Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Новый человек» либеральной эпохи





 

 

Наступившая стратегическая нестабильность должна быть оценена не только в свете данных экономики, политологии и геополитики; необходимо принять во внимание ее антропологическую составляющую. Силы хаоса не «работали» бы с такой ужасающей эффективностью, если бы им не потакал и даже по-своему с ними не сотрудничал человек "нового типа". Причем речь идет не только о людях, управляющих собратьями и принимающих решения, но и о рядовых представителях новейшего "массового общества". Структура этого нового антропологического типа дестабилизационна по своей сути: ее психологические «пружины» устроены таким образом, что работают на разрыв и самой личности, и общественных институтов, так или иначе ей сопричастных. Первая из таких «пружин» связана с техническим прогрессом.

Современная техническая цивилизация в антропологическом смысле включает программу, связанную с освобождением человека от напряженных физических усилий. Логика этой цивилизации в известном отношении реализуется как программа постепенной выбраковки людей прежнего типа, этика и психология которых базировалась на императивах физического усилия, терпения и выносливости. Люди могли быть добрыми или злыми, скупыми или щедрыми, великодушными или злопамятными, но общая их психологическая структура включала сходный запас прочности, тестируемый в опыте тяжкого труда, частых войн, неурожайных лет, бытовых неудобств и лишений.

Причем методами физической антрополистики мы вряд ли смогли бы подобраться к сути этого человеческого типа: зачастую он был представлен не отменными здоровяками, а низкорослыми и худосочными людьми с гипертрофированными руками на нескладном теле. Следовательно, «мотор», сообщающий им неслыханную в наше время выносливость, заключен не в их теле, а в их ментальной структуре, являющейся носительницей специфического векового опыта. Возьмите любого современного спортсмена и дайте ему нагрузку, характерную для этого опыта, — он быстро «скиснет». И это при том, что занятия спортом требуют колоссальных ежедневных перегрузок, методичности, целеустремленности. Но все эти качества, даже будучи представлены на уровне специфического «профессионализма», вписаны в ментальную программу совсем другого типа.

Это программа достижительности, а не самоотверженности, успеха, а не долготерпения, индивидуалистической притязательности, а не аскезы.

Словом, новые "социальные программы" — в том случае, если они требуют большой физической выносливости — локализованы в сфере "вторичных потребностей" и являются факультативными, тогда как старые программы относились к сфере насущно-первичного и необходимого.

Если же взять не игры спорта или экзотику исчезающих «романтических» профессий, а массовую профессиональную и бытовую повседневность, то «дестринированность» и «дезадаптированность» нашего современника, по стандартам традиционного образа жизни, будет неоспоримым фактом. И уже здесь мы сталкиваемся с разрывами уровней «эталонного» и типичного.

Эталоны формируются не по законам фактического личного опыта, а по законам социальной имитации и заимствования. Как только «авангардные» социально-профессиональные группы прорвались в сферы, где физическая выносливость и терпение выглядят анахронизмами, следующая за этим социокультурным авангардом масса тотчас же примеряет на себя эти новые возможности и соответствующим образом преобразует свою систему социальных оценок и ожиданий. Физический труд и связанные с ним массовые профессии начинают терять свою привлекательность в глазах самих масс: профессия остается массовой с точки зрения объективной общественной экономической потребности, но с точки зрения субъективной готовности к ней подключиться она успевает окончательно обесцениться. В этот момент она становится уделом либо «мигрантов», либо неврастеников, проклинающих свой удел, вместо того чтобы принимать его как нечто само собой разумеющееся. Общество поражает специфическая болезнь, связанная с психологией избегания усилий.

Этому способствует, наряду с технологическими революциями, новейшая революция гедонистического досуга. Типичный представитель современного массового общества идентифицирует себя не с ролями труда, а с ролями более или менее престижного досуга. В этом смысле классическая социология, исходящая из презумпций профессиональной идентичности личности, — выделяющая личности промышленного рабочего, сельскохозяйственного рабочего, фермера и более стратифицированные их разновидности, — оказывается посрамленной. Современная промышленная, техническая цивилизация по сравнению с традиционной цивилизацией ознаменовалась колоссальным шагом назад по одному существенному критерию: она перестала формировать, на массовом уровне, по-настоящему профессионально ангажированных людей, питающих экономику незаменимой энергией человеческой увлеченности, старательности, ответственности.


Чем больше проникает в недра профессиональной сферы психология нового человека досуга, уже откровенно тяготящегося всем серьезным и ответственным, тем сомнительнее выглядит человеческий горизонт современной технической цивилизации. С дефицитом способности совершать физические усилия она в принципе способна справиться, переложив их на машины. Но все дело в том, что новая "этика избегания усилий" касается не только собственно физических усилий, но и усилий умственных, моральных, дисциплинарных. Техническая цивилизация объективно способна примириться с физической изнеженностью, но она не способна примириться с морально-психологической изнеженностью, проявляющейся в равнодушии, невнимательности, безответственности. Напротив, последние качества для нее гораздо более противопоказаны, учитывая особенности современных видов профессионализма и специфическую хрупкость высокосложных технических систем. Именно здесь проявляется ее драматический парадокс: она требует личности, которую научилась формировать. Тайна этого парадокса заключена в гетерогенности современной цивилизации: в качестве развитого промышленного общества она требует ответственного человека, по-прежнему способного на напряженные профессиональные усилия, но в качестве торгового экономического общества она требует гедонистически ненасытного и безответственного человека, переориентированного с профессиональных на потребительские роли.

Когда-то отец современной экономики Кейнс спас капитализм, открыв его историческую экстравагантность: если прежние общества страдали от кризисов недопроизводства и требовали, соответственно, человека, способного переносить лишения и довольствоваться малым, то новое буржуазное общество страдает от кризисов перепроизводства и, соответственно, требует человека, алчущего все новых предметов потребления и во все больших масштабах. Современные отрасли промышленности, производящие гигантские объемы продукции, немедленно стагнировали бы, если бы адресатом их был прежний бережливый потребитель, осуждающий расточительство и жизнь не по средствам. Кейнс как раз и открыл, экономически обосновал способы жить "не по средствам", на чем, собственно, и основана вся его "экономика спроса". Речь идет об экспансии кредита, ориентированной не только на авантюрного потребителя, не боящегося залезать в долги, но и на авантюрных предпринимателей, осваивающих новые, непроверенные рынки, опираясь на возможности, связанные с низким банковским процентом, дефицитным финансированием из госбюджета и тому подобные явления "дешевых денег".

Так начала формироваться специфическая система "инфляционной демократии", базирующаяся на двух отрывах: отрыве потребительской психологии от дисциплинарного этоса профессионально ответственной личности и отрыве сферы циркуляции денег как платежного средства от сферы циркуляции факторов производства.


Превышение способности потреблять над способностью производить, спровоцированное механизмами "экономики спроса", привело не только к разбалансированности денежной и товарной массы (инфляции), но и к общей социально-экономической и социокультурной разбалансированности "потребительского общества".

С одной стороны, современный массовый тип все более являет нам черты промышленного дезертира, все более откровенно тяготящегося профессиональной дисциплиной и норовящего сбежать с трудового фронта в гедонистику досуга; с другой стороны, он же предъявляет небывало завышенные счеты и требования потребительского характера. Прежде соответствующие поползновения новоевропейского буржуазного толка пресекались или ограничивались доставшимися от прошлого институтами: церковью, патриархальной семьей, традиционным общественным мнением, отличающимся "назойливой неотступностью".

Все эти институты частично были подорваны новой стихией буржуазного образа жизни, частично были сознательно демонтированы системой "экономики спроса", сконструированной по заказу заправил нового массового производства, эксплуатирующих законы морального старения продукции и экспансию притязаний.

Какой горизонт нам открывается с появлением нового массового типа, склонного к промышленному дезертирству, но не склонного умерять свои потребительские притязания?

Ясно, что дезертир, обуреваемый безумной жаждой потреблять, неминуемо кончает тем, что становится мародером.

Вот она, главная антропологическая тайна наступающей эпохи: общества наводняются мародерами, представляющими в данном случае не какой-то маргинальный тип, а соответствующий духу времени и механизмам формирования "новейшей личности". Как взять максимально многое при минимуме личных усилий — вот вопрос, который преследует эту личность и ставится ею в центр всех жизненных стратегий.

Мы бы погрешили против истины, если бы стали отрицать связь такого типа психологии с интенцией новоевропейского прогресса как такового. Разве прогресс как идеология, построенная на подмене образа небесного рая раем земным, не обещал новоевропейскому человеку избавление и от прежних тяжких усилий, и от прежней нужды? Разве эта идеология не игнорировала изначально внутреннее противоречие между обещаниями праздности и обещаниями изобилия?

Если «парадокс» традиционного образа жизни был замешан на сочетании крайних усилий с крайней жизненной скудостью, то парадокс современного образа жизни замешан на сочетании досуговой утопии с утопией изобилия.

Этот главный парадокс современности практически пыталась разрешить коммунистическая система. Она взяла от капитализма одну сторону — промышленный образ жизни с его трудовой аскетикой, одновременно попытавшись избавиться от давления законов рынка, рождающих авантюрно-гедонистическую "экономику спроса". Формула "опережающего роста средств производства по сравнению с ростом предметов потребления" как раз и отражала эту не только промышленно-экономическую, но и антропологическую (социокультурную) стратегию строителей социализма, пуще всего опасающихся буржуазно-индивидуалистической распущенности и «дезертирства».


Обещанный коммунистический рай, отвечающий сентенциям посттрадиционной секуляризованной личности, был промежуточным образованием: с одной стороны, в нем содержалось гедонистическое упование, с другой — он сохранял трансцендентально-потусторонний характер, роднящий его в чем-то с раем традициональных религий. Эта промежуточность — отсутствие имманентного стабилизационного стержня — и сгубила коммунизм. По критериям идеологии прогресса и характерных для нее морально-психологических ожиданий он оказался менее последовательным, чем новейшая либеральная идеология. Субъективно — с позиций личности эмансипаторского типа — новый либерализм выглядит более адекватным, чем коммунизм.

Поэтому-то либеральная идеология оказалась субъективно более убедительной, чем коммунистическая, что и определило ход событий в переломные восьмидесятые годы ушедшего века. Коммунизм, с одной стороны, включал программу эмансипации, но понимал ее в духе большой традиции классической европейской философии: как эмансипацию труда, но не как эмансипацию от труда. Эмансипация труда соответствовала долговременной программе развития как перехода от природного состояния к разумному состоянию, венчающему историческое развитие человека как творческой космической силы, призванной «развеществить» всю материю, превратив ее из состояния вещи-в-себе в вещь для нас.

В конечном счете здесь в превращенном виде содержалась идея об особом, космическом статусе человека, характерная для великих монотеистических религий. Напротив, новая либеральная программа освобождения от труда находится в опасной близости к апологетике естественного состояния человека, вполне способного быть понятым как праздник инстинкта. Либеральная гедонистическая программа вполне соответствовала тому реваншу принципа удовольствия над принципом реальности, о котором говорят неофрейдисты и который так подкупает современное массовое гедонистическое сознание.

Здесь необходимо сделать ряд оговорок. Первая из них касается недавнего опыта неоконсервативной волны на Западе. Как известно, неоконсерваторы достаточно жестко критиковали кейнсианскую "экономику спроса", противопоставляя ей добрую старую "экономику предложения". Под первой из них они понимали не только политику "дешевых денег", направленных на поощрение авантюрного предпринимательства и авантюрного потребительства, но и политику «большого» социального государства, умножающего социальных иждивенцев. Последовательно проведенный принцип неоконсервативной "экономики предложения" в пределе означал, что потребителями могут быть только производители: потребляющее население ограничивалось бы самодеятельным населением, за вычетом всех неэффективно работающих, забракованных рыночным естественным отбором.

При этом неоконсервативные экономисты недооценили тот факт, что в современном постиндустриальном обществе возрастание доли потребляющего населения в его отношении к непосредственно производящему связано не только с ролями досуга и давлением "культуры пособий", но и с возрастанием роли обучения и образования, все более поздним вступлением учащейся молодежи в профессиональную жизнь, а также с ростом творчески экспериментального социального времени различных новационных групп, к которым нельзя предъявлять требования немедленной экономической отдачи. В возникшем недоразумении между носителями буржуазного неоконсервативного реванша и носителями постэкономического общества будущего нашел отклик давний конфликт буржуа с культурой, мещанина— с творчеством. Вскорости, впрочем, неоконсервативное вето на гедонистический индивидуализм "экономики спроса" было практически снято.

Сегодня господствующий идеологический стиль на Западе обрел откровенно классовый характер: угрозу инфляции и неконкурентоспособности стали видеть не в индивидуалистическом гедонизме дезертиров из промышленной армии, а в социальных завоеваниях трудящихся, обременяющих патронат дорогостоящей социальной ответственностью. Беспощадная критика социального государства, умеренно избирательная критика постиндустриальной творческой сферы, связанной с наукой и образованием, при полной реабилитации индивидуалистического потребительного гедонизма — вот итоговый баланс неоконсервативных ристалищ конца ХХ века применительно к внутренней среде западного общества.

Совсем иной баланс получается, если мы обратимся к опыту применения неоконсервативной рыночной критики социального государства и культуры к странам не-Запада, и в первую очередь к постсоветскому пространству. Здесь мы имеем случай сделать вторую оговорку относительно соотношения принципа удовольствия и принципа реальности. Вся критика коммунизма со стороны как внешних, так и внутренних «западников» в конечном счете свелась к тому, что он представляет собой утопию, потакающую тем, кто оказался не приспособленным к железным законам рынка и рыночного "естественного отбора".

В конечном счете известные «реформы» свелись не к тому, чтобы на Востоке построить массовое потребительское общество, аналогичное западной "экономике спроса", а к тому, чтобы построить жестко селективное, дихотомически организованное общество. На одном его полюсе сосредоточивается меньшинство, потребляющее элитную продукцию иностранных или немногих выживших и приспособившихся к рынку местных предприятий, на другом — большинство, стремительно лишающееся базы своего существования — национальной промышленности и поставляемых ею дешевых товаров.

К меньшинству современная либеральная идеология повернута своими "принципами удовольствия", обещая ему жизнь без традиционных стеснений, связанных с местной ограниченностью, а также национальной «привязкой» и национальной ответственностью вообще. К большинству же она повернута предельно жестким "принципом реальности", призывая отвыкать от прежнего "государственного патернализма" и от всего того, что индивидуалистическая экономика "непосредственной прибыльности" финансировать не намерена. Получается так, что эта «экономика» смотрит на местное население со всеми его привычками, традициями и правами — в том числе и правом на жизнь — со стороны, глазами иной, "более высокой" цивилизации.

И в этой новой оптике открывается совершенно особая картина: подавляющее большинство туземного населения выглядит как незаконнорожденное, не имеющее обычных прав на жизнь. С точки зрения единственно объективных рыночных законов прочие законы социального бытия людей не считаются объективными — большинство бывшего советского народа, как, впрочем, и большинство других незападных народов земли, существует незаконно. Эти массы людей представляют собой либо пережиток прошлого, уже не имеющего никаких прав, либо результат особого исторического адюльтера между коммунизмом — этим пасынком Запада, сбежавшим на Восток, — и российской "скифской стихией".

Словом, надо прямо сказать: по критериям, с которыми либеральные «младореформаторы» подходят к туземному населению, само существование последнего является нелегитимным. Ни у экспортированной либеральной идеологии, ни у рыночной теории новейшего "чикагского образца" нет никаких имманентных оснований для узаконения народов, существующих в новом реформационном пространстве лишь де-факто, но не де-юре. Когда ему не выплачивают зарплату или определяют ее размер, во многие десятки раз ниже прожиточного минимума, когда его лишают других жизненных средств в виде доставшейся от прошлого системы здравоохранения, социальной защиты и т. п., то речь идет не о каких-то ошибках, эксцессах и отклонениях, а о том, что буквально соответствует "духу и букве" реформационной стратегии. Напротив, отклонениями следует признать противоположные случаи, когда зарплату все-таки выплачивают, услуги социального страхования предоставляют, привычные льготы сохраняют. Именно эти случаи "признания де-факто" следует считать временными, промежуточными, компромиссными. И компромиссы эти определяются не намерением реформаторов, не диктатом их теории, а инерцией "проклятого прошлого" и сопротивлением среды, искажающим логику теории.

Иными словами, сценарии новейшего либерального реформаторства во всех посткоммунистических и "посттрадиционалистских" странах являются дестабилизационными в радикальном смысле. Не в том смысле, что всякий переходный период характеризуется дефицитом устойчивости, а в том радикальном смысле, что данные сценарии означают геноцид населения, не имеющего "либерально-демократического" и «рыночного» алиби.

Однако пора перевернуть эту либеральную перспективу и посмотреть на либеральную социальную антропологию с другой стороны — со стороны объективных требований нормального и долгосрочного человеческого существования на земле.

Выше отмечалась субъективная привлекательность либерального эмансипаторского проекта, во всем потакающего гедонистически ориентированному индивидуалистическому эгоизму. Перед лицом этого эгоизма и связанных с ним ожиданий коммунистическая идеология была непоследовательной, тогда как либеральная — последовательной. Если первая сочетала проект исторического освобождения с аскезой трудового промышленного образа жизни и психологией "отложенного счастья", то вторая не ждет исхода эпопеи коллективного освобождения, а позволяет индивидуалистам освобождаться в одиночку и немедленно, в духе известного рекламного тезиса: "Звоните прямо сейчас".

Но здесь и возникают роковые вопросы, затрагивающие существо либерального эмансипаторского проекта.

Вопрос первый: если мне можно "позволить себе все", не дожидаясь, когда предпосылки освобождения созреют на общественном уровне (например, в виде новой общественной производительности труда, новых успехов научно-технического прогресса, образования, здравоохранения, социальной и политической демократии), то не вытекает ли из этого и позволение освобождать себя за счет других и вопреки их интересам? Опережение времени индивидуального освобождения по отношению к темпам исторического прогресса в целом снижает не только социальную ответственность личности, но и заинтересованность ее в коллективном прогрессе общества.

Более того, вполне возможно представить себе ситуацию, когда раскованный индивидуализм эффективнее реализует свою приватную "мораль успеха" не в среде организованного и социально защищенного гражданского общества, а в среде деградирующей, не способной к эффективной защите и отпору. Статистика "нового предпринимательства" свидетельствует, что нувориши рынка значительно быстрее сколачивают баснословные состояния именно в деградирующей среде, лишенной привычных средств самозащиты, а не в среде развитых и хорошо защищенных гражданских обществ.

Не означает ли это, что стратегические игры раскованного индивидуализма оказываются играми с нулевой суммой: выигрыш не связанного "традиционными обязательствами" меньшинства покупается ценой проигрыша незащищенного большинства, которого сначала манят процветанием, а на деле готовят к участи изгоев?

Вопрос второй: как же в конечном счете разрешится парадокс, связанный с сочетанием радикальной программы максимального "освобождения от усилий" с не менее радикальной программой, связанной с эскалацией потребительских притязаний и гедонистической "американской мечтой" и аналогичными мечтаниями чуть меньшего пошиба? Одно дело — мечтать о лучшем, мобилизуя все ресурсы своей личности, другое — притязать на потребительские максимы, последовательно уклоняясь от усилий как от чего-то архаического, связанного с "репрессивной традиционалистской моралью". Ответ на этот вопрос приводит нас к стратегическим играм с нулевой суммой, которые ведут уже не индивидуальные игроки в незащищенной туземной среде, а коллективные игроки — носители гегемонизма и однополярности.

В самом деле, если одни ожидают для себя максимально возможных дивидендов при минимальных усилиях, и в этом видят логику либеральной эмансипации и прогресса, то реально осуществить это можно только при условии, что другим, — и таких должно быть больше, — предстоит совершать максимально возможные усилия, довольствуясь при этом минимальными — мизерными — результатами. "Принцип удовольствия" для одних должен окупаться бесчеловечно жестким "принципом реальности" для других, не причисленных к избранным "баловням прогресса". Безграничная свобода либерального меньшинства должна быть обеспечена безграничным закабалением «нелиберального» большинства. Таков стратегический горизонт нового либерального проекта для мира.

Но он уже вполне просматривается и в реалиях повседневного эмпирического опыта "реформируемых стран". Либеральная семантика содержит в себе значение, напрямую соотносящееся с опытом апартеида в его новейших разновидностях.

В частности, так называемые свободные экономические зоны — это зоны, где иностранный капитал освобождается от цивилизованных стандартов социального контроля и защиты трудящихся. Полная деградация социальной среды, варварство неприкрытого хищничества и социальной безответственности — таково содержание экономического либерализма для стран, "переходящих на рельсы рыночной экономики". Еще не так давно социология новаций обещала нам другое: новые предприятия, созданные более развитыми странами на земле менее развитых, должны были бы служить образцом цивилизованности — социальным эталоном, постепенное тиражирование которого на местах реализует модель имитационного развития.

Как теперь оказывается, имитационная модель заменена дискриминационной моделью: на мировой периферии осваивают эксперимент капитализма, освобожденного от всех примесей социальной ответственности и покуда еще отвергаемого в странах "цивилизованного центра".

Стратегический вопрос заключается в том, какой расизм несут новые капиталистические практики: расизм, обращенный вовне, к незащищенной периферии мира, которой предстоит своими новыми лишениями оплачивать гедонизм "цивилизованного меньшинства" человечества, или внешний расизм постепенно все больше будет переплетаться с внутренним социальным расизмом, бумерангом ударяющим по западной метрополии? В первом случае сценарий будущего соответствует модели "конфликта цивилизаций", на самом деле скрывающей мировую гражданскую войну метрополии с «реколонизуемым» большинством человечества, во втором — открывается возможность нового интернационала, объединяющего жертв внутреннего и внешнего социального колониализма и апартеида.

Итак, еще раз обратим внимание на эту формулу радикал-либерализма в ее социально-психологическом (антропологическом) выражении: максимум притязаний при минимальных усилиях. И то и другое соответствует новолиберальному проекту: либеральная личность, освобождавшаяся от традиционных "запретительных комплексов", имеет право желать всего, инемедленно; эта же личность, сбросившая оковы "авторитарной мобилизации", требующей жертвенного напряжения, имеет право не быть призванной к какому бы то ни было служению всему тому, что находится "по ту сторону" института удовольствия. В этом смысле «оттягивающийся» персонаж рекламы, у которого "гримасы желания" одновременно скрывают гримасы отвращения ко всему серьезному и обязывающему, — это массовое (профанное, но легитимированное) воплощение новолиберальной нормы.

Но дело не только в том, что такой персонаж не выдерживает критики по критериям морали и культуры. Нас здесь он интересует в первую очередь потому, что он несет в себе, тиражируя в миллионах экземпляров, механизмы социальной дестабилизации. По сути, это он составляет массовую социальную базу всех теневых практик современности. Носители этого типа сознания могут быть бесконечно далеки от коррупционеров всех уровней, от кругов профессиональной преступности, от компрадоров, получающих деньги за предательство национальных интересов, — но в потенции они несут в себе все это, они обладают соответствующей готовностью — готовностью «преступить». Если главари банд, захвативших рычаги управления и в «либеральном» государстве, и в либерализированном "гражданском обществе", подрывают институциональные основы цивилизованного существования, то массовый либеральный тип отравляет внеинституциональную сферу повседневности, проникая во все поры общества: "максимум притязаний при минимальных усилиях" в принципе не может осуществиться в рамках легитимных практик, с соблюдением социальных, нравственных и культурных норм. И если воротилы теневой экономики и политики по-бандитски «взламывают» нормы, то массовые носители "либерального этоса" снижают соответствующий барьер неприятия, становясь соглашателями.

Мы в самом деле имеем дело с неслыханным социокультурным переворотом. Прежний либеральный индивидуализм, потакающий притязаниям, не посягал на логику человеческого бытия, ставящую реализацию целей в зависимость от приложения усилий. Эта фундаментальная логика человеческого бытия соотносилась с фундаментальными законами сохранения, сформулированными в естествознании. Либеральная безответственность не считается с этой логикой, и мы должны вскрыть подоплеку этой безответственности. В основе ее лежат две презумпции, достойные того, чтобы их подчеркнуть. Если я желаю больше того, к чему способен приложить настоящие усилия, то это означает одно из двух: либо я согласен довольствоваться суррогатами потребления (щадящим образом себе в этом не признаваясь), либо мне нужно воспользоваться усилиями других, узурпировав то, что по праву не может мне принадлежать. Первая половина жизни массового потребительского общества на Западе (50—80-е годы ХХ века) прошла под знаком первого правила: массовый человек, потребительскую чувственность которого раскрепостили «либеральные» реклама и пропаганда, создал социальный заказ на технологию заменителей, в широком смысле слова. Специфический «демократизм» массового потребительского общества состоял в том, чтобы обеспечить сходство формы между тем, что потребляют верхи, и тем, что придет к низам.

В этом, собственно, и состояла революция социального дизайна: он был призван спрятать грубую антиэстетичность социального неравенства эстетикой формы. Это касалось не только вещей — предметов потребления, но и отношений. Собственно, все эти теории единого потребительского общества, единого среднего класса и т. п. были дизайнерскими, по существу, призывами спрятать убожество или омерзительность реального содержания. Но чтобы такого рода социальный дизайн обрел впечатляющую убедительность, потребовался переворот в мышлении, сформировавшемся в прежнюю просвещенческую эпоху. Просвещенческая эпоха сформировала мышление, интересующееся смутою социальных отношений, связанной с собственностью, с реальными социальными правами, касающимися права на труд, образование, социальное продвижение, равенство. Обобщая, можно сказать, что это были права человека как творца, субъекта социального и исторического производства. Французское просвещение, немецкая классическая философия, марксизм и социал-демократия постоянно адресовались к человеку, наделенному правом первородства на этой земле, призванному развеществлять инертную материю, превращая природу в культуру, неразумное в разумное, не соответствующее нашим понятиям о правде и справедливости в то, что им соответствует.

Социальный дизайн, презумпция которого состоит в том, чтобы, по существу ничего не меняя в содержании, создавать приемлемость формы, в принципе не мог удовлетворить такое мышление или сбить его с толку. Американская культурная революция как раз и состояла в том, чтобы сформировать новое сознание, довольствующееся формой.

Что такое потребительское общество с данной точки зрения? Это общество, представители которого согласны не замечать роковых различий между людьми, касающихся их реальных национальных и профессиональных прав, если при этом их более или менее «уравняют» в потреблении.

Вам дано реализовать свое призвание, участвовать в принятии важнейших решений, требовать права голоса во всем том, что может затронуть ваши интересы, и право вето — во всем, что способно затронуть ваше достоинство. Я же влачу участь поденщика, меня пинают и третируют, просят выйти вон, когда ведутся серьезные деловые разговоры. Но если я "вкалываю, как папа Карло", при этом получая зарплату, позволяющую мне приблизиться к вам в качестве потребителя, то я готов на все остальное не обращать внимания. То есть на вещи я обращаю внимание, а на реальное содержание человеческих отношений, на несправедливые различия в социальном статусе, на различие добра и зла, в конце концов, — внимания не обращаю. Только при такой психологии может работать социальный дизайн, создающий свои умиротворяющие видимости. Именно эта психология насаждается сегодня в массах вместе с массовой американизацией мира!

Однако что-то изменилось в мире сегодня. "Караул устал!" Принцип реальности берет верх над принципом довольствования видимостями.

Началась первая поляризация людей в рамках самой потребительской формации. Одни — «слабые» — по-прежнему готовы довольствоваться видимостями манипуляторского дизайна и просят: дайте нам новую иллюзию, в новой упаковке и послаще прежней.

Другие же, претендующие на роль новых суперменов, требуют заменить социальный дизайн полновесной реальностью. Они не отказались от формулы: "максимум притязаний при минимальных усилиях", но при этом желают, чтобы эти притязания удовлетворялись не иллюзорно, а вполне реалистически. При этом они не верят ни в прогресс, ни в светлое будущее всего человечества. Они — реалисты и отдают себе полный отчет в том, что то, чего они желают для себя, предстоит просто отобрать у других. Прогресс заменяется новым реализмом силового перераспределительства, история — геополитикой.

Так явил миру свой облик новый милитаризм. Это не милитаризм, питаемый "традиционалистскими импульсами" — имперскими, фундаменталистскими, националистическими и иными мотивациями идейной нетерпимости. Это милитаризм либеральный, взявшийся реализовать искомую формулу: максимум притязаний при минимальных усилиях. Этот милитаризм воскрешает античное отношение к труду как к уделу рабов и скотов — тех, кто людьми в настоящем смысле отныне уже не считается. Для того чтобы возбудить в себе решимость отнять у других то, чего я хочу по праву "очень сильно желающего" и по праву сильного, нужно признать этих других расово и социально неполноценными. В той мере, в какой я выступаю в роли радикала либеральной раскованности, разучившегося усмирять в себе желания — ибо смирение — удел традиционалистских аскетиков и рабов, — я открываю для себя новое деление мира. Оно ничего общего не имеет с прежней социальной категоризацией, унаследованной от гуманистического Просвещения. Не деление на угнетателей и угнетенных, на классы, на Север и Юг и т. п. Специфическая проницательность нового либерального сознания состоит в том, чтобы разглядеть за этими "социальными по видимости" различиями антропологический разрыв, высвечивающий не излечимые любыми средствами социальной терапии следы окончательного, фатального изгойства: "не той" ментальности, "не той" традиции, "не той" веры.

Не будем прятать голову в песок: концентрированным воплощением этого изгойства по критериям нового либерализма выступает сегодня русский народ. Это он является носителем "не того" менталитета, "не той" традиции, "не той" веры. Прагматически это объясняется тем, что он оценивается как «незаконный» (то есть недостойный) наследник самой большой в мире территории и сосредоточенных на ней дефицитных ресурсов, на которые есть "более достойные" претенденты. Психологически это еще объясняется и местью за страх, который он вызывал в качестве организатора могучей и грозной сверхдержавы.

Стратегически это объясняется приписываемой русским непредсказуемостью, связанной с их способностью делать все то, что противоречит требованиям рассудочности: встать на сторону слабых — перед лицом сильных, на сторону бедных — перед лицом богатых, на сторону непризнанных — перед лицом всемирно признанных.

Вставшие у власти в России либеральные педагоги-прагматики, выполняя поручение глобального "министерства либерального образования", всеми мерами пытаются вытравить у народа эти качества. И внутренняя политика правящих либералов, и их внешняя политика небывало откровенным образом обслуживает сильных, игнорируя законные интересы слабых и незащищенных. При этом нас убеждают в том, что любое отклонение от такой политики изобличает не только черты непрактичности, но и давление проклятой «наследственности», с которой нельзя выжить в превращенном новом мире. Но зарубежные хозяева, всячески поощряя — советами и фондами — эту либеральную педагогику, все же не совсем верят в ее успех. Если момент истины — то есть момент окончательного передела мира в пользу «лучших» — наступит прежде того, как носители плохой наследственности вымрут в России, их придется уничтожать в ходе войны — настоящей мировой войны, в которой пленных не берут. Не только потому, что если победитель выступает, наряду с ролью захватчика, в роли нового генетика-селекционера, то он будет опасаться за чистоту расы. Сам характер войны, которую ведут носители формулы "максимум притязаний при минимальных усилиях", исключает риск физического столкновения с противником.

Минимальные усилия здесь означают бесконтактную войну — уничтожение людей и очищение от них "искомых территорий" с помощью ракет, бомбардировок с воздуха и других технологий, основанных на презумпции неразличения между военным и гражданским населением, виновными и невинными, участвующими и неучаствующими. Не случайна эта новая лексика, вырабатываемая в ходе нынешней "глобальной антитеррористической операции", когда говорят уже о странах и народах, виновных в укрывательстве террористов, о государствах, принадлежащих к оси зла и т. п. Совсем недавно мы слышали о том, что в либеральной картине мира нет понятия коллективной ответственности и любые санкции, основанные на таком понятии, противоправны. Теперь те самые наставники принципа первонаследной ответственности (правового номинализма) занимаются демонизацией целых народов, стран и континентов, подлежащих выбраковке как источники загрязняющего планету неполноценного человеческого материала.

Внутри страны либеральные идеологи не стесняются прямо по радио и телевидению заявлять, что настоящая демократия придет в Россию лишь тогда, когда «это» поколение вымрет. В глобальном масштабе эти же идеологи заявляют, что новый мировой порядок не совместим с существованием «стран-изгоев». Ошибаются те, кто считает себя гарантированным от внесения в подобный список, — он будет расширяться, ибо тактика новых мировых «чистильщиков» — изолировать свои жертвы и уничтожать их поодиночке или небольшими группами. За одними группами последуют другие, в свою очередь предварительно демонизируемые.

Отсюда необходимость двух презумпций.

Первая: не считать себя навсегда выведенным из круга подозреваемых— в расовой войне личные заслуги и услуги не спасают — в счет идет «наследственность» как таковая.

Вторая: не ждать, когда соседа уничтожат, а прийти ему на помощь в нужный момент — ведь колокол, который, кажется, звонил по нему, на самом деле звонит по тебе.

Эти презумпции, несмотря на их достоверность, крайне плохо даются либеральному сознанию. Двойная формула либерализма: "Максимум притязаний при максимуме усилий" сохраняет полноту содержания лишь в позиции сильного. В стане слабых, подвергающихся агрессивному давлению со стороны сильных, она преображается, давая укороченную версию: стерпим все, что угодно, лишь бы избежать настоящих усилий. Капитулянтская податливость, как известно, распаляет агрессора, провоцируя его на эскалацию притязаний.

"Все позволено в присутствии позволяющих" — так раскрывается либерально-эмансипаторская формула для господ мира сего.

Здесь, как при ядерной реакции, критическая масса стратегической нестабильности достигается, когда соединяются обе половины "либерального заряда": максимальная притязательность силы, отбросившей "традиционалистскую сдержанность", с максимальной уступчивостью слабых, отвергнувших «традиционалистскую» героику сопротивления вместе с чувством стыда и достоинства.

 







Date: 2015-11-15; view: 284; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.024 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию