Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть первая 16 page





Вы не собираетесь побеседовать в Институте о ценах на хлеб во времена Фронды? – несмело обратился к маркизу де Норпуа историк. – Вы бы там имели большой успех (что означало широчайшую рекламу), – добавил он, робко и вместе с тем ласково улыбаясь послу, улыбка приподняла его веки, и тут стало видно, что глаза у него большие, как небо. Мне показалось, что я уже видел этот взгляд, хотя познакомился с историком только сегодня. Вдруг я вспомнил, что точно такой же взгляд у бразильского врача, который брался вылечить меня от удушья, вызывавшегося тем, что я имел глупость вдыхать растительные эссенции. Чтобы он был ко мне повнимательнее, я сказал, что знаком с профессором Котаром, а он, как бы заботясь об интересах Котара, воскликнул: “Если вы расскажете ему о моем способе лечения, это даст ему материал для блестящего доклада в Академии медицинских наук!” Настаивать он не решался – он только вперил в меня тот самый робко-вопросительный, заинтересованный, умоляющий взгляд, каким сейчас меня восхитил историк Фронды. Вне всякого сомнения, эти два человека были незнакомы друг с другом, мало похожи, но в явлениях психологических, как и в явлениях физических, наблюдается нечто общее. При прочих равных условиях один и тот же взгляд освещает изнутри разные человеческие особи, как одно и то же утреннее небо освещает места на земной поверхности, расположенные далеко одно от другого и никогда не видавшиеся. Я не слышал, что ответил посол, так как гости, устремившись к маркизе де Вильпаризи, чтобы посмотреть, как она рисует, довольно громко разговаривали.

– Знаете, о ком мы говорили, Базен? – спросила мужа герцогиня.

– Наверно, догадываюсь, – ответил герцог. – Да уж, великой артистки из нее не выйдет.

– Куда там! – подхватила герцогиня Германтская и обратилась к графу д’Аржанкуру: – Вы не можете себе представить ничего более смехотворного.

– Я бы сказал, преуморительного, – вставил герцог Германтский, своеобразный лексикон которого давал повод людям светским говорить, что он не глуп, а литераторам считать, что он набитый дурак.

– Не понимаю, – продолжала герцогиня, – как Робер мог в нее влюбиться. О, я отлично знаю, что вкусы бывают разные, – перебила она себя с очаровательной гримаской философа и разочарованного романтика. – Я знаю, что кто угодно может полюбить кого угодно. И, в сущности, – добавила она, ибо хотя она все еще посмеивалась над новой литературой, эта литература то ли благодаря газетам, которые популяризировали ее, то ли под влиянием разговоров все-таки в нее просочилась, – это и есть самое прекрасное в любви, так как именно это и делает ее “таинственной”.

– “Таинственной”? Откровенно говоря, это выше моего понимания, – признался граф д’Аржанкур.

– Да, да, в любви все очень таинственно, – продолжала герцогиня с мягкой улыбкой светской женщины, но одновременно с непоколебимой убежденностью вагнерианки, доказывающей человеку своего круга, что “Валькирия”[171]– это не просто шум. – Ведь нам же так до конца и не понять, почему кто-то любит кого-то, – мы думаем, что вот за это, а может быть, как раз совсем за другое, – сама себе противореча, с улыбкой добавила она. – Ведь мы же вообще ничего не понимаем, – заключила она, и на лице у нее появилось усталое, скептическое выражение. – Одним словом, знаете что? “Благоразумнее” всего не спорить о вкусах в любви.

Но, как будто бы взяв себе это за правило, она тут же отступила от него и осудила выбор Сен-Лу:

– И все-таки, как хотите, а меня это удивляет: разве можно увлечься смешной женщиной?

Услышав, что мы толкуем о Сен-Лу, и догадавшись, что он в Париже, Блок наговорил о нем разных гадостей, чем вызвал всеобщее возмущение. Он распалялся все сильней и сильней, – чувствовалось, что для того, чтобы выплеснуть злобу, он не остановится ни перед чем. Считая себя человеком высоконравственным, он держался того мнения, что людей, посещающих Були (спортивный кружок, который он, однако, находил блестящим), надо отправить на каторгу, и каждый удар, который он мог нанести им, ставил себе в заслугу. Однажды он договорился до того, что намерен подать в суд на своего приятеля из Були. На суде он собирался давать заведомо ложные показания, но так, что обвиняемый не мог бы их опровергнуть. Этим приемом Блок рассчитывал, – впрочем, он так и не осуществил своего намерения, – измучить своего приятеля, довести его до белого каления. Что же тут плохого со стороны Блока, если тот, кого он хотел наказать, думает только о шике, если это член Були, если в борьбе с подобного сорта людьми дозволительно применять любые виды оружия, особенно такому святому человеку, как Блок?

– А возьмите Свана, – заметил граф д’Аржанкур; он понял наконец, что хочет сказать герцогиня, был поражен верностью ее замечания, но, порывшись в памяти, нашел пример мужчины, любившего женщину, которая ему, Аржанкуру, не нравилась.

– Ну, Сван – это совсем другое дело! – возразила герцогиня. – Конечно, это тоже более чем странно, потому что она круглая дура, но она не смешна и была красива.

– Гм, гм! – буркнула маркиза де Вильпаризи.

– А вы разве не находите, что она была красива? Нет, в ней было много обворожительного: прекрасные глаза, красивые волосы, одевалась она, да и теперь одевается, великолепно. Теперь, – я согласна, – она омерзительна, но прежде это была очаровательная женщина. Тем не менее я была очень огорчена, когда Сван на ней женился, – вот это уж он зря.

Герцогиня не находила в этих словах ничего особенно остроумного, но когда граф д’Аржанкур засмеялся, то она повторила их – быть может, потому, что теперь сама нашла, что они смешны, а быть может, только потому, что д’Аржанкур смеялся от души; повторила и ласково взглянула на него, усилив таким образом обаяние своего остроумия обаянием нежности.

– Да, – ведь правда? – этого делать не следовало, – продолжала она, – но все-таки что-то влекущее в ней было, я прекрасно понимаю, что в нее можно было влюбиться, а вот барышня Робера способна уморить со смеху, уверяю вас. Я предвижу, что мне приведут затрепанную фразу Ожье:[172]“Не в бутылке счастье – только бы опьянеть!” Ну что ж, может быть, Робер и опьянел, но в выборе бутылки он вкуса не обнаружил! Во-первых, вообразите, что она изъявила желание, чтобы я поставила лестницу на самой-самой середине гостиной. Правда, недурно? И еще она мне объявила, что ляжет ничком на ступеньках. И потом, если бы вы слышали, что она читала! Она у меня прочла только одну сцену, но это нечто невообразимое. Называется “Семь принцесс”.

– “Семь принцесс”! Ой-ой-ой! Какой снобизм! – воскликнул граф д’Аржанкур. – Ах да, погодите, я знаю эту пьесу. Ее написал один из моих соотечественников. Он послал ее королю, король ничего в ней не понял и попросил меня объяснить.

– Это случайно не Сар Пеладана?[173] – спросил историк Фронды, желая показать, какой у него утонченный вкус и что он следит за новинками, но спросил так тихо, что д’Аржанкур не расслышал его вопроса.

– Ах, так вы знаете “Семь принцесс”? – спросила д’Аржанкура герцогиня. – Поздравляю вас! Я знаю только одну из них, но это отбило у меня охоту знакомиться с другими шестью. А вдруг они похожи на ту, что я видела?

“Экая дурища! – думал я; герцогиня рассердила меня тем, что была со мной холодна, и сейчас я испытывал злобное удовлетворение оттого, что она совершенно не понимает Метерлинка. – И это ради нее я каждое утро отмерял столько километров! Нет уж, слуга покорный! Она для меня больше не существует”. Вот что говорил я себе – говорил не то, что думал; я прибегал к чисто разговорным оборотам речи, которыми мы пользуемся, когда бываем так взволнованны, что, не в силах оставаться долее наедине с самими собой, испытываем потребность, за отсутствием другого собеседника, поговорить с самими собой, но не откровенно, а как с чужим человеком.

– У меня нет слов, чтобы все это описать, – продолжала герцогиня, – но, право, можно было лопнуть от смеха. Смеха действительно было много, даже слишком много; актрисуле это не понравилось, а Робер с тех пор затаил против меня злобу. Ну, а я не жалею: ведь если бы все сошло гладко, барышня, чего доброго, опять пожаловала бы ко мне, – могу себе представить, как была бы счастлива Мари-Энар.

Так звали в семье мать Робера, г-жу де Марсант, вдову Энара де Сен-Лу, в отличие от ее родственницы, принцессы Германт-Баварской, тоже Мари, к имени которой ее племянники, двоюродные и троюродные братья и зятья прибавляли, чтобы не спутать, или имя ее мужа, или другое ее имя, и получалось: Мари-Жильбер или Мари-Эдвиж.

– Начать с того, что накануне было нечто вроде репетиции – тоже, я вам скажу, удовольствие! – насмешливым тоном продолжала герцогиня Германтская. – Представьте себе: она произносила фразу, даже четверть фразы, а потом умолкала; молчание длилось, – я не преувеличиваю, – пять минут.

– Ой-ой-ой! – воскликнул граф д’Аржанкур.

– Я очень вежливо позволила себе заметить, что это может вызвать некоторое недоумение. А она мне ответила буквально следующее: “Артисты всегда должны говорить так, как будто это они сами только что сочинили”. Если вдуматься, то это гениально!

– А стихи она, по-моему, читает недурно, – сказал один из молодых людей.

– Она ничего не понимает в стихах, – возразила герцогиня Германтская. – Да и потом, мне не надо было ее слушать. Достаточно было ее появления с лилиями! Как только я увидела лилии, я сразу поняла, что она бездарна!

Все засмеялись.

– Тетушка! Вы на меня не сердитесь за давешнюю шутку со шведской королевой? Я пришел просить у вас прощения.

– Нет, не сержусь; можешь даже поесть, если ты голоден… Прошу вас, будьте за хозяина, – употребив обычное в таких случаях выражение, обратилась маркиза де Вильпаризи к архивариусу.

Герцог Германтский встал с кресла, около которого лежала на ковре его шляпа, и, осмотрев тарелки с предложенным ему печеньем, по-видимому, остался доволен.

– С наслаждением! Теперь я уже чувствую себя как дома в столь блестящем обществе и возьму вот эту бабу – должно быть, они очень вкусные.

– Вы прекрасно исполняете обязанности хозяина, – сказал архивариусу граф д’Аржанкур – желая угодить маркизе де Вильпаризи, он подхватил ее выражение.

Архивариус предложил печенье историку Фронды.

– Вы безукоризненно исполняете свои обязанности, – сказал историк от робости и для того, чтобы завоевать общую симпатию.

Он скользнул взглядом соучастника по тем, кто, как и он, пользовался выражением маркизы.

– Скажите, тетушка, – спросил маркизу де Вильпаризи герцог Германтский, – кто этот почтенный господин, который выходил, когда я вошел? Наверное, я с ним знаком, потому что он весьма торжественно со мной поздоровался, но я так и не мог вспомнить, кто это, – вы же знаете: я вечно путаю имена, это очень неприятно, – с довольным видом добавил он.

– Господин Легранден.

– А-а! У Орианы же есть родственница, – ее мать, если не ошибаюсь, урожденная Гранден. Да, да, теперь я понимаю: это Грандены де л’Эпревье.

– Нет, – возразила маркиза де Вильпаризи, – он не имеет к ним никакого отношения. Это просто Грандены. Грандены – только и всего. Но им бы хотелось быть всем, чем угодно. Сестра этого Леграндена – де Говожо.

– Перестаньте, Базен, вы же отлично знаете, кого имеет в виду тетя! – с возмущением воскликнула герцогиня. – Это же брат того громадного травоядного, которое вы неизвестно зачем на днях прислали ко мне. Оно просидело час; я думала, что я с ума сойду. Но сперва, когда ко мне вошла незнакомая особа, похожая на корову, я приняла за сумасшедшую ее.

– Помилуйте, Ориана, она попросила меня сказать, по каким дням вы принимаете, – не ответить ей было бы с моей стороны невежливо, и потом, вы, право, преувеличиваете: на корову она не похожа! – жалобным тоном проговорил герцог, а сам в это время украдкой от нее с улыбкой взглянул на собравшихся.

Он знал, что его жена становится все остроумней, если начать оспаривать ее мнения, оспаривать с точки зрения здравого смысла – например, возразить, что женщина на корову похожа быть не может. (Именно благодаря этому приему у герцогини Германтской, постепенно наслаивавшей новые подробности на первоначальный образ, часто срывались с языка наиболее удачные остроты.) А герцог якобы не нарочно, с самым невинным видом способствовал ее успеху – так тайный помощник фокусника помогает ему успешно проделать карточный фокус.

– Я согласна, что она не похожа на корову, – она похожа сразу на нескольких! – воскликнула герцогиня Германтская. – Клянусь вам, я оторопела, когда ко мне в гостиную вошло целое стадо коров в шляпе и спросило, как я поживаю. Мне хотелось ответить так: “Ты что-то путаешь, стадо коров, у нас с тобой никаких отношений быть не может, потому что ты стадо коров”, но потом, порывшись в памяти, я подумала, что ваша Говожо – это инфанта Доротея, которая как-то сказала, что зайдет ко мне, и которая тоже довольно быковидна, так что я чуть было не сказала: “Ваше высочество” – и не обратилась к стаду коров в третьем лице. У нее тоже зоб, как у шведской королевы. Вдобавок эта атака живой силой была подготовлена обстрелом с дальней дистанции – по всем правилам искусства. За сколько-то времени до прихода она начала бомбардировать меня своими визитными карточками; я находила их всюду, на всей мебели, точно это объявления. Я не могла понять, в чем смысл такой рекламы. Куда ни посмотришь, везде: “Маркиз и маркиза де Говожо” – с указанием адреса, но адрес выпал у меня из памяти, да ведь и то сказать: я же им никогда не воспользуюсь.

– Но ведь это так приятно – быть похожей на королеву! – сказал историк Фронды.

– Да ну что вы! В наше время короли и королевы – это же не бог весть что! – сказал герцог Германтский, – он мнил себя человеком свободомыслящим и передовым, а кроме того, ему хотелось показать, что он не придает никакого значения знакомствам с венценосцами, хотя на самом деле очень дорожил ими.

Блок и маркиз де Норпуа подошли поближе к нам.

– Ну как, господин Блок, – спросила маркиза де Вильпаризи, – поговорили вы с ним о деле Дрейфуса?

Маркиз де Норпуа поднял глаза к небу хотя и с улыбкой, но в то же время словно беря его в свидетели того, какие глупые капризы своей Дульсинеи он, маркиз, вынужден исполнять. Тем не менее он очень любезно говорил с Блоком – говорил, что мы живем в страшные, может быть, даже гибельные для Франции годы. Вероятно, это означало, что маркиз де Норпуа (а между тем Блок так прямо ему и сказал, что уверен в невиновности Дрейфуса) был злейшим антидрейфусаром, вот почему дружелюбие посла и выражавшееся на его лице стремление пойти навстречу собеседнику, уверить его, что в главном они единомышленники, заключить с ним союз против правительства особенно льстили тщеславию Блока и возбуждали его любопытство. Каковы же были те важные пункты, о которых де Норпуа умалчивал, но по поводу которых он намекал, что тут они сходятся? Одним словом, что в его взгляде на дело Дрейфуса могло бы объединить их? Блок был тем сильней изумлен таинственным согласием, как будто бы существовавшим между ним и маркизом де Норпуа, что распространялось оно не только на область политики, выяснилось же это благодаря тому, что маркиза де Вильпаризи перед этой их встречей довольно подробно рассказывала маркизу де Норпуа о литературных трудах Блока.

– Вы человек не современный, – сказал Блоку старый посол, – и я очень это в вас ценю, ибо в наше время бескорыстных исследователей не существует, в наше время торгуют непристойностями и всякой ерундой. Если б у нас было настоящее правительство, таких, как вы, надо было бы всячески поощрять.

Блок был счастлив тем, что при всемирном потопе выплыл только он. Но ему все же хотелось большей точности, хотелось знать, что подразумевает маркиз де Норпуа под всякой ерундой. Ему казалось, что он идет той же дорогой, что и многие другие, он не считал себя таким уж редким исключением. Он опять заговорил о деле Дрейфуса, но так и не уяснил себе, какого мнения придерживается маркиз де Норпуа. Он попытался вытянуть из него, что тот думает об офицерах, о которых много тогда говорилось в газетах и которые возбуждали более острое любопытство, чем замешанные в этом деле политики, ибо политики давно были на виду, а об офицерах до сих пор никто не имел понятия, и всплыли они, в особой форме одежды, со дна жизни, не похожей ни на какую другую, и, нарушив свято хранившееся молчание, вдруг заговорили, подобно Лоэнгрину, вышедшему из челна, влекомого лебедем.[174]Благодаря знакомству с адвокатом-националистом Блоку удалось попасть на несколько заседаний суда над Золя. Запасшись сандвичами и бутылкой кофе, как будто он отправлялся на конкурсный экзамен или на письменные испытания, необходимые для получения степени бакалавра, Блок приходил утром, а уходил вечером, и от этого нарушения порядка дня нервы у него расшатались, кофе и впечатления от суда особенно его взвинчивали, уходил же он из суда до такой степени влюбленный во все, там происходившее, что вечером, когда он возвращался домой, ему хотелось вновь погрузиться в прекрасный сон, и он бежал в кафе, посещавшееся и той и другой партией, и в этом кафе вел нескончаемый разговор о событиях дня и вознаграждал себя ужином, который он заказывал повелительным тоном, создававшим ему иллюзию власти, вознаграждал за пост, за утомительность дня, начатого так рано и такого голодного. Человеку, все время находящемуся между двумя плоскостями, – между плоскостью опыта и плоскостью воображения, – хочется углубиться в идеальное бытие людей, с которыми он знаком, и познакомиться с теми, чью жизнь рисовало ему воображение. На вопросы Блока маркиз де Норпуа ответил так:

– О двух офицерах, замешанных в слушающемся сейчас деле, мне в свое время говорил человек, с мнением которого я очень считаюсь (де Мирибель[175]), так вот он отзывался о них весьма лестно: я имею в виду подполковника Анри[176]и подполковника Пикара.

– Но, – вскричал Блок, – божественная Афина, дочь Зевса, вложила в их умы совершенно разные мысли! И они дерутся, как львы. Подполковник Пикар занимал в армии большое положение, но его Мойра[177]завела его в стан людей, ему чуждых. Шпага националистов пронзит его слабое тело, и он достанется на съедение хищным зверям и птицам, питающимся мертвечиной.

Маркиз де Норпуа ничего не ответил.

– О чем это они рассуждают в уголке? – указывая на маркиза де Норпуа и на Блока, спросил маркизу де Вильпаризи герцог.

– О деле Дрейфуса.

– А, да ну его к черту! Кстати, вам известно, кто стал яростным защитником Дрейфуса? Бьюсь об заклад, что не отгадаете. Мой племянник Робер! Должен вам сказать, что когда об его выходках узнали в Джокей-клобе, то это вызвало бурю негодования, форменный взрыв. А так как через неделю ему предстоит баллотироваться…

– Очевидно, – прервала его герцогиня, – если все они вроде Жильбера, который твердо стоял на том, что всех евреев надо выслать в Иерусалим…

– Ах вот как? Ну, значит, мы с принцем Германтским полные единомышленники, – вмешался граф д’Аржанкур.

Герцог гордился своей женой, но не любил ее. Как все “зазнайки”, он не выносил, когда его перебивали, дома он был с женой груб. Сейчас герцог был зол вдвойне: как не любящий муж, которого жена прервала, и как говорун, которого не слушают, – он осекся, а затем метнул на герцогиню взгляд, от которого всем стало неловко.

– При чем тут Жильбер и Иерусалим? – сказал он наконец. – Дело совсем не в этом. Но, – продолжал он, смягчившись, – я думаю, вы согласитесь, что если одного из членов нашей семьи не примут в Джокей-клоб, особенно Робера, отец которого десять лет был там старшиной, то это будет удар для всех нас. Да и странно было бы, дорогая моя, ожидать иного; они потрясены, для них это как гром среди ясного неба. И я их не виню; вы знаете, что я свободен от расовых предрассудков, я считаю, что это все отжило, я хочу идти в ногу с временем, но, черт побери, если ты зовешься маркизом де Сен-Лу, то быть дрейфусаром тебе не подобает, это уж как тебе угодно!

Герцог Германтский произнес “если ты зовешься маркизом де Сен-Лу” с пафосом. Он отлично знал, что “герцог Германтский” звучит еще громче. И, с одной стороны, его честолюбие скорее склонно было преувеличивать преимущество титула “герцог Германтский” перед всеми прочими, а с другой – принижать этот титул заставляло герцога, пожалуй, в большей степени воображение, чем хороший тон. Всем нам кажется красивее то, что мы видим на расстоянии, то, что мы видим у других. Действие общих законов перспективы в воображении испытывают на себе и герцоги, и простые смертные. Не только законов воображения, но и законов языка. Тут действовали два закона языка, из коих первый состоит в том, что одинаково изъясняются люди одинакового умственного развития, а не одинакового социального происхождения. Следовательно, герцог Германтский в своих оборотах речи, даже когда он говорил о знати, мог находиться под влиянием самых простых обывателей, которые сказали бы: “Если ты зовешься герцогом Германтским”, а человек образованный, вроде Свана или Леграндена, никогда бы так не сказал. Герцог может написать роман о высшем обществе, как написал бы лавочник, дворянские грамоты ему тут не помогут, эпитет “аристократический” может заслужить своими произведениями плебей. Кто был тот мещанин, который сказал при герцоге Германтском: “если ты зовешься”, – этого герцог, вне всякого сомнения, не помнил. По другому закону языка, время от времени, подобно тому как появляются и исчезают иные заболевания, всякие разговоры о которых потом затихают, бог весть откуда возникает, то ли стихийно, то ли чисто случайно, вроде того как во Францию из Америки была завезена сорная трава, семя которой, застрявшее в ворсе пледа, упало на откос железной дороги, бесчисленное множество выражений, и в течение десяти дней их можно услышать от людей, друг с другом не сговаривавшихся. Несколько лет назад Блок говорил о себе так: “Самые очаровательные, самые блестящие, самые солидные, самые требовательные люди считают, что на всем свете есть только один умный и приятный человек, который им необходим, – это я, Блок”, потом эти же слова я слышал из уст других молодых людей, которые не были с ним знакомы и только заменяли фамилию Блок своей фамилией, а последнее время так же часто при мне говорили: “если ты зовешься…”

– Что ж, – продолжал герцог, – там царит такой дух, что ничего удивительного в этом здесь нет.

– Это выглядит особенно смешно, – вставила герцогиня, – если мы вспомним умонастроение его матери, которая все уши нам прожужжала разговорами о величии нашей родины.

– Да не болтай ты чепуху! Мать Робера – пустое место. Гораздо более сильное влияние имеет на него одна милашка, низкопробная девица легкого поведения и, кстати сказать, единоплеменница господина Дрейфуса. Робер проникся ее взглядами.

– Может быть, вы еще не знаете, ваша светлость, что теперь по-новому выражают это понятие, – заговорил архивариус, который был секретарем антиревизионистского комитета. – Нынче говорят: “направление”. Это совершенно то же самое, но никто не знает, что это значит. Это нечто самоновейшее, как говорится, “последний крик”. – Он уже давно, услыхав фамилию Блок, с беспокойством прислушивался к тому, как Блок расспрашивал маркиза де Норпуа, что вызвало совсем иного рода, но не менее сильное беспокойство у маркизы. Она трепетала перед архивариусом, прикидывалась антидрейфусаркой, и сейчас ей было боязно: а ну как он догадается, что она позвала к себе еврея, в той или иной степени связанного с “синдикатом”,[178]и рассердится на нее?

– Ах, “направление”! Я запишу это слово и при случае воспользуюсь им, – сказал герцог. (Глагол “записать” герцог употребил не в переносном смысле – у него была записная книжка, куда он заносил разные “изречения”, и перед зваными обедами он проглядывал ее.) “Направление” – это мне нравится. Иной раз кто-нибудь придумает что-то новое, но оно не входит в язык. Недавно я прочел об одном писателе, что у него “симпатичное дарование”. Вот тут и пойми. Больше нигде я этого выражения не встречал.

– “Направление” более употребительно, чем “симпатичное дарование”, – желая принять участие в разговоре, вмешался историк Фронды. – Я член одной из комиссий при министерстве народного просвещения, и там мне его не раз приходилось слышать, а еще в моем клубе, клубе Вольней,[179]и даже на обеде у Эмиля Оливье.[180]

– Я не имею чести быть связанным с министерством народного просвещения, – отозвался герцог с напускной приниженностью, но в то же время с такой беспредельной самовлюбленностью, что губы его невольно сложились в улыбку, а в глазах, когда он окидывал ими присутствовавших, замелькали искорки, от насмешливости которых бедный историк покраснел, – я не имею чести быть связанным с министерством народного просвещения, – заслушиваясь самого себя, повторил герцог, – равно как не имею чести быть членом клуба Вольней, я член только двух клубов: “Союза” и Джокей-клоба. А вы, милостивый государь, не член Джокей-клоба? – спросил он историка, и тот, почувствовав, что в этих словах заключена непонятная ему дерзость, еще гуще покраснел и задрожал всем телом. – Я даже не обедаю у Эмиля Оливье и, признаюсь, не знал слова “направление”. Я убежден, Аржанкур, что вы его тоже в первый раз слышите… Знаете, почему нельзя доказать, что Дрейфус – изменник? По всей вероятности потому, что он любовник жены военного министра, – такая идет молва.

– А я думал – жены председателя совета министров, – сказал граф д’Аржанкур.

– Как вы мне все надоели с делом Дрейфуса! – воскликнула герцогиня Германтская, которой всегда хотелось показать обществу, что она держится независимо. – Я не могу смотреть на его дело с точки зрения евреев – по той простой причине, что я их совсем не знаю и надеюсь и впредь оставаться в блаженном неведении. Но, с другой стороны, мне противно, что Мари-Энар и Виктюрньен навязывают нам невесть сколько всяких там Дюран или Дюбуа, которых мы, если б не они, знать бы не знали, – навязывают только потому, что эти самые Дюран и Дюбуа, чтобы подчеркнуть свою благонамеренность, ничего не покупают в еврейских магазинах и ходят под зонтиками с надписью “Смерть евреям”. Третьего дня я была у Мари-Энар. Раньше у нее было очень мило. Теперь она приглашает к себе всех, от кого мы с малых лет сторонились, – приглашает только потому, что они против Дрейфуса, и даже тех, о которых мы до сих пор понятия не имели, кто они такие.

– Нет, жены военного министра. По крайней мере, так пошепту говорят в салонах, – продолжал герцог, любивший употреблять выражения, которые, как он полагал, были в ходу при старом режиме. – Во всяком случае, я, как известно, не согласен с Жильбером. В отличие от него я не феодал; я бы прогулялся с негром, будь он моим другом; я не прислушиваюсь, что сказал тот, что сказал этот, – нужны мне их суждения как собаке пятая нога, но все же, – согласитесь, – если ты зовешься Сен-Лу, так не тешь себя, что идешь наперекор всему свету, – весь свет умнее Вольтера и даже моего племянника. А главное, не занимайся тем, что я называю акробатикой чувствительности, за неделю до выборов в члены клуба! Это уж чересчур! Нет, это, наверно, его душка забила ему памороки. Она ему внушила, что он должен быть вместе со всей “интеллигенцией”. Ходить в интеллигентах – предел мечтаний для подобного рода господ. Кстати сказать, это послужило поводом для довольно остроумной игры слов, хотя и весьма ядовитой.

И тут герцог шепотом рассказал герцогине и графу д’Аржанкуру насчет Mater Semita – это уже знал весь Джокей-клоб, ибо из всех летучих семян наиболее сильными крылышками, благодаря которым оно отлетает дальше других от того места, где семена зарождаются, все еще обладает шутка.

– Мы могли бы обратиться за разъяснениями к этому господину, – указывая на историка, продолжал герцог, – он, кажется, эрудитка… то есть я хотел сказать: эрудит. Но лучше об этом вообще не говорить, тем более что все это сплошное вранье. Я не настолько честолюбив, как моя родственница Мирпуа, которая ведет свою родословную от колена Левиева, существовавшего еще до Рождества Христова, я берусь доказать, что в нашем роду не было ни капли еврейской крови. И все-таки не надо гусей дразнить: вполне возможно, что высокоумные разглагольствования моего уважаемого племянника разворошат муравейник. Тем более что Фезенсак[181]болен, всем будет заправлять Дюра,[182]а вы знаете, какой он фордыбака и до чего он любит очки втирать, – добавил герцог, не понимавший смысла некоторых выражений и путавший “очки втирать” с “пыль в глаза пускать”.

– Так или иначе, если даже Дрейфус и невиновен, то доказывает он свою невиновность неубедительно, – вмешалась герцогиня. – Какие идиотские, высокопарные письма пишет он с острова! Не знаю, кто из них лучше: Эстергази или он, но у Эстергази по крайней мере попадаются смелые обороты, яркие образы. По всей вероятности, это не нравится сторонникам Дрейфуса. Как им должно быть досадно, что они не могут подменить невинного!

Все захохотали.

– Вы слышали, как сострила Ориана? – с загоревшимися глазами спросил маркизу де Вильпаризи герцог Германтский.

– Да, очень смешно.

Герцогу этого было мало.

– А по-моему, не смешно, вернее сказать, мне совершенно безразлично, смешно это или не смешно. Остроумие для меня не существует.

Граф д’Аржанкур возразил.

– Не верьте ни единому его слову, – прошептала герцогиня.

– Должно быть, это оттого, что, когда я был членом палаты депутатов, там произносились блестящие, но пустозвонные речи. Там я научился ценить прежде всего логику. Наверно, потому меня и не переизбрали. К остротам я равнодушен.

– Базен, милый, не стройте из себя Жозефа Прюдома,[183]вы же сами прекрасно знаете, что никто так не ценит остроумия, как вы.

– Дайте мне договорить. Именно потому, что я не люблю грубых шуток, остроты моей жены часто доставляют мне удовольствие. Обыкновенно они у нее основаны на верных наблюдениях. Рассуждает она, как мужчина, выражает свои мысли, как писатель.

Date: 2016-02-19; view: 284; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию