Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть первая 4 page. Вместо радости, которая только что охватывала ее, в душе Нины Павловны вдруг быстро, грозно стало нарастать необыкновенное волнение





Вместо радости, которая только что охватывала ее, в душе Нины Павловны вдруг быстро, грозно стало нарастать необыкновенное волнение, тревога, почти отчаяние, и, когда все это достигло крайнего, невыносимого предела, она закричала:

– Чего же ты молчишь, на самом деле? Дрянь ты этакая! Дрянь! Другие дети как дети, от других матери радости видят, гордятся ими, а ты?.. Яков Борисович старается тебя на путь направить, он с тобой как с сыном, а ты…

Крик ее превратился в визг, готовый перейти в истерические слезы. Но в ответ на все это Антон сжал кулаки, напрягся как струна.

– С сыном? – тихо проговорил он. – Как с родным сыном? А его собственный сын где? Собственный!

– Антон! Да ты с ума сошел? – всплеснула руками Нина Павловна.

– Ни с чего он не сошел, – с холодным спокойствием ответил ей Яков Борисович. – Он у тебя просто хам!

 

 

Раньше Елизавета Ивановна была преподавательницей химии. Успеваемость в ее классе всегда была хорошая, дисциплина тоже, и она была на лучшем счету как в школе, так и в районе. И, по правде сказать, она к этому привыкла и даже расстраивалась, если ее забывал упомянуть в своем докладе директор школы или заведующий роно. Привыкла она и к тому, что ее просили выступить почти на каждой учительской конференции, – и она выступала. Фигура у нее была видная, голос – зычный, охватывавший и без микрофона самый большой зал, а нрав – смелый, решительный, – выступления ее поэтому обычно имели успех.

Вот почему, когда в районе построили новую школу, Елизавету Ивановну назначили туда директором. И она согласилась, тем более что школа была женская, а с девочками, как ей казалось, справляться все‑таки легче. Елизавета Ивановна была энергичным, решительным человеком, у нее было много сил и здоровья, и, надо ей отдать справедливость, она совершенно их не щадила, – целые дни проводила в школе, вникала в каждую мелочь в очень быстро по всем требуемым показателям вывела школу на одно из первых мест в районе. На учительских конференциях она сидела теперь в президиуме и с еще большей ревностью следила за тем, как и в каком духе ее школа упомянута в докладе роно. С такой же ревностью Елизавета Ивановна охраняла все, на чем зиждился достигнутый ею порядок. Поэтому, между прочим, во всех спорах и дискуссиях того времени она был сторонницей раздельного обучения. В доказательство своей правоты она подбирала самые различные, пусть даже не очень основательные аргументы, а в глубине души просто боялась мальчиков. Когда же они, вопреки всем ее аргументам, пришли в школу, она растерялась. Вида она, конечно, не подала и решила встретить мальчиков во всеоружии. Она считала, что в обращении с ними прежде всего нужна железная дисциплина, а потому старалась не только поддержать, но и усилить тот внешний порядок, которым всегда отличалась ее школа. Об этом она даже сделала доклад на педсовете: «Дисциплина как фактор воспитания».

Но чем больше старалась Елизавета Ивановна, тем больше она чувствовала, что в школе что‑то начинает меняться: то одно происходит, то другое, и считавшееся ранее незыблемым начинало колебаться, а считавшееся невозможным – совершаться.

В этом отношении ее особенно встревожила Марина Зорина. Дочь профессора, лауреата Государственной премии, Марина совсем не походила на тех, кто родительские заслуги принимает за свои и собирается прожить жизнь как луговой мотылек. Скромная и неброская с виду, она всегда была в числе тех, кто служил опорой и примером. Послушная, согласная, она во всем – в учении и в работе, в уборке школы, в сборе бумаги и лома, в любом предприятии – всегда была первой и казалась прозрачной как стеклышко. И вдруг стеклышко замутилось. Сначала Марина порадовала Елизавету Ивановну: привести мальчишку, сквернослова и хулигана, в кабинет директора – это не каждая сможет. Но когда Шелестова перевели за это в другой класс, Марина влетела в кабинет директора с небывалым и невозможным раньше вопросом: почему это сделано?

– Как почему? – удивилась Елизавета Ивановна. – И почему ты спрашиваешь? Разве это тебя касается?

– А разве я могу спрашивать только о том, что касается меня? – спросила Марина. – А если касается товарища?..

Она стояла перед директором прямая, напряженная, готовая выдержать все что угодно.

Но Марина тут же смутилась, покраснела, и у нее показались слезы. Она старалась их удержать, кусала губы, а слезы – предатели! – не слушались и потекли по щекам.

– Это еще что такое? – строго спросила Елизавета Ивановна. – Что за сантименты?

Марина вскинула на нее глаза и, круто повернувшись, выскочила из кабинета так же быстро, как и влетела.

– Марина! Вернись! – крикнула вслед ей Елизавета Ивановна, но Марина не вернулась и ушла – тоже совсем необычный, порождающий тревогу поступок.

Но главное, пожалуй, чего опасалась Елизавета Ивановна, было не столько состояние школы, которое пока не было сколько‑нибудь угрожающим, сколько своя репутация. Вот только вчера она была в роно, и там, на совещании директоров, ее упомянули уже совсем в другом плане, Недавно в школе была иностранная делегация. Члены делегации только улыбались и жали руки, зато сопровождавшие их товарищи из гороно и, кажется, даже из министерства указали на ряд недостатков, о которых вчера и шла речь. Елизавета Ивановна пробовала оправдаться – сослаться на то, что мальчики принесли в школу новое, беспокойное начало, но заведующий роно сказал, что мальчики пришли во все школы, однако там дела идут значительно лучше, а «беспокойное начало» нужно вводить в рамки.

Елизавета Ивановна и за ночь не сумела пережить полученную вчера обиду и в школу пришла взволнованная; привыкшая к похвалам, она впервые, кажется, перенесла такой позор, и все из‑за каких‑то распоясавшихся мальчишек, вроде «трех мушкетеров». А что с ними сделаешь? Вот разбили их троицу, а на переменах они все равно вместе и все, кажется, что‑то замышляют или забьются в уборную и курят там от звонка до звонка и вообще ничего не хотят признавать.

Или случай с доской Почета – с исчезновением с нее портрета Люси, старшей пионервожатой. Как? Почему? Это так и осталось неизвестным. А «мушкетеры» смотрят в глаза и смеются, а потом обнимутся и пойдут по коридорам:

 

Есть мушкетеры!

Есть мушкетеры!

Есть мушкетеры!

Есть!

 

В таком настроении Елизавета Ивановна вошла в свой кабинет, усаживаясь, сердито двинула креслом, переложила лежавшие на столе книги с одного места на другое и принялась разбирать почту. И там среди прочего она обнаружила открытку: такого‑то числа, таким‑то отделением милиции «был задержан ученик вашей школы Шелестов Антон за недостойное поведение и дебош в общественном месте. Сообщается для принятия соответствующих мер»…

– Шелестов? – Елизавета Ивановна с силою нажила кнопку звонка.

– Пчелинцеву ко мне! – скомандовала она, когда в приоткрывшуюся дверь заглянула секретарша.

Прасковья Петровна пришла на следующей же перемене, но пришла не сразу и явно торопилась – перемена была короткая. Поэтому Елизавета Ивановна не успела излить перед ней все свое возмущение и только, подавая открытку, кивнула:

– Полюбуйтесь!

Прасковья Петровна прочитала, покачала головой и так же коротко сказала:

– Займусь!

Но заняться этим она не успела: прозвенел звонок, и Прасковья Петровна пошла на урок.

А во время урока к директору зашла старшая пионервожатая. Она была редактором школьной радиогазеты, и Елизавета Ивановна сказала ей:

– Вот вы все ноете: материала нет. А вот вам! – и подала ей все ту же открытку.

Пионервожатая прочитала и всплеснула руками.

– Ужас какой! Елизавета Ивановна! Да разве это у нас раньше было?

– Теперь опять в роно склонять по всем падежам будут! – сокрушалась Елизавета Ивановна.

– И опять Шелестов! – добавила Люся.

– А кому ж еще?.. Ну‑ка, разделайте его! Чтоб никому повадно не было! Я такого безобразия в своей школе не потерплю!

И Люся этого терпеть не хотела. Возмущенная происшествием со своим портретом, она искала виновников и упорно натыкалась на насмешливые глаза Шелестова и двух его друзей. Поэтому она со всей готовностью отозвалась на предложение директора, и на большой перемене по всем этажам школы прогремело по радио сообщение о позорном поступке ученика девятого «Б» класса Антона Шелестова. И как только оно прогремело, в кабинет директора прибежала взволнованная Прасковья Петровна.

– Что это такое, Елизавета Ивановна? Что это значит?

– А что?

В холодном спокойствии директора только привычное ухо могло уловить глухой гнев, и Прасковья Петровна, еще более возмущенная и холодом этим, и деланным безразличием, разгорячилась.

– Как же без меня делаются такие сообщения?

– А с каких это пор мы должны согласовывать с учителями работу редколлегии?

– Елизавета Ивановна! Я вас не понимаю! Я не просто учитель. Я – классный руководитель! И потом: должны, не должны… Это – формально! Мы – педагоги! А Шелестов мой ученик, и вы поручили мне заняться этим делом. А теперь… Мне нужно было поговорить с ним, с матерью, вообще разобраться, подготовить актив, и вдруг… Теперь мне все испортили!

– Как это – «испортили»? – тоже повышая голос, возразила Елизавета Ивановна. – Как может испортить общественное воздействие? Это использовать нужно, а вы… И пожалуйста, поменьше этого: поговорить, побеседовать… Таких гнать нужно, а не миндальничать с ними! На гнилом либерализме можно авторитет свой строить, а школу держать нельзя. А вы же видите, что у нас делается, нам школу спасать нужно!

Опять прозвенел звонок, возвещавший окончание большой перемены. Прасковье Петровне нужно было идти на урок в другой параллельный класс, но она зашла в свой, чтобы встретить Антона и попросить задержаться после уроков. Но его не было.

– Вероятно, где‑нибудь со своими дружками, – холодно ответила Клава Веселова, комсорг класса.

– Когда придет, скажи, что он мне нужен.

Урок Прасковья Петровна, как всегда, вела с полным напряжением сил: производила опрос и «совершила путешествие», как она называла объяснение нового материала, и отдавалась этому вся, но в ее сознании то и дело вставал Антон и все вопросы, которые завязались вокруг него. Окончив урок, она опять подумала о нем, но спокойно вела разговоры с окружившими ее учениками, в полной уверенности, что Антон ждет ее в коридоре. Но его не было. Прасковья Петровна поспешила в свой класс и узнала, что Антона не было и на уроке…

 

 

Первое, что заметил Антон, прослушав радиосообщение о себе, – это глаза. Их вдруг оказалось бесконечное множество, они окружили его, они смотрели на него со всех концов зала, они преследовали его по всему коридору, они были везде, а среди них, посреди них – он, один.

Антон сделал независимое лицо и, хотя в душе у него все дрожало, храбро шагал по коридорам, не сгибаясь, во всю высоту своего роста, неся свою пышную, видную на всю школу шевелюру. Только один раз он чуть не расплакался, когда к нему подошел друг‑мушкетер Сережка Пронин и на виду у всех широким, размашистым жестом подал ему руку. Но после этого случилось то, чего Антон не мог выдержать. Ему навстречу шла Марина – тоненькая, худенькая, натянутая, как струна, – совсем необычная. Она была еще далеко, но Антон, кажется, видел ее надломленные брови, чувствовал взгляд, такой светлый и чистый, удивленный, и возмущенный, и осуждающий. И, не имея силы вынести все это, не решаясь даже разглядеть ее как следует, Антон повернулся, пошел назад и, не замечая уже больше ничьих глаз, ушел из школы.

И только здесь, на улице, Антон подумал: а почему он так испугался Марины? И какое, в сущности, ему дело до того, как она посмотрит и что подумает о нем? Да и откуда он взял, что она что‑то подумает о нем? Она хорошо учится, она хорошо кончит школу, поступит в вуз, а у него так все неустроено и неясно. И какое ей дело до него? Теперь он, конечно, не испугался бы и не повернул бы назад. Теперь он, увидев ее золотистую, как подсолнечник, голову, пошел бы прямо на нее, глянул бы ей в глаза да еще, пожалуй, усмехнулся бы. Вот я какой!

И так, ожесточаясь в душе, он шагал по улицам, не замечая ни ветра, раздувавшего полы незастегнутого пальто, ни сухого, колючего снега – ничего. Ему встречались люди, его обгоняли люди, двигались машины, кипела жизнь, и среди этой жизни он шел один, не зная, куда он идет…

Домой идти не хотелось, – дома и без того была война.

Антон не знал, повторил бы он еще раз то, что сказал Якову Борисовичу, но тогда не сказать этого он не мог – слишком взбесили его разговоры о горизонтах жизни и высшем человеческом девизе. Хотя отчим в вышел из себя, предрекая ему «чахлое будущее», хотя мать и набросилась тогда на Антона с истерическими упреками в грубости, неблагодарности и хотя потом, ночью, она приходила к нему и плакала и уговаривала извиниться перед отчимом, он ни в чем не хотел извиняться и ни от чего не хотел отказываться. Тогда она рассердилась и ушла, хлопнув дверью. И теперь опять начнутся разговоры, объяснения, ругань, пилка. Нет, домой ему идти не хотелось!

Антон остановился на каком‑то перекрестке, соображая – где он, куда привела его путаница мыслей и переулков и куда ему дальше идти? Где‑то в глубине души на один миг вспыхнула было малюсенькая, совсем малюсенькая искра сомнения в правильности того, что он сделал и делал, но при воспоминании о доме, о радио и о Марине она, эта искра, мгновенно погасла. Нет, нечего ему дома делать! Ну их!

Оглядевшись, Антон увидел, что идет к бабушке. Он прошел уже больше половины пути, а садиться на трамвай или троллейбус было незачем. Он застегнул пальто, поднял воротник и пошел навстречу разыгравшемуся ветру. А заблудившийся среди домов ветер преследовал его, утихая вдруг, чтобы с новой силой выскочить потом из‑за угла, наброситься и закрутить, завихриться в злобном желании сбить с ног, с пути‑дороги и загнать куда‑то в угол, в самую глухую подворотню.

Не доходя до дома, где жила бабушка, Антон неожиданно встретил Вадика и всю компанию. Ребята дружно и шумно окружили его, и в их вопросах, рукопожатиях и похлопывании по плечу Антон почувствовал искреннюю и дружескую радость товарищей, что вот они нечаянно встретились. И Антону стало тоже радостно – после недавних одиноких блужданий по переулкам встретить их, друзей, верных товарищей, доказавших на деле свою дружбу, и сознавать себя в их глазах в какой‑то степени героем.

– Ну как? Что?

– А ничего! Подумаешь!

– Как же ты второй‑то раз засыпался? Чудило! Чего ж деру не дал?

– Да, понимаешь, дворник!.. А если б не дворник, меня б в жизни не догнали – я по бегу призы беру.

И все это – крепким рассольчиком и развязным бахвальством на всю улицу, будто он не сидел сгорбившись в милиции и не теребил шапку.

– Ну ладно! Вырвался, и молодец. Айда с нами!

– Куда?

– Да так… в одно место погулять. Там и Галька Губаха будет, – подмигнул Вадик.

– Какая Галька?

– А помнишь, из‑за тебя ругалась. Она о тебе спрашивала: как этот цыпленочек живет? Пошли!

– Ему мама не велела, – хмуро подшутил Генка Лызлов.

– А что мне мама? Пошли!

Мама не велела!.. А что ему действительно мама? Разве она может что‑нибудь понять в его жизни? Все боится чего‑то, предупреждает, а сама… И впервые нехорошие мысли мелькнули у Антона о маме и Якове Борисовиче. Им хорошо воспитывать, они живут в свое удовольствие, а тут – того нельзя, другого нельзя, не знаешь, как ступить, куда повернуться. Подумаешь, мама!..

В душе был хаос вопросов, упреков и обвинений, в которых тонули копошащиеся где‑то сомнения. Антон сознавал, что если он пойдет с ребятами, то совершит новый и очень решительный шаг в жуткую неизвестность. Водку пробовать ему приходилось, но идти специально затем, чтобы пить и гулять, этого с ним не случалось. Ну так что ж! Мало ли чего с ним не случалось! Ладно! Идем!

Пришли они в неизвестный Антону переулок. Там на заднем дворе стоял барак, длинный, нескладный, с большими квадратными окнами. Внутри он делился на две части таким же длинным коридором, по сторонам которого виднелось много дверей. В одну из них вошла, вернее, ввалилась, вся компания – без стука и всякого предупреждения, со смехом и гомоном. Предупреждать, по‑видимому, было и незачем, там уже были гости: несколько девчат и два парня, один – с золотой коронкой на зубе, другой – с косым, через все лицо, шрамом. Посреди комнаты стоял стол с бутылками, закусками, над столом яркая лампа под оранжевым матерчатым абажуром, окно было завешено банковым одеялом.

– Ну вот и наша холостежь пришла! – встретила ребят Капа, хозяйка комнаты.

– Кто там? – послышался знакомый Антону голос.

– Наши, а с ними еще один, новенький.

С кровати, неожиданно для Антона, поднялся Витька Крыса и полуприветливо, полунасмешливо протянул:

– А‑а‑а!.. И ты пришел?.. Герой! Ну‑ну! Раздевайся, если пришел. Тут все свои! «Сявки»!

Едва Антон осмотрелся, как увидел в упор устремленные на него глаза Гальки. Он ее сразу узнал среди остальных девчат, находившихся в комнате, и попытался спрятаться от ее глаз за чью‑то спину, но они опять нашли его и все время преследовали, смеющиеся и откровенные.

– А я думаю, где мой цыпленочек пропал? – вдоволь насладившись его смущением, пропела наконец Галька.

– Цыпленочек?.. – захохотал Витька, – Ну, так тебе, парень, видно, и быть Цыпой!

Антон, смущаясь, подал Гальке руку, она задержала ее и потянула к себе.

– Да ты подожди, подожди! Перед контролером хорохорился, словно петушок, а тут чего робеешь? Глупыш!

Что‑то шальное и головокружительное хлынуло на Антона от теплых Галькиных рук и неотвязного, смеющегося взгляда, от которого он не знал куда деваться.

Главное, не знал он, над чем она смеется: неужели над ним, и в самом деле глупым и нескладным по сравнению с нею, пышной и пышущей озорством дивчиной, которая намного старше его. И в то же время – нет! Она была такая ласковая, близкая – протяни только руку!– я лицо ее крупное, улыбчивое, и губы крупные тоже и, вероятно, очень мягкие, и глаза, затягивающие, как омут, и грудь, плотно обтянутая кофточкой.

– Гляди, гляди: глупа, а захватиста! – заметив ухищрения Гальки, сказал Витька Крыса. – Свежинку почуяла.

– А тебе что, завидно? – блеснула на него глазами Галька. – Кого хочу, того люблю. Каждый свой характер имеет. И ты ко мне не подкатывайся. Бортиком!

– Ах ты, цыпа на сандальных каблучках! – Витька со смехом обхватил ее за плечи.

– Бортиком, бортиком! – повторила Галька, но Витькины руки соскользнула с ее плеч на грудь, и он, играя, стал валить ее со стула.

Галька вывернулась и оттолкнула его от себя.

– Уйди, Квазимодо страшный! Не приставай! А то мой цыпленочек и впрямь что обо мне подумает. А мы с ним и сидеть рядышком будем. Ладно? – Она заглянула в глаза Антону. – У нас дело пойдет как по бархату.

Когда сели за стол, Галька действительно оказалась рядом с Антоном, угощала его и подливала водку в его стакан.

– А ну до дна! До дна! Вот так вот!

Много ему и не требовалось: Антон не заметил, как все перед глазами у него пошло кругом, я поплыло, и совершенно изменилось, как повеселели все, как будто подобрели, даже Витька, даже парень со шрамом. Появилась гармонь, и какая‑то громогласная девица затянули песню, а другая выскочила из‑за стола и запрыгала как заводная, дрыгая плечами, выбивая каблуками замысловатую дробь под непристойные частушки. Все смеялись, и Антон тоже смеялся и почему‑то стал барабанить руками по столу, пока Галька не взяла его за руки и не притянула к себе.

Антон чувствовал теплоту и мягкость ее тела, ему не хотелось отставать от других, от Вадика, который лез целоваться с сидевшей рядом с ним до невозможности завитой и совсем опьяневшей блондиночкой, а та смеялась и, пронзительно, притворно повизгивая, хлопала его по рукам. Затем они куда‑то пропали… У Антона кружилась голова, его начинало мутить, и временами все куда‑то исчезало, опять появлялось и снова исчезало…

В одно из таких прояснений он услышал нерешительный стук в дверь. Капа встала из‑за стола, выглянула в коридор и, поговорив с кем‑то, снова захлопнула дверь.

– Какой гад там ломится? – спросил охмелевший Витька.

– Соседка! Мешаем мы ей!

– Соседка? – недобро усмехнулся Витька. – Я вот ей скажу пару ласковых…

– Ладно, ладно! Сиди! – строговато глянула на него Капа. Но Витька стал подниматься из‑за стола.

– Чего «сиди»?.. Чего «сиди»? А какое ее собачье дело?

У него задергалась щека и в глазах появился тот исступленный, злой блеск, который говорил, что Витька может «выйти из берегов», и тогда – собирай черепки, берегись, огуречники! Лучше всех это, видимо, понимала хозяйка комнаты и, сразу изменив тон, обняла Витьку за плечи.

– Ладно, Витенька, ладно! – ласково говорила она, придерживая плечи своего не в меру своенравного дружка.

Витька некоторое время еще осовело и недобро смотрел на нее, потом сразу обмяк и сел на свое место.

– Эх ты, темнота, курица! А бабке этой скажи, чтобы она не шебуршилась. А то мы ее укоротим!

– А ну его! Пошли! – шепнула Галька и, взяв за руку Антона, потянула его из комнаты.

Они прошли по коридору, и Галька открыла дверь, обитую рваной клеенкой. Комната была разделена занавеской, – из‑за нее послышался встревоженный голос:

– Кто там?

– Ладно, ладно, это – мы! – ответила Галька и сдавленным, приглушенным шепотом, который так волновал Антона, сказала ему: – Это свои!

Она обхватила его обеими руками и чмокнула в щеку толстыми, мягкими губами.

– Ух ты, мой желторотенький!

Невольным движением Антон вытер мокрое, слюнявое пятно на щеке, но Галька поцеловала его еще и еще и, склонившись на стоящий поблизости сундук, так крепко прижала к себе, что у него еще сильнее закружилась голова, и все в нем задрожало, поплыло, и Антон уже ничего не сознавал, не помнил…

 

 

Сначала Прасковья Петровна хотела задержать после уроков Клаву Веселову, Степу Орлова, Володю Волкова и кого‑нибудь еще из актива своего класса – поговорить об Антоне. Но, подумав, она решила, что сейчас это, пожалуй, преждевременно: нужно разобраться самой и прежде всего выяснить, что с Антоном. Поэтому в тот же вечер она снова пошла к нему домой, но и на этот раз Нина Павловна не знала, где он.

– Вероятно, опять у бабушки…

Только теперь она ответила враждебно‑холодным, злым тоном.

– Послушайте, Нина Павловна! Что у вас происходит? – спросила Прасковья Петровна.

– А что может происходить в доме, когда сын отбивается от рук? – ответила та.

И опять холодность и жестокость в голосе, никак не соответствующие той тревоге, которая привела сюда Прасковью Петровну.

– Да, но почему отбивается? Что у вас за отношения? – спросила она. В ответе прозвучало столько боли и зла, что это потрясло ее.

– Кто вам давал право вмешиваться в наши отношения?.. Отношения!.. Да из‑за него у меня вся жизнь трещит и раскалывается под ногами. И я не знаю, совсем не знаю, что делать!..

Все оказывалось куда более сложным, чем представилось вначале. Это Прасковья Петровна почувствовала еще острее, когда пришел отчим и, ни слова не промолвив, прошагнул в другую комнату. Когда Нина Павловна сказала ему об исчезновении Антона, он коротко ответил оттуда:

– Не куль с золотом, никуда не денется!..

Ясно, что в семье шла война, но как трудно постороннему разобраться в ней и тем более вмешаться в нее. И как в то же время не вмешаться, когда видишь по‑волчьему злой взгляд и неприкрытую враждебность в голосе?

– Вы меня простите, Нина Павловна… – сказала Прасковья Петровна. – В жизни своей вы разбирайтесь сами, это ваше дело. Но счеты сводите как‑нибудь так, чтобы мальчик от этого не страдал. И разрешите мне попоздней позвонить. Вы понимаете: может быть, с ним случилось что?..

После ухода учительницы Нина Павловна еще некоторое время мысленно сопротивлялась ее укорам и тревоге. Она была почти уверена, что Антон у бабушки – отсиживается от неприятностей, но тревога, порожденная, разговором с Прасковьей Петровной, постепенно овладевала ею: а может, с ним действительно что‑нибудь случилось?

Нина Павловна поехала к бабушке. У бабушки сидел Роман со своей женой Лизой. Все они были расстроены, а на лице Лизы виднелись явные следы слез. Это было совсем необычно. Думая о своей такой нелепой семейной жизни, Нина Павловна всегда с большим теплом, а подчас с грустью и завистью смотрела на эту несхожую между собою и в то же время завидно дружную и согласную пару. Когда она полушутя‑полусерьезно спрашивала Романа, как у них получается жизнь без ссор, он, так же полушутя‑полусерьезно отвечал: «Очень просто! Глупые ссорятся, а умные договариваются».

Тихоня, труженица и прекрасная мать, Лиза всегда удивляла Нину Павловну спокойствием и душевной мягкостью, которыми она умеряла своего напористого, несколько буйного и иногда резковатого мужа.

Ласково и заботливо относилась она и к бабушке, и та отвечала ей тем же: Лизу она любила нисколько ни меньше своих детей.

Теперь все выглядело по‑другому: Лиза была явно растеряна, бабушка, затянувшись в платок, отчужденно отвернулась от нее и от сына, а Роман в упор смотрел на мать.

– Я фронтовик, мамаша, и во мне еще тот фронтовой дух не выветрился, – говорил он. – И дай бог, чтобы никогда не выветривался – да! И я член партии. И если партия идет в наступление – за хлеб, за мясо, за молоко, за все, чем жив человек, за изобилие, за коммунизм… Вы понимаете? И если партия призывает меня… Да, я горжусь этим! Разве я могу лезть в кусты, когда начинается наступление? Я на фронте этого не делал, за позор считал, не могу этого и сейчас.

– Что я, тебя не знаю, будорагу! – с не остывшей еще неприязнью ответила бабушка. – А только нельзя одним этим жить: меня посылают! Меня направляют! Без меня все прахом пойдет!.. А о жизни ты думаешь? О семье думаешь? Думаешь, сладко там будет?

– А что особенного? – возразил Роман. – У нас ребята на целину едут по комсомольскому, честному долгу. В степь! В палатки! А меня посылают на обжитое место, в колхоз.

– Вот‑вот, оно самое! – не сдавалась бабушка. – Комсомольцы! В степь, в палатки! А ты свои годы‑то помнишь? Мальчишкой все себя представляешь! И жене нужно бы об этом подумать! – с укором глянула бабушка ее Лизу.

– Ну как же быть‑то, мамаша? Ну, если нужно? Как 6ыть‑то? А что вы будорагой его называете, – слабо улыбнулась Лиза, – так я его за это и люблю! Что за мужчина, в котором силы нет?

– «Люблю»… – передразнила бабушка. – А нужно с головой любить‑то! Заботиться нужно! Пошлют его… Ты знаешь, куда его сейчас загонят? В самый что ни на есть колхоз‑развалюху. Вот и тяни‑вытягивай. Ты знаешь, какое бремя ему на плечи ляжет? А он либо вытянет, либо не вытянет.

– Ну, почему ж он не вытянет? – как будто бы даже обиделась Лиза. – А что ж по‑вашему? Отказаться? Это ж какой стыд‑то!

– И никакого стыда нету! – упрямо стояла на своей бабушка. – Пусть едет, наступает, а отнаступается – вернется домой. Как с фронта! С фронта вернулся, а из деревни подавно!

– Ну нет! – решительно заявила Лиза. – На это я не согласна.

– Ты что?.. Не веришь? – спросила бабушка. – Как мужу, может быть, не веришь ему?

– Что вы? Мамаша! – вспыхнула Лиза. – Мне даже совестно. Как же можно не верить, если любишь человека? А просто… Он один там будет мотаться, а я – тут одна с ребятами…

– Я помогу, – сказала бабушка. – У меня еще силы есть, помогу.

– За это, конечно, спасибо, – ответила Лиза. – Но нет… Ребята без отца…

– А мне на чемоданах сидеть? – добавил Роман. – Нет, на это я тоже не согласен! И Лизок мой – умница, она все правильно рассудила: разве в колхозе люди не живут? И в колхозе люди живут! А что я не вытяну… Ну, это мы еще посмотрим!

Нина Павловна скоро догадалась, о чем шла речь, но не знала, как к этому отнестись. Она любила Романа за отзывчивость, за хорошее сочетание силы и справедливого ума. В детство он то и дело приходил с синяками, полученными в бесконечных уличных схватках, и в ответ на попреки и беспокойства матери упрямо твердил в адрес какого‑то своего врага: «А чего он?» Он вечно с кем‑то боролся, что‑то защищал и отстаивал. Мальчишкой еще он вступил в комсомол и стал заводилой в разного рода делах – дежурил в избе‑читальне, играл на гармони, плясал, ставил «постановки» и ездил с ними но соседним деревням, разыскивал спрятанный кулаками хлеб и наконец уехал в Москву строить метро. И таким заводилой, «будорагой», как любовно звала его мать, он оставался и дальше: работал, учился, был комсомольским секретарем, агитатором, с первых дней войны добровольцем ушел на фронт, был ранен, тонул, горел, но не потонул, не сгорел и, вернувшись с перебитой ногой, пошел опять работать на завод. Однако и здесь он не долго удержался у станка и был избран председателем завкома и вот теперь с той же энергией бросался в новое дело, на которое его посылала партия. Хороший мужик, «будорага», Нина Павловна раньше его очень любила, но брак с Яковом Борисовичем настолько испортил ее отношения со всеми родными, в том числе и с братом, что теперь ей было все равно. Да и сам он, неутомимый и деятельный, создан был, кажется, для всех наступлений, какие только могут быть в жизни, – пусть едет.

Date: 2015-11-13; view: 261; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию