Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






КРОВАВО-КРАСНЫЕ РОЗЫ 1 page





 

Четверг, 6 сентября 1565 года

Здание суда — потайная темница

Людовико сидел на троне великого инквизитора в палате трибунала. Здесь очищались души, здесь определялись и устраивались сиюминутные судьбы и виновных, и невиновных. Красота закона заключалась в его непорочности, в ясности его указаний и назначения, его абсолютной свободе от всякого чувства. В залах суда любое смущение или колебание исчезали, уступая место решению, верному или неверному. И до тех пор, пока эта непорочность, этот процесс уважались, всякая ошибка, нарушающая справедливость, оставалась в ведении вечности. Но только какой закон смог выкорчевать его сомнения, его собственное смятение и чувство вины?

Он был здесь один. Лучи света, проникавшего в обращенные на юг окна, падали на пустые скамьи, иногда вспыхивали искрами на полированной дубовой поверхности. Пылинки кружились в желтых лучах, потревоженные сквозняком, проникающим через дыры в стене, которые остались от пушечных ядер. Здесь, сидя на престоле власти, Людовико мрачно размышлял о собственном бессилии. Его тело ныло от ран. Сердце ныло от ран менее заметных и заживающих не так скоро, боль от которых было гораздо труднее переносить. Лицо Карлы, ее глаза преследовали его. Может быть, теории Аполлонидия верны? Вдруг ее глаза околдовали его? Может быть, ему стоит отправить ее на костер и покончить со всем этим? Ведь никакой яд, никакая лихорадка не могли бы причинить ему большие страдания и боль. У него не было ни советчика, ни духовника. В этом деле он был лишен единомышленников. Единственный человек, чья мудрость, как он чувствовал, могла бы направить его, был заключен в самой темной яме во всем христианском мире. Если существовало такое место, как Гува разума, то Людовико был заточен именно там.

Все служащие суда были либо вывезены, либо отправлены на военную службу, и в этих стенах Людовико был волен делать, что пожелает. Он держал своих пленников поодиночке: женщины были заключены в более или менее удобные комнаты, нелепый грубиян-англичанин сидел в темнице в подвале. Людовико не видел никого из них с самого ареста. В водовороте противоречивых мыслей, кружащих у него в голове, оставался крошечный островок спокойствия. Он состоял всего из двух слов. Терпение и время. Людовико ждал неделями. Он ждал годами. Еще несколько дней он сумеет переждать.

Турки продолжали донимать мушкетным огнем, бомбардировками, заминированными шахтами и вялыми вылазками. После дорогостоящей победы второго сентября упадническое настроение отчаяния нависло над городом, поскольку очередная великая победа оказалась всего лишь очередной отсрочкой поражения, завоеванной ужасной ценой. Главный вопрос, который занимал умы высшего командования, был: «Где Гарсия де Толедо?» Обещанное подкрепление опаздывало уже на два с лишним месяца. Где те рыцари из отдаленных монастырей ордена, которые должны были собраться на Сицилии за лето? Неужели вице-король Сицилии в самом деле будет рад, если Мальта падет?

Поскольку просьбы великого магистра не возымели видимого воздействия, Людовико несколько недель назад отправил своего собственного мальтийского гонца, кузена Гуллу Кейки, в Мессину. Тот доставил два письма одной заслуживающей доверия семье из высшего общества Сицилии. Одно письмо требовалось вскрыть в том случае, если Мальта падет, не дождавшись подкрепления от Толедо. Оно содержало в себе сведения и указания, которые гарантировали отставку и бесчестие вице-королю. Второе письмо было адресовано непосредственно Толедо.

Это письмо начиналось с описания страданий, испытываемых осажденными, доблести защитников-христиан, героической смерти в бою за первую осадную башню сына самого Толедо, Федерико. Лишь прямым вмешательством Божественного провидения можно объяснить то, что они дожили до сего дня, ибо это выше и человеческих, и военных сил. Если же Толедо намеревается противиться Божественной воле, судьбу его бессмертной души решит, конечно, Господь. Однако в этом, преходящем, мире имеются люди, такие как Микеле Гислери, которые сочтут своим долгом почтить память мертвых, примерно наказав тех, кто малодушно предал их. И будет очень грустно, если воин с такой репутацией, как Толедо, на закате дней окажется вдруг самым подлым трусом в Европе.

Это было неслыханно — так угрожать испанскому наместнику, но Людовико знал Толедо. Подобное письмо наверняка вызовет у него пугающую волну гнева, а гнев заставит его действовать.

Несмотря на веру Людовико в провидение и в свои собственные дипломатические расчеты, пока что не было заметно никаких признаков грядущей передышки. А пока их нет, он не осмеливался сделать последний ход, которого требовала его интрига. Присутствие великого магистра было жизненно важным для поддержания духа всего гарнизона — более, чем когда-либо. Чудо, необходимое для того, чтобы отбить следующую атаку турок, как и в последний раз, может проистекать только от личности Ла Валлетта. Вот когда высадится подкрепление, тогда Людовико займется своим делом. Если этого не произойдет, он умрет вместе с остальными. Мысль о смерти не особенно волновала его. Если он и боялся смерти, то только потому, что она помешает ему вступить в брачные отношения с Карлой, которых он так сильно желал. И здесь его мысль снова скакнула. Близость Карлы будоражила его. Она была здесь, ждала, в этом же самом здании. Ждала его прихода, как и все они, ибо от его появления зависело их будущее. Но он не знал, что ей сказать. Он понятия не имел, как подчинить ее своей воле. Всех остальных — да, как обычно, но только не ее. А если он не сможет подчинить ее, как же он сможет выбросить мысли о ней из головы?

В зал вошел Анаклето. Струпья покрывали одну глазницу и щеку: нагноение уже прекратилось, но боль не прошла. И красавцем ему больше не быть. Вид Анаклето наполнил Людовико жалостью. Это английский приятель Тангейзера, Борс, сделал тот выстрел. Грубиян похвалялся этим всю дорогу, пока его вели в камеру. Анаклето подошел к трону. Он двигался какой-то странной походкой, не то чтобы неверной, но не такой легкой, как обычно. Анаклето поклонился.

— Англичанин выкрикивает ваше имя, — сообщил он. — Он колотит в дверь камеры, тюремщик говорит, что головой. Своей собственной головой.

— Он уже осушил бочонок?

Анаклето пожал плечами.

— Судя по всему, да.

— Пусть себе колотит. А что нового у женщин?

— Все спокойно.

Единственный глаз Анаклето сосредоточился на Людовико. Он некоторое время блуждал из стороны в сторону, словно сбитый с толку потерей товарища. Зрачок был крошечный. Опиум. Отсюда и его походка. Но было здесь и что-то еще.

— Что-нибудь еще? — спросил Людовико. — Скажи мне, что тебя тревожит?

Анаклето отрицательно покачал головой.

— Ничего.

— Боль? — спросил Людовико.

Анаклето ничего не ответил. Молча терпеть боль было делом чести.

— У тебя довольно опиума? — поинтересовался Людовико. Сумки Тангейзера оказались набиты кусками этого снадобья. И еще холщовыми мешочками с драгоценными камнями. Анаклето кивнул. — Скоро станет легче. — Людовико взял его за руку. — Я верю в это. И ты тоже должен верить. Война скоро закончится. Наша работа почти завершена. Ужасов станет меньше, и, даст Бог, жизнь наша переменится.

— Жизнь постоянно меняется, — ответил Анаклето. — И ужасов в ней вечно в избытке. С чего бы мне желать, чтобы было иначе?

— Ты блуждал во тьме, когда я нашел тебя, — продолжал Людовико. — В некотором смысле ты блуждаешь во тьме до сих пор. Позволь мне направлять тебя.

Анаклето взял его руку и поцеловал.

— Как всегда, — ответил он.

— Прекрасно, — сказал Людовико, но его разум был сейчас где-то далеко. На него снизошло озарение, такое яркое, что он едва не ослеп. Мальчик потерян. Его собственный мальчик. — Я все-таки навещу англичанина, — произнес он. — Пусть его переведут в oubliette[114]и привяжут.

 

* * *

 

Борс не осмеливался открыть глаза, потому что они оставили ее на стуле прямо перед ним, а смотреть на эту штуковину у него больше не было сил. Господь покинул его. И почему бы нет? Он был последний негодяй. Это было бы насмешкой над Христом, призови он месть Его отца на головы толпы. Потребовалось всего четыре человека, чтобы перетащить его из одной камеры в другую и приковать цепью к стене, и всего двоих из них унесли отсюда без сознания, хорошо бы, если мертвыми. Значит, и сила покинула его. Но разве в этом есть что-нибудь странное? Он же влил себе в глотку галлоны бренди. Галлоны. Галлоны отравленного бренди. Даже хуже, чем отравленного. Нечистого. Оскверненного. Эликсир зла, сок, выжатый из безумия. Он вызывал рвоту, но в желудке уже ничего не осталось. Борода и волосы у него на груди были замараны засохшей блевотиной. Но ничто теперь не сможет очистить его кровь. И разум тоже. Ничто, одна только смерть, но умереть ему не позволят. Пока что не позволят. Он чувствовал, как безумие пускает ростки у него в голове, подавляя рассудок, разрушая вместилище его страхов и подрывая стены его храбрости. Все теперь потеряно. Но что с того? До сих пор никакие потери не могли сломить его. Ни трудности, ни бедность, ни боль. Дайте ему боль. Принесите каленое железо и кнут. Привяжите его к дыбе и растяните. Он страстно желал боли. Боль хотя бы наполнит его разум чем-то таким, что он в состоянии вместить, чем-то, что он понимает и знает, чем-то более терпимым, чем этот яд, расползающийся по его венам, его кишкам и хребту. Хоть что-то, способное выкорчевать этот сорняк безумия. Он никогда не питал особенной привязанности к иудею, это верно. Но всегда восхищался им, всегда стоял за него горой и никогда не стыдился признавать это. И плохо приходилось любому, кто осмеливался хотя бы шепотом произнести оскорбление в его адрес, если рядом оказывался Борс. Даже так. Безумие порождает безумие. У него во рту стоял привкус крови, потому что он откусил тюремщику нос. Человеческую плоть он в силах переварить, он пробовал как-то, по чуть-чуть, раз или два. Но это? Это… это что? Вдруг это просто наваждение, порожденное алкоголем и живущим в его сердце злом? Борс открыл глаза. Эта штука все еще здесь. Бледная и сморщенная, как личинка. Волосы слиплись омерзительными струпьями и клочками. Мертвые глаза, водянистые и мутные. И это было не наваждение. Борс ощущал ее зловещую тяжесть у себя на руке. Они притащили ее сюда аж из самой Мессины. Подумать только. Перевезли по морю на корабле, протащили через турецкие позиции, хранили ее все время, пока идет самая страшная в истории осада, дожидаясь подходящего момента. Момента, который он переживал сейчас и каким-то образом заслужил. Борс закрыл глаза.

Замок в двери загремел, засов оттянули в сторону. Борса снова вырвало. Он выплюнул желчь.

Потом услышал голос Людовико.

— Уберите это.

Тассо, сицилийский bravi, протиснулся внутрь. Он шел, наполовину согнувшись, держась руками за бок. Борс уже успел заехать ему кулаком в печень и почувствовал, как ребра сицилийца захрустели, словно жареная свинина. Тассо замешкался перед стулом, остановленный внезапным предчувствием. Все, что было оставлено Борсу, — его животное начало. И он рванулся на всю длину цепи, прикованной к ошейнику, и заревел; хотя цепь была совсем короткая, Тассо в ужасе отлетел назад, а Борс захохотал — над ним, над собой и своей судьбой и над сморщенной промаринованной головой Сабато Сви.

В безумии было некоторое утешение. Оно уничтожало все преграды. Взмывало ввысь на орлиных крыльях.

Его посадили в темницу, оставив ему на скамье коробку свечей и заткнутый пробкой бочонок; он смотрел на этот бочонок целую ночь, а потом целый день; хотя он и не был лисом, как Матиас, он понимал, что за этой странностью кроется что-то. В итоге Борс все-таки выдернул пробку и обнаружил внутри бренди. Все странности и тайные умыслы были посланы ко всем чертям при виде такого счастья. Борс упивался в стельку, пока часы и дни без счета скользили мимо него, он надолго погружался в грезы о славе, о дружбе, о крови, потом пил снова и снова нырял, как человек, твердо решивший опьянеть, в лишенное рассудочности забвение, кажущееся ему бесконечным, пока конец все-таки не настал; будто высосанная материнская грудь, отверстие в бочонке не давало больше ни капли, и бочонок стоял, опустошенный, как его живот и его душа. Но не совсем пустой, потому что, когда Борс поднял его ко рту и потряс, добывая самые остатки, что-то перекатилось внутри. Что-то твердое и увесистое ударилось о деревянные стенки, как семечко внутри сухой тыквы, и этот звук, который он вспоминал потом, был для его одурманенного сознания звуком безумия. Борс поставил бочонок на пол, ощущая, как внутри его все сжалось, и оставил стоять. Но любопытство — пытка не хуже других, и в итоге он сдался. Он разбил бочонок в щепы о каменный пол, и из него выкатилась голова Сабато Сви. Отрезанная от туловища и замаринованная, будто луковица, в бренди. И при виде ее все представления Борса о том, что такое дикость, померкли, все собственные его жестокости были посрамлены и ниточка, соединявшая его разум с душой, порвалась, и вот тогда он прокричал Богу, что больше не верит в Него.

Тассо отыскал на полу завшивленное одеяло, завернул в него отрезанную голову и исчез, пока Борс продолжал хохотать. Потом вошел Людовико, и смех Борса оборвался. Монах остановился и посмотрел на пол под ногами Борса, словно впервые заметив там что-то любопытное. Борс проследил за его взглядом. В каменных плитах пола виднелась крышка люка. В дерево было вделано кольцо и засов в дюйм толщиной.

— Ты понимаешь по-французски? — спросил Людовико.

Борс не ответил.

— Это oubliette, — пояснил Людовико. — Место, где человека забывают навсегда.

Людовико поднялся, отодвинул засов и поднял за кольцо крышку люка. Снизу пахнуло гнилостной вонью, Борс сморщился и заглянул внутрь. Под крышкой люка оказалось пространство, тесное, как гроб. Внутри лежал Никодим. Лицо его цветом походило на медузу. Похожие на червей личинки ползали по его полузакрытым глазам и застывшему рту.

Горло Борса дернулось от ненависти и жалости. Больше не будет партий в триктрак. Не будет больше кремовых пирожных, самых вкусных, какие он когда-либо пробовал. Борс закрыл глаза. В голове все закружилось от внезапно нахлынувшей дурноты. Он привалился к стене. На него снова напало острое желание блевать. Он проглотил комок в горле. Потом подумал о Матиасе. «Держись за ненависть и сострадание, — услышал он его совет, — потому что, пока мы дышим, мы еще можем победить».

Людовико выпустил крышку люка, снова уселся на стул, не выказывая ни малейших признаков отвращения, и положил руки на колени; как ни странно, Борс не боялся ни его самого, ни того, что Людовико еще мог сделать, потому что, замариновав голову человека, которого Борс не слишком любил, но был на его стороне, — замариновав голову Сабато Сви, иудея, — Людовико сделал все, что мог, и даже гораздо больше.

— Борс из Карлайла, — произнес Людовико, излучая доброжелательность. — Расскажи-ка мне: где находится Карлайл?

И Борс подумал: «Прости меня, Матиас, друг мой, но это та игра, которой мне не выиграть».

 

* * *

 

Старая карга вносила в камеру еду и вино, пока Анаклето ждал, привалившись к двери, но никто не отвечал на ее вопросы. Когда Людовико наконец явился ее навестить, Карла ощутила, что все остальные ее чувства пересиливает какая-то примитивная благодарность за хоть какое-то общество. Она отвернулась, чтобы скрыть это. Она презирала себя за слабость. Она презирала себя за то, что знала о том, как поведет себя. И она развернулась, чтобы взглянуть Людовико в лицо. Глаза глубоко запали у него в глазницах, будто проваливаясь в бесконечную ночь, в них не отражалось света, падавшего из окна, прорезанного высоко под потолком. Но даже тень не могла скрыть затаенной в этих глазах муки. Кое в чем Людовико выглядел точно так же, как тот человек, в которого она когда-то влюбилась. Но во всем остальном он был совершенно ей незнаком.

— Где Ампаро? — спросила Карла.

— Здесь, неподалеку, — ответил Людовико. — Удобства, которыми ты пользуешься, пусть и скудные, все же лучше того, что окружает остальных горожан. С Ампаро обращаются не хуже. Судя по всему, ты в добром здравии. Я уверен, что и Ампаро тоже.

— Так ты не навещал ее?

— Нет.

— Я хочу ее видеть.

— Скоро увидишь, — пообещал он.

— Сейчас же, — потребовала Карла.

— Могу я присесть?

Он сделал шаг по комнате. Из мебели здесь была кровать и два стула, в остальном комната была пуста. Ее изначального предназначения Карла не смогла угадать. Людовико хромал, хотя и не из желания вызвать в ней сострадание. Он не собирается выполнять ее просьбы, поняла она. Карла вспомнила, что Матиас советовал ей не вступать в бой с инквизитором. Она кивнула, и Людовико сел.

— Я сожалею о создавшемся положении, — произнес Людовико. — Но ты должна понять, что я придерживаюсь определенного плана действий и не собираюсь ничего изменять. Некоторые части моего плана касаются тебя, некоторые — нет.

— А что с Тангейзером?

— Его обиталище не такое роскошное, но обращаются с ним хорошо. Твои товарищи смогут выйти из этого испытания, нисколько не пострадав. Частично это зависит от них самих, частично от тебя.

— Так, значит, ты пришел угрожать жизням тех, кого я люблю?

— Я пришел пролить свет на природу некоторых вещей. Что именно произойдет дальше, зависит от тех ролей, какие все мы играем.

— Моя роль все еще требует, чтобы я сделалась твоей любовницей? Твоей женой?

— Я молюсь об этом, как, я уверен, и ты.

В ответ она просто промолчала.

Он сказал:

— Я уверен, это воля Божья, чтобы мы были вместе. Я всегда был уверен в этом.

— Ты считаешь, будто бы имеешь право говорить от лица Господа, так делают многие, кто обручился со злом. Я бы предпочла, чтобы ты говорил о собственных желаниях и устремлениях.

— Мое желание — сделать тебя счастливой. Я знаю, ты смотришь на меня с ненавистью в данный момент и воспринимаешь мое предложение с отвращением. Но со временем ты сама поймешь, что твое счастье неотделимо от моего.

— Значит, ты считаешь, будто можешь говорить и от моего лица.

— Язвительность не идет тебе и никому не принесет пользы.

Гнев тяжелым камнем ударил ее в грудь.

— Язвительность?

Людовико заморгал.

— Ты хотя бы представляешь, как сильно я тебя презираю?

— Я пытался, — ответил он. — И у меня не получилось. Однако у этой медали есть и другая сторона. Ты не представляешь, какое мучение доставляет мне твое присутствие.

— Так ты обвиняешь меня в том, что я тебя мучаю?

— Я всего лишь констатирую факт. Я не просил тебя возвращаться на Мальту. Я пытался это предотвратить.

Такое знакомое чувство вины шевельнулось в ней. Она сама навлекла на всех них эти несчастья.

— Я старался избавить себя от этого зла, — продолжал Людовико. — Я умерщвлял плоть. Я совершал ужасные жестокости, которые должны были навсегда уронить меня в твоих глазах. И в этом хотя бы проявил твердость и обрел некое успокоение.

Страх сжал ей внутренности. Насчет ужасных жестокостей она нисколько не сомневалась.

— И если я удерживаюсь от того, чтобы совершать их и дальше, то только из страха причинить еще больше страданий тебе, — сказал Людовико.

Карлу бросило в дрожь. Она обхватила себя за плечи, чтобы подавить ее.

Людовико поднялся и пододвинул второй стул к своему.

— Подойди сюда, сядь.

Она подошла к стулу и села. Он тоже сел обратно. Несколько секунд он сидел, упираясь локтями в колени, сжав руки в кулаки и опустив голову. Костяшки пальцев у него побелели. Карла глубоко вздохнула. Людовико взглянул на нее. Его глубоко посаженные глаза были похожи на тоннели, ведущие в какую-то кошмарную бездну.

— Я спрашивал самого себя, — продолжал Людовико, — как я могу завоевать расположение женщины, которую ранил так сильно и всеми возможными способами? Женщины, чью гордость я унизил. Чью свободу отнял. Женщины, самых дорогих друзей которой я заточил в темноте и в цепях.

Карла ощутила, как слезы поднимаются к горлу. Она сглотнула комок.

— На все эти вопросы я не нашел ответов, — продолжал Людовико. — Потому что я сам сижу в цепях, во тьме гораздо более непроницаемой, чем всякая другая тьма. Пусть я разрубал узлы множества загадок и еще больше — распутывал, эта выше моих способностей, потому что сильнее всего в ней переплелись нити моих чувств. И их сила превосходит все привязанности и принуждения. Война с ее буйством затянула их еще туже. Гнев, жалость и сладострастие истоптали меня по очереди. Любовь задушила меня, я даже вскакивал среди ночи, уверенный, что настал мой последний час. И как часто я желал, чтоб так оно и было. Но так не было. Даже на поле битвы, далее когда твой германец предательски выстрелил мне в спину, смерть бежала меня. Так что все происходит не так, как того хочется мне, а так, как должно. Поэтому я пришел, чтобы сдаться на твою милость.

Карла отвернулась от него, чтобы все обдумать. Она молилась, это верно. Матиас велел ей быть честной с самой собой, чего бы это ни стоило. Она билась над его словами, звучащими набатом у нее в голове днями и ночами: что же все-таки они значат? Чтобы она ни при каких условиях не подчинялась требованиям Людовико? Что все должно быть брошено на погребальный костер ее чести, в мире, который и без того уже смердел жертвами и смертью? Она решила, что Матиас имел в виду другое; он, как всегда, подразумевал именно то, что сказал: она должна хранить верность себе самой, как она сама себя понимает, а не тому, что понимают другие. Карла снова посмотрела на Людовико.

— Неужели ты не можешь дать нам жить своей жизнью и найти утешение в Боге?

— А ты нашла в нем утешение?

— Да, — ответила она. — Я нашла.

— Но все равно вернулась на Мальту.

— В чем бы ты меня ни обвинял, я вернулась сюда не для того, чтобы доставлять тебе неприятности.

— Все равно.

— Ты так и не ответил мне.

— Ты не спала с Тангейзером, — сказал он. — Все-таки — нет.

Откуда он может знать?

Людовико покивал.

— В этом мире мало такого, чего я не знаю. И еще меньше такого, чего я не узнаю. Я не оставлю тебя германцу, даже если буду обречен за это на вечное проклятие. Мой грех и без того уже смертный. Я не в силах его искоренить. Господь видит истину в моем сердце и то, что во мне нет раскаяния. Если так, если я должен, пусть я буду проклят за свои деяния, а не за мысли.

Если Карла и сомневалась раньше в его решимости, теперь все сомнения отпали.

— Послушай меня, Карла, — сказал Людовико. — Отвращению, пусть я заслуживаю его, не должно быть места. То, что у нас было однажды, никогда не умрет. Воскрешение лежит в основе нашей веры и еще любовь, одно держится на другом. Я люблю тебя. Больше, чем Бога. Вместе мы обретем успокоение. Ампаро останется твоей компаньонкой. Мы воссоединимся с нашим ребенком. И со временем ты вновь обретешь ту нежность, какую испытывала ко мне прежде.

— С нашим ребенком?

— Орланду входит в свиту Аббаса бен-Мюрада, ага желтых знамен. Когда из Сицилии прибудет подкрепление и турки в смятении побегут, я со своими рыцарями вырву Орланду из его лап.

— Значит, ты присвоил себе то, что причитается Тангейзеру, не единожды.

Он вздрогнул.

— Я не позволю, чтобы мой сын был увезен в Стамбул и обращен в неверного. Я лучше погибну, чем позволю ему потерять свою душу.

Карла не хотела задумываться об этом последнем. Она спросила:

— Подкрепление уже идет?

— Когда армия Толедо прибудет, мы с тобой поедем в Мдину. Оттуда я выеду вместе с подкреплением и спасу Орланду.

— А Матиас?

— Я освобожу его, чтобы он мог отправиться за море вместе с турками — в их обществе он будет пользоваться уважением и процветать. Он забудет тебя, как ты забудешь его. И если только ты не дашь мне повода поступить иначе, я не причиню ему ни боли, ни горя. Его жизнь, как и жизнь Ампаро, в твоих руках.

Людовико поднялся.

— Вот тебе мой ответ, — сказал он. — Теперь скажи мне свой, потому что я не приду во второй раз, чтобы спросить тебя.

Карла тоже встала. Она уже приняла решение. Она приняла его раньше, чем он вошел в комнату, потому что основные его требования было сложно не предугадать.

— Если, сдавшись, я смогу спасти Матиаса и Ампаро, я готова заплатить такую цену, сполна и по доброй воле и даже с радостью.

Людовико перевел дух.

— Когда прибудет подкрепление, — продолжала Карла, — я поеду с тобой в Мдину. И все будет так, как ты хочешь.

 

* * *

 

Суббота, 8 сентября 1565 года

Здание суда

Он являлся несколько раз в день, и сколько было этих дней, она не могла сосчитать; каждый раз он стаскивал с себя штаны, раздвигал ей ноги и насиловал на матрасе. Насиловал он грубо и долго, потому что Анаклето с трудом достигал оргазма и вроде бы считал, что в этом виновата она. Он был одержим чем-то, что, она знала точно, является злом, чем-то таким, что заставляло его единственный глаз гореть особенным огоньком. Половина его лица стонала и кривилась над ней, его дыхание было кислым, пальцы — жесткими и полными ненависти. Когда наконец он извергался внутри ее, он выкрикивал: «Филомена!» После чего он слезал с нее с таким видом, словно выбирался из кучи навоза, одевался, повернувшись к ней спиной, и уходил. Загадочное имя было единственным словом, какое он произносил.

Ампаро переносила его оскорбления, как переносила подобные вещи в прошлом. Тангейзер просил ее терпеть, и этого было достаточно для придания ей сил. Она была готова к худшему. Он знала худшее. Анаклето был самым незначительным из всего. Когда Ампаро слышала его за дверью, она плевала на пальцы, чтобы увлажнить между ногами. Она закрывала глаза и покорялась. Она сжимала в руке украшенный серебром гребень из слоновой кости, пока из ладони не начинала идти кровь. И все время, что Анаклето дергался у нее между бедрами, она думала о Тангейзере, своей кроваво-красной розе. Хоть ее шипы и пронзили ей сердце, он заставил ее петь. И как она пела! И как она поет до сих пор. Крепко сжимая зубы, Ампаро не произносила ни звука. Зато в своем внутреннем мире, который был шире и сложнее могущественного космоса снаружи и где полновластной хозяйкой была только ее душа, она пела от любви. Она пела. Пела. Пела. Когда Анаклето уходил, его семя стекало у нее между ногами, и это унижение задевало ее сильнее, чем боль в животе и синяки на руках. Но, отмываясь, она напоминала себе, что Тангейзер обязательно придет.

Он придет и заберет ее отсюда. И она будет петь для него.

Между изнасилованиями она лежала, обнаженная, на кровати, ушедшая в себя и унесшаяся далеко от этого мира. Старуха-сицилийка приносила ей еду. Та же самая иссохшая старая карга с похожими на паучьи лапки пальцами, которая неделями ошивалась на конюшне. Она смотрела на Ампаро с отвращением, в ее слезящихся глазах горел тот же огонек одержимости, что и в глазах Анаклето. Она что-то бормотала себе под нос и выплевывала слова, похожие на проклятия. Бросала на Ампаро злобные взгляды. Потом ключ поворачивался в замке, и карга уходила.

Ампаро мало ела. Днем она ждала, пока свет в высоко расположенном окне не начнет гаснуть, потому что Анаклето никогда не приходил после наступления темноты. Ночами она глядела на звезды, движущиеся по крошечному клочку неба, какой она могла разглядеть. Она почти не думала о выпавших на ее долю испытаниях. Жестокость — это просто часть природы, как зимний мороз, что-то такое, что нужно пережить, а потом забыть. Она не позволяла жестокости затронуть свой внутренний мир. Она думала о Никодиме и Борсе, которые относились к ней дружелюбно и заботились о ней по совершенно непонятной самой Ампаро причине. Она думала о Карле и о последнем — кошмарном — образе, явившемся ей в волшебном стекле: повешенная женщина в красном шелковом платье. Потом она снова думала о Тангейзере, который заставил ее почувствовать себя такой прекрасной: никто и никогда не делал с ней ничего подобного. Она расчесывала волосы гребнем из слоновой кости. Она наблюдала, как свет играет на выложенных серебром узорах. Она снова переживала часы, проведенные вместе с Тангейзером. Она вспоминала его прикосновение, синеву его глаз и звук его голоса. Она улыбалась, вспоминая о его дурачествах. Она размышляла над той сказкой, какую он рассказал ей, о соловье и розе.

Она плакала.

Ампаро вздрогнула в погребальной тьме перед восходом солнца, когда дверь ее тюрьмы со скрипом отворилась. Лампа осветила лицо Анаклето. Она ощутила тошноту. Она приготовилась. Она развернулась к нему лицом, чтобы он не разворачивал ее своими руками. Анаклето поднял руку. В руке он держал длинный кусок темной материи. Ткань переливалась, как что-то живое, когда на нее падал свет лампы. Блеск этой ткани ни с чем нельзя было спутать. И она была красная. Это было платье Карлы.

Во рту у Ампаро вдруг сделалось сухо, и она впервые ощутила страх.

Анаклето бросил ей платье.

Оно упало Ампаро на ноги и скользнуло по коже. Она знала, что это платье означает ее конец, но прикосновение его было приятно. Ампаро взглянула на Анаклето. Веревки, которую она ожидала увидеть у него в руке, не было, но зато у него на лице была написана черная детская ненависть, какой она никогда не видела раньше. Ненависть, внушенная кем-то другим, но направленная на нее. Анаклето указал на платье у нее на коленях.

Ампаро отрицательно покачала головой.

— Надень его, — приказал он.

Ампаро стиснула гребень слоновой кости. Его зубцы впились в ладонь.

Date: 2015-09-24; view: 253; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию