Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть первая 9 page. Марина вступила в тот возраст и в ту полосу жизни, когда человек готовится быть человеком, формирует характер





Марина вступила в тот возраст и в ту полосу жизни, когда человек готовится быть человеком, формирует характер. Только у одних это совершается в хаосе и борьбе, в ошибках и страданиях, а у других личность растет, как дом, кирпичик по кирпичику, по ясному, светлому плану. Может быть, это даже не планы, а предчувствие, стремление, взлет, на ходу принимающий форму плана. Так и Марина: по своему характеру и складу она была полна широких и самых, кажется, неограниченных стремлений и к строгой планомерности, и к горячей, неукротимой деятельности, и ко всему красивому и доброму. И почерк у нее ясный, четкий, буковка к буковке, и твердый порядок в тетрадях, в книгах и в отношении к урокам, и ко всяким школьным обязанностям, и к производству, к труду, который тогда только входил в школу.

Немалую роль в этом деле сыграли родители, особенно отец, занятый, но и всегда доступный, а главное – необыкновенно чистый и честный. Марина даже не могла подобрать слов для своего отношения к папе. Ему нельзя было не верить, и перед его светлыми, не то голубыми, но то сероватыми глазами она сама не могла лгать.

Но еще большую роль в формировании этих ее настроений сыграла «Комсомольская правда». Это была самая любимая газета Марины, она выписала ее на второй день после своего вступления в комсомол, и с тех пор в каждом номере ее она находила что‑то интересное, родное себе и близкое. Она даже завела особую темно‑синюю папку с серебряным тиснением и наклеила на ней надпись: «Слова и дела». Здесь она собирала вырезки из «Комсомольской правды» и из других газет о людях большой жизни и высоких дел: о восстании на броненосце «Потемкин», о Цулукидзе, о Щорсе, о Сергее Чекмареве, Мусе Джалиле и многих других. Здесь же нашли свое место программа вахтанговского спектакля «Олеко Дундич», и фотокопия картины «Взятие Зимнего», и снимки советского лагеря в Артеке и первых палаток на целине, и билет в консерваторию на Героическую симфонию Бетховена. Сюда же, в эту заветную папку, она складывала и свои собственные «заметки» о разных случаях жизни, и письма чехословацкого студента, с которым она завела переписку, и первые, пока еще никому не ведомые опыты стихотворчества. Но особенное впечатление произвела на Марину прошедшая в «Комсомольской правде» дискуссия о том, как стать хорошим человеком. Она собрала и подшила все номера, в которых печатались материалы этой дискуссии, и сплошь исчеркала их красным карандашом. И прежде всего она старалась понять и разобраться, что же в ней, в самой Марине, соответствует тому, о чем пишут корреспонденты газеты, и что не соответствует.

Старалась понять Марина и свое, так удивлявшее ее теперь – по здравом рассуждении – отношение к Антону. Что за глупость действительно! За то, что Антон не пошел провожать ее после новогоднего вечера, даже обиделась! Да почему и откуда она вообще взяла, что он должен был ее проводить? Такой грубиян и невежа, и что от него можно ждать? А все‑таки обидно: все пошли компаниями, от компаний потом, вероятно, отделятся парочки, а она при выходе из школы замешкалась, потому что в темноте, в толпе ребят, ей почудилась долговязая фигура Антона. Но это оказался кто‑то другой, и вот она идет домой одна, как самая последняя дурнушка.

И неужели весь новый, начавшийся в эту ночь год будет такой тоскливый?

Постепенно обида улеглась, и девушка попыталась во всем разобраться.

Выросшая в тихом, образцово дисциплинированном классе образцово дисциплинированной женской школы, она хотела понять тех, кто внес в их класс, в их жизнь совсем другое начало и другой дух. И среди этих носителей другого, «мушкетерского» духа она скоро выделила Антона Шелестова. Толик Кипчак – это просто мальчишка, способный поддакивать и подхихикивать кому угодно. Сережа Пронин был непонятен – «мушкетерский» дух в нем как будто бы стал выветриваться после того, как Антона перевели в другой класс, и Сережа начал превращаться во что‑то другое, не очень приятное. Антон же казался Марине смелым, независимым, во всяком случае оригинальным, хотя в то же время вызывал возмущение.

Верхом его дерзости был тот случай, когда он обругал Марину. Не помня себя от негодования, она отвела его тогда к директору и торжествовала. Это была победа их «девчоночьего» духа над тем, что принесли мальчишки, победа порядочности над грубостью. Но она никак не ожидала того, чем это кончилось. Перевод Антона в другой класс она приняла как величайшую несправедливость. Она хорошо слышала тогда окрик директора: «Марина! Вернись!» Но она не вернулась, она не могла вернуться, потому что в душе у нее все дрожало: «Как я теперь глаза на него подниму?» И она спорила с Верой Дмитриевной, спорила с комсоргом, старостой и со всеми, кто считал, что перевод Антона полезен для оздоровления класса.

– А для чего? – горячо возражала она на все их доводы. – Выталкивать тех, кто не нужен… А кто же их будет воспитывать?

Но ничто не помогло, и Марина почувствовала себя в чем‑то виноватой перед Антоном. Они много раз встречались после этого в коридорах школы, и очереди у гардероба, и ей иногда хотелось подойти к нему и что‑то сказать, объяснить. Но Антон как будто бы ее не замечал, и она не решалась.

И вот этот случай, прогремевший на всю школу: радиогазета с сообщением о проступке Шелестова в кино. Хулиганство, дебош, милиция… Марина выслушала ату новость с тем же двойственным чувством – возмущения и своей вины. Она шла по залу, и издали ей бросилась в глаза высокая фигура Антона. Она видела, с каким отчаянным выражением лица, высоко неся свои пышные волосы, он шел навстречу ей. И вдруг… И вдруг он заметил ее, – да, да, ее! – остановился, и отчаянное выражение у него сразу исчезло и уступило место полной растерянности. Но это было одно мгновение: Антон резко повернулся и пошел от нее, через весь зал – от нее!

«Какая глупость!» – в ту же секунду мелькнула у Марины трезвая мысль, но сердце, непослушное девичье сердце, стояло на своем: от нее! Он испугался! Ему перед ней стало стыдно!

Потом Марина узнала, что сразу после этого Антон ушел из школы.

Но все это, очевидно, было действительно глупостью и наивной девичьей романтикой. Антон продолжал почти не замечать Марину. Правда, теперь он здоровался, но здоровался мельком, кивком и тут же отводил глаза. Стороной и очень осторожно она узнавала, как живется ему в новом классе, и продолжала горячо спорить с теми, кто говорил о нем как о чужом и постороннем. Как человек может быть чужим? А если он чужой, так его нужно сделать своим. Степа правильно говорит: за человека нужно бороться!

На новогодний вечер Марина пришла без всяких особых планов. Она немного удивилась, встретив Антона, и невольно, не давая себе отчета, следила за ним. Она видела, как он пригласил Римму Саакьянц, как на лице его мелькнула после ее отказа смутная тень, с какой небрежной, «онегинской» улыбкой слушал он потом монтаж о человеческой мечте. И когда Марина увидела, как к расшумевшейся компании подошел Степа Орлов и как с раздувающимися ноздрями навстречу ему поднялся Антон, Марина почувствовала, что назревает скандал, и вдруг сразу подбежала к Антону и пригласила его танцевать. Как и почему? Теперь она сама об этом с удивлением думала. Она даже не могла понять, почему она теперь об этом думает, что ей Антон и зачем? И все‑таки клубок мыслей, намотавшихся вокруг этого имени, все рос и не выходил из ее головы.

А может быть, сказывалось здесь и самое простое, наивное девичье тщеславие? Разговоры о мальчишках начались ведь еще с седьмого класса, а в прошлом, восьмом, острый интерес к ним вдруг вспыхнул с самой неожиданной силой: кто они? что они? как они? Завязали коллективную дружбу с мужской школой, устраивали вечера, ходили вместе в театр, спорили о том, какая должна быть дружба и обязательно ли она должна переходить любовь?

Мальчишки!.. Какое многоемкое еще год назад слово, сколько мыслей, сколько чувств и предчувствий оно таило в себе, сколько споров, ссор и разговоров порождало в прошлогодней девичьей школе. И вот они здесь, рядом, совсем не те, какими они представлялись, в чем‑то лучше, в чем‑то хуже, а в чем‑то все‑таки непонятные, чудн ы е: одни очень важные, переполненные собственным достоинством, другие – поразительно дурашливые. Эти почему‑то интересовали Марину больше. По своему отношению к мальчикам девчата резко разделились тогда на три группы: «поклонницы», «презренницы» и «которым все равно». Среди «поклонниц» особенно выделялась Римма Саакьянц, она ходила в вызывавшей всеобщую зависть дорогой и нарядной шляпе, затевала в классе диспуты о том, в чем красота мужчины, или, усаживаясь за парту, вдруг томно вздыхала: «Ох, девочки! Как целоваться хочется!» Весь класс с замиранием сердца следил, как она мучила Юрку Немешаева, хорошего мальчишку из той школы, с которой была установлена дружба: обещает выйти на улицу и не выйдет, а из окна наблюдает, как он часами простаивает против ее дома.

Марина относила себя к «презренницам». У нее были строгие мать, отец, а главное – старшая сестра, которая командовала младшей, считая ее девчонкой. А Марина и действительно была девчонкой, и, если бы не разговоры в классе, она и не думала бы еще ни о каких мальчишках. Эти разговоры, особенно рассказы Риммы Саакьянц, заставляли ее с тайным интересом прислушиваться к тому, что эти рассказы раскрывали. Задевали ее и снисходительный тон Риммы, и пренебрежительное пожатие плеч, и особенно то, что Римма назвала ее даже как‑то «синим чулком» и сказала, что в наше время быть такой просто смешно. Но, несмотря на все это, Марина продолжала оставаться горячей поборницей чистой дружбы, совсем не обязательно переходящей в любовь.

Такой же «презренницей» Марина считала себя и теперь, после слияния школ, и ей было противно, когда половина девочек из ее нового класса влюбилась вдруг в Володю Волкова, ей были противны слова – «свой мальчик», «мой мальчик», которые звучали иногда в девичьем шепоте. И в то же время ей было не то обидно, не то неловко, что у нее нет «своего мальчика», у других есть, а у нее нет!

Антон как‑то заполнил эту пустоту. Конечно, это – не то. Ну какой это мальчик? Разве он может быть другом? Он совсем несознательный. И в то же время в нем было что‑то такое, что заставляло думать о нем. Вот и обидел он ее, не проводил, вот и не подходит к ней, сторонится, посматривает – она часто ловит его взгляд на себе, – а сторонится.

И вдруг совсем неожиданное: Шелестов убежал из дома.

Что это значит?

 

 

Вернулся Антон так же неожиданно, как и исчез, вернулся совсем поникший, еще более замкнувшийся, обескураженный, и так неуместен был насмешливый, почти издевательский тон, которым встретил беглеца Яков Борисович:

– А‑а!.. Отыскался!.. Червонное золото, видно, и в воде не тонет, и в огне не горит.

– Подожди, Яков Борисович! Я тебя очень прошу, подожди! – взмолилась Нина Павловна.

Яков Борисович ушел в свою комнату и хлопнул дверью, подчеркнув этим, что не желает больше принимать ни в чем никакого участия. Но это была только отсрочка.

Оставшись наедине с Антоном, Инна Павловна стала расспрашивать его о том, где он был, но сын отвечал на все коротко и упрямо:

– Ну, к отцу ездил… Ну, съездил, и все… Захотелось, и все!

– А как же так можно? – спросила Нина Павловна. – Захотелось, и все… Как же так можно? Ничего не сказал!..

– А если б сказал, ты что – отпустила б меня, что ли? – вскинул на нее глаза Антон.

Нина Павловна не хотела обострять вопроса и переменила тон:

– Ну ладно!.. Съездил, и ладно! Сейчас покушай и иди к ребятам узнать об уроках. Тут Степа о тебе беспокоился, несколько раз заходил. И с Прасковьей Петровной пришлось разговаривать… Вообще… Ну ладно, ладно!

Когда Антон, наскоро перекусив, пошел к Степе Орлову, разговор между супругами вспыхнул снова. Выплыло все, что накапливалось месяцами, все недоговоренное, нерешенное, все скрытые обиды и претензии. А скрытое хуже явного, и подавленное, всплывая, лишь удваивает свою силу. И вот Нина Павловна вспоминает ноту радости, ну, может быть, не радости, а облегчения, которая прозвучала у Якова Борисовича, когда она сообщила ему об исчезновении Антона.

– Что за глупости! Мало ли что тебе может показаться! – возмутился в ответ Яков Борисович. – Ну, а если говорить откровенно, конечно, у нас что‑то не так получается. Совсем не так, как мечталось!

– Да, в этом ты прав: совсем не так, как мечталось, – вздохнула Нина Павловна.

– А почему? Ну почему, Нина? Ведь я так люблю тебя. Ты понимаешь, я с тобой пережил то, чего не было в юности. И я уверен, что у нас все шло бы хорошо, все было бы великолепно и безоблачно, если бы не это привходящее обстоятельство.

– Какое привходящее обстоятельство? – встрепенулась Нина Павловна.

– Ну… ну, ты же понимаешь!.. – замялся Яков Борисович.

– Нет, ты скажи: какое привходящее обстоятельство? Антон? Так это же мой сын!.. И что же ты хочешь? Чтобы я?.. Я и так его забросила, я его совсем забросила и… и мне тоже мечталось, если хочешь знать! Мне мечталось встретить богатую и щедрую душу, мне мечталось почувствовать руку друга, мне мечталось найти в тебе помощь и поддержку. А ты…

Но такова уже логика ссоры: сделав одну ошибку, человек пытается тут же, на ходу, выпутаться из нее и вместо этого делает другую, большую, за ней – третью и, наконец, совсем теряет голову. Так и Яков Борисович – ничего не мог возразить на упреки жены, но ответить было нужно, этого требовала логика ссоры, и он сказал:

– А что я?.. Что я мог сделать? Я его встретил готовенького. А что можно сделать, если перед тобой законченный лентяй и лодырь? И к тому же еще бандит и вор.

– Яков Борисович! Что ты говоришь? – Нина Павловна вскинула руки, точно защищаясь ими от кнута.

– А что?.. – Яков Борисович не мог уже остановиться. – Из дома красть, у родной матери, на это не каждый вор способен.

В это время Нине Павловне показалось, что хлопнула входная дверь. Она выглянула в переднюю, но там никого не было, и она, обернувшись в дверях, со сдержанной, но глубокой болью произнесла:

– Кому ты говоришь? Ты матери это говоришь. Жестокий ты человек!

Если б она знала, как быстро в это время, не чувствуя ступенек под ногами, сбегал по лестнице Антон! Степу Орлова он не застал и хотел было зайти к Володе Волкову, но вспомнил, что его мама была против их встреч. Тогда Антон решил вернуться домой и оттуда позвонить Володе по телефону. А открыв дверь, он услышал громкий разговор родителей и прежде всего все покрывающий баритон Якова Борисовича. Антона ударили слова, сказанные во всю силу этого баритона: «Бандит и вор».

Кровь хлынула в голову Антона, и он уже не слышал, что ответила мама. Вдруг мелькнула мысль, что его сейчас могут застать и подумать, что он нарочно стоит тут и подслушивает. Антон выскочил на лестницу. Но его могли заметить и здесь, красного, взволнованного, с растерянными, ничего не видящими глазами, и он бросился вниз по лестнице, как бы стараясь убежать от преследующих его страшных слов.

Слова эти вызвали в нем, однако, не раскаяние и не стыд, а злость.

Бандит? Вор?.. Ну и что ж! Ну и ладно! Пусть буду бандитом и вором, если тебе так хочется!..

Неужели все‑таки бандит и вор?..

Сумрачный вечер, туман, треск отдираемой доски в переулке и хруст новенькой бумажки, – но этого никто не видел, это прошло и сошло, и ничего подобного больше ее будет; дамские часики – он только подержал их три дня, выручил товарищей: дружба за дружбу, из солидарности! Триста рублей – да! Другое дело! Было! Но разве мать не дала бы ему трехсот рублей, если бы он попросил? Чтобы съездить к отцу, к папе… Конечно, дала бы. А если бы не дала, то потому, что его, самосуя, побоялась бы!

Так Антон опять показался себе ни в чем не повинным, а в его душе опять осталась только обида. И когда он пришел домой, то на тревожный вопрос матери, где он был, с новым приступом злости ответил:

– А тебе что?

Нину Павловну обидела эта грубость, до крайности обидела, – ведь только что она из‑за Антона всерьез поссорилась, с мужем. Она не могла простить ему то, как он выразился о сыне, ее сыне, – этого он, конечно, не посмел бы сказать о своем собственном сыне. И вдруг Антон, за которого она так горячо вступилась, отвечает ей такой неблагодарностью.

У Нины Павловны сами собой полились горькие, безнадежные слезы.

– Тоник!.. За что? Ну почему ты такой? Ведь я же твоя мама! Тоник!

У Антона от всего этого на один миг дрогнуло сердце, на один миг! Но он вспомнил подслушанный разговор, и все закрылось в душе, захлопнулось, и Антон зло отстранил потянувшиеся к нему руки.

– Ну иди! Не мешай! Я буду уроки учить. Никаких уроков он не учил и даже не пытался разобраться в том хаосе, который творился у него в душе.

И, как нарочно, через несколько дней позвонил Вадик:

– Выйди, возьми «к и шки».

Это было условлено: «кишки» – значит, вещи, которые нужно спрятать. Почему их нужно прятать, Антон не спрашивал.

Был поздний вечер, и Антон уже собирался ложиться спать, но теперь ему захотелось погулять.

– Куда же ты? Кто в десять часов гуляет? – спросила мама.

– У меня очень болит голова. Я немного пройдусь.

– Но только немного!

– Ну, хоть пять минут! Десять!

Антон думал, что Вадик опять принес часы и взять их действительно будет делом пяти минут. А Вадик притащил какой‑то сверток: показаться с ним домой было нельзя.

– Ты на чердаке спрячь. На чердаке лучше всего! – посоветовал Вадик.

Но идти на чердак сейчас, ночью, было тоже невозможно. В поисках укромного уголка Антон обошел весь двор и остановился у небольшого недостроенного корпуса, который зиял пустыми окнами и дверями рядом с их домом. Антон зашел туда и спрятал сверток в груде строительного хлама.

Утром, по пути в школу, он заглянул туда и увидел, что все на месте, идя из школы, заглянул еще, удостоверился, что опять все в порядке. После обеда Антон пробрался на чердак. К счастью, дверь была не заперта, и Антон долго бродил там в полутьме, спотыкаясь о балки. Наконец за трубой он нашел укромный уголок. Место было удобное, и, улучив время, он спрятал туда сверток. А через несколько дней по звонку Вадика он, так же прячась и изворачиваясь, взял его и передал дожидавшимся за углом дома Вадику и Генке Лызлову.

Так и пошло: звонок – «возьми кишки», и Антон идет «прогуляться». Когда к телефону подходила Нина Павловна, то Вадик рекомендовался школьным товарищем Антона, и сообщники некоторое время говорили об уроках. Но среди прочих слов Вадик опять упоминал «кишки», и Антон с разрешения матери шел «узнать», что задано по химии. Один раз, когда он выходил с чердака, его заметила женщина из пятьдесят восьмой квартиры, с верхнего этажа.

– Что тебе там нужно? – спросила она.

– Мы там голубей разводим, – соврал Антон, и женщина, успокоившись, пошла по своим делам.

А потом Вадик предложил ему еще одно хитроумное дело.

– Ты понимаешь?.. – И глаза его уже заранее смеялись тому, что он хотел сказать. – Мы приголубили одни богатые часы, понимаешь, швейцарские, и мне хочется, чтобы моя мамаша купила их. Для меня!

– Ну и что? – не понял Антон.

– Я скажу, что их по дешевке продает Олежка Валовой, а ты подтверди. Ладно?

– Ладно! – согласился Антон быстро, согласился не думая, «из солидарности», а потом спросил: – А если она не поверит?

– Поверит! – ответил Вадик. – Она у меня дурная. Так и сделали. Бронислава Станиславовна не могла устоять перед уверениями Вадика и его сыновним, таким детски милым поцелуем в нос и, поверив Антону, как бы случайно оказавшемуся у них, выложила двести рублей. Антон получил из них тридцать. А потом, сидя за столиком кафе, они рассказывали об этом своим ребятам, и все, как Вадик любил выражаться, «дико смеялись».

 

 

Сообщить Людмиле Мироновне о возвращении Антона Нина Павловна, конечно, не догадалась. Тем не менее дня через два Антон получил приглашение зайти в детскую комнату. Кроме Людмилы Мироновны там оказался коренастый черноволосый человек в штатском. Антон не сразу вспомнил, где и когда он видел его, и только по девичьим ямочкам на щеках да по слову «сынок» узнал в этом человеке капитана Панченко. Капитан, правда, сначала больше молчал, а говорила Людмила Мироновна, но по тому, как он внимательно слушал, было видно, что и ему интересно, куда и зачем ездил Антон.

– Ну хорошо, ты был у отца. А зачем?

– Ну как – зачем?.. Странный вопрос… – отвечал Антон. – Повидать захотелось.

– А почему? – продолжал допытываться капитан Панченко. – Почему раньше не хотелось, а теперь захотелось?

– Мне и раньше хотелось, да так как‑то…

– Что значит «так как‑то»?.. Сидел‑сидел – и вдруг поднялся и полетел. Как птица!

– И родителям ничего не сказал, – добавила Людмила Мироновна. – Почему не сказал‑то?

– А что говорить? Разве они отпустили бы? – ответил Антон. – А мне обязательно нужно было поехать.

– Почему «обязательно»? – ухватился за это слово Панченко, но Антон недоуменно повел плечами.

– Опять двадцать пять! Говорю, повидать захотелось! Родной ведь он мне!

На лице капитана Панченко, при всей его выдержке, мелькнула смутная тень разочарования. Узнав о побеге Антона, он, несмотря на свою занятость, заинтересовался им и мысленно постарался все проанализировать. Семейные обстоятельства и простую любовь к путешествиям он отбрасывал как слишком элементарные и для него неинтересные мотивы. Он хотел смотреть глубже: может быть, Антон пытался скрыться от каких‑то опасностей, угрожавших ему со стороны его дружков, – так бывает! – или, совершив преступление, пробовал ускользнуть от ответственности, – так тоже бывает! Для себя капитан даже стал «примеривать» к Антону некоторые отмеченные перед тем преступления. Но преступления эти к нему «не подошли», и вообще вся версия капитана Панченко рушилась, и дело сводилось, как уверяла Людмила Мироновна, к обыкновенным семенным неладам.

Но какой‑то внутренний голос не позволял капитану Панченко успокоиться, и он по‑прежнему считал компанию заинтересовавших его «сынков» группой. Все дело в том, на какой стадии организованности находится эта группа и чем она занимается. То, что за нею не числилось дел, приводило его к мысли, что это не просто кучка распоясавшихся юнцов – такие бывают дерзкими, но глупыми и неопытными и потому очень скоро заканчивают свой «поход» на скамье подсудимых. Здесь другое: во главе этой группы должен стоять кто‑то очень опытный и хитрый. Но это тоже была версия, не имеющая пока никакого фактического подтверждения.

Один раз такое подтверждение готово было обнаружиться, оно почти находилось в руках у капитана Панченко, но ускользнуло. В темном переулке за банями ограбили девушку. «Почерк» был знакомый: ребята окружили ее и сняли золотое кольцо и серьги.

– Заметили ли вы кого‑нибудь? – спросил девушку капитан Панченко.

– Не знаю… Разве тогда до того было!.. Да и темно!– ответила девушка. – Один, пожалуй, померещился – чубатый такой.

Чубатый!.. Второй раз встречается он с этим словом и пытается «примерить» к нему всех, кого знает.

Капитан Панченко решил провести опознание. Он вызвал Антона, Вадика, Генку Лызлова и среди других предъявил их потерпевшей. Но девушка растерялась и ничего не могла решить. Об Антоне она прямо сказала: «Нет, не он. Не видела». На Генку Лызлова посмотрела более внимательно, но тут же решительно тряхнула головой. При взгляде на Вадика у нее в глазах блеснула испуганная искорка, но Вадик неожиданно улыбнулся, и девушка в замешательстве отвела глаза, а потом замахала руками:

– Не знаю, не знаю!.. И вообще я ничего не хочу и ничего мне не нужно – ни кольца, ничего!.. Это так противно!

Капитан Панченко заметил блеснувшую было в главах девушки испуганную искорку и очень убеждал ее отнестись сознательно и помочь следствию в раскрытии преступления. Но девушка упрямо трясла головою и ничего больше не хотела говорить.

Но искорка все‑таки была! Ее не занесешь в протокол и не предъявишь в виде улики, но она была!

– А если бы мы показали вам чубатого, вы бы его опознали? – спросил Панченко,

– Не знаю!.. Не знаю! Я ничего не хочу знать! – решительно ответила девушка. – Мне противно!

Противно! Как будто бы ему, веселому и добродушному украинцу, капитану Панченко, очень приятно копаться в этой грязи и искать затерянные концы правды? Но разве не важно отыскать эти концы, чтобы, ухватившись за них, вытянуть и всю правду? А попробуй найди их, когда одна отмахивается руками: мне противно! – а другая в этот же день прибежала с великими претензиями: почему вы беспокоите моего мальчика? Это прибежала Нина Павловна, когда выпытала у Антона, зачем его вызывали в милицию.

– Вы что же, моего сына грабителем считаете, что ли?

– А откуда это видно? – отвечает капитан Панченко. – Нам нужно было кое‑что установить и проверить, и мы можем…

– Но почему для этого нужно тревожить честных людей и ставить их в такое унизительное положение?

– Повторяю: мы можем, мы имеем право вызывать кого угодно и никаких отчетов в этом давать не обязаны.

А вот затерянные концы правды совсем было вынырнули на поверхность. Просматривая журнал записей о происшествиях по отделению, капитан Панченко обнаружил знакомую фамилию Лызлова. Геннадий Лызлов – да, тот самый! Вместе с компанией подгулявших друзей он был доставлен в отделение милиции за отказ уплатить шоферу такси деньги. Они взяли такси и, после бесцельного катания по Москве, дали шоферу направление за город. Шофер отказался и потребовал, чтобы они расплатились и освободили машину. Ребята стали скандалить, не хотели платить, тогда шофер подвез их к постовому милиционеру, а тот доставил всю компанию в отделение милиции. Там Генка Лызлов взял всю вину на себя и обещал уплатить шоферу все.

Все это было бы ничего, если бы не одно обстоятельство: среди этой компании был один с паспортом, но без московской прописки и без права проживать в Москве. Это – Виктор Бузунов, двадцати шести лет, дважды судившийся и нигде не работающий. Виктор Бузунов – это кто же такой?.. Уж не тот ли чубатый?

Капитан Панченко разыскивает участкового, который в тот день дежурил по отделению, допытывается у него и узнает: да, очевидно, тот самый – чуб свисает по лбу и лезет в самые глаза, и тогда парень зло встряхивает головой. Но дежуривший по отделению участковый взял с него подписку о выезде из Москвы и отпустил на все четыре стороны, и вот теперь его снова ищи‑разыскивай…

 

 

Когда Антон после своего возвращения пришел в школу, он встретил Марину, поздоровался с нею, но опять не подошел. А у нее тоже не хватило решимости самой заговорить с ним. Но потом ей уже не хотелось ни подходить, ни разговаривать. Побег Антона окончательно довершил то романтическое ее представление о нем, которое наметилось раньше. И даже как будто еще больше приподнял Антона. У него что‑то есть! И по какой‑то своей собственной, девичьей логике она считала: тем, что есть, он прежде всего должен был поделиться с ней, с Мариной. Неужели он не чувствует, как она много думает о нем, как она хочет понять его и, может быть, в чем‑то помочь? Ну что ж, дело его! Конечно, мальчишки – зазнайки, они стараются рисоваться перед девочками кто как может. Это она знала из разговоров подруг и из своих собственных, хотя и не очень богатых наблюдений. Но зачем рисоваться, когда лучше просто и естественно относиться друг к другу?

Стараясь не отстать от подруг, Марина тоже пыталась по‑своему рассуждать о любви, но слово это всегда произносила с запинкой. Сама для себя она думала, что вообще говорить о любви нельзя, можно любить, но как можно говорить о любви? Не переставая считать себя «презренницей», Марина с замиранием сердца смотрела в кино сцены любви, стараясь понять смысл этого волнующего слона. Но и эти сцены она оценивала по‑своему. Ей не правились, например, затяжные, показанные крупным планом поцелуи, которые к тому же хулиганы‑мальчишки норовят сопровождать сочным звуком. В этих поцелуях ей виделось что‑то кощунственное, нельзя ведь целоваться при всех. И, наоборот, ей очень нравилось, когда девушка прижмется к груди своего любимого, просто так, без поцелуя, возьмет и приникнет – в этом было столько нежности, столько преданности и доверия, столько безграничной, но чистой, настоящей любви, что у Марины начинало щекотать в горле или появлялось неотвратимое желание так же прильнуть к чьей‑то широкой и сильной груди.

Марина считала, что в любви рисоваться нельзя, – человека нужно любить таким, каков он есть. А у них с Антоном… Что у них? У них даже дружбы не получается. Для нее он просто как кроссворд, который хочется разгадать, а у него к ней даже и такого интереса нет. Вот с ним что‑то стряслось, что‑то большое и тяжелое, а он молчит, даже не подходит, никакой ему не нужно дружбы, и никакого ему дела до Марины нет. А разве не могла бы она помочь? Разве не могла бы она что‑нибудь посоветовать ему, подсказать, или хотя бы просто облегчить горе?

Вот почему Марине ни о чем уже не хотелось спрашивать Антона. Она даже старалась не думать о нем, – что ей в конце концов нужно от этого неорганизованного и невежливого мальчишки, совсем из другого класса и из другой, можно сказать, жизни? У нее хорошие папа и мама, хорошая жизнь, хорошие думы, цели, настроение, хорошие отметки, и что ей до Антона? Пусть живет как знает.

Марина занялась уроками, писала домашнее сочинение о «Войне и мире», готовила доклад к комсомольскому собранию и только недели через две после возвращения Антона сумела выбраться на каток. И на каток ее вытянула подружка Женя Барская: «А то придет весна, и все кончится».

Date: 2015-11-13; view: 274; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию