Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Проза и садж: развлечение и назидание
Арабская проза, начавшаяся как непосредственная наследница пехлевийской эпохи сасанидского абсолютизма, не выдержала заданного тона. Возможно, она играла роль, сравнимую с социальной ролью прозы при дворе Сасанидов, но, конечно, почти ничего не сделала для того, чтобы адибы в поисках идеалов сосредоточились на великом монархе, а между тем почти вся дошедшая до нас светская литература на пехлеви, как правило, посвящена монархии. Интересы адиба были эклектичны и космополитичны. Проза отличалась роялизмом не больше, чем поэзия. Разумеется, проза, как и поэзия, – строгая и относительно экспрессивная словесная композиция. Это не просто «записанная речь»; подобающие ей формы следует культивировать. В прозе тоже есть жанры и условности. Но мы используем это слово для менее строгих по форме и менее экспрессивных по содержанию сочинений, чем те, которые названы нами «поэзией», так как они отвечают потребностям в более гибких выразительных средствах. Как уже отмечалось в разговоре о поэзии, назначение литературы в аграрную эпоху заключалось не в том, чтобы томимый творческой мукой творец мог излить душу, и не в том, чтобы излагать на бумаге информацию, которая может вызвать чье‑либо любопытство. Даже в наше время есть определенные ограничения, налагаемые не только общественной цензурой, но и общим (хоть и не выражаемым открыто) ощущением актуальности той или иной литературы. В аграрную эпоху такие ограничения всегда были строже, пусть и различались в деталях в зависимости от общества. Некоторые виды литературного выражения культивировались, например, в Древней Греции, а в исламском мире отсутствовали – особенно трагедия, где тема космического рока раскрывалась простыми и пронзительными приемами; но в христианстве места для нее не нашлось, а у мусульман не было причин ее возрождать. (Действительно, исламская литература последовательно избегала всего личного и пронзительного.) Другие же виды литературы, встречающиеся в исламе, отсутствовали в древней Греции. Но всегда годным для литературы признавался лишь узкий круг тем; в частности, глубоко личные темы, которые сейчас так прочно у нас укоренились в жанрах романа и автобиографии, по большей части исключались как неподобающие для обнародования. Культивация словесного творчества у адибов времен Аббасидов имела две главные функции. С одной стороны, это была чрезвычайно утонченная игра; о новом стихотворении или рассказе рассуждали примерно так же, как о шахматной партии; и то и другое воспринималось как серьезное занятие, подобающее благородному человеку, в отличие от их восприятия в современной нам деловой среде.
Почтовая марка Катара, посвященная аль‑Джахизу
Изящество в отдаче домашних распоряжений и в составлении писем – особенно если человек занимал видное положение – во многом определяло его ранг или, скорее, то, насколько он заслуживал того, чтобы находиться в этом ранге. С другой стороны, литература выполняла назидательную функцию. Она должна была содержать полезную информацию: правила поведения человека или факты, которые он мог затем выучить на будущее. Даже простые любопытные подробности облекались в форму материала для совершенствования манер адиба или оживления его писем. Несмотря на высокий ранг поэзии, обе эти функции в основном выполняла проза. Адиб, помимо прочего, должен был прекрасно знать пословицы, предпочтительно бедуинского происхождения, и популярные сказки, например из сборника «Тысячи и одной ночи», уже доступного тогда в примитивной форме, и сказок дурачка Джухи[174], в чьих комичных выходках иногда проглядывала простая и мудрая мысль. (Однако сказки ценились не так высоко, как пословицы.) Перевод с пехлеви книги нравоучительных историй (басен о животных), выполненный Ибн‑аль‑Мукаффой при аль‑Мансуре, стал эталоном для более поздних авторов. Эта проза была простой, прямой и удивительно продуманной так, чтобы удерживать внимание читателя тонкой игрой образа и мысли. Самым видным представителем традиции простой и ясной прозы был Амр аль‑Джахиз (ок. 767–868 гг.), который сознательно пользовался разными ритмами и степенями сложности мысли, чтобы не допустить скуки, как он сам говорил, и сделать его произведения пригодными как для забавы, так и для обучения. Но если действие книги Ибн‑аль‑Мукаффы хотя бы происходило при дворе царей‑львов, то в труде аль‑Джахиза королевские особы проходили по касательной. Однако, сочетая информативность и литературное изящество, он идеально удовлетворял потребности адибов. Аль‑Джахиз был уродлив: у него были сильно вытаращенные глаза (отсюда и его прозвище), и арабский свет ставил ему в вину наличие негритянских предков. Кроме того, он отличался крутым нравом и плохо подходил для официальных должностей. Его умение метко выражаться и рассказывать истории, а также обилие сведений, которые он выдавал по любому вопросу, снискали ему популярность еще при жизни. Но говорят, что, когда халиф аль‑Мутаваккиль пригласил его в наставники к одному из своих сыновей (обычно эту должность занимали виднейшие ученые), внешний вид аль‑Джахиза так не понравился халифу, что он отослал его обратно, щедро вознаградив за причиненное беспокойство. Аль‑Джахиз обожал разные истории; в его «Книге о скрягах» перечислены самые разные типы этих неприятных, но по‑разному эксцентричных людей, и мысли свои автор иллюстрирует рассказами из жизни подчас весьма известных людей, причем все они предположительно правдивы. Этот жанр, видимо, продолжил на арабском традицию, восходящую к греческим «Характерам» Теофраста. Эстетическая дистанция, позволяющая читателю оценить нелепость ситуаций, не вынуждая его пережить их самому, поддерживалась с помощью отбора только тех черт личности, которые подчеркивали «характер» скряги. Тем не менее описания аль‑Джахиза бесконечно и тонко индивидуализированы. Он рассказывает о легендарном жутком скупце, богаче, который объясняет, что не может сознательно обменивать монеты, на которых выгравирована шахада, на простые неосвященные товары, не носящие на себе имени Бога (кульминация этой истории наступает, когда после смерти скряги сын, получивший наследство, изучает все дела и вдруг находит способ экономить еще больше, из‑за чего объявляет умершего отца транжирой). Но более привлекательна история об относительно порядочном человеке (личном друге автора, тогда уже почившем), который просто терпеть не мог тратить деньги на радушный прием своих друзей (обилие угощений, разумеется, считалось главным признаком гостеприимства в аграрную эпоху, когда «богатство» значило «еда») и изобретал всевозможные способы помешать им много съесть, сумев даже оправдать свое поведение как проявление самого истинного гостеприимства. Аль‑Джахиз написал несметное множество незабываемых трактатов, критикуя или защищая почти каждую партию или группу. Так, он писал о достоинствах тюрков[175]и негров, но защищал и превосходство арабов над другими народами; он защищал репутацию евреев по сравнению с более ценившимися тогда христианами; он нападал на маздеизм, заявлял о превосходстве купцов над чиновниками и сравнивал преимущества юношей и девушек. Многие из этих маленьких эссе предназначались прежде всего для развлечения (хотя считается, что иногда он работал пером и за деньги); однако аль‑Джахиз претендовал и на серьезные области знаний. Из любопытства он ставил маленькие опыты, чтобы опровергнуть различные народные суеверия. Его комментарии к Корану были вполне разумны, и он умел составить продуманную и даже убедительную защиту какой‑нибудь непопулярной позиции, которой сам не придерживался. Так, в описании шиизма он выбирает не самые нелепые черты (как часто делали сунниты), а самые достойные защиты взгляды, которые мог отстаивать шиит, и изысканно их излагает. Он был ярым мутазилитом и, как говорят, обладал достаточными теологическими знаниями и влиянием, чтобы основать особую мутазилитскую школу мысли. Однако его книги, дошедшие до нас, серьезны по‑иному. Они демонстрируют высочайшую филологическую и литературную эрудицию автора, представляя собой целый склад информации, которая может понадобиться катибу, чтобы писать изящно, точно и со знанием дела. Даже рассказы из жизни подаются как иллюстрации технических моментов хорошего стиля. Но подчинены они прежде всего арабскому хорошему стилю, постоянно перекликавшемуся с древнеарабским. Труды аль‑Джахиза, вероятно, служили инструментом, помогавшим убедить катибов принять арабскую традицию как главный источник адаба, а этого, вероятно, он и добивался. В любом случае именно такие эрудированные работы считались у адибов особенно ценными. В отличие от развлекательной прозы ад‑Джахиза, его серьезные труды читать совсем не просто[176]. Большим почетом, чем традиция Ибн‑аль‑Мукаффы и аль‑Джахиза, пользовалась другая традиция в прозе – садж, рифмованная проза. Здесь предложения были по возможности выстроены в определенном ритме; так или иначе, каждые две‑три фразы или части сложного предложения оканчивались в рифму. Изысканным словам отдавалось предпочтение. Образец такой рифмовки представлял собой еще Коран, но по литературному эффекту садж был более официальным и искусственным, чем Коран. Однако подчас он звучал хорошо, и его использовали в религиозных проповедях и официальной переписке. Ибн‑Дорейд (ум. в 933 г.) применил прием рифмованной прозы в своем сборнике рассказов и документов о жизни и характере бедуинов, удачно сочетав модную тему и модный стиль. Садж отличали несколько формализованная модель и внимание к словесным оборотам и их звучанию, что в другой культуре отнесли бы к сфере поэзии. Однако на самом деле шир, поэзия, в арабском был столь сильно стеснен в плане доступных форм, что тенденции к взаимному проникновению шира и саджа не наблюдалось. Скорее, садж ассоциировался с рядовой прозой и постепенно стал оказывать влияние даже на исторические труды и частную переписку. Но полного расцвета он достиг лишь после распада халифата. Граница между саджем и простой прозой в любом случае была нечеткой. Даже аль‑Джахиз пользовался рифмой в своей прозе; наслаждение от гармонии одного слова с другим одновременно и по звуку, и по смыслу носило эндемический характер. Сама структура арабского языка способствовала этому. Как в других семитских языках, сложные слова образовывались из простых не столько с помощью приставок и суффиксов, сколько методом внутреннего изменения звуков. В каждом слове можно было выделить корень (обычно) из трех согласных, который повторялся во множестве вариантов, меняя только гласные и дополнительные согласные. Каждая дополнительная согласная влекла изменение в семантике: так, из сочетания с‑л‑м можно образовать муСЛиМ («верующий», действительное причастие) и иСЛаМ (отглагольное существительное) – и многие другие родственные слова и словоформы (множественное число, прошедшее время и тому подобные). Этот механизм удивительно четко соблюдался. МуЛХиД (еретик) – тоже действительное причастие, а иЛХаД (еретическое действие) – отглагольное существительное. Поэтому и ритм, и рифма обычно указывали на синтаксическое и даже семантическое значение фразы. Такие слова могут перекликаться друг с другом по всей странице так тонко и изысканно, что этого невозможно было бы добиться простым подбором схожих окончаний. Это особенность коранического стиля, из‑за которой его трудно переводить, и с тех пор она прослеживается почти во всех арабских произведениях. Параллельность смысла быстро породила параллельность звука. Тенденция отождествлять звук и смысл, которую не может не чувствовать даже наивный человек, говорящий только на одном языке, таким образом, укрепилась в арабском. Даже люди с философскими взглядами иногда испытывали соблазн видеть в арабских словах нечто большее, чем произвольные традиционные знаки; а тенденция каждого общества к созданию символов – от знаков зодиака и часов в сутках до букв алфавита – проявилась особенно ярко у мусульман, которые, зная другие языки мира, часто считали воплощением естественного порядка вещей именно арабский. Это иногда влияло и на теологию, и на философию, на что мы еще обратим внимание. Но самое непосредственное и постоянное влияние испытывала сама литература. Грамматисты объединили эти черты в систему, многочисленные исключения из которой предстояло объяснить (так они, сами того не желая, сделали арабскую грамматику труднее, чем она была на самом деле). Они создали впечатление, что язык – единое законченное целое: в настоящем арабском можно было признать лишь ограниченное число звуковых сочетаний, и даже лексика, казалось, возникала вследствие свода грамматических правил, как только был задан принцип корня из трех согласных. Это впечатление усиливалось высоким авторитетом языка Корана. Таким образом, непреложность законов классического мударитского арабского, а вместе с ним древних поэтических форм, разрешенных критиками (уже подразумеваемых в то время, когда этот классический арабский отвели для строго литературных целей, хотя на нем никто не говорил), получила дальнейшее подтверждение. Даже без вмешательства грамматистов природа арабского языка придавала произведениям на нем неотразимый самобытный характер, только способствовавший соблазну манипуляций со словами ради простого удовольствия от процесса (иногда авторы поддавались такому словесному искушению). Закрытая система грамматистов сообщила этой тенденции строгий словесный классицизм, из‑за чего впоследствии все, у кого была альтернатива, предпочитали не пользоваться арабским для письма.
Date: 2015-06-05; view: 708; Нарушение авторских прав |