовалось, что называется, кожей. Они излучали уверенность. Они словно окутывали вас своей щедрой грациозностью, простым касанием рук убеждая в том, что вы не сделаете ни одного неверного движения. Я была потрясена не меньше, чем если бы он выпустил стаю голубей из рукавов своей полосатой рубашки. И я взяла его другую руку и начала танцевать, стараясь двигаться как можно лучше, презрев раздражение сына и угрюмые взоры рок‑певцов. Бобби смущенно улыбался. Женский голос вел мелодию с грустной непринужденностью, как будто чья‑то закомплексованная кузина вдруг на несколько минут обрела невероятную, непредставимую свободу. Когда песня кончилась, я убрала руки и поправила волосы. – Боже мой, – сказала я. – Видите, во что вы втянули пожилую женщину? – Все замечательно, – сказал Бобби. – Вы отлично танцуете. – Ты хотел сказать «танцевала». На заре неолита. – Нет, – сказал Бобби. – Это вы зря. Я перевела взгляд на Джонатана и увидела ровно то, что и ожидала: от мелькнувшего было чувства единства не осталось и следа. На лице его было написано не просто неодобрение, а недоумение, неузнавание, словно я лишь отдаленно напоминала его мать. – Ну, мне пора, – сказала я, – с радостью бы задержалась еще, но пододеяльники меня не простят. И поспешно вышла. Уже через секунду меланхолическую девушку сменил грубый мужской голос и оглушительный скрежет электрогитар. Нед вернулся домой поздно. Я уже спала. Проснувшись посреди ночи, я обнаружила его рядом с собой, мирно посапывающего во сне. Я лежала и разглядывала его. А ведь когда‑то Нед тоже был маленьким. Этот факт никогда особенно не потрясал мое воображение, хотя я видела фотографии: улыбающийся Нед выглядывает из‑под несоразмерно большой шляпы; худущий большеглазый Нед в сандалиях на пляже. Я сама запихивала на чердак картонную коробку с его машинками и оловянными солдатиками. И все‑таки до конца я этого как‑то не осознавала. Ведь этот мужчина – то, что выросло из мальчика. Когда мы встретились, ему было двадцать шесть, мне – семнадцать; уже тогда он был в моих глазах немолодым человеком. Он как будто родился взрослым. Эти фотографии и игрушки вполне могли принадлежать умершему юноше, когда‑то, давным‑давно жившему в этом доме, тому, кто, уходя, навсегда унес из этого мира уверенность в своих безграничных возможностях. Остался фарфор за стеклом и полусонное бытие узумбарских фиалок – размеренная жизнь взрослого человека. Вдруг, впервые за все время своего замужества, я увидела мальчишеский угловатый локоть, мускулистую грудь, уже порядком одрябшую и заросшую седыми волосами. Бедный, подумала я, бедный мальчик. Я протянула руку и дотронулась до его плеча. Мне захотелось поцеловать его, погладить буйную растительность у него на груди. Но мое новое восприятие его девственной красоты было еще слишком хрупким. Если бы он проснулся и, как обычно, грубо поцеловал меня, начал бы тискать мои ребра, оно бы испарилось. Поэтому я ограничилась глядением и поглаживанием его мощного волосатого плеча.
Бобби
Отец купил себе новые очки – а‑ля гонщик, в круглой золотисто‑розовой оправе. Вот он стоит на пороге моей комнаты, придерживая оправу рукой, картинно согнутой в локте. – Как тебе, Бобби? – спрашивает он. – Что? – говорю я. Я лежу в темноте, в наушниках, слушая Джетро Талла. Я так глубоко погрузился в музыку, что не могу сразу вернуться в этот мир причинно‑следственных связей. – Как тебе, Бобби? – повторяет отец. – Не знаю, – отвечаю я. Ему нужно было чуть‑чуть подождать с вопросом, дать мне опомниться. Отец показывает себе на голову. Он включил свет и стоит теперь залитый стоваттными лучами, разорвавшими комнатный полумрак. Как мне его голова? Сложный вопрос. Может быть, даже выходящий за пределы моей компетенции. – Ну… – бормочу я и замолкаю. – Очки, – говорит он. – Бобби, я купил себе новые очки. Проходит еще какое‑то время. – Как тебе? – говорит он. – Может, я уже староват для такой оправы? – Не знаю, – говорю я. Я понимаю, как глупо и бездарно я отвечаю. Но его вопросы ставят меня в тупик, как если бы он был ангелом, говорящим загадками. Отец делает глубокий вдох и медленно выдыхает – долгий свистящий звук, как будто из него выпускают воздух. – Ну ладно, – говорит он. – Пойду готовить обед. – Хорошо, папа, – говорю я, пытаясь изобразить искреннее воодушевление и благожелательность. Кстати, чья сегодня очередь готовить обед? Сегодня вторник. Значит, его. Все правильно. И лишь после того, как его силуэт исчезает из дверного проема, я понимаю, что на самом деле он задавал мне совсем простые вопросы. Он сменил роговые очки на новые, в стиле «гонщик», и хотел услышать мое одобрение. Нужно пойти на кухню и поговорить с ним. Однако я этого не делаю. Эгоизм побеждает, и я, выключив свет, снова проваливаюсь в музыку. Спустя какое‑то время отец зовет меня обедать. Он поджарил отбивные и разогрел замороженные картофельные котлеты. Он пьет виски из бокала, разрисованного идеально круглыми апельсиновыми дольками, похожими на велосипедные колеса. Мы начинаем есть, окружив себя ровным молчанием без единого шва, герметичным и гладким, как полиэтиленовая пленка. Наконец я говорю: – Хорошие очки. Ну, в смысле, мне нравятся. – А они не слишком молодежные? Может быть, человек в моем возрасте уже как‑то нелепо в них выглядит? – Нет. Такие все носят. Хорошие очки. – Ты действительно так думаешь? – Угу. – Ну что ж, это приятно. Мне важно было услышать мнение молодого человека. – Нет, серьезно. Они здорово смотрятся. – Хорошо. Наши вилки стучат о тарелки. Я слышу, как булькает у отца в горле. Уже несколько недель он красит волосы. Прядь за прядью, раз в три‑четыре дня. Таким образом он надеется представить эту перемену как естественную, будто время обратилось вспять против его воли. Таков избранный им способ старения: теперь он носит рубашки с широкими отложными воротничками, кожаные жилетки, то отпускает, то сбривает усы, бороду, бакенбарды. Я видел его фотографии, когда он еще только начинал ухаживать за матерью: футболка, мощные руки, – немного нескладный, крепко пьющий музыкант, упершийся в потолок своих возможностей в искусстве и полюбивший фермерскую дочь, специалистку по посевам и жатвам. Вдруг я вспоминаю. Сегодня – годовщина. Сегодня ровно два года. Отец наливает себе еще. – Позволь, – говорит он, – задать тебе еще один вопрос. – Угу. – Как ты смотришь на то, чтобы купить новую машину? – Не знаю, – говорю я. – По‑моему, наша тоже еще вполне нормальная. Он опускает бокал на стол с такой силой, что чуть не выплескивает виски вместе с кубиком льда. – Ты прав, – говорит он. – Ты абсолютно прав. Зачем вообще что бы то ни было менять?! Абсолютно с тобой согласен! Я слышу, как тикают стенные часы. – Нет, ну, новая машина, – говорю я, – это, конечно, здорово. – Я просто подумал, – говорит он, – почему бы не завести что‑нибудь чуть более модное. Какую‑нибудь иностранную модель. Может быть, кабриолет. – Угу. Отлично. – Чтобы побольше воздуха. – Ясно. Мы продолжаем жевать. Выражение его лица отрешенно‑оптимистическое. С каждым днем у него все меньше седых волос. Его зрачки плавают за светлыми линзами новых очков. Мать уходила постепенно, шаг за шагом. Сперва она переселилась в гостевую комнату, лишь изредка появляясь оттуда в своем бледно‑голубом халате. Все время молчала. Однажды, проходя мимо меня в ванную, она погладила меня по голове и, не говоря ни слова, взглянула так, словно я уплывал в поезде в заоблачный альпийский мир, а она оставалась стоять на раскаленном перроне в долине. Когда мы с отцом нашли ее тело, он позвонил, куда положено звонить в таких случаях, и мы уселись ждать в пустой гостиной. Она лежала одна; нам казалось, что так правильно. Мы сидели молча и ждали приезда полиции и «скорой помощи». В нашей гостиной все те же обои: осенний пейзаж с фермой. Все те же коровы отбрасывают рыжеватые тени на фоне золотистых деревьев. Отец сосредоточенно жует отбивную. Поев, я отношу свою тарелку в кухню и ставлю ее поверх груды скопившейся грязной посуды. Огромная переливчатая муха в экстазе кружит над желтым кусочком затвердевшего бараньего жира. На окнах все те же занавески с синими чашками.
Поздно вечером, уже после того, как отец засыпает, я бесцельно брожу по комнатам… После школы я проглотил декседрин и хотел прибраться, а сам провалился в музыку. Двух косяков оказалось недостаточно, сна ни в одном глазу, и вот когда отец, допив бутылку, лег, я встал и теперь гуляю по дому. Голова потрескивает и светится, как электрическая лампочка. Беспорядку и грязи все больше, но различить, что когда‑то представлял из себя наш дом, все‑таки можно. Я готов провести экскурсию. Вот гостиная с ее вишневым диваном – было время, когда такой диван считался экстравагантным и даже вызывающим; вот старый медный таз, где могли бы лежать дрова, если бы мы топили камин. Вот наша входная дверь из желтого дуба с узкой вставкой из тонированного стекла, сквозь которую видны только силуэты, а лиц не разобрать. А вот игровая комната, обшитая досками. Пол покрыт коричневым линолеумом, посередине – круглый тряпичный ковер, похожий на бычий глаз. Отец попытался было продать дом. Но за шесть месяцев объявился всего один покупатель, предложивший цену вдвое ниже рыночной. Наш район не котируется. Музыка гремит у меня в голове. Я иду через холл к комнате отца. Голова – включенный на всю мощь транзистор. Мелькает сумасшедшая мысль, что отец может проснуться от этого шума. Я останавливаюсь перед его дверью, разглядывая хитросплетения древесных волокон. Потом открываю дверь и вхожу. Отец громко сопит во сне. На электронных часах на столике возле его кровати мигают красные секунды. Я стою не двигаясь и смотрю, как, пульсируя, уходит время. В ушах звучит «Aqualung».[11]Я вдруг понимаю, что движет маньяками‑убийцами. Я мог бы погладить его по неестественно‑черным волосам. А мог бы ударить так, чтобы зубы, хрустнув, как куски сахара, с дробным стуком посыпались на пол. Снаружи – темно и тихо, внутри – треск и слепящий свет. У меня такое чувство, будто я в космическом скафандре. Да, я пришел убить отца. Вот сейчас подкрадусь и задушу его подушкой. Он слишком пьян и не сможет оказать серьезного сопротивления. Я вижу это. Кино крутится у меня в голове; на звуковой дорожке – Джетро Талл. Белоснежная подушка, я бросаюсь на него сверху, короткая схватка, предсмертный хрип, похожий на захлебывающийся стон утопающего… «Aqualung my friend, don't you start away uneasy».[12] А может быть, я пришел поцеловать его в усталую голову. Он пьян и вряд ли проснется от этого. Можно залезть к нему в постель и ни о чем не думать, просто вдыхать его мускусное тепло, запах виски, пота и одеколона. Я стою у его кровати, не зная, на что решиться. В конце концов я просто ухожу. Пересекаю холл, открываю входную дверь и выхожу в кливлендскую ночь, разбавленную фонарями и звездами. Главеры живут меньше чем в миле отсюда, в доме со сверкающими стеклами. Перед главным входом, поскрипывая под ветром, качаются белые плетеные качели, похожие на застывшее пенное кружево. Я смотрю на их дом из‑за ирисов. Самое начало июня; цветы шуршат и трутся о мои колени. Стараясь держаться в тени, я крадучись обхожу их владения. В окне Джонатана слабый белесый свет – у его кровати горит лампа на гусиной шее. Он читает рассказ Джона Стейнбека, заданный в школе. Завтра он расскажет его мне. Я прячусь за тутовым деревом. На траве лежит длинный параллелограмм света, падающего из кухонного окна, за которым Элис вытирает ложки и мерные мензурки. Я не вижу ее, но как будто вижу – ее движения безошибочны, как сама наука. Впрочем, художественное совершенство она ставит значительно выше порядка. Поэтому сковородки всегда жирные, а воскресная газета все еще валяется в гостиной, хотя сегодня уже среда. У Главеров гостеприимный дом, который никак не может служить образцом аккуратности. Беспорядка там хватает. Я жду, когда она наконец выключит свет и поднимется наверх. Нед приедет только через час, а может, и позже. Я успеваю обогнуть дом и замечаю, как вспыхивает свет в окне ее спальни. Я смотрю на ее окно и на неосвещенные окна других комнат, где сейчас никого нет. Вот за этими черными стеклами – столовая с ее клубящимся полумраком, в глубине которого льдисто мерцает серебряный чайный сервиз. За другим, более узким окном – комната со стиральной машиной. Там всегда характерный кисловатый запах. Я замечаю темный силуэт Элис, скользнувший по занавеске в комнате наверху. Я не ухожу. Вот подъезжает Нед. Я наблюдаю за тем, как он идет от гаража к входной двери – ослепительно белеет рубашка, мелочь позвякивает в карманах. Волосы Неда смазаны «Виталисом», на нем легкие брюки без ремня. Я слышу, как поворачивается ключ в замке – идеальный щелчок. Нед гасит свет на крыльце и поднимается по лестнице. Мне кажется, я слышу его шаги. Элис ждет его в спальне. Ее волосы забраны наверх, шея открыта. Джонатан читает в своей комнате. Я не ухожу, пока в доме не гаснет последнее окно. Я еще раз обхожу дом; планеты мерцают над моей головой. Рождаются и гибнут звезды, и в образующиеся дыры утекает свет этого мира. На земле стрекочут кузнечики, звенят комары; я, как искусственный спутник, кружу вокруг дома Главеров.
Элис
Со временем деревянность в голосе Бобби сменилась немного неестественной подростковой экспансивностью. Все его фразы звучали теперь как взволнованные полувопросы. Его наэлектризованные, вечно спутанные лохмы, пройдя парикмахерскую обработку, превратились в обыкновенные мальчишечьи вихры. Однажды днем, когда он, улыбаясь, стоял на нашем крыльце, я заметила, что его лицо смазано специальной мазью для маскировки угрей. Но полного превращения все‑таки не произошло. В нем как было, так и осталось что‑то порочное и алчное; по‑прежнему казалось, что он всегда настороже. Это проявлялось и в том, как он за обедом до блеска вылизывал свою тарелку, и в его неумеренной вежливости. Только закоренелые преступники способны на такую безупречную вежливость с утра до вечера. Не говоря уж о том, что юноша, которым он изо всех сил стремился казаться, никогда бы не мог так танцевать. Теперь он приносил пластинки, которые, по его мнению, могла оценить я, – более лиричные и мелодичные, чем те, что предпочитал Джонатан. То и дело он кричал мне сверху: – Миссис Главер, если вы не очень заняты, поднимитесь к нам, я хочу, чтобы вы кое‑что послушали. Я почти всегда поднималась. Какие у меня могли быть такие уж неотложные дела? Я узнала новые имена: Джони Митчелл, Нил Янг, Боз Скэгс. Иногда я просто сидела с ними и слушала. Иногда, если попадалась какая‑нибудь динамичная вещь, принимала приглашение Бобби потанцевать. Танцевал Бобби действительно впечатляюще. У него было удивительное чувство ритма, в котором при всем желании нельзя было отыскать ни малейшей связи с гранитными карнизами и ровно постриженными живыми изгородями Кливленда. В танце он был совершенно оригинален: движения его бедер были не столько чувственны, сколько потрясающе грациозны. Его ноги и руки выделывали неожиданные и в высшей степени своеобразные фигуры в тесной комнатке моего сына. Когда песня кончалась, он улыбался и сконфуженно пожимал плечами, словно умение танцевать было признаком определенной умственной неполноценности и являлось чем‑то постыдным. Затем, как бы в несколько этапов, он вновь превращался в бледного сына городских окраин, которым положено восхищаться всем мамам. Иногда Джонатан нехотя присоединялся к нашим танцам, иногда дулся, подтянув колени к груди. Я не была настолько глупа, чтобы не понимать, что ни один пятнадцатилетний мальчик не приветствовал бы участия своей матери в его общении со сверстниками. Но Бобби был так настойчив. И кроме того, мы с Джонатаном всегда были настоящими друзьями, несмотря на нашу кровную связь. Я решила, что, в конце концов, эти маленькие музыкально‑танцевальные подарки Бобби совершенно безобидны. У меня в возрасте Джонатана тоже был непростой характер, и было это, между прочим, не так уж давно. В пику школьным установлениям Джонатан отрастил волосы до плеч, нашил яркие заплатки на джинсы и продолжал донашивать старую кожаную куртку Бобби даже после того, как ее рукава окончательно протерлись на локтях. Дома он в основном молчал. Иногда это молчание было вызывающим, иногда нейтральным, словно вовсе лишенным всякого содержания. Как ни старался Джонатан, он так и не смог стать для меня загадочным незнакомцем. Для этого я все‑таки слишком хорошо его знала. Танцевал он так же неуверенно и неуклюже, как отец, а его дерзкая холодность не имела глубоких корней. Застигнутый врасплох, он, сам того не желая, автоматически соскальзывал к врожденному дружелюбию и улыбался прежде, чем успевал вспомнить, что теперь ему полагается нахмуриться.
Однажды январским вечером Бобби зазвал меня послушать новую пластинку Вана Моррисона. Я уселась на пол вместе с ребятами, покачивая головой в такт музыке. Бобби сидел слева, совсем близко от меня, в позе медитирующего йога – скрещенные ноги и прямая спина; насупившийся Джонатан чуть поодаль, ссутулившись. – Здорово, – сказала я. – Мне нравится этот Ван Моррисон. – Старикан Ван, – ухмыльнулся Бобби. Иногда, несмотря на все его старания, смысл того, что он говорит, оставался для меня закрытым. В таких случаях я просто улыбалась и кивала, как в разговоре с явно дружественным, но абсолютно неудобопонимаемым иностранцем. Но иногда я чувствовала Бобби даже во время этих приступов бессвязности. Он был иммигрантом, изо всех сил пытающимся ассимилироваться. Но ведь и я сама была чужеземкой в этом метельном краю, где большинство женщин моего возраста возмещают недостаток образования избытком веса. Я помню, как в те времена, когда я еще только завоевывала свое место в здешнем обществе, женщины из школьного родительского комитета и церковной общины снабжали меня рецептами муссов с карамелью и самодельной колбасы, которую полагалось макать в горчицу и виноградное желе. Я не имела внутреннего права раздражаться, глядя, с каким трудом Бобби усваивает местные обычаи. – Ван хорош, – сказал Джонатан, – если тебе в принципе нравится такая музыка. – Какая «такая»? – спросила я. – Ну, в народном стиле. Мечтательная. Славный малый поет о любви к славной девушке. – Не знаю, Джон, – возразил Бобби, – по‑моему, в нем на самом деле не только это. – Нет, он, в общем‑то, ничего, – продолжал Джонатан, – только немного вяловатый. Мам, хочешь я тебе поставлю настоящую музыку? – Мне кажется, эта тоже настоящая, – сказала я. Джонатан взглянул на Бобби, на лице которого застыла настороженная улыбка. – Ну это тебе так кажется, – сказал Джонатан. Он поднялся и снял иглу с пластинки посередине песни. Потом вытащил другую из коллекции, размещенной на специальных оранжевых пластиковых полочках, тянущихся вдоль стены. – Джимми Хендрикс, – объявил он. – Величайший гитарист мира. Он уже умер. – Джон, – сказал Бобби. – Тебе понравится, мама. Я только прибавлю звук. Джимми надо ставить на полную громкость. – Джон, – сказал Бобби, – по‑моему… Джонатан опустил иглу на винил, и комната буквально взорвалась от рева электрогитар. Они орали и завывали, как раненые звери. Потом началась тема ударных – ввинчивающийся грохот, отдающийся в позвоночнике. В какой‑то момент мне показалось, что у меня разметались волосы. Date: 2015-12-12; view: 318; Нарушение авторских прав |