Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Елисавету втайне пел





Небесного земной свидетель,

Я пел на троне добродетель

С ее приветною красой.

Любовь и тайная свобода

Внушали сердцу гимн простой,

И неподкупный голос мой

Был эхо русского народа.

В филиалах декабристского общества «Союз благоденствия» Федором Глинкой, человеком умеренных взглядов, насаждался культ императрицы Елизаветы, которая, в противоположность мужу, Александру I, была популярна в обществе своей добротой, широкой благотворительностью, интересом к русской литературе и русским поэтам. Там же возникла мысль о «дворцовом перевороте» с возведением на престол Елизаветы Алексеевны. Пушкин был тайно влюблен в императрицу, несмотря на разность в возрасте с ней в 20 лет. Это была первая, но отнюдь не последняя влюбленность поэта в женщину гораздо старше своих лет (Екатерина Андреевна Карамзина, Евдокия Ивановна Голицина, Осипова Прасковья Александровна – все старше Пушкина на 20 лет), которые по возрасту годились ему в матери. Некоторые биографы поэта объясняют это феноменом «эдипова комплекса», то есть влюбленность мужчины в свою мать. Однако, поскольку Пушкину в детстве как раз недоставало материнской ласки и любви, то невостребованная любовь к матери воплотилась в любви и преданности к пожилым женщинам, которые, в свою очередь, воспринимали эту увлеченность за сыновную любовь и сами преданно любили его, как сына (скорее, это «антиэдипов комплекс).

Однако, в силу неравного положения, в котором находились императрица Елизавета Алексеевна и юный поэт, никакого ответного чувства с ее стороны к Пушкину возникнуть не могло, хотя она высоко ценила творчество поэта. Так, в письме от 23 февраля 1825 года Елизавета Алексеевна благодарила Н.М. Карамзина за присылку ей «новой поэмы Пушкина», чтение которой ей доставило «удовольствие». Речь, скорее всего, идет о первой главе «Евгения Онегина», поступившей в продажу 21 февраля 1825 года.

Некоторые исследователи считают, что «утаенной любовью» Пушкина была именно Елизавета Алексеевна, имя которой («Лиза», «Лизавета», «Луиза») встречается во многих его произведениях («Повести Белкина», «Маленькие трагедии», «Домик в Коломне» и др.). Вникая в секретные архивы царствующего дома Романовых, Пушкин узнал и о трагедии императрицы Елизаветы Алексеевны и о таинстве происхождения Николая I и его сестры Анны Павловны, чем и стал смертельно опасен царствующему дому.

Обратимся к некоторым выводам новейших исследований замечательного пушкиниста И.А. Лебедева, который на широко «известные» факты из жизни и творчества поэта взглянул с «неожиданной», на первый взгляд, точки зрения: «В Некрополе Александра‑Невской Лавры недалеко от могилы Натальи Николаевны стоит старинный надгробный памятник, представляющий собой скалу, сложенную из темного камня, на которой возвышается дуб, сломанный пополам молнией. А под дубом окутанная покрывалом скорбная фигура молодой женщины, облокотившейся на погребальную урну. Дуб, фигура женщины и урна выточены из белого мрамора. У подножия скалы беломраморная доска с надписью: «Здесь погребено тело Кавалергардского полку штабс‑ротмистра Алексея Яковлевича Охотникова, скончавшегося января 30 дня 1807 года на 26‑м году от своего рождения».

Биография Охотникова приведена С.А. Панчулидзевым в книге «Сборник биографий кавалергардов» (СПб., 1906. Т.З). Автор же биографического очерка, основываясь на семейных преданиях Охотниковых и других воспоминаниях современников, рассказывает следующую историю.

За два года до своей гибели А.Я. Охотников влюбился в даму из высшего света. Муж этой дамы, высокопоставленное лицо, невзирая на красоту, молодость и любовь к нему своей жены, пренебрегал ею и открыто изменял на глазах у всего высшего светского общества, в то время как она молчаливо перенесла свое горе и унижение до тех пор, пока не встретила восторженной любви А.Я. Охотникова, которая увлекла ее.

Однако брат мужа, который сам был неравнодушен к невестке, но был отвергнут ею, выследил их и организовал убийство Охотникова. Поздней осенью в начале ноября 1806 г. при выходе из Большого театра (на месте которого теперь находится Мариинский), после спектакля подозрительная толпа тесно окружила А.Я. Охотникова, и кто‑то нанес ему удар кинжалом в бок. Более двух месяцев раненый боролся за жизнь, но рана оказалась смертельной. В январе 1807 г. он скончался.

Возлюбленная, рискуя своей репутацией, дважды посетила его на квартире: до и после смерти. После похорон к брату А.Я. Охотникова явилась посыльная этой дамы и передала ему шкатулку с переписками и реликвиями этой тайной любви. От имени дамы посыльная испросила у брата А.Я. Охотникова разрешения поставить на его могилу надгробие, которое и сохранилось до наших дней.

Опять мы встречаемся с ситуацией, почему к такому странному способу прибег брат мужа для того, чтобы избавиться от штаб‑ротмистра? Ведь по родовитости А.Я. Охотников (1780–1807) принадлежал к древнему роду, внесенному в шестую часть родословных дворянских книг Орловской, Воронежской, Пензенской, Калужской, Ставропольской и Московской губерний, где находились обширные поместья представителей этого рода. В Высшем обществе не было никого, кто мог бы посчитать неравной дуэль с ним. Кроме… представителей, опять же, императорской фамилии.

Дамой света была императрица Елизавета Алексеевна, а братом мужа являлся великий князь Константин Павлович, организовавший убийство А.Я. Охотникова. Посыльной же императрицы была ее статс‑дама княгиня Н.Ф. Голицына. История любви царицы составляла тайну императорской фамилии. После ее «смерти» в 1826 г. по приказу Николая I все документальные свидетельства были уничтожены. Но остались и сохранились личные дневники жены Николая I императрицы Александры Федоровны, сестры Елизаветы Алексеевны принцессы Амалии Баденской, а также письма членов царской фамилии, где упоминается эта связь.

В дневнике Александры Федоровны за июнь – июль 1826 г. записано: «Но вчера я прочитала эти письма Охотникова, написанные его возлюбленной императрице Елизавете».

Видно, что он переживал настоящую страсть, он любил женщину, а не императрицу, он обращался к ней на «ты», называл ее своей женой…». Охотников умирал во время родов Елизаветы Алексеевны, в результате которых появилась (ненадолго) их общая дочь Лиза. Вот почему Елизавета Алексеевна «умерла», ушла из мира именно в уездном городе Белеве – родовом гнезде Охотниковых» [213].

Здесь требуется пояснение, почему вдовствующая императрица Елизавета Алексеевна «умерла» в родовом гнезде Охотниковых – в уездном городе Белеве. Историки по сей день спорят о том, умер ли в г. Таганроге 19 ноября 1825 года император Александр I, или принял схиму под именем старца Федора Кузьмича? Однако, вслед за мужем через полгода (4.05.1826) в расцвете лет и будучи совершенно здоровой «умирает» Елизавета Алексеевна, которая наверняка знала кое‑что о «дворцовом перевороте», совершенном незаконнорожденным младшим сыном Павла I, обойдя при этом законного наследника старшего брата Константина. Который, кстати, как‑то незаметно и скоропостижно скончался во время эпидемии холеры (15 июня 1831 года). Не «уберегли» законного наследника, на которого Пушкин недовольный царствованием отцеубийцы, возлагал в свое время большие надежды, ибо видел в нем «…очень много романтизма… К тому же, он умен, а с умными людьми все как‑то лучше» (из письма к П.А. Катенину от 4 декабря 1825 года).

Николай I прекрасно понимал, что оставить при Дворе вдову Александра I – равносильно сидению на пороховой бочке, и он распорядился заточить ее в Монастырь, организовав предварительно пышные «похороны» вдовствующей императрицы.

С иезуитской последовательностью был выбран Сырковский монарстырь, что расположен в Новгородской губернии близ города Белева – родовом имении Охотниковых. Она принуждена была наложить на себя обет молчания, получив при этом имя – Вера‑«молчальница». Под этим именем она и скончалась 6 мая 1861 года уже при царствовании сына – Николая I – Александра П.

Узнав историю Веры‑«молчальницы», Пушкин тайно посетил монахиню в октябре 1832 года. Впрочем, предоставим слово И.А. Лебедеву:

«Если помните, в октябре 1832 г. Пушкин таинственно исчез из Москвы на 6 дней. Это было его последнее свидание с императрицей Елизаветой Алексеевной в районе Оптиной пустыни и города Белева.

В октябре 1832 г. они виделись в последний раз, а в 1834 г. в Тихвинском монастыре появилась Вера‑«молчальница» (с 1840 г. – в Сырковском). Келья Молчальницы по своему внешнему виду была точной копией «томской» кельи старца Федора Кузьмича. И если первые года ее молчание не было полным, абсолютным, то после смерти Пушкина (уже в Сырковском монастыре), она замолчала навсегда, до самой смерти 6/Ѵ 1861 г. Место для своей могилы она выбрала сама, недалеко от погребенья игуменьи Александры Шубиной, восприемницы Елизаветы Алексеевны при переходе ее в далекие юные годы в православие, когда принцесса баденская Луиза‑Мария‑Августа, дочь маркграфа баден‑бурлахского, стала великой княгиней Елизаветой Алексеевной. На ее могиле стоит памятник в виде гроба из темного гранита с бронзовыми львиными лапами, стоящего на высоком пьедестале из красноватого гранита. На правой стороне надпись: «Здесь погребено тело возлюбившей Господа всей крепостью души своей и Ему Единому известная раба Божия Вера, скончавшейся 1861 мая 6 дня в 6 часов вечера, жившей в своей обители более 20 лет в затворе и строгом молчании, молитву, кротость, смиренье, истинную любовь к Господу и состраданье к ближним сохранившей до гроба и мирно предавшей дух свой Господу. А.С.» На левой: «Во царствии Твоем помяни Господи рабу Твою и подаждь от земных трудов к скорбей упокоение небесное. Н.Л.»

Что означают последние буквы А.С. и Н.Л.? Неизвестно. Но в монастыре свято сохраняли вещи «Молчальницы» – листы со священными текстами и монограммой из сочетаний букв: Е А и П (!), сделанными киноварью и чернилами.

«Федор Кузьмич» же ее пережил лишь на 18 месяцев в далекой Сибири».

В повседневной хронологии жизни Пушкина за октябрь 1832 года действительно имеется «пробел» с 21 по 26 октября: «Работа над первой главой романа «Дубровский». Это единственный случай в «творческой лаборатории» Пушкина, когда он непрерывно, никуда не отлучаясь, работал над одним произведением. Над первой главой романа он работает почти неделю, а уже 11 ноября окончена последняя 8‑я глава первого тома, о чем он, спустя почти месяц, сообщает в письме к П.В. Нащокину от 2 декабря из Петербурга в Москву: «…честь имею тебе объявить, что первый том Островского <Дубровского> кончен и на днях прислан будет в Москву на твое рассмотрение и под критику г. Короткого [214]. Я написал его в две недели, но остановился по причине жестокого рюматизма, от которого прострадал другие две недели, так что не брался за перо и не мог связать две мысли в голове».

Учитывая, что первый том произведения (8 глав) написан за две недели, а первая глава с 21 по 26 октября (то есть, тоже за неделю), то версия И.А. Лебедева вполне подтверждается, что Пушкин покидал Москву, чтобы тайно побывать в Оптиной пустыне.

Конечно, это всего лишь версия, но версия весьма правдоподобная, поскольку Пушкин мог получить совершенно секретные сведения о происхождении Николая I только от члена царской семьи. Вот о чем поведала Вера‑«молчальница» посетившему ее, Александру Сергеевичу, после чего замолчала до самой своей смерти. Впрочем, предоставим слово И.А. Лебедеву:

«Почему же задолго до 1825 г. Александр остановил свой выбор на Николае? В Таганроге у царя входили в свиту – врачи Више, Тарасов; полковник Соломко, генерал‑адъютант барон Дибич, директор канцелярии Ваценко, капитаны Валимов и Гедефруа, метрдотель Миллер, камердинеры Анисимов и Федоров, певчий Бердинский, 4 лакея и камер‑фурьер Бабкин, а также камер‑казак Овчаров, служивший у Александра I с 1812 г. Из Таганрога царь отпускает его в отпуск на Дон. Когда он возвращается и хочет проститься с «умершим императором», к гробу его не подпускают. Звали казака – Федор Кузьмич. Камер‑казак дал царю новое имя, камер‑фурьер Бабкин – России нового царя.

Дело в том, что Николай не был сыном императора Павла, он был незаконнорожденным (как и прадед Пушкина) ребенком императрицы Марии Федоровны, с которой Павел разорвал отношения еще до восшествия на престол. Причем Павел прекрасно знал, что «третий сын» прижит Марией Федоровной от гоф‑курьера Бабкина, на которого он был похож как две капли воды.

Еще в мемуарах «декабриста» А.Ф. фон‑дер Бриггена рассказывалось, что графом Ростопчиным‑младшим в своей подмосковной деревне было найдено письмо Павла к его отцу, в котором император не признавал детей своими. Анна Павловна – при Николае I королева Голландии, была дочерью Марии Федоровны от статс‑секретаря Муханова (не об этой ли тайне в минуты отчаяния, загнанный в угол, рассказывал в письме Геккерен, что послужило поводом для гнева Николая, переписки, так и не найденной, между ним и голландским королем и шума в парламенте).

15 апреля 1800 г. Павел писал в Москву графу Ф. Ростопчину: «Мудрено, покончив с женщиной все общее в жизни, иметь еще от нее детей. В горячности моей я начертал манифест «О признании сына моего Николая незаконным», но Безбородко умолил меня не оглашать его. Но все же Николая я мыслю отправить в Вюртемберг к «дядям», с глаз моих: гоф‑курьерский ублюдок не должен быть в роли российского великого князя – завидная судьба. Но Безбородко и Обольянинов правы: ничто нельзя изменить в тайной жизни царей, раз так предопределенно Всевышним».

Таким образом, император Николай 1 не имел даже дальнего родства с домом Романовых, династическая линия которого по мужской линии прервалась еще на Петре II (сын Алексея Петровича Романова), а вообще всякая связь с Петра III (немецкий принц Карл Петр Ульрих, сын герцога голштейн‑готторпского Карла Фридриха и Анны Петровны, внук Петра I по женской линии). В православии Петр Федорович (1728–1762), российский император (с 1761 года), свергнутый и убитый в результате государственного переворота, организованного в 1762 году его женой, в православии Екатериной Алексеевной (1729–1796) (урожденная Софья Фридерика Августа Анхальт‑Цербстская), с 1762 по 1796 годы – российская императрица Екатерина II.

Николай I, зная свое «подлое» происхождение, «чистил» себя под Петра I, и хотел не стать, а быть Петром. И решение этой задачи он видел в грандиозной фальсификации российской истории, поручив Пушкину написать Историю Петра Великого. Он жестоко ошибся в выборе кандидатуры на роль своего историографа. Пушкин к тому времени уже был осведомлен о «великой тайне» Царского Двора. Вот почему «Шестикрылый Серафим», воспетый поэтом в его знаменитом «Пророке», превратился в «Старца в белой ризе» в стихотворении «Чудный сон мне бог послал…», предсказавшего ему скорую смерть.

Теперь понятно обоюдное стремление Пушкина и Николая I к встрече, которая состоялась с глазу на глаз в царском кабинете Аничкова дворца 23 ноября 1836 года. О чем там шла речь? Пушкинисты утверждают: «О содержании беседы известно только одно: царь взял у Пушкина слово не драться на дуэли ни под каким предлогом, но если история возобновится, обратиться к нему. О Геккерне, по‑видимому, ничего сказано не было» [215].

Интересно, откуда сие стало известно пушкинистам? Уж не читали ли они часом протокол встречи, который сам Николай и вел? Встреча ведь была с глазу на глаз! Что бы впоследствии ни писал или ни говорил Николай I о дуэли и смерти Пушкина, это как раз то, о чем «не говорили» участники встречи. В своем письме к брату, великому князю Михаилу Павловичу от 3 февраля 1837 года он почти что радуется такому исходу:

«С последнего моего письма здесь ничего важного не произошло, кроме смерти известного Пушкина от последствий раны на дуэли с Дантесом. Хотя давно ожидать было должно, что дуэлью кончится их неловкое положение, но с тех пор, как Дантес женился на сестре жены Пушкина, а сей последний тогда же письменно отрекся от требований сатисфакции, надо было надеяться, что дело заглушено… Но последний повод к дуэли, которого никто не постигает и заключавшийся в самом дерзком письме Пушкина к Геккерну, сделал Дантеса правым в этом деле… Пушкин погиб, и слава Богу умер христианином…»

Такая вот метаморфоза в оценке «одного из умнейших людей России» через десять лет – «известный Пушкин». А императрица Александра Федоровна записала в своем дневнике 28 января 1837 года, еще при живом поэте: «…Разговор с Бенкендорфом целиком за Дантеса, который вел себя как благородный рыцарь, Пушкин как грубый мужик».

Косвенно о теме беседы Пушкина с Государем можно судить из разговоров Николая I, записанных Модестом Андреевичем Корфом [216]:

«Под конец его жизни, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренно любил и теперь люблю как очень хорошую и добрую женщину, я раз как‑то разговорился с нею о комеражах [217], которым ее красота подвергает ее в обществе; я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себе самой, столько и для счастия мужа, при известной его ревности. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где‑то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. «Разве ты мог ожидать от меня другого?» – спросил я его. – «Не только мог, Государь, но, признаюсь откровенно, я и Вас самих подозревал в ухаживании за моей женой…». Три дня спустя был его последний дуэль».

Царь десять лет не принимал Пушкина и лично никогда с ним не беседовал, а в приведенном фрагменте, якобы за три дня до дуэли (т. е. 24 января 1837 года), сподобился вдруг выслушать слова благодарности поэта за отеческие советы его любимой жене. Это не более чем дозированная утечка информации о формате беседы, состоявшейся 23 ноября 1836 года, в ходе которой, похоже, Пушкин изложил царю свое видение ситуации. Прежде всего он изложил императору содержание «диплома рогоносца» в своей интерпретации (возможно даже признался в своем авторстве), чем подписал себе смертный приговор. Не мог Пушкин высказать Государю такую банальность как, «…я и вас самих подозревал в ухаживании за моей женой…», когда это было известно всему высшему петербургскому обществу, да сам царь в этом откровенно признается. Уж если так упорно добивался поэт встречи с Николаем I, то не ради же этой банальности. Он шел, как говорится, ва‑банк, сказать в глаза императору всю горькую правду, после чего дуэль стала не только неминуемой, но и априори смертельной для поэта, причем теперь, независимо от того, как поведет себя непредсказуемый Дантес.

Встречи добивался не только Пушкин, ее пожелал и сам Государь, чтобы выяснить, насколько глубоко поэт разобрался в родословной Дома Романовых, поскольку о его встрече с Верой– «молчальницей» ему конечно же было известно. Выслушав откровения Пушкина, Николай 1 наложил свою «подпись» на некоем виртуальном приговоре Пушкину государственной печатью»

Наступила томительная 2‑месячная пауза, в течение которой обе смертельно враждующие стороны готовились к окончательной схватке.

Поэты всех времен и народов обладают каким‑то сверхъестественным чутьем в оценке исторических, и, прежде всего, трагических событий, реальную подоплеку которых они ни сном, ни духом. Советский поэт Николай Доризо, пушкинолюб божьей милостию, прокричал, равно выстрелил в это загадочное, трагическое событие, случившееся 27 января 1837 года:

…А если б не было дуэли?

А если б не было дуэли,

А если б не было дуэли…

Что ж!

Было все предрешено, –

И пуля та

достигла б цели,

Достигла б цели все равно!

Был царь,

И был Он,

дух мятежный.

А пуля,

что прервала жизнь,

Была лишь точкой неизбежной,

Где судьбы их

пересеклись».

Итак, Царь «отливал пулю», прервавшую жизнь поэта, а Поэт искал формальный повод, чтобы вызвать на дуэль «старичка», либо его «приемного сына» – теперь уже было безразлично, кто из них выйдет к барьеру. До бракосочетания Екатерины Николаевны с Ж. Дантесом, которое состоялось 10 января 1837 года открывать огонь было просто не этично, ну а дальше – по обстановке. Главное, чтобы как‑то себя проявил новоиспеченный «родственник». И он не заставил себя долго ждать. Накануне свадьбы С.Н. Карамзина пишет брату Ан. Н. Карамзину: «Завтра, в воскресенье, состоится эта удивительная свадьба, мы увидим ее в католической церкви, Александр и Вольдемар <Карамзины> будут шаферами, а Пушкин проиграет несколько пари, потому что он, изволите видеть, бился об заклад, что эта свадьба – один обман и никогда не состоится. Все это по‑прежнему очень странно и необъяснимо; Дантес не мог почувствовать увлечения, и вид у него совсем не влюбленный. Катрин во всяком случае более счастлива, чем он».

Бракосочетание Е.Н. Гончаровой и Ж. Дантеса (обряд венчания совершен дважды – в православном Исаакиевском соборе и римско‑католической церкви Св. Екатерины) в присутствии свидетелей, шаферов и ближайших родственников. Даже С.Н. Карамзина не была приглашена в церковь и потом писала брату, что «испытала разочарование» не будучи свидетельницей того «как выглядели участники этой таинственной драмы в заключительной сцене эпилога». Пушкин на свадьбу не поехал, Наталья Николаевна по его разрешению присутствовала на венчании, но уехала тотчас же после службы, не оставшись на ужин.

Через два дня после свадьбы молодые Геккерны наносят видит Пушкиным, но поэт в категоричной форме отказывается их принять.

Данзас рассказывал: «Дантес приезжал к Пушкину со свадебным визитом; но Пушкин его не принял».

П.А. Вяземский писал великому князю Михаилу Павловичу от 18 февраля 1837 года: «Поэт «объявил самым положительным образом, что между его семьей и семейством своячениц он не потерпит не только родственных отношений, но даже простого знакомства, и что ни их нога не будет у него в доме, ни его – у них».

В четверг 14 января на обеде у Г.А. Строганова барон Геккерн‑отец делает еще одну попытку установить «более родственные» отношения между семейством Пушкина и своим. Однако Пушкин отвечал сухо, что, невзирая на родство, он не желает иметь никаких отношений между своим домом и г. Дантесом, при этом возвратил нераспечатанным письмо Дантеса, отосланное 11–13 января. Вяземский писал позднее: «анонимные письма… лежали горячею отравою на сердце Пушкина», он не мог ни простить, ни забыть нанесенного ему оскорбления.

Ничего другого П.А. Вяземский написать и не мог, ибо все друзья Пушкина были уверены, что причиной столь недружественного отношения к семейству Геккернов являются пресловутые письма, написанные якобы Геккернами или по крайней мере, при их непосредственном участии. Не сумев установить «родственных» отношений с семьей Пушкина (и тем снять впечатление «неестественности» своего брака), Дантес вновь начал вести себя откровенно вызывающе, демонстративно афишируя увлечение женой поэта и компрометируя ее в глазах света (что удалось: на Пушкину и ее сестер смотрели с пристрастием во всех собраниях).

 

Из «Конспективных заметок» В.А. Жуковского, который отмечал двойственность поведения Дантеса: «После свадьбы. Два лица. Мрачность при ней <Н.Н. Пушкинойх Веселость за ее спиною. – При Тетке ласка к жене; при Александрине и других, кои могли бы рассказать, des brusqueries [218]. Дома же, веселость и большое согласие».

21 января Пушкины на большом балу в доме Фикельмонов, где было более 400 гостей. Дантес продолжал, как и в предыдущие дни, открыто ухаживать за Н.Н. Пушкиной, а сотни глаз продолжали наблюдать за происходящим: светская молва переносила слухи, сплетни и анекдоты, которые зачастую пускали в ход сами Геккерны (после 21 января 1837 г. анекдот о влюбленном Дантесе и бешеной ревности Пушкина появился в дневниках современников), а семейная жизнь Пушкина все больше делалась предметом светских пересудов.

23 января Пушкин с женой на балу у графа И.И. Воронцова‑Дашкова, который остался в памяти и мемуарах современников как переломный момент январских событий в жизни поэта. Вызывающее поведение Дантеса замечали и прежде, но здесь им были сказаны какие‑то остроты и каламбуры, которые задевали его собственную жену и жестоко компрометировали Наталью Николаевну. Каламбур, который Пушкин назовет в письме барону Геккерну «казарменным», был произнесен Дантесом в большом обществе, и его тут же разнесли по залам и гостиным дворца Воронцовых‑Дашковых.

Из дневника Д.Ф. Фикельмон (запись 29 января): «Наконец, на одном балу он <Дантес> так скомпрометировал госпожу Пушкину своими взглядами и намеками, что все ужаснулись, и решение Пушкина было с тех пор принято окончательно».

Вот как описал этот роковой бал В.А. Соллогуб в своих «Воспоминаниях», конечно со слов свидетелей, поскольку сам он в это время находился за границей. Нужно отметить при этом, что даже самые близкие друзья Пушкина весьма снисходительно относились к «шалостям» балагура Ж. Дантеса, где‑то даже осуждая поэта за его поведение, которое объясняли лишь его упрямым нежеланием «породниться» с Геккернами.

«После моего отъезда Дантес женился и был хорошим мужем и теперь, по кончине жены, весьма нежный отец. Он пожертвовал собой, чтоб избегнуть поединка. В этом нет сомнения; но, как человек ветреный, он и после свадьбы, встречаясь на балах с Натальей Николаевной, подходил к ней и балагурил с несколько казарменного непринужденностью. Взрыв был неминуем и произошел несомненно от площадного каламбура. На бале у гр. Воронцова, женатый уже, Дантес спросил Наталью Николаевну, довольна ли она мозольным оператором, присланным ей его женой. – Le pédicure prétend. – прибавил он. – que votre cor est plus beau que celui de ma femme [219].

Пушкин об этом узнал. В письме его к посланнику Геккерну есть намек на этот каламбур [220]. Письмо, впрочем, было то же самое, которое он мне читал за два месяца, – многие места я узнал; только прежнее было, если не ошибаюсь, длиннее и, как оно ни покажется невероятным, еще оскорбительнее».

Далее В.А. Соллогуб с горечью пишет о трагическом исходе поединка на Черной речке, делая упор на то, что Пушкин искал смерти и нашел ее 27 января 1837 года: «Вся грамотная Россия содрогнулась от великой утраты. Я понял, что Пушкин не выдержал и послал письмо к старику Геккерну; понял, почему, боясь новых примирителей, он выбрал себе секунданта почти уже на месте поединка; я понял тоже, что так было угодно провидению, чтоб Пушкин погиб, что он сам увлекался к смерти силою почти сверхъестественною и, так сказать, осязательною. Двадцать пять лет спустя я встретился в Париже с Дантесом‑Геккерном, нынешним французским сенатором. Он спросил меня: «Вы ли это были?» Я отвечал: «Тот самый». – «Знаете ли, – продолжал он, – когда фельдъегерь довез меня до границы, он вручил мне от государя запечатанный пакет с документами моей несчастной истории. Этот пакет у меня в столе лежит и теперь запечатанный. Я не имел духа его распечатать».

У Пушкина в «запасе» было трое суток, чтобы тщательно откорректировать послание барону Геккерну, дожидавшего своего часа, не забыл он и про последний каламбур Ж. Дантеса.

На следующий день чета Пушкиных присутствует на вечере без танцев у князя П.И. Мещерского. А.О. Россет вспоминал, что в кабинете застал хозяина и Пушкина за шахматной доской. Оторвав взгляд от доски, Пушкин спросил: «Ну что… вы были в гостиной; он уже там, возле моей жены?» Но если А.О. Россет смутился от прямого вопроса Пушкина и уклонился от ответа, то другие члены кружка Карамзиных‑Вяземских злословили без всякого стеснения. Так, С.Н. Карамзина пишет своему брату: «…Пушкины, Геккерны (которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества). Пушкин скрежещет зубами и принимает свое всегдашнее выражение тигра. Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом своего зятя, – это начинает становиться чем‑то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрита по всем правилам кокетничает с Пушкиным…»

25‑го января к Пушкину приезжает барон Геккерн‑старший, которого поэт не принял, произошла ссора на лестнице. Об этом запись в «Конспективных заметках» Жуковского: «В понедельник приезд Геккерна и ссора на лестнице». Быть может, со стороны Геккерна это была еще одна попытка снять напряжение между семьями, сгладить отношения, избежать конфликта. Но поздно, ружье, висевшее на стене в начале этой затянувшейся трагикомедии уже в руках Пушкина. На следующий день, он отправляет свою ноябрьскую «заготовку» по адресу. Первая часть послания напоминает текст ноябрьского письма, в средней Пушкин объясняет, как он понимает в ноябрьской истории роль самого Геккерна, и обращается к адресату в выражениях самых оскорбительных; в заключение предлагает положить всему этому конец, угрожая, что, если вызов не будет ему послан, он не остановится перед новым скандалом: «Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой и, еще того менее – чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь».

Письмо написано по‑французски. Ниже приводится перевод его полного текста:

 

 

...

«Барон!

Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то сочувствие, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном.

Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По‑видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей; верните мне моего сына.

Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность, и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой, и еще того менее – чтобы он отпускал ей казарменный каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь.

Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга

Александр Пушкин

26 января 1837».

 

Прав был В.А. Соллогуб, сравнивая по памяти тексты ноябрьского, неотправленного, и январского посланий Пушкина барону Геккерну, что первое «было… длиннее (в 1,85 раза, то есть отправленное письмо было без малого в 2 раза короче) и, «как оно ни покажется невероятным, еще оскорбительнее» (почитай в два раза, судя по объему неотправленного письма). Но не это самое главное в процедуре подготовки и отправлении оскорбительного письма барону Геккерну. Современников Пушкина, в том числе его друзей, поразила совершенно непонятная им непоследовательность действия гения. Если в ноябрьской «заготовке» оскорбления в адрес как старого, так и «молодого» Геккернов как‑то можно было оправдать (ну заблуждался поэт в определении авторства злополучного «пасквиля»), то в январском послании он повел себя явно непоследовательно, если не сказать – безнравственно.

Отозвав 17 ноября свой вызов Ж. Дантесу, он тем самым дал сигнал к примирению, что и было воспринято именно так противной стороной (Дантес просит секундантов: «Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видеться как братья».) Чего еще нужно, чтобы успокоить страсти, кипевшие в свете? «Побратайся» Пушкин с Дантесом, его бы на руках носили не только друзья, но и недруги тоже. Прими предложение о «дружбе домами» и никаких ухаживаний после 10 января со стороны Дантеса не было бы. Разве непонятно, что Дантес начал «по мелкому» пакостить, т. е. мстить Пушкину за его оскорбительное отношение к их шагам по практической реализации процедуры примирения, исходившего именно от поэта?

Однако Пушкин, пренебрегая элементарными нормами дворянского этикета, шлет оскорбительное письмо, руководствуясь мотивами, о которых следовало бы забыть после ноябрьского примирения. Этим немедленно воспользовался барон Геккерн, напомнив Пушкину в своем вызове его на дуэль: «Вы, по‑видимому, забыли, Милостливый государь, что именно вы отказались от вызова, направленного вами барону Жоржу де Геккерну и им принятого…»

По логике происходящих после 10 января 1837 года событий, Пушкин может гневаться лишь за то, что Дантес возобновил свои ухаживания за Натали, да еще за этот несчастный каламбур, что мозоль (тело) жены Пушкина лучше, чем у его собственной жены. Но послать такие обвинения Геккернам было бы курам на смех. Однако, пренебрегая элементарными условностями, принятыми в свете, Пушкин не «восстал… против мнений света», как утверждал М.Ю. Лермонтов, ни разу не встречавшийся с Пушкиным при его жизни, а восстановил его против себя, в том числе своих недоумевающих близких друзей. Скорее можно сказать, что свет «восстал» против непредсказуемых действий поэта.

Почему на этот, очевидный факт никто из знаменитых пушкинистов не обратил внимание? Этим оскорбительным письмом Пушкин как бы открытым текстом говорит, что ему наплевать на то, что подумают недруги и друзья, важно, чтобы состоялась смертельная для него дуэль! Цель оправдывает средства.

Отправив письмо (скорее всего вечером 25‑го января), Пушкин навещает Е.Н. Вревскую, которая в это время находилась в Петербурге, посвятив ее в тайны посланного вызова. По воспоминаниям Е.Н. Вревской (в записи М.И. Семевского) Пушкин откровенно говорил с ней о всех своих делах: «О бремени клевет, о запутанности материальных средств, о посягательстве на его честь, на свое имя, на святость семейного очага и, давимый ревностью, мучимый фальшивостью положения в той сфере, куда бы ему не следовало стремится, видимо искал смерти».

Евпрасия Николаевна своим чутким женским сердцем уловила то, что 175 лет не могут понять пушкинисты всех поколений – Пушкин искал смерти!

В первой половине дня 26 января 1837 года барон Геккерн получает письмо Пушкина. К.К. Данзас вспоминал: «Говорят, что получив это письмо, Гекерен бросился за советом к графу Строганову и что граф, прочитав письмо, дал совет Гекерену, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль, так как после подобной обиды, по мнению графа, дуэль была единственным исходом». После этого Дантес видится с д\'Аршиаком и просит его вновь взять на себя обязанности секунданта. Посланник через д\'Аршиака отсылает Пушкину письмо, содержащее вызов от имени Жоржа Геккерна (Дантеса), Пушкин обещает прислать к д\'Аршиаку своего секунданта.

Будущий великий русский писатель Иван Сергеевич Тургенев, в то время 18‑летний начинающий литератор, вечером 25 января 1827 года был на концерте первого флейтиста прусского короля – Габриельского, где практически впервые вблизи увидел Пушкина (до этого он мельком его видел в книжной лавке Смирдина, а также на утреннем концерте в зале В.В. Энгельгарта) и описал эту встречу в своих позднейших воспоминаниях: «Он стоял, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом… смуглое лицо, африканские губы, оскал белых крепких зубов, висячие бакенбарды, желчные глаза под высоким лбом почти без бровей и кудрявые волосы…» заметив, что на него уставился незнакомый, «он словно с досадой повел плечом, – вообще он казался не в духе – и отошел в сторону. Несколько дней спустя я видел его лежащим в гробу».

Пушкин в своих мыслях уже был далек от суетных мирских дел, в противном случае он подошел бы к молодому человеку, так пристально глядевшего на живого гения, почти полубога и, кто знает, какая бы могла состояться содержательная беседа. Но! История не знает сослагательного наклонения.

Думая на рауте, состоявшемся у М.Г. Разумовской за день до дуэли (26 января 1837 года), найти себе секунданта, Пушкин появляется там в 12‑м часу ночи и обращается к советнику английского посольства Артуру Меджнису с просьбой быть его секундантом в дуэли с Дантесом [221]. На этом вечере последний раз видела живого Пушкина Софья Николаевна Карамзина: «…я видела Пушкина в последний раз; он был спокоен, смеялся, разговаривал, шутил, он несколько судорожно сжал мне руку, но я не обратила внимания на это…»

В половине второго ночи Пушкин получил записку от Меджниса, в которой тот отказывался быть его секундантом, поняв после разговора с д\'Аршиаком, что примирение противников невозможно. Отказ Меджниса поставил Пушкина в очень затруднительное положение – к утру 27 января у него не было секунданта.

Ниже приводится в переводе с французского копия письма барона Геккерна от 26 января 1837 года с вызовом Пушкина на дуэль с Ж. Дантесом:

 

 

...

«Милостивый Государь!

Не зная ни вашего почерка, ни вашей подписи, я обратился к г. виконту д\'Аршиаку, который вручит вам настоящее письмо, чтобы убедиться, действительно ли то письмо, на которое я отвечаю, исходит от вас. Содержание его до такой степени выходит из пределов возможного, что я отказываюсь отвечать на все подробности этого послания. Вы, по‑видимому, забыли, Милостивый Государь, что именно вы отказались от вызова, направленного вами барону Жоржу де Геккерну им принятого. Доказательство тому, что я здесь заявляю, существует – оно писано вашей рукой и осталось в руках у секундантов. Мне остается только предупредить вас, что г. виконт д\'Аршиак отправляется к вам, чтобы условиться относительно места, где вы встретитесь с бароном Жоржем Геккерном, и предупредить вас, что эта встреча не терпит никакой отсрочки.

Я сумею впоследствии, Милостивый Государь, заставить вас оценить по достоинству звание которым я облечен и которого никакая выходка с вашей стороны запятнать не может.

Остаюсь, Милостивый Государь, ваш покорнейший слуга

Барон де Геккерн.

 

...

Прочтено и одобрено мною.

Барон Жорж де Геккерн».

(Выделено мной. – А.К.).

 

На прием к Пушкину прибыл секундант Ж.Дантеса виконт Д\'Аршиак, передав ему свою визитную карточку и записку следующего содержания (перевод с французского):

 

 

...

«Прошу господина Пушкина оказать мне честь сообщением, может ли он меня принять. Или, если не может сейчас, то в котором часу это будет возможно.

Виконт д\'Аршиак,

состоящий при Французском посольстве».

 

Встреча Пушкина с секундантом Ж. Дантеса состоялась лишь поздно вечером 26 января 1837 года на рауте у княгини М.Г. Разумовской. Предварительно Пушкин получил от д\'Аршиака записку следующего содержания:

 

 

...

«Нижеподписавшийся извещает господина Пушкина, что он будет ожидать у себя дома до 11 часов вечера нынешнего дня, а после этого часа – на балу у графини Разумовской, лицо, уполномоченное на переговоры о деле, которое должно быть закончено завтра.

В ожидании он просит господина Пушкина принять уверение в своем совершенном уважении.

Виконт д\'Аршиак.

Вторник 26 января».

 

«Пушкин не скрывал от жены, что он будет драться, – рассказывала княгиня В.Ф. Вяземская П.И. Бартеневу. – Он спрашивал ее, по ком она будет плакать. «По том, – отвечала Наталья Николаевна, – кто будет убит». Такой ответ бесил его: он требовал от нее страсти, а она не думала скрывать, что ей приятно видеть, как в нее влюблен красивый и живой француз. «Я готова отдать голову на отсечение, – говорит княгиня Вяземская, – что все тем и ограничивалось и что Пушкина была невинна». Накануне дуэли, вечером, Пушкин явился на короткое время к княгине Вяземской и сказал ей, что его положение стало невыносимо и что он послал Геккерну вторичный вызов. Князя не было дома. Вечер длился долго. Княгиня Вяземская умоляла Василия Перовского и графа М.Ю. Виельгорского дождаться князя и вместе обсудить, какие надо принять меры. Но князь вернулся очень поздно. <…> Пушкина чувствовала к Геккерну род признательности за то, что он постоянно занимал ее и старался быть ей приятным. <…> Накануне дуэли был раут у графини Разумовской.

Кто‑то говорит Вяземскому: «Подите посмотрите, Пушкин о чем‑то объясняется с Даршиаком; тут что‑нибудь недоброе». Вяземский направился в ту сторону, где были Пушкин и Даршиак; но у них разговор прекратился».

Наступил день дуэли, но у Пушкина нет секунданта, а д\'Аршиак бомбит его письмами:

 

 

...

«Милостливый государь!

Я настаиваю и сегодня утром на просьбе, с которой имел честь обратиться к вам вчера вечером.

Необходимо, чтобы я переговорил с секундантом, выбранным вами, и притом в кратчайший срок. До полудня я останусь у себя на квартире; надеюсь ранее этого часа принять лицо, которое вам угодно будет прислать ко мне.

Примите, Милостивый Государь, уверение в моем глубочайшем уважении.

Виконт д\'Аршиак.

С‑Петербург. среда, 9 ч. утра 27 января».

 

В отчаянии Пушкин соглашается на то, чтобы секунданта ему подобрал сам барон Геккерн, «…будь то хотя бы его ливрейный лакей», о чем он пишет в ответ на требование д\'Аршиака, в письме, полученном утром 27 января:

 

 

...

«Виконт!

Я не имею ни малейшего желания посвящать петербургских зевак в мои семейные дела, поэтому я не согласен ни на какие переговоры между секундантами. Я привезу моего лишь на место встречи. Так как вызывает меня и является оскорбленным г‑н Геккерн, то он может, если ему угодно, выбрать мне секунданта; я заранее его принимаю, будь то хотя бы его ливрейный лакей, что же касается часа и места, то я всецело к его услугам. По нашим, по русским, обычаям этого достаточно. Прошу вас поверить, виконт, что это мое последнее слово и что более мне нечего ответить относительно этого дела; и что я тронусь из дому лишь для того, чтобы ехать на место.

Благоволите принять уверение в моем совершенном уважении.

А. Пушкин.

января, между 9½ и 10 ч. утра».

 

Понятно, что с таким условием, выдвинутым Пушкиным, противная сторона согласиться не может, о чем в достаточно жесткой форме сообщает поэту секундант Ж. Дантеса:

 

 

...

«Милостивый Государь!

Оскорбив честь барона Жоржа де Геккерна, вы обязаны дать ему удовлетворение. Вам и следует найти себе секунданта. Не может быть и речи о подыскании вам такового.

Готовый со своей стороны отправиться на место встречи, барон Жорж де Геккерн настаивал на том, чтобы вы подчинились правилам. Всякое промедление будет сочтено им за отказ в должном ему удовлетворении и за намерение оглаской этого дела помешать его окончанию.

Свидание между секундантами, необходимое перед поединком, станет, если вы снова откажетесь, одним из условий барона Жоржа де Геккерна; а вы сказали мне вчера и написали сегодня, что принимаете все его условия.

Примите, милостивый государь, уверение в моем совершенном уважении.

Виконт д\'Аршиак.

С‑Петербург, 27 января 1837 г.»

 

О том, как Пушкин выбрал себе секунданта, лучше всего поведал подполковник Константин Карлович Данзас – лицейский товарищ Пушкина, в своих воспоминаниях, записанных А. Аммосовым:

«27 января 1837 года К. К. Данзас, проходя по Пантелеймонской улице, встретил Пушкина в санях. В этой улице жил тогда К.О. Россет; Пушкин, как полагает Данзас, заезжал сначала к Россету и, не застав последнего дома, поехал уже к нему Пушкин остановил Данзаса и сказал:

– Данзас, я ехал к тебе, садись со мной в сани и поедем во французское посольство, где ты будешь свидетелем одного разговора.

Данзас, не говоря ни слова, сел с ним в сани, и они поехали в Большую Миллионную. Во время пути Пушкин говорил с Данзасом, как будто ничего не бывало, совершенно о посторонних вещах. Таким образом доехали они до дома французского посольства, где жил дАршиак. После обыкновенного приветствия с хозяином Пушкин сказал громко, обращаясь к Данзасу: Je vais vous mettre maintenant au fait de tout [222] и начал рассказывать ему все, что происходило между ним, Дантесом и Геккерном, то есть то, что читателям известно из сказанного нами выше [223].

Пушкин окончил свое объяснение следующими словами: «Maintenant la seule chose que j\'ai à vous dire c\'est que si l\'affaire ne se termine pas aujourd\'hui même, le première fois que je rencontre Heckerene, père ou fils, je leur cracherai à la figure» [224].

Тут он указал на Данзаса и прибавил: «Voilà mon témoin».

Потом обратился к Данзасу с вопросом:

– Consentez‑vous? [225]

После утвердительного ответа Данзаса Пушкин уехал, предоставив Данзасу, как своему секунданту, условиться с д\'Аршиаком о дуэли.

Вот эти условия.

Драться Пушкин с Дантесом должен был в тот же день 27 января в 5‑м часу пополудни. Место поединка было назначено секундантами за Черной речкой возле Комендантской дачи.

Оружием выбраны пистолеты.

Стреляться соперники должны были на расстоянии двадцати шагов, с тем чтобы каждый мог сделать пять шагов и подойти к барьеру; никому не было дано преимущества первого выстрела; каждый должен был сделать один выстрел, когда будет ему угодно, но в случае промаха с обеих сторон дело должно было начаться снова на тех же условиях. Личных объяснений между противниками никаких допущено не было; в случае же надобности за них должны были объясняться секунданты.

По желанию д\'Аршиака условия поединка были сделаны на бумаге (ниже приводятся в переводе с французского).

 

 

...

Условия дуэли между г. Пушкиным и г. бароном Жоржем Геккерном

1. Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга, за пять шагов назад от двух барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам.

2. Противники, вооруженные пистолетами, по данному сигналу, идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут пустить в дело свое оружие.

3. Сверх того принимается, что после первого выстрела противникам не дозволяется менять место для того, чтобы выстреливший первым подвергся огню своего противника на том же расстоянии.

4. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то если не будет результата, поединок возобновляется на прежних условиях: противники ставятся на то же расстояние в двадцать шагов; сохраняются те же барьеры и те же правила.

5. Секунданты являются непременными посредниками во всяком объяснении между противниками на месте боя.

6. Нижеподписавшиеся секунданты этого поединка, облеченные всеми полномочиями, обеспечивают, каждый за свою сторону, своею честью строгое соблюдение изложенных здесь условий.

Константин Данзас,

инженер‑подполковник, Виконт Д. Аршиак, атташе французского посольства.

 

С этой роковой бумагой Данзас возвратился к Пушкину. Он застал его дома, одного. Не прочитав даже условий, Пушкин согласился на все. В разговоре о предстоящей дуэли Данзас заметил ему, что, по его мнению, он бы должен был стреляться с бароном Геккерном, отцом, а не с сыном, так как оскорбительное письмо он написал Геккерну, а не Дантесу. На это Пушкин ему отвечал, что Геккерн, по официальному своему положению, драться не может» [226]. Конечно, Пушкина устраивали любые условия поединка, поскольку он был уверен, что, независимо от этих условий, формат дуэли подготовлен так, что он будет непременно убит, что и требовалось. Если внимательно проанализировать эти условия, то в них заложены (или, напротив, не заложены) некоторые нюансы, неприемлемые с точки зрения существующего дуэльного этикета. В этом отношении весьма характерным является второй пункт Условий. Вчитаемся в него: «Противники, вооруженные пистолетами, по данному сигналу…»! В каком виде должен быть дан сигнал? Почему это не определено? Известно, что таким сигналом чаще всего является возглас одного из секундантов: «К барьеру!» или «Сходитесь!» Отсутствие точного формата сигнала и началу дуэли, дало возможность секундантам (или кому‑то одному из них) импровизировать формат сигнала: «Противников поставили, подали им пистолеты, и по сигналу, который сделал Данзас, махнув шляпой, они начали сходиться».

Было уже около 5 часов вечера. Сумерки. Причем здесь взмах шляпой одного из секундантов? Такой сигнал отвлекает дуэлянтов, нужно следить за его действиями. Иное дело звуковой сигнал, он не мешает сосредотачиваться дуэлянту, в вечерней тишине хорошо слышен: «К барьеру!» Но Данзас почему‑то предпочел дать сигнал взмахом шляпы, находясь вблизи Пушкина, но ясно, что не на линии огня, чтобы он наверняка мог «увидеть» этот сигнал. Ему нужно смотреть в сторону своего секунданта, в то время как Ж. Дантесу все прекрасно видно с расстояния 20 шагов. Кому еще был нужен этот взмах шляпой?

Он нужен был снайперу, находящемуся в здании Комендантской дачи! Сигнал «К барьеру»» он услышать не мог – не позволяло расстояние от места дуэли до комендантской дачи. А каково это расстояние? Обратимся к воспоминаниям Данзаса:

«Данзас не знает, по какой дороге ехали Дантес с д\'Аршиаком; но к Комендантской даче они с ними подъехали в одно время. Данзас вышел из саней и, сговорясь с д\'Аршиаком, отправился с ним отыскивать удобное для дуэли место. Они нашли такое саженях в полутораста от Комендантской дачи, более крупный и густой кустарник окружал здесь площадку и мог скрывать от глаз оставленных на дороге извозчиков то, что на ней происходило. Избрав это место, они утоптали ногами снег на том пространстве, которое нужно было для поединка, и потом позвали противников».

Итак, на глазок Данзаса, это расстояние равно около 150 саженей или порядка 300 метров [227]. Несмотря на сгущавшиеся сумерки, на фоне снежного покрова взмах шляпой был прекрасно виден и снайпер начал отсчитывать шаги: «раз», «два», «три», «четыре» – огонь!

Здесь срабатывает другой фактор неопределенности второго пункта Условий: «Противники… идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут пустить в дело свое оружие». Выходит, что переступать барьер нельзя, а с любого расстояния от начала движения до барьера можно?! Это действительно так, поскольку Данзас «выстрелил» не доходя одного шага до барьера, и ему не было высказано никаких претензий, что он не дошел до барьера:

 

 

...

«Пушкин первый подошел к барьеру и, остановясь, начал наводить пистолет. Но в это время Дантес, не дойдя до барьера одного шага, выстрелил, и Пушкин, падая [228], сказал:

– Je crois que j\'ai la cuisse fracassée [229].

Секунданты бросились к нему, и, когда Дантес намеревался сделать то же, Пушкин удержал его словами:

– Attendez! je me sens assez de force pour tirer mon coup [230].

Дантес остановился у барьера и ждал, прикрыв грудь правою рукою.

При падении Пушкина пистолет его попал в снег, и потому Данзас подал ему другой.

Приподнявшись несколько и опершись на левую руку, Пушкин выстрелил.

Дантес упал.

На вопрос Пушкина у Дантеса, куда он ранен, Дантес отвечал:

– Je crois que j\'ai la balle dans la poitrine [231].

– Браво! – вскрикнул Пушкин и бросил пистолет в сторону.

Но Дантес ошибся: он стоял боком, и пуля, только контузив ему грудь, попала в руку.

Пушкин был ранен в правую сторону живота; пуля, раздробив кость верхней части ноги у соединения с тазом, глубоко вошла в живот и там остановилась».

 

У Пушкина это была 29‑я дуэль. На всех предыдущих он всегда первым подходил к барьеру и ждал выстрела противника, после которого либо стрелял вверх, либо не стреляя, давал понять, что инцидент исчерпан и противник его прощен. Пушкин никогда не стрелял в человекам Он и на этот раз поступил аналогично «…первый подошел к барьеру и, остановясь, начал наводить пистолет». Он выполнял все положенные на дуэли приемы: «…начал наводить пистолет». А иначе нельзя, не может же он, опустив пистолет, ждать смертельный выстрел противника, все должно быть по‑настоящему. Но Дантес все‑таки выстрелил «не дойдя до барьера одного шага», а почему не двух, трех шагов? Почему бы не сходя со своего места? Условия этому не препятствовали, а ему, прекрасному стрелку, что десять, что пятнадцать шагов – все едино! Не сходя с места даже лучше, не собьется дыхание, не дрогнет рука. А поразить Пушкина точно в сердце для такого стрелка – нет проблем. Вспомним, как он за считанные секунды из 12 выстрелов причем из разных ружей, которые едва успевал подавать ему ассистент, поразил 12 голубей из стремительно разлетающейся стаи. Но Дантес делает все‑таки 4 шага, стреляет и… промахивается! Да, для великолепного стрелка, каким был Дантес, – попадание в живот Пушкину – это промах, да еще какой! Ранить противника на поединке в живот – это для опытного стрелка – нонсенс. Это самое страшное ранение, раненый непременно умрет, но в страшных муках, не теряя при этом сознания. Даже самые ярые противники избегали на поединках ранения в живот, чем же Пушкин заслужил такой предательский выстрел от человека, который две недели тому назад настойчиво пытался побрататься с поэтом.

 

Есть два момента, на которые, пожалуй, никто не обратил внимания, случившиеся после «выстрела» Дантеса. Во‑первых, Дантес совершенно искренне был поражен результатом «своего выстрела», сделав попытку «броситься к нему», то есть своему противнику, как это можно расценить? И, во‑вторых, когда Пушкин изъявил желание «сделать свой выстрел», он не вернулся на то место, откуда «сделал свой выстрел», вопреки 3‑му пункту Условий: «…после первого выстрела противникам не дозволяется менять место для того, чтобы выстреливший первым, подвергся огню своего противника на том же расстоянии». А что делает Ж. Дантес? Он «дозволил» себе поменять место своего выстрела, но… в какую сторону? «Дантес остановился у барьера и ждал прикрыв грудь правою рукою». Всего‑то на один шаг ближе к своей смерти, но сколько благородства в этом шаге? Этот жест, как бы не замеченный на протяжении 175 лет, красноречиво говорит, что Дантес шел к барьеру и не думал демонстрировать свое преимущество отличного стрелка, но… кто‑то выстрелил вместо него.

Но кто из этой четверки мог знать, что поединок это чистейшая профанация и у Черной речки вблизи Комендантской дачи было организовано предательское убийство русского гения? По крайней мере, два человека это знали точно. Пушкин предвидел этот вариант, после того, что и как он высказал Николаю I в порядке своего видения ситуации. Он знал, что «дуэль» закончится смертельным исходом независимо от того, как поведет себя Дантес на огневом рубеже.

Но кто мог быть в сговоре с организаторами убийства, кто дал сигнал снайперу, находящемуся в здании Комендантской дачи, сигнал «К барьеру!» – взмахом шляпы? Данзас?!

Исключено, этот честнейший человек, беспредельно преданный своему великому однокашнику по Лицею, пойти на подлое предательство не мог по определению. Значит кто?

Этим человеком мог быть только секундант Ж. Дантеса виконт д\'Аршиак. Это он при составлении Условий дуэли так мастерски сочинил 2‑й пункт, который освобождал Дантеса от необходимости стрелять в Пушкина, предоставив эту возможность снайперу. Данзас, будучи неискушенным в дуэльных делах, не заметил этих нюансов 2‑го пункта Условий. Это д\'Аршиак попросил Данзаса дать сигнал взмахом своей шляпы, который ни сном, ни духом не мог знать, что дал отмашку снайперу – «Готовьсь!»

Ну а как же тогда расценивать восхищение В.А. Соллогуба по поводу благородства виконта д\'Аршиака? «Этот д\'Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью и сам скоро умер насильственной смертью на охоте». Вот потому и «умер насильственной смертью», что рано или поздно мог в порядке покаяния заговорить о событии, случившемся на Черной речке, и о своем вынужденном предательстве. Узнав о готовящейся расправе над русским поэтом, которого он уважал, он мог сделать лишь одно – спасти от греха своего кузена, который безусловно о заговоре ничего не знал. Но Дантес не думал убивать Пушкина и даже ранить его так садистски. Выдвигаются версии, что он метил в ноги, но «ошибся» и попал в живот. Подумайте, мог ли этот отличный стрелок так «ошибиться». Если бы он хотел ранить Пушкина в ноги, то отбил бы ему мизинец на правой ноге, а тут в живот. Недаром М. Цветаева всю жизнь, как в бреду, вспоминала пушкинский живот: «…в слове «живот» для меня что‑то священное, – даже простое «болит живот» для меня заливает волной содрогающегося сочувствия, исключающего всякий юмор. Нас этим выстрелом всех в живот ранили».

Зачем смертельно раненный Пушкин все‑таки выстрелил в Ж. Дантеса? Именно за этот выстрел так жестоко заклеймил его великий русский философ B.C. Соловьев, считая что не «невольником чести, как назвал его Лермонтов», был поэт, «…а только невольником той страсти гнева и мщения, которой он весь отдался». Не зная истинной причины, послужившей поводом для этой дуэли, Соловьев упрекает поэта в бесчестном поступке – желании «покончить с ненавистным врагом».

«Не говоря уже об истинной чести, требующей только соблюдения внутреннего нравственного достоинства, недоступного ни для какого внешнего посягательства, – даже принимая честь в условном значении согласно светским понятиям и обычаям, анонимный пасквиль ничьей чести вредить не мог, кроме чести писавшего его. Если бы ошибочное предположение было верно и автором письма был действительно Геккерн, то он тем самым лишал себя права быть вызванным на дуэль, как человек, поставивший себя своим поступком вне законов чести; а если письмо писал не он, то для вторичного вызова не было никакого основания. Следовательно, эта несчастная дуэль произошла не в силу какой‑нибудь внешней для Пушкина необходимости, а единственно потому, что он решил покончить с ненавистным врагом».

Не с «…ненавистным врагом» решил покончить Пушкин, а шел он на этот поединок с единственной целью быть убитым пулей, «отлитой» его яростным врагом – императором Николаем I. Но разве мог Соловьев разгадать трагическую задумку столь тщательно спланированную и блестяще осуществленную великим гением‑мистификатором? Простим великодушно нашего философа, который так жестоко ошибался, написав:

«Но и тут еще не все было потеряно. Во время самой дуэли раненный противником очень опасно, но не безусловно смертельно, Пушкин еще был господином своей участи. Во всяком случае, мнимая честь была удовлетворена опасною раною. Продолжение дуэли могло быть делом только злой страсти. Когда секунданты подошли к раненому, он поднялся и с гневными словами: «Attendez, je me sens assez de force pour tirer mon coup!» – недрожащею рукою выстрелил в своего противника и слегка ранил его. Это крайнее душевное напряжение, этот отчаянный порыв страсти окончательно сломил силы Пушкина и действительно решил его земную участь. Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна».

А ведь разгадка тайны последней пушкинской дуэли лежит так близко, буквально на поверхности – читайте и анализируйте его «Памятник», особенно пятую строфу стихотворения, которая совместно с незаконченным стихотворением «Напрасно я бегу к сионским высотам…», все и объясняет. Да, он готовился к самоубийству через смертельную дуэль, и с полной ответственностью заявил о своем грехе. Но император Николай I организованным убийством поэта снял с него и этот грех: Пушкин умер христианином, как невольно признался сам государь: «…и слава Богу умер христианином».

А стрелял он лишь по одной, совершенно банальной причине. Не будучи убитым, он просто обязан был имитировать желание «покончить с ненавистным врагом». Мог ли он причинить сколько‑нибудь серьезный вред здоровью противнику, находясь в столь беспомощном состоянии? Однако этим выстрелом он надолго предупредил догадки современников и будущих исследователей (пушкинистов), что дуэль сия есть не что иное, как «зашифрованное» самоубийство поэта. Этих догадок еще до дуэли было, как мы пытались показать на протяжении всего сочинения, немало.

Читайте пушкинский «Памятник», ведь там все сказано открытым текстом – Пушкин готовился к смерти, он ее вынашивал столько лет и он решил эту свою трагическую задачу.

Советский поэт H. Доризо «прочитал» это стихотворение, именно так, как и завещал Пушкин:

«Я памятник себе воздвиг нерукотворный».

Как мог при жизни

Он сказать такое?

А он сказал

Такое о себе.

Быть может, в час

Блаженного покоя?

А может быть, в застольной похвальбе?

Уверенный в себе,

Самодовольный,

Усталый

От читательских похвал?

Нет!

Эти строки

С дерзостью крамольной,

Как перед казнью узник,

Он писал!

В предчувствии

Кровавой речки Черной,

Печален и тревожно‑одинок:

«Я памятник воздвиг себе нерукотворный…» –

Так мог сказать

И мученик,

И бог!»

 

 

Date: 2016-02-19; view: 544; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию