Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Бруклинский мост 2 page





Весь мокрый выхожу на площадь. Она почти пуста – дождь все сильнее.

– Скажи, друг, где мне купить чаю? Там? Может быть? Большое спасибо. Что? А, нет‑нет, это я по‑русски тебе сказал. Потому что я – русич.

Я зашел в лавку, спросил чаю. Продавец посмотрел на меня, как на идиота. Я взглянул на полки за его спиной: компакт‑диски, кассеты и еще всякая дрянь.

– А Высоцкий у вас есть?

– Что‑что?

– Высоцкий есть? – Я теперь нарочно стал со всеми говорить по‑русски, пусть привыкают.

– Я не понял. Вы говорите по‑английски?

– Я‑то говорю, мой милый! И по‑английски, и по‑датски, и даже по‑украински могу объясниться, но я хочу теперь говорить по‑русски. Ты понял?

– Нет. Подождите, я спрошу Хану, может, она знает ваш язык? – Продавец мотнул своими дредами, парой десятков, наверное, повернулся ко мне спиной и крикнул вглубь лавки: – Хана!

Вышла заспанная рыжая девка. И тут‑то я их и сразил, спросил на чистом английском:

– Чай у вас есть? Продавец расхохотался:

– Так бы сразу и сказал, шутник! Чая у нас нет, чай – там (он показал в окно, куда‑то на площадь), но я могу дать тебе пакетик.

Он ушел в подсобку, вернулся с пакетиком зеленого чая.

– Сколько? – спросил я.

– Что – сколько? Денег? Нисколько, так бери.

– Спасибо, – сказал я опять по‑русски.

– На каком языке ты говоришь?

– На русском. Я – русич! – и с хохотом вышел в дождь.

На площади – ни души. Лишь какой‑то хмырь с маленькими весами в руках прятался под навесом бара. Он зазывно посмотрел на меня. И я купил у него кусочек гашиша для новых друзей.

– Ты Чумового Жинито не видал? – спросил я.

– Чумового Жинито? Он только вечером здесь бывает. Он с утра побирается где‑нибудь. Передать что ему, если увижу?

– Передай, что мы у Джошуа сидим, ок?

– Ок.

Мне очень захотелось посмотреть на парня, который убил девятнадцать человек, да еще уши у них отрезал. Я‑то думал, что он попрошайка, а он вон какой! Мир открывался мне с новой стороны.

– На‑ка вот, накрой голову, – хмырь протянул мне полиэтиленовый пакет.

– Спасибо, – ответил я по‑русски, но он словно не услышал, странный какой‑то, наверное, обдолбанный.

Я натянул пакет на голову и пошел обратно, живо представляя, как буду задыхаться. Меня мать в детстве пугала такими пакетами, каждый день раз по десять твердила: «Не вздумай надеть на голову, задохнешься и умрешь!» А я взял как‑то и специально натянул его, чтобы узнать, как умирают. Полчаса ждал в ванной комнате, что умру, но не умер. Наверное, пакет был дырявый.

 

VII

 

Вышел на берег, обернулся на площадь – пусто, только два полицая входили в тот бар, где я покупал травку. Я решил, что это они меня ищут. Небось отец ждал, ждал меня да и сообщил в полицию о моем исчезновении. Или не меня? Откуда ему знать, что я в Христиании? Хорошо, что я не ругаюсь матом, а то бы вернулся и сказал бы им все. Да и черт с ними. Тьфу, ты! – поскользнулся. Я вообще‑то промок до нитки, но это ничего. Там, на другом берегу, меня ждали мои новые друзья. Я приду, заварю чай, подарю им гашиш, спою им Высоцкого. На той неделе мне переведут деньги, я отдам их Тане. Она купит билет в свой Таиланд и улетит, и мы будем с ней общаться… Как? Да просто – через звезды. Хотя если она действительно ангел, в чем я было усомнился, когда она заманила меня на матрац, то и билета ей не нужно. Я сейчас, вот прямо через полчаса, как приду туда, сам все проясню до конца. Потому что до сих пор я мог и ошибаться. Может, они улетали туда, куда мне хода нет. Я‑то не ангел. Господь превратит меня в ангела, я не сомневаюсь, но только после того, как я исполню свою миссию. Да, кстати, в Москве кроме «Московского комсомольца» есть еще и газета «Известия».

Я видел ее, серьезная газета. Она даже лучше. Потому что у меня будет именно известие для всей России. Сегодня же позвоню этому… Рогову. Мое известие, моя весть, мое Евангелие не может пройти незамеченным.

И еще я не люблю коммунистов. Не больше, чем евреев, американцев, демократов и мусульман, но тоже не люблю. Я не люблю, как они пахнут. Мне отсюда, издалека, кажется, что они все пахнут портянками. И рожи у них у всех такие наглые, толстые, как у американцев. Нет, не как у американцев, хуже. Потому что у американцев рожи тупые и безразличные, как у свиней, а у коммунистов – тупые, но и какие‑то жесткие. Они измывались над Россией семьдесят три года, а никто их теперь не трогает. Они как камни на моем пути, огромные валуны: оттащить тяжело, а терпеть нет сил. Только взрывать.

Пакетик чая промок в руке, сочится желтым. Возьму его в рот, чтобы не пропадало добро. Тьфу, гадость. Скользко, мокро, холодно. Проклятая страна. То ли дело русский здоровый холод! Нет, чай пропадет, надо немедленно его выпить. До Джошуа еще идти и идти. Вот дом. Он тоже на сваях. Осторожно иду по мосткам. Стучусь.

– Вам что? – выглядывает из‑за занавески женское лицо.

– Простите, вы не нальете мне немного кипятка. А то мой пакетик совсем размокнет…

– Заходи.

Она открыла дверь. Звучит музыка, на стенах картины. Она кутается в большую меховую шубу, тертую‑перетертую, не иначе на помойке нашла, художница. Крашеные короткие волосы торчат во все стороны. Не говоря ни слова, идет на кухню и включает электрический чайник. Берет у меня пакетик, – надо же, никакой брезгливости! – кладет в кружку. Руки красные, перепачканные краской. И все молча. На этюднике – кусок картона, на нем разноцветные пятна. Веселенько!

– Ты художница? – спрашиваю.

– Да.

– Откуда?

– Из Гамбурга. Ха, немка!

– Я тоже когда‑то рисовал неплохо. Теперь давно не рисую.

– Понятно.

Льет кипяток в кружку, протягивает мне:

– Сахар?

– Да, я люблю сладкий чай. Спасибо.

Я кладу пять кусочков сахара, размешиваю. Она ждет. Потом идет к шкафчику. Достает полотенце, протягивает:

– Вытрись, весь мокрый.

– Спасибо.

Я одной рукой вытираю лицо, шею, грудь под курткой – везде. Другой – держу кружку, отхлебываю горячий чай.

– Ты Джошуа знаешь? Вон из того дома.

– Да. Мы тут все друг друга знаем.

– Он что делает?

– Он ничего не делает, он поэт. Говорит, что дружил с Бобом Диланом.

– Спасибо. Теперь мне легче, я могу идти. Попрошу Джошуа почитать свои стихи. Тебя как зовут?

– Магда.

– Меня Алекс. Я – русич.

– Понятно.

– В самом деле понятно? Я русич.

– Ну да, понятно: ты – из России, – говорит она, зевает, смотрит на свою мазню.

– До свиданья, Магда.

Я ставлю кружку на стол, выхожу. Дождь льет и льет.

Выбрасываю полиэтиленовый пакет на серый песок – что толку? Только дышать тяжело. Сколько времени – непонятно. Кажется, что вот‑вот сумерки. Или это просто темно из‑за дождя. Огибаю дальний конец озера, теперь по прямой до Джошуа. Скользко, пару раз чуть не упал, поэтому иду то по траве (все равно ноги промокли), то по самой кромке берега.

А в этом доме горит свет. Окно не занавешено, и я останавливаюсь. Лампочка под потолком, и телевизор в углу, видно хорошо. На всякий случай отхожу под дерево, чтобы незаметно. В телевизоре – парад. Фашисты! Фашисты! Их штандарты со свастикой, тысячи солдат в касках. Я знаю этот фильм! Полгода назад, когда я был у матери в гостях, она со своим Стуре смотрела его на диске, а меня выгнали, когда я вошел, но я все равно кое‑что увидел через щелочку. Это «Триумф воли» Лени Рифеншталь, точно вам говорю, у меня память – сто процентов. Я мать и Стуре просил мне его дать посмотреть, а они сперва смеялись, а потом злились, говорили – нельзя. Фильм, скажу вам, – не оторваться! Неужели такое было? С трудом верится. Но если было, то почему теперь нет?!

Чья‑то тень скользит в окне. Ого! Мужик словно с экрана сошел – блондин, в черном фашистском мундире, две молнии на рукаве – SS. Стоит в углу, тоже смотрит, хорошо, мне не загораживает. Смотрим вдвоем: он от окна, я из‑за дерева. Какая удача! Зайду, попрошу кассету. Я уже подхожу к доске, перекинутой на крыльцо, уже ступаю на нее, шаткую, как вдруг вижу: мужик, не отрываясь от экрана, быстро‑быстро расстегивает штаны и начинает дрочить. Быстро‑быстро. И корчится…

Я делаю шаг назад, и меня начинает тошнить. То есть буквально тошнит. И видимо, очень громко. Потому что на крыльце возникает этот мужик в мундире. Небрит, и ширинка расстегнута.

– Эй, проваливай!

В ответ я издаю дикий рык, и непереваренные колбаски летят в озерную воду. И плывут, а сверху по ним барабанит дождь.

– Ты слышал?! – орет фашист. – Проваливай!

И что‑то еще орет. По‑немецки. Как собака лает. Кулаки его, все в веснушках и рыжих волосках, наливаются яростью.

Согнувшись пополам, медленно ухожу. Потому их и нет, потому они и проиграли, исчезли. Исчезли, потому что дрочили при виде своего орла. Слабели, вместо того чтобы оставаться сильными. И я решаю навсегда покончить с онанизмом. Навсегда.

 

А перед нами все цветет,

За нами все горит.

Не надо думать – с нами тот,

Кто все за нас решит!

На первый‑второй рас‑считайсь!

Первый‑второй…

Первый – шаг вперед, и в рай…

Первый‑второй…

А каждый второй

Тоже герой,

В рай попадет

Вслед за тобой.

Первый‑второй, первый‑второй,

первый‑второй!..

 

Я разогнулся и запел, чтобы веселее было шагать под дождем. Если хочешь чего‑то добиться в жизни, нельзя уступать слабостям, нужно копить ярость. Я так решил, допел песню и пошел быстрее, почти побежал: первый‑второй, первый‑второй, первый‑второй…

 

VIII

 

Дом Джошуа светится. Музыка громко. Иду по мосткам, толкаю дверь. Дым коромыслом, бутылки повсюду (я забыл купить пиво, но они сами купили, – где, когда?), на матраце Хосе‑Мария с гитарой, во весь голос поет, наверное, по‑испански, Герхард выстукивает ритм двумя пустыми бутылками. Питер дремлет на кухне. Где Тана? Наверху? С Джошуа? Я протягиваю Герхарду пакетик с травой, он кивает, бросает его рядом, не переставая стучать. Песня Хосе‑Марии кончается. Тишина. Сверху раздается храп Джошуа.

– Привет, – говорю я. – Пиво забыл купить.

– Мы так и подумали. Сами купили, за забором… – говорит Хосе‑Мария, ногой подталкивает пакетик к себе, кладет в карман джинсов.

– А где Тана?

– За жратвой пошла. Садись, – Хосе‑Мария придвигается к стенке, высвобождая мне место на матраце.

– Правда, что Джошуа стихи пишет?

– Писал. Для меня. Вот послушай.

Хосе‑Мария настраивает гитару, докуривает сигарету и начинает петь что‑то заунывное. Слов я не разбираю, то ли это опять по‑испански, то ли я не все понимаю. Припев понимаю:

On the road, on the road…

– Ненавижу битников, и хиппи ненавижу!.. – раздается голос Питера с кухни. – Засранцы. Депрессивные засранцы. Все засранцы гребаные! Ненавижу.

Хосе‑Мария усмехается, поет дальше. Герхард постукивает бутылками.

– Хватит стучать, – опять встревает Питер, – открой пиво. Или нет, дай виски.

Герхард берет одной рукой бутылку виски, протягивает ее в кухню. Питер отхлебывает из горлышка, откидывается к стене, закрывает глаза:

– О мой Бог, и так каждый день, с утра до ночи! – восклицает он.

О, ту Lord! My sweet Lord! – перебивает сам себя Хосе‑Мария и начинает петь про бога.

Я где‑то слышал эту песню. Потом я спрашиваю:

– А там мужик в фашистской форме онанирует, я видел в окно.

– Это Ганс, – говорит Герхард. – Он тут уже лет двадцать, совсем не в себе со своим гребаным фашизмом. Он теперь в форме ходит, на толкучке купил… Или украл… Задолбал. Точно вам говорю: достанет он пистолет и пойдет шмалять!

Тут дверь отворяется и входит негр, Чумовой Жинито, я его сразу узнал. У него задница такая круглая, откляченная, а в руке пакет, в нем два барабана.

– Веселитесь? – спрашивает, как будто сам не видит.

– А, Чумовой Жинито! – кричит пьяный Питер. – Только тебя не хватало. Про тебя Ганс опять спрашивал: только и ждет, как размозжить твою негритянскую башку! Ха_ха_ха_ха!

– Передайте ему, что его уши отлично украсят мою спальню!

Хохот, веселье.

Жинито ставит барабаны на пол, берет бутылку виски, пьет. Снимает мокрую куртку, расстегивает рубашку – по груди, от самой шеи вниз уходит толстый рубец. Садится, ставит барабаны между ног, начинает стучать. Стучит он классно! Кажется, будто поезд разгоняется по рельсам, разгоняется, мчится, у‑у‑у!..

Хосе‑Мария, конечно, подыгрывает, а Чумовой Жинито еще и бубнит что‑то хрипло на непонятном языке.

На меня он никакого внимания вообще не обратил, да он меня и не знает: я за ним из окна наблюдал, когда он приезжал к своим типа родителям.

Меня и тогда его задница поразила, круглая, торчала как вызов тощим датским задам. Он и несет ее, как корону! Очень хочется ему хорошего пинка дать. Со всего размаха.

И вдруг – шрам. Задница веселая, как у клоуна, а шрам – как из фильма ужасов.

Но стучит как бог. Как бог стучит, я вам говорю. Потом он скручивает цигарку с травкой и опять стучит, дымит и стучит. И кажется, он так может стучать целую вечность. У меня мысли уже путаются от его барабанов, я задыхаться начинаю.

И я подумал, что мне лучше уйти. Домой спать. Но вспомнил отца. Представил, как тот звонит матери, орет, что она меня развратила, что я – полный идиот, что пропал… Не пойду.

Вошла Тана, поставила зонт в угол, стала вынимать еду из пакета: кусок сыра, упаковка булочек, большой пакет чипсов. С паприкой.

– Задолбал дождь, – сказал Герхард. – Задолбал. Тана, дай зонт, завтра верну.

Та‑та‑ту‑ту‑ту‑ту‑ту‑та‑ту‑тум! – стучит Чумовой Жинито, глаза закрыты, шрам набух. Он, верно, и во сне может стучать.

– Я тоже пошел, – сказал Хосе‑Мария. – Гитару оставлю. Дождь кончится, в бар приходите. Питер, Жинито, идете?

Та‑та‑ту‑ту‑ту‑ту‑ту‑та‑ту‑тум! – ответ Жинито.

Питер пошевелился в углу. Открыл глаза, вернее, один – правый, а его левый, на обожженной половине лица, как будто и не закрывается вообще. Глотнул виски. Поднялся, взял скрипку. Сделал шаг, но пошатнулся и рухнул лицом вниз – скрипка об пол, звякнули струны. Хосе‑Мария и Герхард принялись его поднимать.

Та‑та‑ту‑ту‑ту‑ту‑ту‑та‑ту‑тум!

– фу‑у‑у… – выдохнул Герхард. – Опять тащить. Хватит стучать, ублюдок!

Та‑та‑ту‑ту‑ту‑ту‑ту‑та‑ту‑тум!

– Как ты сказал? – мычит пьяный Питер. – Как ты сказал? Как?! Как?! Как?!

– Пойдем, пойдем, – Хосе‑Мария успокаивал приятеля.

Питер встал, ногой отбросил скрипку.

– Ну, пойдем, вене‑су‑эльс‑с‑ская с‑ко‑ти‑на, – сказал. – Ненавижу! Всех! Всех!

Та‑та‑ту‑ту‑ту‑ту‑ту‑та‑ту‑тум!

Они вышли на крыльцо, попытались пройти по доскам, но не удержались, рухнули в воду. Сперва громкая ругань, потом хохот.

– Нажрались, как русские, ха‑ха‑ха!!! – это Герхард.

– Эй, Тана, забери зонт, не нужен, – крикнул Хосе‑Мария.

Тана вышла, вернулась с зонтом, поставила его за дверь и поднялась на второй этаж. Голоса удалялись в сумерки.

Та‑та‑ту‑ту‑ту‑ту‑ту‑та‑ту‑тум!

Я глядел в окно и вдруг увидел, как край неба на севере светлеет, облака расходятся и робко пробиваются солнечные закатные лучи.

– Тана, дождь кончился! – крикнул я. Она спустилась.

– Дождь кончился. Я пойду.

– Ты мокрый‑мокрый, куда пойдешь? – сказала она, показывая на мою одежду.

Она и вправду была еще хоть выжимай, и я как‑то сразу вдруг ощутил неуют и холод.

– Есть утюг, – сказала Тана. – Раздевайся.

Меня это смутило – я испугался: если разденусь, то получится то же самое, что и днем. А я не хотел этого, после этого мне пусто.

Та‑та‑ту‑ту‑ту‑ту‑ту‑та‑ту‑тум! – стучит, стучит Чумовой Жинито, ему плевать, плевать.

Я не верю, будто он убил девятнадцать человек и отрезал им уши. Надо его спросить, но не хочется. А потом, что я спрошу? – Скажи, Жинито, ты правда убил девятнадцать человек и отрезал им уши?

Я потрогал свои уши, те места, где они крепятся к голове. Смешно, наверное, без ушей – две дыры по бокам. Зато туда можно что‑то вставить – цветы, например, или антенны.

Я пошел на кухню, разделся, протянул оттуда Тане одежду – штаны, рубашку и куртку. Она улыбнулась, дала мне плед. И чего эти азиаты все время улыбаются, как резиновые?! Будто им всегда весело.

Меня вдруг та‑ак пробрало, прямо трясти начало от холода! Тана достала утюг, разложила мое добро на матраце и стала выпаривать влагу. Медленно‑медленно. Ткань шипела, испускала пар, я же дрожал под колючим пледом. Тана отставила утюг, пришла ко мне.

Обняла, забираясь руками под плед, а губами ища мои. А я только собрался рассказать ей про того фашиста… Опять сладко внизу живота. Но я‑то знаю – это всего на несколько секунд… Она хочет дать мне секунды, а я хочу все. «Не надо, Тана, не надо», – шепчу я, а сам прижимаюсь. И губы мои уже не мои губы, а ее губы. «Не надо!» – а она тянет меня вниз. Она делает что‑то со мной, так что я почти теряю сознание. Взрыв, взрыв страшный, сладкий. Я, кажется, хрипло кричу, как сквозь сон, как будто слышу себя, свой хрип, свой стон. Все. Без дна.

Я очнулся на полу, накрытый пледом. Ого! – в окно светит полная луна. Дорожка от нее бежит к середине озера. Слышу шорох из комнаты. Заглядываю туда, и ужас! Передо мной черная задница Чумового Жинито ходит туда‑сюда как заведенная, а под ней торчат в разные стороны маленькие кривые ножки Таны. Вот бы пинка! Но надо беречь уши.

Возвращаюсь на кухню. Джинсы мои, уже почти сухие, сложены рядом с матрацом. Надеваю их с трудом, лежа. Лежу. Идти, поздно, но я лежу.

Входит Тана, голая. Не стесняется. Смуглая грудь чуть колышется. Как ей не холодно! Она смотрит на меня, улыбается полными губами. Нет, она все‑таки ангел и сама того не знает. Надо, чтобы узнала. Такая мысль бывала у меня и раньше, я и раньше, когда встречал ангелов (нечасто, правда), говорил им про это. Говорил, что они просто забыли самих себя, забыли свою ангельскую сущность. А они пытались меня целовать, не все, но пытались, – в этом я вижу их ангельские наклонности. Потому что, кроме них, никто никогда меня целовать не пытался. Я не помню даже, чтобы мать пыталась меня поцеловать, даже в раннем детстве! – поэтому и знаю. В общем, я знал, я был уверен, что сейчас освобожу ангельскую сущность Таны и у меня станет одним ангелом‑хранителем больше.

Я встаю, подхожу к ней. Улыбается. Через ее плечо я смотрю в окно на лунную дорожку.

– Ты пойдешь, Тана, по ней на самое небо и станешь моим ангелом, – шептал я. По‑русски, разумеется.

Дыхание ее участилось, руки скользят по моему телу.

– Сейчас, сейчас… – шептал я.

Я на ощупь открыл дверь, вывел ее на крыльцо.

– Холодно, – она прижималась ко мне.

Она, верно, решила, что мы будем делать это под луной.

Я тоже ощутил холод, он пронзил меня.

– Сейчас, сейчас… Потерпи…

Я медленно вел ее по террасе, огибающей дом, на другую сторону, в то место, куда протянулась лунная дорожка.

– Вот‑вот, сейчас, сейчас…

– Холодно, вернемся…

– Сейчас, сейчас, Тана. Вот и пришли.

Я взял ее мягкое, маленькое, податливое тело, крепко сжал руки на ее талии, поднял и опустил прямо в лунное золото. Короткий – словно смех – вскрик, всплеск и… Где она, где?! Только круги по озеру. Прямо внизу, подо мной. Еще я увидел, как из кругов возникла на мгновение ее маленькая голова, руки… испуганные глаза. Ногой я наступил туда и, пока она не успела сделать вдох, снова погрузил ее в жидкое золото. Тихий всплеск, все исчезло. Я долго смотрел вниз, смотрел на дорожку, но и тени Таны не увидел.

 

Ни единой буквой не лгу, не лгу

Он был чистого слога слуга.

Он писал ей стихи на снегу, на снегу

К сожалению, тают снега…

Но тогда еще был снегопад, снегопад,

И свобода писать на снегу

И большие снежинки и град

Он губами ловил на бегу…

 

Пропел вполголоса.

Возвращаюсь, на мостках Жинито мочится в воду, шумно, долго. Оборачивается:

– Ты о'кей?

– О'кей, Жинито, я о'кей.

Он видел? Да черт с ним. Вхожу в дом, натягиваю майку, куртку – сырые еще. Жинито смотрит на меня с порога, улыбается. Я так и не понял – чего в нем чумового? Только то, что уши отрезал? Ну и что?

Прохожу мимо него – пока, Жинито, и ухожу, ухожу.

 

Бруклинский мост

 

 

I

 

Девять лет назад меня вывезли из Москвы в Нью‑Йорк. Мой папаша – сногсшибательный программист, его и купили американцы. Чуть ли не сам Билл Гейтс купил. Как раз когда я оказался в Америке, родители открыли мне тайну моего рождения. Оказывается, я родился не один, а с сестрой, но она шла после меня, пуповина намоталась ей на шею – вот она и задохнулась. Дело было в Ростове‑на‑Дону, откуда родом моя мать, – она уехала туда рожать нас с сестрой.

Эта новость стала, очевидно, последней каплей в моих отношениях с родителями – с ними я как посторонний. Впрочем, и с остальным миром тоже. У меня и друзей нет. Все, кого я считал другом, от меня отказались. Рано или поздно. А как я старался! Еще в Москве я занимался спортом, качал мускулы, бегал, прыгал, чтобы быть наравне со всеми. Знакомясь, я говорил: «Хочешь узнать, какой я сильный? Давай поборемся». А они смеялись, крутили у виска пальцами. Я научился играть в шахматы, выучил книжку дебютов и говорил: «Давай сыграем в шахматы. Увидишь, как хорошо я играю!» А они смеялись, крутили у виска пальцами. Тогда я переключился на девочек, стал им рассказывать, какой я сильный, как я по утрам поднимаю пудовую гирю и как играю в шахматы. Сам с собой. Они не смеялись, просто отходили.

В школе на меня жаловались. И одноклассники, и учителя. Одноклассники потому, что я их донимаю силой и ловкостью, а учителя – что я не хочу учиться. То есть не совсем, конечно, – по истории у меня, к примеру, были одни пятерки. По литературе, правда, нет, хотя я ее знаю очень хорошо. Сочинения, говорили учителя, я писал как‑то странно: «Вроде и знает все, а как понесет его… В такие дебри… Не знаешь, что и думать…» Еще бы им знать, что про меня думать! Я им про Чацкого написал вот что: вместо того чтобы слоняться по великосветским гостиным, ему надо было ехать в деревню, вооружить крестьян и с ними идти на Москву и Петербург. Вот тогда бы был толк. А болтать про карету всякий дурак может. Я считаю, что Чацкий – полный идиот и недоумок, что своими речами он только все портил. Из таких недоумков выросла потом целая революция. Потому что в России все только болтают, а за свои слова отвечать не могут. Отвечают другие. И первые, и вторые Россию погубили. Все эти Чацкие да Чаадаевы, Гоголи да Достоевские. Они все смеялись над Россией, издевались над ней, измывались. Я над этим долго думал и никак не мог понять – почему так все вышло? Почему люди на моей родине так любят издеваться над собственной родиной? И ничего не придумал. Позже, уже в Копенгагене, придумал, когда прочитал про русичей. Русичи были сильными, они создали великую страну, а их рабы из зависти решили эту страну извести. И извели.

Я спросил у родителей, улетела ли моя умершая сестра сразу в рай. Они покрутили пальцами у виска и ответили, что никаких раев, ни тем более адов не бывает, что все это сказки. И вздохнули с облегчением, что не взяли с собой из Москвы книжек, а то бы я «от безделья совсем бы свихнулся». И тогда я возненавидел их. Я, конечно, не давал им понять, что их ненавижу, но в душе ненавидел и ненавижу. Они тоже погубили Россию. Хотя бы тем, что уехали из нее и меня увезли. Этого я им не прощу. И я подумал тогда, что моя умершая сестра совершенно безгрешна, а потому живет на небесах, и она – ангел. Уж она‑то точно на меня не злится, хотя я, возможно, и стал причиной ее смерти. Напротив, она хранит меня и сделает все, чтобы я исполнил свою миссию.

Как раз когда мы прилетели в Нью‑Йорк, было лето – жаркое, душное. Отец сразу же стал работать, мать с утра до вечера болталась где‑то, мои младшие брат с сестрой пока оставались в Москве, так что я был предоставлен самому себе в квартире на втором этаже в Гринич‑Виллидже. Меня тогда еще не слишком опекали, думали, что я хоть и «сложный», но вполне «исправимый» ребенок. Хотя ребенком я уже не был, мне шел четырнадцатый год, усики на верхней губе пробивались, да какие! Я стал ходить пешком, ориентируюсь‑то я в городе очень хорошо, а в Нью‑Йорке и ориентироваться не надо – тупой город. Больше всего меня интересовала вода, и я ходил то на Гудзон, то на Ист‑Ривер, то на залив. Совсем забыл сказать, что я по гороскопу – Водолей и воду люблю. Особенно – большую. Тут, слава богу, простор был. Родители мои сперва испугались, когда узнали, как далеко я хожу, а потом махнули рукой – не до меня.

Несколько раз я бродил в Бруклине, перебираясь туда по мосту, про который сочинил стихи поэт Маяковский. Пару раз там на берегу ко мне подкатывали негры, которых толстые янки зовут афроамериканцами.

Так вот. В первый раз мне помог мой плохой английский. Здоровый такой афроамериканец, а попросту – вонючий негрилла подвалил ко мне на мусорном берегу Ист‑Ривер и попросил закурить.

– Не курю, – ответил я по‑русски.

– What? – переспросил он меня (я пока понимал, что он говорит).

– Вот‑вот – не курю, мой друг, – повторил я, и опять же по‑русски, хотя, конечно, словечки «smoke» и «friend» я знал.

– Then suck my dick[1], – предложил он, и тут я уже совершенно ничего не понял – ни слов, ни жеста.

Я был совершенным девственником и еще не практиковал онанизм, хотя ночные поллюции у меня уже случались. Зато я очень хорошо имитирую любые звуки, когда захочу, и потому перекинул ему обратно:

– Then suck my dick. – И прибавил по‑русски в рифму: – Ты сам иди!

Он обалдел. То есть натурально обалдел. То есть прямо‑таки опешил, вытаращил на меня налитые кровью глазища. Покрутил пальцем у виска. Этот жест мне слишком хорошо был знаком, и я ответил ему тем же. Так мы и стояли, как две обезьяны. По сути‑то обезьяной был он, но я по‑обезьяньи его передразнивал. Он развернулся и ушел, насвистывая. И я – тоже, и тоже насвистывая.

Но это был в прямом смысле поворотный этап в моей жизни. Потому что какое‑то время спустя я спросил у одного русского эмигранта, что такое «suck my dick», а тот рассмеялся, объяснил, а потом спросил в свою очередь, откуда я это узнал. Я рассказал. Он опять рассмеялся и заметил, что мне следует начать писать романы. Вон, дескать, Гранатов написал про свои похождения с неграми в Нью‑Йорке и стал таким знаменитым!

– А кто такой Гранатов? – спросил я.

– Писатель такой, тоже был эмигрантом. А издал роман «Это я – Веничка!» и сразу прославился.

– А сейчас он где?

– Да, кажется, вернулся в Россию. Политикой занялся.

Потом я прочел «Веничку», и мне он не понравился. Потом «Юность Махренко», и мне он почти понравился. А когда я прочел «Страшно, как в раю», то и полюбил Гранатова. Даже письмо ему в Москву написал. Но он не ответил. С тех пор я читаю все, что он пишет, и, конечно, те книги, которые он написал в тюрьме. И еще я понял, из какой страны меня насильно увезли придурки родители, и еще понял, что обязательно вернусь. Вступлю в партию Гранатова, буду ездить по его заданиям на Алтай и в Казахстан, добывать оружие и взрывчатку, прятать в лесных тайниках, копить, копить, копить, чтобы потом взорвать эту продажную и ненавистную власть прилагательных, а на ее обломках построить новую – существительных. Bay!

И еще – я тоже напишу свою «Поэму воды», потому что я Водолей.

 

II

 

Нет, давайте‑ка уже разберемся с теми, против кого я буду воевать в России, когда вернусь. Я уже сказал, что первые – это мусульмане. Чеченцы, татары, особенно – арабы. Я читал в одной американской газете (а я теперь все газеты читаю), что Билл Гейтс, у которого служит мой отец, давал деньги чеченским боевикам. Не лично, конечно, а через какой‑то фонд. Получается, что и отец мой причастен ко всему, что происходит в России. Я никогда не бывал в восточных странах, разве что в Израиле, но много читал про них и видел фильмы. Они жили в своих песках, без воды, грязные и жестокие. В их Коране написано, что если ты дотронулся до женщины или сходил по нужде, то срочно вымой свои руки. Если поблизости нет воды, то окуни их хотя бы в горячий песок пустыни. То есть женщина и нужда – это для них ровно одно и то же! Наверное, поэтому они жестокие, коварные, и от них, уверен, дурно пахнет. Когда видишь по телевизору, как они бессмысленной толпой собираются в своей Мекке, возникает полное ощущение, что эти полчища вот‑вот расползутся по телу Земли в поисках крови. В их городах – вонь и грязь, я читал. Теперь они стали выползать из своих песков в Европу. В Германии, я читал, их столько, что скоро они станут большинством – рожают, рожают и рожают. Представьте себе, как они на Кельнском соборе водрузят полумесяц! Муэдзин начнет созывать их на молитву, и его гнусавый голос поплывет над Рейном. Нибелунги заворочаются в своих гробах!

Date: 2015-10-19; view: 259; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию