Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Осанна. Слава в вышних.





 

 

— Я бы не хотел вас прерывать своим прибытием, — сказал доктор Алкахест. — Продолжайте, прошу вас, в том же духе. — Он так возбудился, что едва мог усидеть в кресле. Старый кратер был полон марихуанового дыма, точно чаша небесной благодати. Он огляделся, весь корчась, дергая мертвыми коленями. А они сбились в кучу у входа в пещеру и стояли, держа одежду перед собою. — Продолжайте, не стесняйтесь! — Он кричал, хихикал и махал им. — Будем раскованны! — Такие симпатичные молодые мужчины и красавица‑дева... Неужели он опоздал к самому главному и у них тут все уже было? Но ведь они так необыкновенно, так удивительно молоды, можно надеяться, что... — Я осыплю вас деньгами! — крикнул он.

Чернокожий мужчина с бородой передал автомат мужчине‑шатену, а сам подошел к плоскому камню за костром и схватил свою одежду.

— Кто знает, что вы здесь? — отрывисто спросил он.

— Ни одна живая душа! — заверил его доктор Алкахест, подавшись вперед в своем кресле. — Только один черный джентльмен, который меня сюда доставил. Он старый рыбак, так он сказал. Большая копна серебряных курчавых волос. Рыбачит в здешних водах с тысяча девятьсот пятого года. — Алкахест хмыкнул. — У него губа не дура, можете мне поверить. Содрал, представляете ли, двести долларов.

— Темный, — прошептал Сантисилья. В голове у него наклевывалась какая‑то мысль.

 

Дальше опять шел пропуск, страниц в десять‑двенадцать. Сокрушенно глядя в книгу, Салли протянула руку к столику за яблоком, совершенно так же, как Джинни в расстройстве тянулась за сигаретой или Ричард в последние годы тянулся за рюмкой. Не то было обидно старухе, что она не узнает приключений доктора Алкахеста. Этот персонаж ей не нравился, она в него не верила — не зная таких слов, она тем не менее воспринимала его как клише из романов ужасов, как разновидность образа ученого безумца, использованную здесь в неких сатирических целях, плохо ей понятных и несимпатичных. А вот судьба его уборщицы Перл ее волновала. И без того многое в ее истории пропало из‑за потерянных страниц. Ну как, подумать только, ее могли обвинить в убийстве? Бессмыслица! Конечно, Салли Эббот понимала, что с романа спрос невелик, ведь вся эта книжонка — такая пустячная в сравнении хотя бы с тем, что сейчас происходит у них в доме; но разумными соображениями не удавалось отогнать досаду. Обошлось ли дело у Перл Уилсон или же нет — вот что она хотела бы знать.

Возвращаясь мыслью к прочитанному в надежде найти там разгадку — понимая при этом, что все еще может открыться на последних страницах, но понимая также и то, что, когда в книге такие пропуски, нельзя пренебрегать и малейшим намеком, — она теперь обратила внимание на одну характерную вещь. Перл Уилсон страшилась животного начала, которое в ее представлении смешалось с кинофильмами про африканских дикарей, протыкающих костью переносицу, и с ее жизнью в джунглях гетто, и с любовью. Злой человек, который вломился к ним в квартиру, слился для нее с тем белым мужчиной, который ее изнасиловал, так что в конце концов всякое вторжение извне, даже невинный вопрос: «Как жизнь?» — стало внушать ей ужас. Чем больше Салли думала, перелистывая в подтверждение своей мысли предыдущие страницы, тем хитрее все это получалось. Автор, может быть, даже ничего такого не имел в виду, но это неважно, факт налицо, и Салли сама не заметила, как задумалась. Здесь была какая‑то загадка, особенно дразнящая потому, что просочилась она, казалось Салли, из реальной жизни, и, чтобы ее разрешить, ей надо было что‑то узнать, постичь некую премудрость, на самом деле уже воспринятую ее смутным подсознанием — а иначе откуда эта странная тоска?

В этом мире нет человека — доказательством тому ее собственная жизнь, — которому, какой бы стальной ни была его воля, не угрожали бы грабежи, насилие, убийство, внезапные удары — неизвестно откуда, неизвестно почему — безмозглой животной природы вещей, в лице ее пьяного братца с ружьем, например. И нет человека, который сам не способен скатиться к животному, вот как эта Перл, задумавшая было присвоить деньги доктора Алкахеста, или как те люди, которых она боялась, занимающиеся воровством или нашептывающие по телефону незнакомым людям разные неприличные слова. Вот из‑за этого‑то — по этим обеим причинам — и опасно одиночество, раз в тебе есть способность стать и безвинной жертвой, и беспощадным губителем. Надо быть героем‑безумцем, вроде старого дядюшки Питера Вагнера с его снегокопателем, чтобы действовать в одиночку, хотя даже и он оказался губителем, правда не из животности. Тогда, может, и Перл героиня? Она тоже действовала в одиночку, в соответствии с высшим известным ей моральным кодексом, который она почерпнула из кинофильмов и книг и определенных понятий о христианской «правильности». Такое поведение ее не спасло — если, конечно, дальше там что‑то про это не написано. А какое‑нибудь другое геройское поведение могло бы спасти? Для Салли ни вот настолечко не убедителен был ни образ человека из Бюро розыска пропавших лиц, ни образ жирного полицейского комиссара, но все‑таки она недаром жила рядом с Джеймсом Л. Пейджем — особого доверия ко всем этим безликим учреждениям, комиссиям, чиновникам у нее не было. Этой Перл лучше бы держаться обыкновенных людей, позвонила бы она для верности Ленарду, поддалась бы обычному в человеческой жизни, той самой животности, от которой она пряталась. Ну почему бы нет?

Салли подняла голову, посмотрела на ящик с яблоками над дверью и нахмурилась. Нет, подумала она. Это все равно как сказать, что ей, Салли Пейдж Эббот, нужно выйти из комнаты, и пусть все, против чего она борется, обратят в шутку на ее же счет, а Джеймс, губитель и насильник, восторжествует. Все равно как признать, что Горас был не прав, поддерживая Ричарда в его бунте против отца. Нет, нет и нет! Но если нельзя уступать, тогда...

Она опустила глаза в книгу, надкусила яблоко и, заглушив беспокойство, решила читать дальше.

 

 

... Жизнь — зло. Я хочу сказать, когда настал для меня миг обращения... — Он запрокинул голову и прокатил ее от плеча к плечу, словно что‑то странное увидел в небесах. Мистер Ангел протянул было ему трубку, но передумал, сунул ее себе в рот и тоже посмотрел в небо.

— Что это? — воскликнул доктор Алкахест, показывая пальцем.

Всем им на минуту четко представилось, что прямо над ними зависло огромное летающее блюдце. Потом оно исчезло.

— Ты видел, что я видел? — спросили они друг друга в один голос. Им самим не верилось. — Травка, — сказали они. — Действует. — Но говорили, понизив голос, подавленные целым миром новых вероятностей.

Доктор Алкахест объяснил им, что желает купить у них марихуану. Не немножко, а все, что есть.

— Ну и здоров ты заливать, — сказал Танцор.

— Я говорю всерьез, юноша, — возразил доктор Алкахест. — Взгляните. — Он пошарил у себя за поясом и вытащил тысячедолларовую бумажку.

Танцор выхватил ее, поднес к пламени костра, чтобы лучше разглядеть. Глаза у него выпучились:

— Настоящая! — Он обвел взглядом лица других. Крикнул негодуя: — Какого дьявола вы таскаете с собой тысячедолларовые бумажки? А вдруг я вор, или мало ли что? В соблазн меня ввести хотите? — И спрятал ассигнацию себе в карман.

Доктор Алкахест наблюдал за ним с удивленной улыбкой. Его ограбили, здесь все тому свидетели. Может, еще и побьют. Может, разденут, свяжут, заткнут кляпом рот. Может, даже обрекут на заклание.

— Хи‑хи‑хи! — зашелся доктор в экстазе. Подумать только, куда он попал! Что за люди! Никаких запретов!

— Не смейтесь, — сказал Сантисилья, неправильно его истолковав. — Он ведь в самом деле вор. Вырос в Гарлеме. В четыре годика его домушники пропихивали в форточки — отпирать им квартиры.

Доктор Алкахест весь задрожал, дурея от восторга. Этот бородатый — моралист. Тем лучше!

— Что же у вас, ребята, нет никаких моральных устоев? — про‑квакал он и упоенно перекатил голову с плеча на плечо. Они еще не заметили, что он сидит на наволочке, набитой полными кошельками.

Они глядели на него с легким недоумением. Танцор сказал, примериваясь:

— Вы человек богатый, я бедный. — И ткнул себя в белую майку большим черным пальцем. — Вы несете за меня ответственность.

Доктор Алкахест заверещал от смеха, и Танцор снова обвел взглядом лица остальных, ища разъяснения. Но потом доктор все‑таки овладел собой, он спохватился, что надо уладить дела, пока хватает соображения. Быстрым рывочком достал флягу и сделал глоток. Потом спросил:

— Когда прибывает груз?

— Когда прибудет, тогда прибудет, — ответил Сантисилья. — Его доставят с берега под покровом ночи. А может быть, на рассвете. Сколько на твоих, Питер?

Питер Вагнер взглянул на часы.

— Два часа ночи.

— Если сегодня, то уже скоро, — сказал Сантисилья. — А нет, так придется ждать завтрашней ночи или послезавтрашней...

— Он водой прибывает? — спросил доктор Алкахест.

Тот кивнул.

— Тогда, может быть, это они? — Старый калека навострил уши.

Сантисилья недоуменно поднял брови, бросил взгляд на Питера Вагнера:

— Ты что‑нибудь слышишь?

— Я — нет, — отозвался Питер Вагнер.

Индеец, сидящий недвижно, как темный валун, приложил ладонь к уху, но только покачал головой.

— У меня превосходный слух, — настаивал доктор Алкахест. — Уверяю вас, что где‑то вон в том направлении, — он указал пальцем через плечо, — заработал лодочный мотор.

— С ума сошел, — сказал Танцор. Углы его рта тронула порочная улыбка. — Может, заключим пари? Ставлю тысячу долларов.

— Да бросьте вы, — сказал Питер Вагнер.

— Так не пойдет, — ответил доктор Алкахест. — А вот на два цента я поспорить готов.

Танцор сник:

— Ишь дерьмо. У кого ж это есть два цента?

Через час все они расслышали рокот мексиканских моторок.

— Едут! — сказала Джейн. — Значит, он и правда их слышал.

— Ну, тогда моя роль в этой комедии закончена, — проговорил Питер Вагнер. — Я привел вас на встречу с вашими дружками‑мексиканцами. Теперь адью, пока, привет, спокойной ночи!

Он схватил винтовку.

— Прекрати, — распорядился Сантисилья. — Ты что, надумал застрелиться прямо у нас на глазах? Совсем, что ли, ты бесчувственный?

Питер Вагнер вздохнул и положил винтовку.

Тем временем мексиканцы уже появились в пещере, они причалили свои лодки и один за другим лезли на скалу. Их приветственные клики — подымаясь со дна колодца, они звучали скорее как стоны — уже достигли устья грота, а затем показались и головы. Скоро они заполнили собой весь кратер — вот уж воистину толпа теснимых: калеки, уроды, одутловатые, бородавчатые, карлики, слепцы, немые, безголосые, кто на деревянной ноге, кто на роликовых досках; доктор Алкахест не выдержал запаха, упал в обморок.

— Пошли! Надо грузиться, — сказал Сантисилья.

Но Танцор вскочил с места.

— Стойте! А как же суд? — Он встал, воздев руки к небу, словно безумец на молитве.

И как бы в поддержку, глухо, зловеще пророкотало из‑под земли.

— Да ну, брось, Танцор, — сказал Питер Вагнер.

Джейн поддержала его:

— Отверженные и беззаконники не могут быть судьями.

— Нелогично, — сказал мистер Нуль.

Индеец мрачно кивнул.

Мексиканцы, столпясь, смотрели на них блестящими, веселыми глазами. Один жирный мексиканец, крест‑накрест обвешанный лентами патронов, спросил шепелявя (у него были выбиты передние резцы) «їQuй es? їUna misa?»[9]Сзади него теснились остальные.

Доктор Алкахест открыл глаза и воскликнул:

— Добро пожаловать, друзья! Благослови вас бог! — И снова потерял сознание, хотя намеревался сказать гораздо больше.

— їQuй es? — повторил толстяк. Он вытянул шею, выпучил глаза и вздернул брови, словно разглядывая сквозь стекло аквариума диковинную рыбину. И указал на доктора.

— Он нанюхался, — объяснил Питер Вагнер. — Он обрел счастье.

— Нанюхался, — повторил мексиканец для тех, кто стоял сзади. Те стали передавать дальше.

Сантисилья озабоченно поглядывал на небо. Скоро утро. Если не перегрузить товар сейчас и не двинуться в путь, то придется сидеть здесь еще целый день. Времени‑то в обрез. Раз этот старикашка их нашел, значит, и другие знают. И если правда, что доктора Алкахеста доставил сюда Темный и теперь он таится где‑то поблизости, то со своим безошибочным шестым чувством...

Внезапно Сантисилья стукнул себя по лбу и прошептал:

— Дерьмо! Ну что за дурак!

Никакого мистического шестого чувства Темному не надо, чтобы знать, где сейчас Кулак, где береговая охрана, а где кто! Старику Темному все к чертовой матери открыто как на ладони, просто потому что он сам состоит в Федеральном бюро по борьбе с наркотиками. Сантисилью душил смех, у него бессильно подгибались ноги. Старик Темный водил за нос своих простодушных негров, как африканский колдун: произнесет задом наперед какую‑нибудь фразу на кухонной латыни, а они в него верят как бобики! «Бойся сказок своей бабушки, — сказал себе Сантисилья. — Остерегайся сказителей!»

Он поднял руки: внимание!

— Вот что, — сказал он. — Надо сматываться. Мы вляпались. Темный здесь, он привез сюда старикашку. Он агент Федерального бюро.

Все посмотрели на него.

— Не агент, — сказал индеец.

— Агент, говорю вам. Как это нам раньше никому в голову не пришло? Он нас все время морочил, капал нам в уши про это свое безошибочное шестое чувство...

— Зачем? — спросил индеец.

— А кто его знает. Душу федерального агента разве поймешь?

— Интриги, наверно, — предположил Питер Вагнер. — Внутренние свары какие‑нибудь.

— Не агент, — сказал индеец. Он сложил руки на груди, как индеец в кинофильме. — Берем товар.

Сантисилья на минуту вспыхнул злобой, но тут же рассмеялся. В голове у него что‑то хрустнуло. Да что там, все равно уже поздно. Ох уж этот Темный!

— Может, он агент, может, нет, — сказал мистер Ангел, — но бросить столько товару...

— Мы бы раз‑два — и загрузились, — сказал мистер Нуль.

Сантисилья молитвенно протянул к ним руки ладонями вверх, но сразу рассмеялся снова. Теперь уже все равно.

— Пожалуйста. — Он пожал плечами. — Давайте грузиться.

Остальные двинулись было к гроту, но остановились. Танцор размахивал автоматом.

— Нет! — орал он. — Сначала суд! Капитан Кулак прострелил мне ногу. А возмездие?

— Эй, ты, успокойся, — сказал Сантисилья. — С этим покончено.

Он презрительно улыбнулся, сделал один шаг и тут же, вскрикнув, отскочил обратно. Прямо перед ним пули раздробили камень.

— Сейчас мы устроим суд. Решено и подписано, — сказал Танцор.

Все глаза были устремлены на него.

Мексиканцы скребли в затылках и улыбались. Чужие обычаи сразу не разберешь. Все молчали.

Наконец Питер Вагнер со вздохом спросил:

— Чего ты, Танцор? К чему мелочиться? А вдруг Лютер прав? Вдруг охранники уже на пути сюда?

Танцор топнул ногой:

— Ополоумел ты, что ли? Темный — благородной души человек, краса и гордость своего народа. Вечно вы, падлы, стараетесь подорвать у молодежи веру в ее героев и идеалы.

— Ну ладно, — рассудительно сказал Питер Вагнер. — Но ведь суд можно устроить и позже, когда будем в безопасности.

— Безопасность — это для цуциков! — отрезал Танцор.

— Какая разница, — сказал Сантисилья. — Так или иначе, все кончено, кроме пальбы.

Танцор свирепо затряс головой, будто комаров отгонял.

— Предлагаю всем приготовиться к началу судоговорения!

— Под носом у охранников? — спросил Питер Вагнер.

— Сказано вам, к эдакой матери, что не будет никаких охранников! — завопил Танцор. — Федеральное бюро по борьбе с наркотиками — это мифический зверь. Еще одно слово про него, и я расстреляю тебя за оскорбление суда!

Джейн тронула его за локоть:

— А правда, ну зачем тебе это сейчас затевать?

— Надо, — ответил Танцор. — Надо, и все. Мы должны расследовать.

Все оглянулись на капитана Кулака, связанного, с кляпом во рту. Джейн невинно спросила:

— Что расследовать‑то?

— Ты что, чокнутая, а? — Танцор повернулся к ней вместе с дулом автомата. — Ну что расследуют, когда судят, не знаешь, что ли? Расследуют, виновный или не виновный. Мы этого старого пачкуна, к его матери, судить будем, узнаем, виновный он или нет. А ты как думала, к твоей матери?

— Парень, — сказал Сантисилья, улыбаясь небу, — что такое вина? Или ты никого не убивал?

Но Танцор не слышал.

— Эй, Алкахест! — заорал он и ткнул старикашку в грудь дулом автомата. — Очнитесь! Сейчас мы займемся правосудием.

Доктор продолжал пребывать в алкогольно‑наркотическом забытьи и только пробормотал сквозь сон:

— Вот забава‑то для Сынов Свободы!

— Оставь его, — сказал Сантисилья. — Он обалдел. Ему сейчас не прочухаться.

— А я говорю, пусть очнется! — не унимался Танцор. Он наклонился над Алкахестом и крикнул ему прямо в ухо: — Просыпайтесь! Да глядите веселей, не то башку вашу червивую вмиг прострелю! Какого черта вы тут расселись и пренебрегаете своими общественными обязанностями? — Он держал дуло автомата в трех дюймах от Алкахестова носа. Доктор Алкахест открыл сначала один глаз, потом второй и ощерился от уха до уха.

— Вы хотите меня убить? — кокетливо спросил он.

Сантисилья сказал Танцору:

— Если тебе пришла охота убить капитана, взял бы да и пристрелил его.

Алкахест делал титанические усилия, чтобы не закрыть глаза. Коль скоро ему предстояло расстаться с жизнью, важно не упустить этих ощущений, успеть все прочувствовать, испытать боль. Это его неотъемлемое право. Он тряс головой, отчаянно моргал и вращал полузакрытыми глазами, не переставая широко щериться.

— Так‑то оно лучше, богатый человек, — сказал Танцор. Алкахест трепетал от возбуждения, щипал себя, пошлепывал. Танцор продолжал трещать: — Ценю, ценю, что поднялись, что понимаете свой долг. И в знак одобрения сейчас окажу вам честь, ясно? Возвеличу до самых до небес. Потому как, вижу, вы у нас важная птица, образованный и прочее дерьмо, и еще потому, как вы, вижу, нанюхались до полного обалдения, назначаю вас защитником на суде. — Он указал на капитана Кулака. — Будете защищать вот его! Готовьтесь!

Алкахест посмотрел на Кулака, связанного и с кляпом во рту, потом перевел взгляд обратно на Танцора. При виде злобных капитанских глазок, мерзее чумы, доктор Алкахест ощерился и голова у него совсем пошла кругом.

— Я постараюсь, — с трудом произнес он и хихикнул.

Танцор кивнул.

— Да уж придется постараться.

 

 

VI

Мирные и гуманные предложения отвергнуты, и война продолжается

 

Однажды у нас с Коллинзом каким‑то образом зашла речь о том, есть ли нужда в женском образовании и способны ли женщины к учению. Он придерживался взгляда, что нужды в нем нет и что женщины от природы к учению не способны. Я же защищал противоположное мнение — быть может, отчасти просто ради спора.

Автобиография Бенджамина Франклина, 1757

 

 

Несмотря на весьма неудобную позу, Джеймс Пейдж пробудился поздно. Из коровника неслось требовательное мычание недоенных коров. Солнечный свет, сколько его было, серый, как сваренное месяц назад крутое яйцо, просачивался в ванную не горизонтально, а сверху под углом в пятьдесят градусов. Джеймсу было муторно, все болело. Голова раскалывалась. Раны, шишки и царапины саднили, губы так странно ссохлись, что разнять их можно было только вместе с кусками кожи. Сразу, лишь только проснулся, без всякой постепенности перехода от сна к бодрствованию, словно глаза его уже давно открыты, Джеймс увидел раковину, краны, трубы и облупленную серую стену. Все это застыло в противоестественной неподвижности, как будто бы подражая ему самому, как будто бы мир пережил катастрофу, остался цел и теперь отдыхал, не шевелясь, набираясь сил. Зад у Джеймса онемел, шея затекла и ныла, голые, в седой растительности ноги озябли.

Сначала он не мог вспомнить, что вчера было и почему он здесь сидит на вонючем унитазе, не чуя вони своим распухшим, разбитым носом. Но по привычке всей долгой жизни он не мог спокойно слышать мычания коров, квохтанья кур — может быть, опоссум растревожил, их за последние годы вон сколько развелось в Новой Англии, прямо чума. Джеймс заморгал, покрутил головой, левой рукой уперся в стену, правой взялся за раковину и приготовился подняться. И тут он увидел дробовик, пригляделся, воспринимая глазом его тяжесть, удивительное единство линий и предназначения, его два блестящих спусковых крючка, его облупленное деревянное ложе — сколько скунсов и сурков он из этого ружья перестрелял, — и ему вспомнилось, что он наделал. Сердце у него так и замерло. Он не чувствовал ни стыда, ни потрясения, слишком все наболело; то, что он чувствовал, было много горше и обыкновеннее: обыкновенное, безнадежное отчаяние и вместе с ним неискоренимое сознание земледельца, что, как ни тяжело у тебя на душе, как ни отвратителен ты самому себе и как ни возмущаешься смертной несправедливостью жизни, все равно надо вставать и идти доить коров, кормить свиней и лошадей, а там, глядишь, если руки дойдут, и пчел закрывать на зимовку.

Он наклонился вперед, подобрал брюки и постепенно, скрипя больными коленями, встал. Непослушными, онемелыми пальцами застегнул пуговицу на поясе, сцепил крючки, потом медленно, неловко, сверху вниз, и остальные пуговицы просунул в петли. Сделал два шага вперед и, ухватившись обеими руками за раковину, осторожно, чтобы не отошла от стены, тяжело оперся. При этом он скользнул взглядом по зеркалу и вздрогнул: на голове у него торчала сбоку черная грушеподобная шишка, вся, как лопнувший помидор, в лучеобразных трещинах до самого мяса, но бескровных, будто рана давняя, а он только облупил с нее струп. От углов рта шли глубокие царапины, на верхней губе, как усы‑щеточка, запеклась кровь. Нос пониже распухшей, черной переносицы был весь в красных жилках, как у заядлого, полумертвого горького пьяницы. «В одну ночь что сделалось с человеком!» — подумал он. Нос, наверно, такой и останется, похоже, что изуродован навсегда. Однако в этом, как потом окажется, он ошибался: не пройдет и недели, как нос примет совершенно нормальный вид. Впрочем, старика его обезображенное лицо почти не расстроило. Слишком глубоко было его отвращение к самому себе, он даже принимал это едва ли не как справедливое возмездие.

А со двора по‑прежнему доносилось мычание коров. Он вытянул шею, посмотрел в окно: мир лежал вокруг серый, от роскошного лиственного многоцветья не осталось и следа, только на дубах еще держались коричневые, ломкие скорлупы, да трепетали рыжие перья буков. Луга побурели, как стены коровника, их скупо расцвечивали редкие лиловые пятна репейника. Дождь опять перестал. Джеймс открыл краны, заткнул раковину пробкой, плеснул пригоршнями воду себе на лицо и стал смывать почерневшую, спекшуюся кровь. Отмывшись почти дочиста, потянулся вслепую к вешалке за полотенцем, вытерся. И только взявшись за ручку двери, вспомнил про дробовик. Он поднял его, заломил, вытащил пустую гильзу и нестреляный патрон, сунул к себе в карман и равнодушно поставил ружье обратно к стенке. На минуту у него закружилась голова, пронзила сильная боль. Он даже вскрикнул. На дворе в ответ громче замычали коровы, будто услышали его голос.

Он потер пальцами виски — болеутоляющих средств он, до старости дожил, не употреблял — и, делать нечего, пошел.

Дойдя до лестницы, задержался, запухшими ноздрями уловив какой‑то непонятный запах, постоял и, согбенный, немощный, двинулся обратно к сестриным дверям. С порога заглянул в комнату — входить он не собирался, хотя дверь стояла гостеприимно приоткрытая. Запах стал ощутимее: пахло гарью, чем‑то неуловимо знакомым, из детства. В приоткрытую дверь видна была Салли, она спала на кровати, положив ладони на какую‑то книжицу. Челюсти у нее были во рту, но отстали от десен, верхние зубы выглядывали наискось между сухих, морщинистых губ, точно восковые вурдалачьи клыки, которые так любят надевать дети на осенних маскарадах. И снова он вспомнил Салли девочкой‑подростком, как она купалась в кухонной лохани. И кивнул, будто кому‑то в ответ.

Потом он заметил, что кто‑то — ясное дело, Льюис — соскреб с двери всю краску. Да он и слышал, как скребли. Заметил и огорчился. Не заслужили они со старухой Салли такого внимания. Хотя спасибо Льюису, конечно. Он повел взгляд вверх по двери, любуясь чистой работой зятя, и вдруг, похолодев сердцем, увидал на двери ящик с яблоками. У него на глазах ящик наливался тяжестью — тяжестью ее смертоносного замысла. И несмотря на головную боль, несмотря на тревогу, Джеймс улыбнулся. Он тихонько окликнул свою старую, спящую сестру:

— Шалли!

Но какое там, ее не разбудишь.

Он понял, чем тут пахло: керосином, «противопожарным горючим», которое уже много лет у них в Вермонте, все из‑за демократов этих, служило, можно сказать, единственно для обдирания пожарных страховых компаний. На стенах спальни, если приглядеться, заметен был слабый желтый отсвет фитильного пламени. Джеймс еще постоял, потом сплюнул на счастье через левое плечо и осторожно‑осторожно просунул голову в приоткрытую дверь. Сердце у него бухнуло, будто кулаком под ребра, когда он увидел лампу. Она почти совсем выгорела, керосина осталось едва на донце серого стеклянного резервуара. Кажется, пусть бы теперь догорела, ведь за целую ночь ничего не случилось. Но он сразу же отогнал эту мысль. Что верно, то верно, боги заботятся о глупцах и детях, но не до бесконечности же, рано ли, поздно ли, но отворачиваются. Он набрал в грудь воздуху, выпрямился — в животе больно кольнуло — и потянулся рукой за дверь. С трудом достав пальцами, подтолкнул лампу с края столика ближе к середине, теперь она устоит, даже если яблоки обрушатся с двери. Потом осторожно, как акробат на проволоке, убрал руку и протиснулся обратно в коридор. И только тогда перевел дух.

А Салли все спала.

Он дошел до лестницы, крепко ухватился левой рукой за перила и стал спускаться. Коровы мычали все настойчивее.

— Шлышу, шлышу, — бормотал он, потирая правой рукой лоб и висок.

Вид кухни заставил его вздрогнуть: на полу битая посуда, вырезанные тыквы, одна мордой кверху скалилась ему навстречу. Он нагнулся было, хотел подобрать черепки и сложить на стол, но потом передумал. Сначала коровы, не то потом хлебнешь горя с маститом. Подошел к задней двери, надел пальто и сапоги, но передумал, решил выйти через парадный ход. Он трижды обернулся влево на пятке и, скрюченный чуть не пополам, перешел через кухню, открыл парадную дверь и выглянул во двор. Полицейская машина все еще стояла в ограде, полицейские спали; рядом была машина Льюиса Хикса, пустая. Остальные разъехались.

Джеймс постоял, собираясь с духом, потом распахнул дверь во всю ширь и вышел. Крыльцо было мокрое — видно, дождь перестал совсем недавно, — и земля пружинила под ногами. Он большими, хлюпающими шагами подошел к полицейской машине и стукнул в окно. Постучал еще раз. Тот, что спал на шоферском месте, открыл глаза и повернул к нему лицо, но не удивленное и вообще без всякого выражения. Старик крикнул:

— Доброе утро!

Полицейский кивнул, потом опустил стекло и, высунув голову, молча посмотрел на Джеймса.

— Доброе утро, — повторил старик.

Полицейский перевел взгляд на дом. Наконец, подчеркнуто ничего не отвечая, взялся за рацию рядом с шоферской баранкой. Тут проснулся тот, что помоложе, изумленно воззрился на Джеймса, потом вздохнул с облегчением.

— Доброе утро, — сказал ему Джеймс.

Тот кивнул.

— Жима на пороге, — произнес Джеймс. Голос его прозвенел высоко и жалобно, отраженный стоящими вокруг деревьями. Он обвел взглядом свой двор. Ветки оголились за одну ночь. Закрыл глаза: сияющая твердь небес в просветах между голыми сучьями все еще отдавалась в голове жгучей болью.

Полицейский за рулем говорил в микрофон рации:

— Тут все в порядке. Мы возвращаемся.

— Вы ражве не арештуете меня? — спросил Джеймс.

Старший полицейский, не выпуская микрофона, посмотрел на него и сказал:

— Ступайте доите своих коров.

Джеймс кивнул и повернул к коровнику.

— Хочу спросить у вас кое‑что, — сказал ему в спину полицейский.

Джеймс повернул к нему голову.

Полицейский глядел сурово, но не прямо в глаза.

— С этим вчерашним делом точно покончено? — спросил он.

— Точно, — ответил старик.

Полицейский повесил микрофон рации, не расточая рабочее время на любезности. Несмотря на туманное утро, он взял с приборного щита темные очки, расправил дужки и зацепил за уши.

Джеймсу пришло в голову, что коров можно перестрелять, а потом застрелиться самому — досужая мысль.

— Шпашибо, — произнес он.

Полицейский включил зажигание.

 

Уже вернувшись в кухню, на пути в коровник, Джеймс вспомнил про машину зятя, все еще стоящую у него во дворе, остановился, разглядывая под ногами стертый линолеум, и прошаркал к двери в гостиную. Дверные петли заскрипели, но никто не проснулся. Джинни спала на кушетке, Дикки — на коврике перед прогоревшим, холодным камином, Льюис — сидя в кресле возле телевизора. Джинни растрепанная, лицо у нее серое, прикрыта двумя пальто, своим и еще одним, черным, взятым из шкафа. Джеймс узнал то самое пальто, в котором его сын Ричард изображал когда‑то на маскарадном вечере убийцу с топором — веселая шутка, так они все считали, и Ричард в том числе. Всю свою жизнь он был из тех людей, что боятся собственной тени. Дикки тоже был укрыт двумя пальто, своим и Льюисовым. А Льюиса прикрывала только пушистая шаль, которую связала перед смертью жена Джеймса Ария. На минуту ему припомнилось, как она тогда рукодельничала или лежала с закрытыми глазами, слушала, а Джинни читала ей вслух. С Джеймсом Ария почти не разговаривала, смотрела в сторону, когда он приходил. Ну, это он мог стерпеть, раз она терпела; да она уже и была‑то не в себе, со всеми этими наркотиками. На лбу у нее выступали капли пота, но жалоб от Арии не слышали. Тогда считалось, что человек должен быть мужествен. После твоей смерти будут рассказывать, как ты держался, так что лучше не пищать и не брыкаться, словно тот потаскун, которого пристрелил Джуда Шербрук.

Воспоминание о жене промелькнуло и погасло; годы, прожитые с ней, снова смерзлись в один непроницаемый ком. Старик стоял и с болью смотрел на плоть и кровь свою: вот все, что у него осталось, не считая еще Салли; голова у него раскалывалась, в комнате дрожал серый неверный свет, спал ребенок, даже и не свой, а усыновленный, неизвестно чье семя, хотя временами Джеймс и чувствовал к нему любовь или как там это называется, — и картину эту он назвал бы символичной, если бы знал такое слово: бедные, несчастные, некрасивые существа спят, неудобно приткнувшись в некрасивой комнате, залитой тусклым светом, который только октябрь может набраться наглости и излить на бедное человечество — впрочем, это несправедливо, октябрь скоро опять будет голубой и ослепительный, один хрустальный дневной свет, последнее, что останется живого на земле. Старик смотрел на своих родных, и сердце у него болело еще мучительнее, чем голова. Он слышал и жалобное мычание страдающих коров, и — краем уха — еще и царапанье пса, которого кто‑то неизвестно зачем запер в подвале. Джеймс попятился с порога, бережно прикрыл дверь и пошел выпустить пса. Пес подпрыгнул, ткнулся ему в щеку мокрым носом. Он грубо оттолкнул его, рыкнул, точно зверь, и побрел к сараю в сопровождении ластящегося, вертящего хвостом четвероногого друга — надо было накормить и пса, и кошку. Лишь только он взял в руки жестяную коробку, как тут же во весь опор примчалась кошка, однако, приблизившись, замедлила шаг, всем своим надменным видом выражая полную независимость. В точности как Салли. «Иди ешь, Шпот», — ворчливо позвал Джеймс, потому что пес держался в отдалении, опасаясь пинка. Тот подполз на брюхе и стал лакать, воздев на хозяина обведенные снизу белками карие зрачки. Принялась за еду и кошка, чуть подергивая кончиком хвоста, важная от сознания, что может в случае чего тут же дать деру или ощериться, зашипеть, ударить лапой и остаться Царем Горы, а Джеймс Пейдж — да ну его совсем. Джеймсу на минутку представилось, дурь какая‑то пригрезилась, будто он кормит Генри Стампчерча и Генри улыбается удивленно и довольно. Вспомнилось, как Генри рассуждал про хитроумие лягушки. Джеймс задумался, уставившись перед собою. Но тут его позвали его лошади, и, потирая больные виски, старик потащился в хлев.

 

 

Джинни вздрогнула и очнулась от кошмара: ей снилось, что кто‑то ее ест. В комнате был страшный холод, да у нее еще онемела и ничего не чувствовала правая рука. Она открыла глаза.

— Доброе утро, детка, — сказал ей Льюис, скромно взглянув поверх ее головы. Он стоял на коленях перед камином и разжигал огонь. Всю комнату заполнили клубы дыма. Джинни поморщилась и помахала перед лицом левой рукой. Дикки что‑то сказал — наверно «есть хочу», — но она не осознала смысл его слов. Она приподнялась на одном локте, на том, что занемел, другой рукой все еще разгоняя дым. Онемевшую руку прострелила боль.

— Который час? — спросила Джинни. Свет, просочившийся из окна сквозь дым и отраженный серыми стенами, был тускл, словно при смерти. — Господи.

— Да уж считай полдень, — ответил Льюис.

— Что так холодно?

Льюис, на четвереньках, подул еще раз, другой.

— Поленья лежат хорошо, — сказал он, распрямляясь. — Только мокрые они.

Джинни протерла слезящиеся от дыма глаза.

— Ты что, растапливаешь папиными журналами? — ужаснулась она. — Он же их собирает!

— Не обои же обдирать, — ответил он.

Для него это был предел резкости, и Джинни остереглась продолжать.

— Ладно, авось он не заметит. Почти что полдень, ты сказал? Тебе разве не нужно сегодня работать у миссис Эллис?

— Я ей позвонил.

— А‑а.

Она опустила ноги с кушетки, зевнула и потянулась, хотела было закурить сигарету, но не решилась. Муж иногда делал ей замечание (не прямо, конечно, а обиняком), если она закуривала с утра натощак. Она встряхнула свое пальто, накинула на плечи. А сигареты‑то в кармане, вспомнилось ей. Она покосилась на мужа. Сбоку на затылке у него торчал вихор. Виновато вытащила пачку, вытряхнула одну сигарету, развернула спичечную картонку, всунутую за целлофановую обертку.

— Черт бы драл этот дым, — в сердцах сказал Льюис и потер глаза. Он обернулся и посмотрел на жену, вернее, на сигарету у нее в руке. — Может, лучше приготовишь Дикки завтрак? — предложил он, словно подсказывая ей другой выход из положения.

— Приготовлю, — ответила Джинни. — Кажется, голодным не ходит.

Она вознегодовала на его тиранство и закурила.

И сразу ей вспомнилась минувшая ночь во всем ее ужасе, обезумевший отец, размахивающий ружьем, его лицо, искаженное злобной усмешкой, над оскаленными тыквенными головами на кухонном столе.

— О господи! — простонала она.

— Ты что?

— Подумала про вчерашнюю ночь.

Обои на стенах были в светло‑серых ромбах с темно‑серыми розами внутри. Она помнила, как любовалась ими в детстве, они тогда были яркими и казались такими красивыми. Господи, как все горько! Проснуться в этой комнате — все равно что на том свете.

— Ерунда, — сказал Льюис. Он махал каким‑то журналом, раздувая огонь. — Просто твой отец был пьян, и все.

— Он же хотел ее убить!

— Не надо уж так‑то.

Она встала, бурно дымя сигаретой. В горле драло, будто бумажка застряла, в спине, под лопаткой, сверлила острая боль. О господи, подумала она. О боже мой. И пошла на кухню.

— Дикки, идем.

— Я озяб, — сказал Дикки.

— Попрыгай, — ответила мать. — Живо. Идем. — В дверях она остановилась, оглянулась, провела ладонью по жестким, сальным волосам. — А ты завтракал, Льюис?

— Нет еще, — примирительно, словно избегая ссоры, ответил он.

— Гос‑поди! — зло прошипела она и ударила в дверь низом ладони, не выпуская сигареты из пальцев. — Поди сходи в уборную, Дикки.

— Мне не нужно, мам.

— А ты попробуй. Ступай, покуда не попало!

Мальчик, шаркая подошвами, пошел к лестнице. Когда он вернулся, завтрак был уже готов.

Они уселись есть, а она — ей есть не хотелось — поднялась наверх, и первое, что увидела, открыв дверь уборной, было злосчастное ружье. У нее вспыхнули щеки, главным образом из‑за Дикки, ведь он только что был здесь и мог бы себя убить. Она бы не задумываясь, сию же минуту уничтожила эту проклятую штуковину, если бы только знала как. Но этого она не знала и потому, усевшись на стульчаке, положила ружье к себе на колени и попробовала переломить, чтобы удостовериться, что оно не заряжено. Тяжелое. Мелькнула мысль нажать курки и разрядить оба ствола прямо в окошко. Мелькнула и ушла, не соблазнив. Джинни поискала защелку. Нашла там, где начинаются стволы, нажала, и ружье сразу переломилось, легко и бесшумно, у нее даже мурашки по спине побежали от такого смертоубийственного совершенства. Как‑то раз, когда отец охотился за сурками с этим ружьем и с собакой, они загнали одного в угол у каменной стены, зверек попробовал наброситься на собаку, и тогда отец оттолкнул его прямо стволом. Тот вцепился зубами в ружье, закусил дуло, и отец нажал спуск. Клочков не осталось.

Но там, где полагалось лежать патронам, было пусто, и она снова закрыла стволы. Может, их и с самого начала не было, патронов, подумала она, но сразу же вспомнила выстрел, когда оба священника выскочили из кухни. Еще будет для Льюиса работа. Дробью отбило не только штукатурку, но даже дранку.

— Помешанный, — прошептала она и почувствовала, что глотает слезы. Как она теперь в глаза им всем посмотрит? И снова у нее разгорелись щеки от досады — теперь на Льюиса: подумаешь, какой умный! Но, спуская воду, она уже устыдилась своей досады. Он же не виноват. Такой уж он уродился, дурень святой. Честное слово! Она ополоснула лицо и погляделась в зеркало. Видик — как у старой деревенской шлюхи. Прическа сбилась, под глазами огромные круги. Со скотного двора донесся голос отца. Джинни выглянула в окошко. Отец с вилами в руках гонялся за быком, спотыкался и поскальзывался в грязной жиже. А куры стояли и смотрели. Как бы он еще не заколол бедную животину, а то будет у него тысяча долларов убытку. «Вот дурень!» — прошептала она. Снова на глаза навернулись слезы, и опять пришлось ополаскивать лицо. В аптечке над раковиной нашелся старый оранжевый щербатый гребень. Она намочила его под струей и стала расчесывать волосы. Но и с расчесанными волосами вид у нее лучше не стал. Джинни обреченно вздохнула, положила гребень обратно и сердито вытерла руки. Она чувствовала, как что‑то ее привычно, настойчиво гложет, и вспомнила: сигареты остались внизу.

Уже подходя к лестнице, Джинни вдруг заметила, что дверь к тете Салли открыта. Постояла на первой ступеньке, не веря собственным глазам, потом решительно повернулась и пошла по коридору быстрыми шагами, чтобы старуха не успела запереться. В дверь она увидела тетку, мирно похрапывающую на кровати, дряблые, коричнево‑голубые кисти рук покоились поверх одеяла. Что‑то подсказало ей: «Опасность!» — и ноги сами остановились. Нос уловил запах керосиновой гари. Джинни стояла как вкопанная, только осторожно‑осторожно нажимала на дверь, приоткрывая ее дюйм за дюймом. И вдруг, неизвестно откуда, что‑то острое и тяжелое обрушилось ей на голову, она почувствовала страшную, раздирающую боль — и увидела выпученные глаза тети Салли. Раздался гром, точно взрыв, какой‑то зловещий, грозный грохот, вспыхнули цветные звезды и круги, и Джинни полетела, понеслась, словно со скоростью света, во тьму.

 

 

Дикки сидел смирно на краю табуретки, поджав ноги, будто птичка на проводе, держа в кулаках нож и вилку — он пытался нарезать свою яичницу с хлебом, — и широко таращил глаза (хорошие мальчики не держат так нож и вилку!). Рядом на полу сидел пес, умоляюще задрав морду к краю столешницы, — он сам впустил его с улицы, и это тоже было прегрешением. Отец только что вскочил и убежал наверх — там что‑то с грохотом обрушилось, — и опустевшая кухня корила и пугала ребенка. Будь хорошим мальчиком! — говорила дыра над дверью. Веди себя как вот эта девочка с зонтиком! — твердила круглая синяя солонка. Дикки смотрел на круглую штуковину в стене, где раньше, ему объясняли, была труба, теперь над ней висела картина: красный сарай, белый дом и речка (зимой) — и изо всех сил прислушивался. Ни криков, ни разговоров; что там произошло, он не понимал.

Тихонечко, все так же тараща глаза, Дикки сполз с табуретки, оглянулся, не смотрит ли за ним кто, на цыпочках подошел к лестнице и поднялся сначала на три ступеньки, потом еще на четыре. Голова его поднялась над полом верхнего этажа, и он увидел сквозь перила яблоки, целую груду яблок, усыпавших весь коридор, и папу на коленях возле мамы, которая лежала и не двигалась. Вокруг маминой головы была кровь, а в открытую дверь просунула голову тетя Салли, прижимая ладонь ко рту.

— Джинни, голубка, — тихо звал папа, словно ничего не случилось и некуда торопиться. — Джинни?

Внизу в кухне раздался звон упавшей тарелки: пес добрался до яичницы. Но папа ничего не заметил.

— Джинни, — опять позвал он.

Правой рукой он приподнял мамину голову, а левой щупал у нее под волосами. Кровь была всюду, целое озеро крови. И на папином комбинезоне, и на руках, и подтекала ручейком к лестнице. Папа опустил мамину голову обратно на пол, подсунул ей под плечи обе руки, прикусил себе нижнюю губу и стал поднимать. Потянул, но поскользнулся в крови и чуть не стукнул маму головой об стену. А тетя Салли только стояла и молча смотрела, не отнимая ладони ото рта. Папа, держа маму на руках, отполз на коленях от крови. На лице у него выступили желваки, он опять попытался встать на ноги. Теперь у него это получилось. Прислонясь к стене, он стал обтирать от крови подошвы, а маму держал на весу, и руки у нее болтались. Потом он стал поднимать ее выше, чтобы взвалить на плечо. Подхватил ее правой рукой под колени, крякнул: она была тяжелее и больше его — юбка у нее задралась, стали видны штаны, — но он все‑таки поднатужился и перевалил ее себе через плечо. Мамина голова свесилась ему на спину, капала кровь, глаза были открыты. Словно так и знал, что Дикки будет рядом, папа сказал:

— Ступай к машине. Пальто захвати.

Дикки молнией слетел по лестнице на кухню. На столе лежали мамины сигареты, он захватил и их; пес поднял на него глаза, моля о пище, но он пробежал в комнату, где остались их пальто. Навалил их себе на плечо и бросился обратно на кухню. Папа уже спустился с мамой на руках, и Дикки побежал открыть ему дверь. По дороге отбросил ногами куски штукатурки, чтобы папа не споткнулся. Лицо у папы было красное и, кроме натуги, ничего не выражало. Он сильно, наверно до боли, закусил губу. Как только он переступил через порог и сошел с крыльца, Дикки обогнал его и бросился к машине открыть им дверцу.

— Заднюю, — сказал папа.

Дикки округлил глаза, ужасаясь собственной недогадливости, захлопнул переднюю дверцу и открыл заднюю. Быстро спихнул с сиденья скатанный брезент и малярные кисти и выскочил обратно, чтобы не мешать. Папа опустил маму задом на сиденье и бережно уложил ее, потом залез сам, втащил ее поглубже и подогнул ей колени, чтобы закрылась дверца. Мама пукнула.

— Лезь в машину, — сказал папа.

Дикки быстро влез на переднее сиденье и захлопнул за собой дверцу, а папа обошел с другой стороны. Он сел за руль, вытащил из кармана ключи и вставил в зажигание. Повернул, и в машине заурчало, но ничего не произошло.

— Лучше заведись, — тихо сказал папа, словно грозя, если машина не заведется, застрелить ее.

Он опять повернул ключ. На этот раз даже не заурчало.

— Ступай в хлев и позови деда, — приказал папа.

В машине стоял запах крови, как в сарае, когда тетя Салли резала цыплят. Дикки спрыгнул на землю и побежал за дом, к хлеву. От сирени под тети Саллиным окном пахло. Вдруг у него за спиной громко заработал мотор, взвился белый дымок — прямо целое облако. Дикки повернулся и побежал назад.

— Запри свою дверцу, — сказал ему папа, как только он уселся. И он еще не успел отнять палец от кнопки запора, как машина уже стала выезжать задом на дорогу, не быстро, но устремленно, как разбегающийся бык.

Папа вел машину не быстрее обычного и ничего не говорил. Дикки встал на колени и посмотрел на мать. Она лежала все так же с открытыми глазами, и все сиденье было в крови. Он хотел спросить, не умерла ли она.

— Сядь, — сказал папа.

Дикки сполз на сиденье и сложил на коленях ладошки.

Когда они переехали через перевал, он обернулся к папе и сказал:

— Это все из‑за той книжки.

Отец ничего не ответил.

Дикки сжал ладони.

— Я нашел у свиней в кормушке грязную книжку и положил себе в карман. А в кармане была дырка.

Он просунул руку и, показывая, пошевелил пальцами из‑под оторванного кармана.

— Кто тебе сказал, что она грязная? — спросил у него отец.

— Там была грязная картинка. — Дикки набрался храбрости и добавил: — Я не смог прочесть, там слова были длинные, а буковки маленькие.

— Откуда ты знаешь, что это грязная картинка?

— Так ведь она и была грязная. — Мальчик добавил: — И я обронил ее у тети Салли в комнате.

Папа посмотрел на него, но тут же перевел взгляд на дорогу.

Так они проехали молча еще немного. Потом Дикки сказал:

— Я обронил книжку, и в тот же вечер дедушка и тетя Салли подрались.

Его отец все так же смотрел в ветровое стекло.

— Маму зашибло ящиком с яблоками, — со вздохом сказал он мальчику. — Твоя книжка тут ни при чем.

 

 

Немного за полдень Эстелл позвонила в Путнемскую больницу и позвала к телефону Рут Томас.

— Как он? — спросила она.

Голос у Рут был упавший.

— Он в кислородной палатке, — ответила она. — Доктор Фелпс говорит, посмотрим.

— Ах боже мой, боже мой, — горько сказала Эстелл. — Я просто вне себя.

— Во всяком случае, он получает лучшую в мире медицинскую помощь. И на том спасибо.

— Мне кажется, это я во всем виновата, — сказала Эстелл.

— Вовсе не ты, — ответила Рут. — Можешь смело выбросить это из головы.

Голос ее резал, как нож мясника, и Эстелл поняла, что она имела в виду.

— Ах, что ты, Рут! — вздохнула она.

— Да, — сказала Рут. — Я виню его, и весь сказ.

— Но ты не права, дорогая! Не надо так! Ты подумай, как много выпало на долю бедняжки Джеймса!

— На его долю выпало много вина, так я себе это представляю по запаху.

— Голубушка моя, это несправедливо!

— Справедливо, — сказала Рут.

Эстелл представила себе, как она там сидит: глаза выпучены, голова откинута в праведном негодовании. Видит бог, ее можно понять, Эстелл и сама бы, наверно, чувствовала то же, будь это не Эд, а Феррис. А как все замечательно шло, пока Джеймс не вернулся, и какой у него был жалкий и посторонний вид, когда он появился среди них, весь истерзанный и просто сам не свой, не в своем уме.

— Мне так от всего этого тяжело, — сказала Эстелл. Голова у нее снова затряслась, и голос дрожал. — Так тяжело. Чем бы я могла помочь?

— Можешь молиться, — ответила Рут. — Это единственное, что нам теперь остается.

— Обязательно. Ты же знаешь. Я все утро молюсь.

Обе помолчали. Потом Эстелл, вдруг спохватившись, что это еще не все, сокрушенно спросила:

— А мальчики еще у тебя?

— Уехали домой, слава богу, — ответила Рут и вздохнула. — Вождь Янг был здесь, в больнице. Он захватил наших мальчиков к автобусу. Привез мальчишку, несчастный случай с ним какой‑то произошел за кладбищем у старой церкви. А вернее, что избили. Младшенький мальчик Флиннов, или Портеров, или как они там теперь зовутся. Сын Итена.

— Боже милосердный!

— Ничего страшного, царапины, — быстро сказала Рут. — Но его оставили для наблюдения. Счастье, что вождь Янг оказался поблизости. Рука божия.

— Еще бы, — сказала Эстелл. Потом: — Значит, они уехали. Вот и хорошо. Но как это все‑таки ужасно для всех.

— Счастье, что автобус был, — сказала Рут.

Эстелл сказала:

— Нет, правда, ты меня должна винить, а не Джеймса. Надо мне было вмешиваться!..

Они помолчали.

— Ну, да что проку винить кого‑то, — сказала Рут. — А уж тебя‑то мне винить не в чем. Он был пьян, это правда, пьян и себя не помнил. Но ты ведь знаешь, как у нас в семье относятся к вину.

— И правильно, — подхватила Эстелл. — Вы совершенно правы. — У нее в голове мелькнула одна мысль: почему Рут вдруг изменила тон, пошла на попятный, изобразила всепрощение? Она пристально посмотрела на оконные занавеси, словно ища ответа в кружевном узоре, потом на свои маленькие, в коричневых пятнах, дрожащие руки, потом снова на окно, вернее, в окно, на улицу. Мимо в своем зеленом старомодном «мармоне» с опущенным верхом проезжал Джон Г. Маккулох: спина прямая, уши на холоде красные, видно, собрался на какой‑нибудь совет отцов города, или на заседание к себе в банк, или хочет заглянуть в среднюю школу на Антониевой горе, потолковать с бедным мистером Пелки о том, как поставлено в школах преподавание музыки. Таких людей, как Джон Маккулох, нужно изучать в школах, завести специальный предмет. Образование должно быть конкретно, наглядно. Он — прямой потомок леди Годивы и в своем городе видный, влиятельный гражданин, покровитель искусств, крупный издатель — на пару с зятем Уильямом Ч. Скоттом, недавно только ушел от дел. Почему, интересно, в который раз подумалось ей, Маккулохи и Дьюи не ладят между собой? Но все время под покровом этих быстролетных мыслей она озабоченно думала о том, почему Рут переменила тон. И при этом еще говорила: — Ведь он на самом деле не пьяница. Это у него от переживаний. Помнишь, как было, когда погиб его сын?

— Ну, тогда‑то он точно был пьяницей, бедный малый.

Эстелл усмехнулась:

— Бедный малый, это верно. Но потом он взял себя в руки.

— Ария бедная, это вернее.

— Так‑так. — Эстелл кивнула телефонному аппарату. — Им обоим, я думаю, было несладко.

— Что верно, то верно, — сказала Рут. — Я их не сужу. Я знаю, ты с ними всегда дружила.

Эстелл почувствовала жжение в груди. Мысли ее оборвались. Она подождала, что скажет Рут.

Рут загадочно проговорила:

— Про Вирджинию ты, наверно, слышала?

— Про Вирджинию? — переспросила Эстелл. Тон у Рут был такой, что Эстелл сразу встрепенулась, затревожилась.

— Его дочь Вирджиния Хикс здесь, в больнице, — мрачно сказала Рут.

— Не может быть!

— Да, да, здесь! Муж, Льюис, ее привез. — Она добавила зловеще: — Что с ней произошло, не сообщается.

— Боже милосердный! — вздохнула Эстелл.

— Поранила голову, — сказала Рут. — Уже несколько часов лежит без сознания.

— Быть не может! — шепотом повторила Эстелл.

— Надо смотреть правде в глаза, — сказала Рут. — Чего в жизни не бывает.

Эстелл кивнула, потом покачала головой, но так ничего и не сказала. Узор на кружевных занавесках вдруг обрел особую четкость. Если бы в них содержался какой‑то ответ, сейчас она смогла бы его прочесть. «Это все я виновата, — думала Эстелл, — я одна. Нечего было вмешиваться. Вот старая дура». Вслух она сказала:

— Поранила голову? А больше ничего не говорят?

— Да ведь знаешь, как в больницах, — ответила Рут.

От дурацкой этой трясучки голова Эстелл совсем ходуном расходилась.

— Как ты, наверно, устала, Рут, — сказала она. — Ты хоть поспала?

В трубке послышались какие‑то приглушенные звуки, и Рут другим тоном проговорила:

— Тут вот пришли доктор Фелпс и доктор Санг. Я должна кончать разговор. Спасибо, что позвонила.

— Ну что ты! Какое там спасибо. Ты держи меня в курсе, и если что‑нибудь будет нужно...

— Хорошо, дорогая, я буду звонить. Мне так приятно было поговорить с тобой.

— Господи, ну что ты!

— До свидания, — сказала Рут. — Спасибо. — Раздался щелчок.

— До свидания, — ответила Эстелл в гудящую трубку. Потом она опустила трубку на рычаг и медленно поднесла пальцы к губам.

 

Date: 2015-11-13; view: 298; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию