Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава четвертая. Два дня в лефортовской одиночке – и снова на этап
Два дня в лефортовской одиночке – и снова на этап. На этот раз, к моему удивлению, меня запихивают в одну клетку с еще десятью женщинами. То ли по недосмотру, то ли по нехватке мест. Я, разумеется, не протестую: новые люди, новые встречи. Все наскоро знакомятся, рассказывают свои истории. Кто – охотно, кто предпочитает говорить на другие темы. Старушку в углу клетки зовут баба Тоня. Она почти все время плачет. Потом, когда уже едем, рассказывает. Ей шестьдесят пять лет, и получила она четыре года за самогон. – Не свисти, баба Тоня, – вставляет явно бывалая Лида с яркой помадой на неумытом лице. – За самогон по первому разу четыре не лепят. – То‑то и есть, что не лепят, – плачет старушка. Сморкается она не в носовой платок, а в беленькую тряпочку с необрубленным краем. – Всю жизнь всем селом гнали, и никому не лепили. Ну, Мише‑участковому дашь под праздник красненькую – он никого и не трогает. А как Миша по пьяни в пруду утоп с мотоциклом вместе – такого лешего прислали, прости Господи! Где и нашли… Сунулся он ко мне перед Октябрьским праздником – знает, окаянный, что одна живу, никто не заступится… Ну и надыбал… Я ему туда‑сюда, а он нет, говорит, акт писать буду. Ну, мне соседи говорят: дай ему четвертной, чтоб не писал‑то. Я как раз картошку продала, у меня было. Несу, подаю. А он, леший, берет и новый акт пишет: теперь за взятку. И берут меня сразу по двум статьям, уж как я просила‑молила… А пока сижу, до суда еще, на самогон амнистия выходит, а на взятки нет. Так мне судья и сказала: за самогон тебе, гражданка, год, и шла бы ты по амнистии счас домой. А за взятку тебе четыре, и поедешь ты в лагерь общего режима. – И снова плачет баба Тоня, утираясь тряпочкой. У нее дом остался с огородом, а на огороде капуста. Мыслимое ли дело ей прожить в лагере четыре года? Дали бы уже помереть в своей хате. – Не плачь, баба Тоня, – утешают ее хором. – Общий режим – не строгий, не помрешь. Везде люди живут. Ты старая, тебя обижать не будут. И на швейку не пошлют, там здоровые нужны. Не реви! Рассказывают про швейку: самое страшное там – тяжелый пошив. Это значит, телогрейки, ватные штаны и солдатские шинели. Из сукна летит ворс, вата летает клочьями, и всем этим дышишь. Кроме того, ткань обычно «с пропиткой» – от этой химии на руках появляются язвы – чем дальше, тем больше. Идешь с этими язвами к врачу, а она тебе: «Это от гомосекса» (от лесбийской любви, значит). – Я этим не занимаюсь. – Ну, тогда – от полового голодания. Всего две причины на все случаи жизни, и в обоих случаях заключенные сами виноваты и нечего морочить врачу голову. Общая мечта – устроиться в хозобслугу – на кухню, в уборщицы или как‑нибудь еще. Хозобслуга живет отдельно, не в такой тесноте, и шансов уйти на свободу «условно‑досрочно» гораздо больше. Мне эта премудрость ни к чему – у политзаключенных никаких амнистий и досрочных освобождений не бывает. Как и хозобслуги и лесбийской любви. Но, конечно, интересно. По моим подсчетам, в лагерях страны сидит миллиона полтора женщин – и у всех у них такие проблемы. Тетя Люба убила топором своего мужа. Рассказывает она об этом охотно и даже с некоторым вызовом: – Двенадцать лет, пьянюга, все из дому пропивал и меня лупил по чем попало. А тут пришел и опять ко мне – бить. Я – за топор и ему показываю: не подходи, не дамся. Ну, он – на меня, а я его – обухом. Так и повалился. Я сначала думала, он пьяный просто, тюкнула‑то несильно. А ему, видишь, хватило. Я, конечно, за доктором, тот пришел, говорит: все, убийца ты, Любовь Яковлевна. А вот не жалею, ни вот столечко не жалею. Три месяца в тюрьме просидела и только два раза конвой ударил. А то ведь – чуть не каждый день… И следователь не бил – я же сразу все как есть рассказала, ему легко было дело закрывать. Он меня жалел даже, чаем угощал… Руки у нее полные, с короткими пальцами. На одном до сих пор след от кольца – глубокая вмятина. Говорит, обручалка так вросла, что в тюрьме не могли снять – распилили. Колец, хотя бы и обручальных, зэкам, конечно, не положено. Да и к чему оно ей теперь – обручальное кольцо? Собираются есть, складываем вместе, что у кого. Я запаслась перед этапом: пока сидишь под следствием, можно покупать продуктов на десять рублей в месяц. Как раз для того запаслась, чтобы приехать в лагерь не с пустыми руками. Но до лагеря ничего не довезла, кроме нескольких головок чеснока. Все раздала на этапе: такие жалкие, такие заморенные были все эти женщины! Половине из них и передачи‑то в тюрьму никто не носил. А ведь некоторые даже не из тюрьмы, а из лагеря в лагерь, то есть сидят уже несколько лет. Серые, отечные, с синими губами. Или, наоборот ярко‑красными от дешевой помады на том же сером лице. И рука сама тянулась – давать, и внутри меня кто‑то истошно выл от жалости… Как выяснилось позже, это была ошибка – все они были все же заключенные лагерей общего режима, а я ехала на строгий. Там и продуктов можно покупать только на пять рублей в месяц, и посылок почти не бывает (раз в год по истечении половины срока – пять килограммов), а администрация может лишить по своему усмотрению и того и другого. И как правило – лишает… Так что наши, когда я до них добралась, оказались еще больше голодными и заморенными. Но более похожими на людей в моем понимании: другой взгляд и осанка другая. И этапную мою глупость, в которой я чистосердечно покаялась, мне сразу простили, посмеявшись – оказывается, почти все делают то же самое на первом этапе. Нормальная человеческая реакция, если видишь все это в первый раз свежим взглядом. Привезенные же мною головки чеснока ели со страшной экономией два месяца, и все это время меня корежило от стыда, хотя все о моем легкомыслии и думать забыли. То, что я – политическая, вызывает законный интерес во всех клетках. И приходится мне рассказывать все сначала: и про права человека, и про стихи, и стихи читать – для всех, на весь вагон. Благо конвойный и сам явно заинтересован и разговору не мешает. Теперь мои европейские и американские аудитории удивляются, как это я все помню наизусть и как легко отвечаю на вопросы. А это потому, леди и джентльмены, что мои первые большие аудитории‑залы не меньше, чем на сто человек – были вот эти столыпинские вагоны, где большинство меня даже и не видело – только слышало голос. И стихи надо было читать как можно проще, и на вопросы отвечать – понятно, не умничая, выбирая простые слова, как делаю я сейчас по‑английски. Потому что мой теперешний английский словарный запас равен их среднестатистическому русскому, хотя и сидят по лагерям люди, способные цитировать Омара Хайяма, но большинство все‑таки полуграмотно. И все‑таки читаю:
Моя тоска – домашняя зверюшка: Она тиха и знает слово «брысь». Ей мало надо – почесать за ушком, Скормить конфетку и шепнуть: «Держись!» Она меня за горло не хватает И никогда не лезет при чужих. Минутной стрелки песенка простая Ее утешит и заворожит. Она ко мне залезет на колени, По‑детски ткнется носом и уснет. А на мою тетрадь отбросит тени Бессмысленный железный переплет. И только ночью, словно мышь в соломе, Она завозится – и в полусне Тихонько заскулит о теплом доме, Который ты еще построишь мне.
Читаю. Грош мне цена со всеми моими стихами, если вот эти меня не поймут: достаточно уже нас было – «страшно далеких от народа»! Читаю, уже не выбирая: и про недостижимое бархатное платье, и про примерную родину‑мать, казнящую лучших своих детей, и про кошку, умеющую летать… Баба Тоня опять плачет. Отсморкавшись, достает откуда‑то из узла сморщенное яблоко. – Покушай, доченька, ты молодая. Мне уж все равно в лагере помирать, а ты живи. Ты пиши! Беру мой первый гонорар – еще теплый от ее руки. Напишу, баба Тоня! Если только выживу – обязательно напишу. Сантименты, впрочем, справедливо наказуемы – как и все тенденции красить что бы то ни было одной краской. Тюремная администрация норовит окрасить всех зэков в серый цвет – хороша бы я была, если бы пыталась подцветить всех в розовый! Пока мы с бабой Тоней сантиментальничали, у меня из рюкзака утянули зубную щетку – самое глупое, что я могла сделать, удивиться, это обнаружив. Поезд все гремел всеми суставами, а разбитная веселая Варюха учила меня жить в лагере: – Ты, главное, не зевай. Первое дело, как приедешь и в карантине отсидишь, иди получай что тебе положено и сразу в каптерку закрой, а то сопрут. И когда простыни и прочее будешь сушить – от веревки не отходи: трусы не обязательно сопрут, разве только заграничные, а простыни обязательно. – А почему именно простыни? – Ну смотри сама! Тебе их положено три на все время. Дадут хорошо если две. Койки положено стелить «по белому» – простыня сверху. И пока ты на работе – ходят рейдами, проверяют, чтобы она была чистая и немятая. Так эта простыня и называется – «рейдовая», на ней и не спит никто, это только для начальства. На все про все тебе остается одна простыня – и под низ, и наверх, и в стирку, а следующие дадут года через два. Как тут не пойдешь не сопрешь? – Так если всем у всех тянуть, все равно на каждого останется по две? – Не, это только на первое время. Есть долгосрочницы, они несколько раз получали. У них по пять – по шесть. Уходит она – оставляет кому‑нибудь. Ты потом устроишься, ты грамотная. Будешь помиловки всем писать, тебе всего натащат. – Это как – помиловки? – Ну, прошения о помиловании, на Валентину Терешкову или на правительство. Мол, раскаиваюсь, осознаю свое преступление, прошу сбавить срок. Все так пишут. – И помогает? – Ни хрена не помогает, особенно если на Валентину Терешкову. Она вообще стерва, это же она зэковскую форму ввела и нагрудные знаки. – Как так? Тут уже начинает галдеть все купе, да и соседи подают эмоциональные реплики. Потом я еще и еще буду убеждаться во всеобщей зэковской ненависти к председателю Комитета советских женщин Валентине Терешковой. Ну хоть бы раз за четыре с лишним года отсидки услышала я о ней что‑то хорошее! Мне, конечно, поначалу совершенно непонятно – почему. Из объяснения, которое мне наперебой дают десять – двенадцать человек (все – из разных тюрем и лагерей – сговор исключен), вырисовывается примерно такая история. Раньше все зэки были в своей одежде, и при Сталине, и при Хрущеве. Хрущев даже отменил было нагрудные знаки. Женщины, к тому же наголо не бритые, в хрущевское время совсем были похожи на людей. В зонах даже мануфактура продавалась – шили себе что хотели. Пока Валентина Терешкова не посетила Харьковскую зону. Начальство, конечно, на полусогнутых, зэчек выстроили. И тут наша Валя развернулась: – Как так, – говорит, – некоторые из них одеты лучше меня! Нашла, кому позавидовать. И пошла возня – у всех зэчек все свое отобрали и ввели единую форму одежды, а уж какую одежду государство способно изобрести для заключенных – это ясно. Ввели нагрудные знаки, появиться без них – нарушение. Приказали повязываться косынками, без косынки нарушение. И в строю, и на работе, везде вообще, только на ночь снимаешь. Волосы, конечно, портятся, а что поделаешь? Сапоги эти дурацкие! На Украине еще разрешают женщинам хоть летом в тапочках ходить, а в РСФСР – нет. Теплого ничего не положено, кроме носков и телогрейки. Так и стоишь зимой на проверке в коротенькой хлопчатой юбочке «установленного образца», мерзнешь, как собака. Мужикам – тем легче, у них хоть брюки с кальсонами. Зато теперь эстетические чувства Валентины Терешковой удовлетворены. Она может приезжать в Харьковскую зону (из нее, кстати, с перепугу сделали «показательную» и вконец замордовали там женщин всякими дисциплинарными ухищрениями). Она может приезжать в любую другую зону СССР с уверенностью, что никто не будет одет лучше нее. Все будут одеты одинаково плохо. Да здравствует коммунистическая законность! Примерно эту же историю я слышала потом от разных зэков в разные местах не менее тридцати раз. Заключенные выражают ей свою благодарность частушками, из которых только одна не содержит впрямую нецензурных слов. Ее я процитировала выше, остальные придержу при себе, оберегая нравственность читателя. – Почему же на нее все‑таки помиловки пишут? – А дуры, вот и пишут, – отвечает мне знающая жизнь Варюха. – Все на что‑то надеются: то на амнистию, то на помилование. Бывает, что и милуют под какой‑нибудь праздник – так одну на сто тысяч. Я этих помиловок сроду не писала, а других дур хватает. Ну да, примерно о том же писал Солженицын. Цитирую по возможности близко к тексту. Вагон загорается интересом: а еще чего он писал? Весь «Архипелаг ГУЛАГ», конечно, не перескажешь, но кое‑что излагаю по памяти. Конвойный (смена уже опять поменялась) говорит: – Помолчи, сейчас начальник ходить будет. И он же, когда начальник прошел: – Ну давай, что там дальше? Даю. Кому же это еще и давать, как не вам, ребята в форме – зэковской ли, солдатской… Ведь не все же вы пожизненные воры и бандиты! У всех у вас жизнь покалечена, но душа‑то осталась. Каково ей теперь, этой душе, с малолетства запущенной в машину лжи и насилия? Хорошо бы ей все‑таки выстоять, а есть ли шансы? Я все‑таки надеюсь, что есть.
Date: 2015-10-21; view: 291; Нарушение авторских прав |