Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть первая 17 page
Блок все пытался выспросить у маркиза де Норпуа, что тот думает о полковнике Пикаре. – Его показания были безусловно необходимы, тем более если правительство полагало, что он тут далеко не без греха, – заговорил маркиз де Норпуа. – Я знаю, что мое мнение взбудоражило некоторых моих коллег, но, по-моему, правительство обязано было предоставить слово полковнику. Неуклюжие увертки не помогут выйти из тупика, скорее наоборот: глубже увязнешь в трясине. Что же касается самого офицера, то его показания на первом допросе произвели самое благоприятное впечатление. Когда все увидели его стройную фигуру в красивой форме стрелка и услышали, как он удивительно просто и откровенно рассказывает о том, что видел, что думал, когда он сказал: “Даю честное слово солдата (тут в голосе маркиза де Норпуа послышалось легкое патриотическое тремоло), это мое глубокое убеждение”, – не спорю: его слова сильно подействовали на всех. “Ну конечно, он дрейфусар, теперь в этом не может быть и тени сомнения”, – подумал Блок. – Вначале он мог рассчитывать на сочувствие, но его погубила очная ставка с архивариусом Грибленом; когда заговорил этот старый служака, человек, который никогда не изменял своему слову (в последующих словах маркиза де Норпуа прозвучала глубокая убежденность), когда он заговорил, когда он не побоялся долгим взглядом – взглядом прямо в глаза – довести своего начальника до томления, а затем сказал тоном, не допускающим возражений: “Полноте, господин подполковник, вы же знаете, что я никогда не лгу, вы же знаете, что и сейчас я, как всегда, говорю правду”, – ветер переменился. На следующих заседаниях Пикар из кожи вон лез, и все без толку: он потерпел полнейшее фиаско. “Нет, он положительно антидрейфусар, это факт, – сказал себе Блок. – Но если он полагает, что Пикар – предатель и лжец, то как же он может верить его разоблачениям и рассказывать о них так, словно они брали его за сердце и он считал, что они правдивы? Если же он уверен, что это честный человек, который говорит по совести, то как же он может сомневаться в его правдивости на очной ставке с Грибленом?” Быть может, причина, по которой маркиз де Норпуа говорил с Блоком как его единомышленник, состояла в том, что так как он был крайним антидрейфусаром, то, считая, что правительство недостаточно антидрейфусарски настроено, относился к нему не менее враждебно, чем дрейфусары. Быть может, его занимало в политике нечто более важное, находившееся в иной плоскости, откуда дрейфусиада представлялась незначительной, не заслуживающей того, чтобы отвлекать человека, пекущегося о благе отечества, от сложных задач внешней политики. А вернее, его государственный ум охватывал лишь вопросы формы, процедуры, уместности и был так же беспомощен в понимании сути дела, как в философии формальная логика бессильна разрешить вопросы жизни, или же, наконец, его ум внушал ему, что касаться этих тем небезопасно, и, спокойствия ради, он ограничивался обсуждением моментов второстепенных. Но Блок ошибался, полагая, что если б маркиз де Норпуа был не так осторожен и если б его внимание не приковывала к себе формальная сторона явлений, то он при желании сказал бы ему всю правду о роли Анри, Пикара, дю Пати де Клама,[184]о всех обстоятельствах дела. А в том, что маркиз де Норпуа осведомлен об истинном положении вещей, Блок, естественно, не сомневался. Да и как маркиз де Норпуа мог быть не осведомлен, раз он был знаком с министрами? Блок, конечно, держался того мнения, что люди с ясным умом способны восстановить истину в политике, но в то же время он, как и многие другие, воображал, что истина, неопровержимая и вещественная, хранится в папках президента республики и премьер-министра, а те делятся своим знанием с министрами. Между тем даже если политическая истина отражена в документах, то документы редко когда представляют собою большую ценность, чем рентгеновский снимок, на котором, по мнению людей непосвященных, болезнь человека видна вся как на ладони, на самом же деле снимок – это лишь одно из данных, его надо присоединить к множеству других, и лишь на основании совокупности всех этих данных врач делает заключение и ставит диагноз. Вот почему, когда мы пристаем с расспросами к осведомленным людям в надежде, что политическая истина им открыта, она ускользает. Если не выходить за рамки дела Дрейфуса, то и потом, когда произошли такие потрясающие события, как признание Анри и последовавшее за признанием его самоубийство, то министры-дрейфусары сейчас же истолковали их по-своему, а Кавеньяк[185]и Кюинье,[186]которые обнаружили подлог и которые производили дознание, – по-своему; более того, даже министры-дрейфусары одной и той же политической окраски, не только основывавшиеся на одних и тех же документах, но и дававшие им одно и то же объяснение, на роль Анри смотрели с совершенно разных точек зрения: иные считали, что он сообщник Эстергази, другие – что сообщник Эстергази не Анри, а дю Пати де Клам, и, таким образом, сходились в этом пункте со своим противником Кюинье, а со своим единомышленником Рейнаком[187]оказались на разных полюсах. Блоку удалось выжать из маркиза де Норпуа только то, что если действительно по распоряжению начальника генерального штаба Буадефра было передано секретное сообщение Рошфору,[188]то это, конечно, в высшей степени прискорбно. – В сущности говоря, военный министр должен был бы, по крайней мере – in petto, [189]послать начальника генерального штаба к богам преисподней. На мой взгляд, официальное опровержение тут было бы весьма кстати. Но военный министр говорит об этом чрезвычайно резко inter pocula. [190]Впрочем, поднимать шум вокруг иных тем, если у тебя нет уверенности, что ты в любую минуту сможешь прекратить его, очень опасно. – Но ведь подлог очевиден, – заметил Блок. Маркиз де Норпуа ничего ему на это не сказал; он выразил неодобрение по поводу заявлений принца Генриха Орлеанского: – Помимо всего прочего, они могут нарушить спокойное течение судопроизводства и подстрекнуть крикунов, а это было бы невыгодно для обеих сторон. Разумеется, пресечь антимилитаристские происки необходимо, но и возня, поднятая вокруг этого дела правыми, которые, вместо того чтобы приносить пользу патриотической идее, стремятся воспользоваться ею для своих целей, – эта возня нам тоже не на руку. Франция, слава богу, не южноамериканская республика, в генеральском пронунсиаменто[191]мы не нуждаемся. Блоку так и не удалось узнать у маркиза, считает он Дрейфуса виновным или невиновным и каков, по его мнению, будет приговор по слушавшемуся тогда гражданскому делу. Зато маркиз де Норпуа с видимым удовольствием подробно остановился на последствиях, какие мог иметь приговор. – Если вынесут обвинительный приговор, то, по всей вероятности, он будет кассирован, – сказал маркиз, – редко бывает так, чтобы в процессе, где давалось столько свидетельских показаний, не нашлось промахов, а промахи дают адвокатам повод для пересмотра. Ну, а что касается выпада принца Генриха Орлеанского, то я сильно сомневаюсь, чтобы он понравился его отцу. – Вы думаете, что герцог Шартрский[192]за Дрейфуса? – спросила герцогиня; глаза у нее стали круглыми, щеки порозовели, и, смущенно улыбаясь, она склонилась над тарелкой с печеньем. – Я совсем этого не думаю; я только хотел сказать, что в политике вся эта семья проявляет здравый смысл: он был песрlus ultra [193]свойствен очаровательной принцессе Клементине,[194]и это драгоценное наследство она оставила своему сыну, князю Фердинанду.[195]Князь Болгарский ни за что не заключил бы майора Эстергази в свои объятия. – Он предпочел бы простого солдата, – вполголоса сказала герцогиня Германтская – она часто обедала вместе с князем Болгарским у принца Жуанвильского[196]и однажды ответила на его вопрос, не ревнива ли она: “Да, ваше высочество, я ревную к вам ваши браслеты”. – Вы не будете сегодня на балу у де Саган? – чтобы прекратить разговор с Блоком, обратился де Норпуа к маркизе де Вильпаризи. Блок произвел на посла скорее приятное впечатление, и некоторое время спустя де Норпуа не без наивности, вероятно имея в виду отпечаток неогомерической моды, который лежал на речи Блока и от которого Блок потом избавился, сказал нам: “У него довольно забавная манера выражаться, немного старомодная, немного витиеватая. Я все время ждал, что он заговорит со мной на языке Ламартина или Жан-Батиста Руссо:[197]“О вы…” У современной молодежи это редко встречается, да и не только у современной – у молодежи предшествующего поколения дело обстояло так же. Это мы были отчасти романтиками”. И все же, хотя собеседник, на взгляд де Норпуа, попался ему любопытный, он нашел, что их разговор затянулся. – Нет, маркиз, я по балам уж больше не разъезжаю, – ответила маркиза с милой улыбкой старушки. – А вы, господа, бываете на балах? Вам это по возрасту, – добавила она, охватывая взглядом де Шательро, своего друга и Блока. – Я тоже получила приглашение, – с шутливо польщенным видом сказала она. – Меня даже приезжали приглашать. (“Приезжали” – это значило, что приезжала сама принцесса де Саган.) – У меня нет пригласительного билета, – сказал Блок, полагая, что маркиза де Вильпаризи предложит ему билет и что принцесса де Саган будет счастлива принять у себя друга женщины, которую она собственной персоной являлась приглашать на бал. Маркиза ничего ему не ответила, а Блок не настаивал, потому что у него было к ней более важное дело, по поводу которого он только что попросил у нее свидания на послезавтра. Услышав, как два молодых человека говорили между собой о том, что они заявили о своем выходе из клуба на Королевской улице, куда принимали всех подряд, он решил попросить маркизу де Вильпаризи, чтобы она помогла ему стать членом клуба на Королевской. – А что эти самые Саганы – так, мыльные пузыри, второсортные снобы? – саркастическим тоном спросил Блок. – Что вы, это лучшее наше изделие в таком вкусе! – возразил перенявший парижскую манеру острить граф д’Аржанкур. – Значит, – полунасмешливо заключил Блок, – у них будет одно из светских торжественных заседаний этого сезона. Маркиза де Вильпаризи с веселой улыбкой спросила герцогиню: – Скажи, пожалуйста: бал у де Саган – это большое светское торжество? – Об этом надо спрашивать не меня, – насмешливо ответила герцогиня, – мне еще не ясно, что такое светское торжество. Да и вообще по части светской жизни я не сильна. – А я думал – наоборот! – воскликнул Блок – он вообразил, что герцогиня Германтская говорит серьезно. Блок продолжал, к вящему неудовольствию маркиза де Норпуа, засыпать его вопросами об офицерах, имена которых особенно часто упоминались в связи с делом Дрейфуса; де Норпуа ответил, что, судя по “первому впечатлению”, полковник дю Пати де Клам – человек слегка взбалмошный и что, пожалуй, выбор пал на него не совсем удачно, ибо вести следствие – это дело тонкое, требующее огромной выдержки и проницательности. – Я знаю, что рассвирепевшая социалистическая партия требует его головы и – одновременно – немедленного освобождения изгнанника с Чертова острова. Но, мне кажется, у нас нет необходимости во что бы то ни стало проходить через Кавдинские ущелья[198]господина Жеро-Ришара[199]и K°. Дело это до сих пор остается темным – тут сам черт ногу сломит. Я не склонен подозревать ни ту, ни другую сторону в каких-нибудь особенных мерзостях и пакостях, которые им надо было бы тщательно скрывать. Может быть, даже иные более или менее бескорыстные покровители вашего подзащитного преисполнены благих намерений, – я этого не отрицаю, – но вы же знаете, что добрыми намерениями вымощен ад. – Тут маркиз бросил на Блока лукавый взгляд. – Чрезвычайно важно, чтобы правительство дало ясно понять, что “левые” смутьяны им не вертят, но что, с другой стороны, оно не собирается поднимать руки вверх по требованию какой-то преторианской армии, которая, – уверяю вас, – ничего общего с армией не имеет. Само собой разумеется, если всплывет какой-нибудь новый факт, то дело будет пересмотрено. Иначе и быть не может. Требовать этого – значит, ломиться в открытую дверь. Тогда правительство заговорит без обиняков, иначе оно выпустит из рук вожжи, а управлять – это и есть основная его прерогатива. Турусами на колесах тогда уже не отделаешься. Придется Дрейфусу дать судей. И трудностей это не представит, ибо, хотя в нашей любезной Франции люди так привыкли клеветать на себя, верить и уверять других, что для того, чтобы постигнуть, что такое правда и справедливость, необходимо переправиться через Ла-Манш, – а это очень часто есть лишь кружный путь к Шпрее, – судьи есть не только в Берлине. Но когда правительство начнет действовать, окажете ли вы ему повиновение? Когда оно призовет вас к исполнению вашего гражданского долга, сплотитесь ли вы вокруг него? Не останетесь ли вы глухи к его патриотическому призыву, ответите ли вы ему: “Слушаюсь!”? Маркиз де Норпуа задавал Блоку эти вопросы с запальчивостью, которая пугала моего товарища, но в то же время льстила ему, оттого что посол словно обращался в его лице к целой партии, допрашивал Блока так, как если бы тот получил от этой партии тайные полномочия и имел право взять на себя ответственность за ее дальнейшие действия. – Если вы не разоружитесь, – продолжал маркиз де Норпуа, не дожидаясь, что ответит за партию Блок, – если, еще до того как просохнут чернила на декрете, который установит процедуру пересмотра, вы, по приказу каких-нибудь злоумышленников, не разоружитесь, если вы из упрямства по-прежнему будете находиться в бессмысленной оппозиции, которая кое-кому представляется ultima ratio [200]в политике, если вы разойдетесь по своим шатрам и сожжете свои корабли, то конец вас ожидает погибельный. Кто вы такой: покорный раб бунтовщиков? Вы связаны с ними какими-нибудь обязательствами? – Блок был ошарашен и не нашелся, что возразить. Маркиз де Норпуа не дал ему опомниться. – Если защитники осужденного правы, – а я искренне хочу так думать, – и если у вас есть чуть-чуть того, что, к сожалению, отсутствует, на мой взгляд, у некоторых ваших руководителей и друзей, чуть-чуть политической сметки, то уже в день, когда дело будет передано в уголовную палату, – если вас не собьют с толку любители ловить рыбку в мутной воде, – ваша возьмет. Я не ручаюсь, что весь генеральный штаб выйдет сухим из воды, – хорошо, если хотя бы кто-нибудь оттуда сохранит свою честь, не заваривая каши и не затевая драки. Впрочем, само собою разумеется, правительство должно стоять на страже закона, число безнаказанных преступлений у нас все растет, и этому тоже обязано положить конец правительство – разумеется, по собственной инициативе, а не под нажимом социалистов и какой-то там солдатни, – быть может, по внушению инстинкта, заставляющего всех консерваторов искать себе опору во враждебном стане, добавил де Норпуа и пристально посмотрел на Блока. – Кто бы ни пытался оказывать давление на правительство, ему надлежит быть свободным в своих действиях. Оно, слава тебе господи, не находится под начальством ни полковника Дриана,[201]ни представителя противоположного лагеря – господина Клемансо.[202]Необходимо обуздать профессиональных агитаторов, иначе они обнаглеют. Громадное большинство французов хочет трудиться, трудиться в спокойной обстановке! В этом я глубоко убежден. Но не нужно бояться раскрывать глаза обществу, и если бараны, вроде тех, которых так хорошо знал Рабле,[203]начнут, очертя голову, бросаться в воду, надо вовремя обратить их внимание на то, что вода мутная и что замутили ее умышленно разные выродки, чтобы нельзя было разглядеть подводные камни. И потом, правительству не следует делать вид, что оно не по своей доброй воле берется за дело, не по своей доброй воле пользуется правом, которое ему одному и принадлежит, то есть правом заставить действовать сударыню Юстицию. Правительство внимательно отнесется ко всем вашим требованиям. Если оно убедится, что допущена судебная ошибка, оно заручится поддержкой подавляющего большинства, и это большинство даст ему возможность действовать по своему благоусмотрению. – А вы, граф, – обратился Блок к д’Аржанкуру, которому его представили вместе с другими гостями, – вы, конечно, дрейфусар? За границей все дрейфусары. – Это дело касается только французов, не так ли? – отозвался граф д’Аржанкур с той особенной наглостью, которая заключается в приписывании собеседнику мнения, явно им не разделяемого, так как он только что высказал мнение противоположное. Блок покраснел; граф д’Аржанкур посмотрел вокруг с насмешливой улыбкой, и насмешка эта относилась к Блоку, когда же он в конце концов остановил взгляд на моем приятеле, то улыбался уже мягче – чтобы мой приятель не сердился на его все-таки резкую фразу. Герцогиня Германтская что-то прошептала графу д’Аржанкуру, что именно – я не расслышал, но, должно быть, это имело отношение к вероисповеданию Блока, так как в этот миг по ее лицу скользнуло выражение, которое от страха, как бы не услышал тот, о ком мы говорим, обычно приобретает оттенок нерешительности и неестественности и в котором любопытство веселое сочетается с недоброжелательным любопытством к разряду людей, глубоко нам чуждых. Чтобы выйти из неловкого положения, Блок обратился к герцогу де Шательро: “Вы – француз, ваша светлость, и вам точно известно, что за границей все дрейфусары, хотя считается, что во Франции ничего не знают о том, что делается за границей. С вами разговаривать можно, – это я слышал от Сен-Лу”. Но молодой герцог чувствовал, что все здесь настроены против Блока, к тому же, как и многие другие, он робел в светском обществе, а потому ответил вычурно и язвительно, по-видимому атавистически переняв этот стиль у де Шарлю: “Прошу меня извинить, но спорить с вами о Дрейфусе я не стану, ибо у меня принцип: говорить о таких делах только с потомками Иафета”. Все улыбнулись, а Блок – нет, но не потому, чтобы он не имел привычки посмеиваться над своим еврейским происхождением, над тем, что предки его жили неподалеку от горы Синай. Дело в том, что вместо одной из тех фраз, которые он, без сомнения, не успел припасти, внутренняя пружина выбросила ему на язык нечто совсем иное. И он не нашел ничего лучшего, как спросить: “А откуда вам это известно? Кто вам сказал?” – точно речь шла о том, что он сын каторжника. И в этом его изумлении было даже нечто наивное: ведь он же не мог не знать, что фамилия у него не характерная для христианина, не мог не знать, какой у него тип лица. То, что сказал маркиз де Норпуа, не вполне удовлетворило Блока, и он подошел к архивариусу и спросил, бывают ли у маркизы дю Пати де Клам и Жозеф Рейнак. Архивариус ничего ему не ответил; он был националист и все время внушал маркизе, что скоро вспыхнет гражданская война и что маркизе надо быть осторожнее в выборе знакомых. У него явилось подозрение: уж не эмиссар ли Блок, подосланный синдикатом, чтобы все выведать, и он подошел к маркизе де Вильпаризи и рассказал, о чем его спрашивал Блок. Маркиза нашла, что Блок прежде всего дурно воспитан и что он может навредить де Норпуа. Кроме того, ей хотелось доставить удовольствие архивариусу, единственному человеку, которого она побаивалась и который ее наставлял – без особого, впрочем, успеха (по утрам он читал ей в “Пти журналь” статьи Жюде[204]). Вот почему она решила дать Блоку понять, чтобы он больше к ней не приходил, и очень легко отыскала в своем светском репертуаре сцену, изображающую важную даму, которая выпроваживает гостя, – сцену, вопреки тому, как ее обычно себе представляют, отнюдь не непременно требующую пальца, который показывал бы на дверь, и сверкающих глаз. Когда Блок подошел к ней попрощаться, у нее, утонувшей в большом кресле, был такой вид, словно она еще не вполне осилила легкую дремоту. Затуманенные ее глаза блестели слабым, прелестным блеском жемчужин. Своим прощанием Блок вызвал на лицо маркизы томную улыбку, но не исторг из ее уст ни единого слова, и руки она ему не протянула. Эта сцена привела Блока в крайнее изумление, но так как свидетелей вокруг было много, то затягивать ее он счел невыгодным для себя и, чтобы расшевелить маркизу, сам протянул ей руку. Этим он ее озадачил. Но, все еще стремясь как можно скорее ублаготворить архивариуса и всю компанию антидрейфусаров и оградить себя на будущее время от приходов Блока, она полузакрыла глаза. – Должно быть, спит, – сказал Блок архивариусу, а тот, чувствуя поддержку маркизы, придал своему лицу негодующее выражение. – До свиданья, сударыня! – крикнул Блок. Маркиза чуть пошевелила губами, словно умирающая, которая силится что-то сказать, но никого не узнает. И тут же, в приливе новой жизни, повернулась к д’Аржанкуру, а в это время Блок уходил в полной уверенности, что у маркизы “разжижение мозгов”. Движимый любопытством и желанием уяснить себе, что бы все-таки это значило, он несколько дней спустя опять пришел к ней. Она приняла его очень радушно – потому что она была женщина добрая, потому что архивариуса не было, потому что ей очень хотелось, чтобы Блок поставил у нее пьеску, и, наконец, потому что она хорошо сыграла роль важной дамы, на каковое звание она претендовала, сыграла так, что всех привела в восторг и в тот же вечер вызвала толки в разных салонах, вот только объяснение, которое давалось этому происшествию, не соответствовало истине. – Вы говорили о “Семи принцессах”, герцогиня; знаете (хотя гордиться мне тут особенно нечем), ведь автор этого… как бы его назвать?., пасквиля – мой соотечественник, – сказал граф д’Аржанкур с насмешливым, но и с довольным видом – довольным оттого, что он лучше всех остальных знает автора того произведения, о котором здесь только что говорилось. – Да, он бельгиец по национальности, – добавил граф. – Вот как? Но ведь вы же не имеете никакого отношения к “Семи принцессам”. К счастью для вас и для ваших соотечественников, вы не похожи на автора этой белиберды. Я знаю очень милых бельгийцев – вас, вашего короля, – он застенчив, но остроумен, – моих родственников Линь и многих других, но, к счастью, вы не говорите языком автора “Семи принцесс”. Если вам угодно знать мое мнение, то, по-моему, тут даже и говорить-то не о чем. Подобного рода писатели напускают туману и не боятся выставить себя в смешном виде, лишь бы не было заметно отсутствие мыслей. Если бы за всем этим действительно что-то скрывалось, я готова была бы простить автору некоторые его дерзания, – серьезно проговорила герцогиня, – простила бы за мысль. Вы видели пьесу Борелли? Некоторых она покоробила, а меня можете побить камнями, – продолжала герцогиня, не думая, что эта опасность ей не грозит, – я все-таки буду утверждать, что это необычайно любопытно. Но “Семь принцесс”![205]Одна из них тщетно осыпает милостями моего племянника, но у меня не настолько развиты родственные чувства, чтобы… Герцогиня прервала себя на полуслове, так как вошла виконтесса де Марсант, мать Робера. Сен-Жерменское предместье считало ее существом идеальным, ангельской доброты и кротости. Я об этом слышал давно, и до времени меня это не удивляло, пока я не узнал, что она родная сестра герцога Германтского. Потом я всякий раз приходил в изумление, сталкиваясь с тем, что в этом обществе мечтательные, чистые, жертвовавшие собой, чтимые, как безгрешные святые на витражах, женщины цвели на одном родословном дереве с их братьями – грубиянами, развратниками и подлецами. Мне казалось, что если брат и сестра так похожи лицом, как герцог Германтский и виконтесса де Марсант, то у обоих должен быть такой же ум и такое же сердце, словно это один человек, который может проявлять себя и с хорошей и с дурной стороны, но от которого все-таки нельзя ожидать широты взгляда, если у него ограниченный ум, и великодушного самоотречения, если у него черствое сердце. Виконтесса де Марсант слушала лекции Брюнетьера.[206]Она приводила в восторг Сен-Жерменское предместье, ее святая жизнь служила для него примером. А черты семейного сходства – красивый нос и проницательный ум – свидетельствовали как будто бы о том, что виконтесса де Марсант относится к интеллектуальному и нравственному типу людей, к которому принадлежит ее брат-герцог. Мне не верилось, чтобы только потому, что это женщина, хотя бы и много выстрадавшая, заслужившая всеобщее уважение, она должна резко отличаться от своих родных, как во французских героических поэмах, где воплощение всех добродетелей и всех прелестей являет собою сестра извергов-братьев. Мне казалось, что природа, менее свободная, чем поэты былых времен, вынуждена пользоваться преимущественно чертами, общими для всей семьи, я не представлял ее себе всемогущей, способной из материала, однородного с тем, из которого делаются дурак и мужлан, сотворить великий ум без примеси глупости или же святую без капли грубости. На виконтессе де Марсант было белое шелковое платье с аппликацией, на которой выделялись большие черные цветы. Три недели назад умер ее родственник, герцог де Монморанси, что не мешало ей делать визиты, ходить на скромные вечера, но – в трауре. Это была знатная дама. Вследствие атавизма ее душа была наполнена суетностью придворной жизни со всем, что в ней есть неглубокого и строго определенного. Виконтесса де Марсант недолго оплакивала своих родителей, но она ни за что на свете не надела бы яркого платья, пока не прошло месяца после кончины какого-нибудь ее родственника. Она была со мной в высшей степени любезна, потому что я был другом Робера и потому что я не принадлежал к его кругу. Приветливость сочеталась у нее с притворной робостью, по временам она удерживала свой взгляд, голос, мысль – так женщины подбирают бесцеремонную юбку, чтобы не занимать много места, чтобы держаться прямо, не теряя гибкости, как того требует благовоспитанность. Впрочем, “благовоспитанность” следует понимать широко, потому что некоторые из светских дам очень скоро погружаются в разврат, не теряя, однако, почти детской безукоризненности манер. Виконтесса де Марсант слегка раздражала во время беседы с ней, потому что, когда речь шла о каком-нибудь разночинце, например о Берготе или об Эльстире, она выделяла слова, подчеркивая их, произнося нараспев в двух тональностях, модулируя, как все Германты: “Я имела че-есть, великую че-есть встретить господина Бергота, познакомиться с господином Эльстиром”, модулируя неизвестно зачем: чтобы пленить собеседника своей скромностью или из той же любви, что и у герцога Германтского, к некогда принятому и отжившему, в знак протеста против нынешней невоспитанности, ибо ведь недаром же люди в наше время жалуются, что их недостаточно “почитают”. Как бы то ни было, когда виконтесса де Марсант выпевала: “Я имела че-есть, великую че-есть”, чувствовалось, что она играет важную, как ей представляется, роль, что она показывает свое умение принимать имена известных людей так же, как она приняла бы их самих у себя в замке, если б они оказались поблизости. И вот еще чем отличалась виконтесса де Марсант: у нее было много родни, она очень ее любила, всем и каждому объясняла степени родства, растягивая слова и охотно вдаваясь в подробности, беспрестанно (при этом она не испытывала ни малейшего желания хвастаться, она по-настоящему любила говорить о том, как трогательны крестьяне, и о благородстве лесников) перечисляла медиатизированные владетельные роды[207]Европы, а этого люди, занимавшие не такое блестящее положение, ей не прощали, и если они были мало-мальски развиты, то смеялись над ее пристрастием, считая, что это просто глупо. В деревне виконтессу де Марсант обожали за добро, которое она делала, а главное вот за что: в жилах у нее текла чистая кровь доблестнейших родов Франции, сливавшаяся на протяжении столетий, и благодаря этому казалось, что она не “ломается”, как любит выражаться простой народ, она держала себя с ним удивительно просто. Ей было не противно поцеловать бедную, горемычную женщину, она звала ее к себе в замок и приказывала наложить ей воз дров. О виконтессе говорили, что она истинная христианка. Она мечтала найти для Робера сказочно богатую невесту. Быть знатной дамой – значит, играть знатную даму, то есть отчасти играть в простоту. Эта игра стоит безумно дорого, тем более что простота восхищает, только если другие знают, что вы могли бы и не быть просты, то есть если вы очень богаты. Когда я потом сказал, что видел виконтессу, меня спросили: “Ведь правда же, она очаровательна?” Однако настоящая красота своеобразна, необыкновенна, и поэтому нам кажется, что это не красота. В день встречи с виконтессой я отметил только, что у нее очень маленький нос, ярко-голубые глаза, длинная шея и печальное выражение лица. – Послушай, – сказала герцогине Германтской маркиза де Вильпаризи, – ко мне сейчас должна прийти женщина, с которой ты не хочешь знакомиться; считаю своим долгом предупредить, а то, может, тебе будет неприятно ее видеть. Можешь быть спокойна: больше я ее к себе не позову, но сегодня я вынуждена была ее пригласить. Это жена Свана. Госпожа Сван, видя, что страсти вокруг дела Дрейфуса разгораются, и боясь, как бы национальность мужа ей не повредила, взяла с него слово нигде не говорить о том, что осудили невинного человека. В отсутствие Свана она, не стесняясь, проповедовала самый ярый национализм: тут она брала пример с г-жи Вердюрен, у которой вдруг прорвался сидевший в ней мещанский антисемитизм и хлынул бурным потоком. Г-жа Сван так себя повела, что ей удалось вступить в антисемитские женские союзы, которые начали тогда создаваться, и завязать отношения с аристократками. Может показаться странным, что герцогиня Германтская не только не подражала этим дамам, но, будучи близкой приятельницей Свана, решительно уклонялась от знакомства с г-жой Сван, несмотря на то, что он неоднократно выражал желание представить ей свою жену. Но из дальнейшего будет явствовать, что дело тут заключалось в свойствах характера герцогини, считавшей, что ей “не должно” делать того-то и того-то, и деспотически проявлявшей свою великосветскую “свободную волю”, весьма своевольную. Date: 2016-02-19; view: 277; Нарушение авторских прав |