Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Мальтийская илиада 6 page
Главная госпитальная палата была двести футов длиной, по южной стене тянулся ряд закрытых ставнями окон. Арка входа отделана мальтийским камнем. Над аркой было выбито «Tuitio Fidei et Obsequium Pauperum», девиз ордена, который, кажется, должен был означать: «Защитники веры и слуги бедняков». Разделенные центральным проходом, пятьдесят кроватей стояли в два ряда друг против друга. Каждой кровати полагался алый полог над головой, хороший матрас и тонкие простыни. Доспехи, одежда и оружие складывались под кровать. Пациентов кормили с серебряных тарелок, поскольку монахи на первое место ставили чистоту. Пол был выложен мраморными плитками, его мыли трижды в день. Кедровая древесина дымилась в курильницах для очищения воздуха, для подавления гнилостных запахов и для отпугивания мух. В дальнем конце помещения располагался алтарь, чтобы дважды в день служить мессу, а за ним возвышалось распятие. Напротив стены с окнами висело драгоценное знамя, под которым рыцари покидали свою крепость на Родосе. На знамени были изображены Дева Мария и младенец Иисус, а над ними вышит девиз: «Afflictis tu spes unica rebus». «Какие бы несчастья ни постигли нас, Ты наша единственная надежда». Отец Лазаро считал, что это лучший госпиталь в мире и хирурги и терапевты в нем были самого высокого уровня. — Наши господа-пациенты, — сказал Лазаро, — не нуждаются ни в чем. По крайней мере, насколько это в наших силах. Именно в «Сакра Инфермерии» обнаруживается истинная природа Религии. Витающие в воздухе благовония, бормотание молитв, суровая сосредоточенность монахов, передвигавшихся от постели к постели, чтобы омыть, накормить или перевязать раны своих господ, — все это создавало в госпитале атмосферу часовни и порождало ощущение спокойствия, казавшегося невероятным среди такого множества страданий. И еще царящая здесь атмосфера помогла Карле справиться с ужасом, охватившим ее при первом посещении. Раненые в последние дни поступали непрерывным потоком, и главная палата была полна. Хотя каждый день на заре из палаты выносили тела, хотя раненые уходили отсюда, как только их жизнь оказывалась вне опасности, места все равно не хватало. Как и Анжелу, большинство пациентов были молодые мальтийцы из народного ополчения или испанских tercios. Не многим из них посчастливилось остаться целыми. Лазаро и его товарищи каждый день проводили множество ампутаций и трепанаций и делали все возможное, стараясь излечить чудовищные раны, которых было огромное количество. Те, кто получил удар копьем или пулю в живот, лежали неподвижно, как бревна, тихо стонали и медленно серели в предсмертной агонии. Больше всех страдали обожженные. Даже сюда, далеко за защитные стены, доносился постоянный грохот канонады. Когда Карла пришла, ей велели вымыть руки и ноги в уборной, надеть тапочки, чтобы она не нанесла с собой уличной пыли, ибо Господу угодна чистота. Ей было запрещено касаться ран или повязок. Она должна была кормить больных, подносить им воду и вино, но не мыть пациентов. Если им требовалось помочиться или облегчиться, она должна была сообщить братьям. Если она замечала свежее кровотечение, лихорадку или сыпь, она должна была сообщить братьям. Если человек просил исповедаться или причаститься или же казалось, что смерть его близка, она должна была сообщить братьям. Она должна была говорить тихим мягким голосом. Делать все возможное, чтобы подвигать «наших господ» к молитве, и не только за спасение их душ, но и за мир, за победу, за Папу, за освобождение Иерусалима и Святой земли, за великого магистра, за братьев ордена, за узников в руках ислама, за своих родителей, живых или мертвых. Поскольку больные ближе к Христу, их молитвы действеннее всех остальных, даже сильнее молитв кардиналов в Риме. Лазаро провел ее по палате, и она почувствовала, как взгляды всех обратились на нее. Братья-служители были потрясены. Раненые моргали, словно им посреди ночного кошмара явился вдруг Святой Дух. Некоторые из наемников облизывались и обменивались взглядами. Она ощутила, что краснеет, и все ее великие надежды начали рассеиваться. Что хорошего она может здесь сделать? Она оказалась среди сплошной воплощенной боли, какая редко бывала собрана под одной крышей. Однако пусть она будет проклята, во всяком случае в своих собственных глазах, если отступит. У нее есть ее вера, и она тверда, у нее много любви, которую она может отдать, у нее есть даже толика надежды. Карла взяла себя в руки и расправила плечи. А потом Лазаро остановился и представил ей несчастного Анжелу. Молчащего, ослепленного, беспомощного. Искалеченного настолько, что не привидится даже в самом страшном сне. Анжелу, поняла она, был испытанием ее решимости.
* * *
Карла просидела с ним весь день, но он не проронил ни слова. На некоторые ее вопросы он отвечал одиночным кивком, на другие отрицательно покачивал головой. Вопросы были простые, поскольку она плохо говорила по-мальтийски. Хотя она выросла на острове, но говорила на мальтийском наречии только со слугами в доме или на конюшне, и теперь ей было стыдно за это, ведь этот человек и тысячи ему подобных умирали сейчас, защищая ее. Однако ее голос вызвал какое-то оживление в его состоянии. Внутри темной пыточной камеры, в которую обратилось его тело, он все воспринимал. Она взяла свой «розарий» и начала молиться, и Анжелу, молчащий и лишенный зрения, молился вместе с ней. Во всяком случае, она на это надеялась. Временами ее захлестывала жалость, слезы катились у нее по лицу, и голос срывался, но она обращала свою жалость к Богу, умоляла Его простить ей самолюбивые устремления. Она кормила Анжелу, подносила к его губам чаши с водой и вином. Она гадала, почему он ничего не говорит, может быть, не в состоянии, может быть, огонь обжег ему и горло, но она не имела права расспрашивать, только прислуживать. Она молилась с ним, и за него, и за них всех, часы шли, многочисленные «аве» пролетали сквозь нее, словно бесконечное священное песнопение, и ее ужас испарился, потому что этот ужас был просто жалобой ее собственных тонких чувств, он был только лишней раной для человека, который так страдал у нее на глазах. Потом исчезла и жалость — в свете этой жалости Анжелу выглядел человеком меньше, чем она. И даже ее скорбь угасла до тлеющих углей, и все разрастающаяся любовь заполнила ее существо, она поняла, что Христос снизошел на нее, духовно и телесно, с силой, превышавшей ее понимание и восприятие. Любовь Христа пронизала всю ее с мощью откровения, и она поняла, она знала, что благодаря такой любви все грехи прощаются, даже жестокость, окружающая ее в избытке. Она захотела рассказать об этом Анжелу, открыла глаза, чтобы взглянуть на него, на его получереп, полулицо, на мутные, вздувшиеся волдырями глазные яблоки под сморщенными веками и сгоревшими бровями, на иссохшие клешни, дрожащие на концах рук. Анжелу и сам шел сейчас на Голгофу. Это он призвал Христа в ее сердце. Она произнесла: — Иисус любит тебя. Голова Анжелу дернулась, его рот искривился, открываясь; она не поняла, что это значит, обидела ли она его, или же он просто не расслышал ее слова. На какой-то миг ей стало страшно. И она повторила: — Иисус тебя любит. — Потом она прибавила: — И я тебя люблю. Губы Анжелу задрожали. Дыхание стало неровным. Карла протянула руку и положила ему на плечо. Она впервые коснулась его. Медленно, ибо даже в потемках сила не совсем покинула его, Анжелу опустил голову и заплакал.
* * *
Позже они прослушали мессу, и она помогла ему опуститься на колени для причастия: если он и сказал «аминь», ни она, ни капеллан этого не услышали. Потом она кормила его говяжьей похлебкой с серебряной тарелки, но, понимая, что у него нет аппетита, она отставила еду; в палате было суетно, все были заняты обедом, а Карла подумала вдруг: возможно, она его смущает, ведь он понятия не имеет, кто такая его странная компаньонка, и она рассказала ему, как смогла, кое-что о себе, о цели своего возвращения на остров, о желании найти потерянного сына, чьего имени она не знает. Анжелу ничего не ответил, и Карла окончательно уверилась, что он просто не в состоянии говорить. И тогда Карла тоже замолчала, думая, не стоит ли рассказать ему еще и о Матиасе Тангейзере. В этот день она молилась о Матиасе чаще, чем о ком-либо другом, мысленно видя перед собой его образ. Он был германец, саксонец. Она ничего не знала об этом народе — ни из книг, ни по личному опыту, но за саксонцами закрепилась репутация людей в равной мере великолепных и диких. В нем не было ни капли благородной крови, но он держался с рыцарями-иоаннитами — в сообществе, придающем громадное значение подобным вещам, — так, словно и сам был рожден во дворце. Кажется, о турках он был куда лучшего мнения, чем о людях, которых именовал франками, но все-таки он сражался против турок. Он без малейших колебаний убил священника, но благородство и вежливость укоренились в его натуре так глубоко, как ни в одном другом знакомом Карле человеке. Он не верил ни в одного из богов, которых знал, однако был полон духовности. Его плотские аппетиты, так же как и его страсть к красоте и познанию, не ведали запретов и границ, однако же он наблюдал, как сгорает дотла все, чем он владел, не произнося ни слова жалобы или проклятия. И, несмотря на весь свой грубый прагматизм, он принял ее сторону в этом деле и даже сейчас гонялся за призраком по полной опасности местности. Он изумлял ее до глубины души. Неужели этот человек в самом деле станет ее мужем? Неужели ей суждено стать его женой? Его роман с Ампаро, неистовый эротизм, с каким он протекал, накаленные чувства, смущавшие ее собственные ночные мысли, — все это вызывало в ней бурю эмоций, обуздать которые было нелегко. У него, джентльмена удачи и человека мира, было полное право осуществлять свои желания, иного она и не ожидала, он не давал ей никаких романтических обещаний. Их женитьба была контрактом, таким же сухим, как и его договоры на поставки леса или свинца. Но возможно ли это? Неужели она не чувствовала в нем чего-то большего? И неужели он ощущает в ней только страх перед плотскими отношениями? Этот страх был глубоким и неисследованным, потому что анализировать его было невозможно, не воскрешая воспоминаний о Людовико. Ее физическое влечение к Людовико во всех своих проявлениях было столь же исступленным и неукротимым, как страсть Ампаро к Матиасу, может быть, даже более сильным, поскольку последней паре не приходилось нарушать границы запретного, тогда как она с Людовико нарушила все законы, и церковные и светские. Греховность придавала их страсти неестественное, головокружительное напряжение, которое так далеко завело ее по пути безумия, что она боялась испытать подобное чувство снова. И не только из-за безумия: была еще трагедия, широкой пропастью прорезавшая ее жизнь, жизнь ее семьи, стоившая ей безымянного ребенка. Последствия этой трагедии до сих пор угрожали жизни тех, кого она любила. Вспоминая, она до сих пор ощущала дурноту от страха, вины и стыда. Вспоминая, она до сих пор ощущала, как в ней поднимается болезненное плотское томление, когда она позволяла ему подняться, только она не позволяла. Сухим, как контракт на поставки леса или свинца, был ее путь к замужеству, обещанному Матиасу. Лучше ей и дальше жить старой девой и не вносить больше смятения в свою жизнь. И если, несмотря на все угасающие надежды, она найдет сына, за подобный исход она будет благодарить Господа до конца своих дней. Но ревность все равно мучила ее. Она хотела, чтобы Ампаро была счастлива, — Карлу переполняла радость за нее. И все же в то же самое время сердце ее разъедало тяжелое чувство. Грубость собственных фантазий пугала ее, но да, Карла хотела бы, чтобы это она стонала по ночам под мускулистым телом Тангейзера. Она жаждала нежности, поцелуев и любовных взглядов. Она хотела бы, чтобы он привез посеребренный гребень с турецкого базара ей. Подобная мелочность наполняла ее отвращением к себе самой, и, чтобы не сорваться, она старалась избегать Ампаро. Хотя Ампаро нельзя было винить за то, что она отдалась такому человеку. Ампаро знала, что такое сдержанность, так же как дикая лошадь знает, что такое удила. Ампаро познала такое, что в сравнении с этим беда Карлы казалась пустяком. Если кто и заслуживал счастья, то эта девочка. И здесь Господь снова проявил справедливость и мудрость. Он послал Карле это испытание, чтобы закалить ее душу. Она понимала. Ниточка, связывающая их троих, была тонкой, а вокруг них каждый день бушевали неистовые силы. Карла молила, чтобы не ей довелось разорвать эту нить. Не важно, что она чувствует, она сделает все, лишь бы не встать между ними. Вот в этом, сознавала она, и заключается причина, по которой она оказалась в «Сакра Инфермерии». В госпитале переживания, подобные ревности, были полной нелепицей. Спустились сумерки, монахи зажгли три лампы, которые будут гореть всю ночь, защищая больных от наваждений, сомнений и ошибок. Два брата-прислужника, пришедшие на ночное дежурство, переходили от постели к постели со свечой в одной руке и кружкой в другой. — Вода и вино от Господа, — говорили они каждому пациенту. Перед тем как стемнело окончательно, в госпиталь пришел Ла Валлетт. Он мало говорил, от него почти не исходило душевного тепла, которое смогла бы ощутить Карла, но его присутствие воодушевляло раненых, все они выбрались из своих постелей, чтобы приветствовать его. Он заметил Карлу, сидящую рядом с Анжелу, одна бровь на мгновение удивленно взлетела на высоком лбу. Он ничего ей не сказал и вскоре ушел, провожаемый нестройным хором радостных восклицаний. Когда Ла Валлетт ушел, отец Лазаро подошел к Карле, давая понять, что и ей пора уходить. Он не произнес ни одного слова похвалы, но, кажется, теперь относился к ней с большей теплотой, она чувствовала, что его уважение к ней возросло. Когда Лазаро отошел, она повернулась к Анжелу. — Теперь мне надо идти, Анжелу, — сказала она. — Спасибо за все то, что ты дал мне. Она поднялась. — Вы придете снова, госпожа? — спросил Анжелу. Карла посмотрела на него. За весь день он заговорил первый раз. И по тону, каким он задал свой вопрос, она поняла, что он вручает ей свою жизнь. На миг она задохнулась. — Да, конечно приду, — сказала она. — С самого утра. Анжелу выставил перед собой два одеревеневших кулака, словно желая сложить руки в молитвенном жесте. — Благослови вас Господь, госпожа. Пусть Он приведет вас целой и невредимой к вашему сыну. Глаза Карлы наполнились слезами. Голос отказался повиноваться. Она развернулась и поспешно пошла к арке двери.
* * *
Карла вышла из палаты, чувства сдавливали ее грудь. Она отдала что-то, взятое у себя, что-то угодное Богу. Это чувство было ей незнакомо. И чудесно. Ее жизнь была жизнью человека берущего и человека, у которого отбирают. Она болталась, как пробка на воде. Ее благотворительность носила абстрактный характер, была вкладом в вечность, которой она не заслуживала. Она взяла к себе Ампаро, чтобы самой избавиться от одиночества, чтобы иметь возможность по-матерински заботиться о ком-то. Даже ее стремление отыскать сына было частично вызвано желанием избавиться от чувства вины, грызущего ей сердце. Но сегодня Христос наполнил ее Божественной любовью, любовью ко всему сущему, любовью даже к собственной убогости, ибо это была правда: именно здесь, среди убогих, проще всего отыскать Христа. Она шла обратно между рядами раненых, их боль превращалась в негромкую молитву, их стоны заглушала стоическая гордость, сдерживающая их. Потом, когда ночными лодками привезут из Сент-Эльмо новых увечных, с хирургических столов понесутся крики и Лазаро проведет полночи, испачканный по локоть в крови. Вечерний воздух за порогом был так сладостен, что все ее чувства оцепенели, голова закружилась, она остановилась и закрыла глаза из опасения упасть. Пушки все еще грохотали на севере, громче, чем раньше. Когда она смогла вдохнуть полной грудью, она различила в воздухе запах от полевых костров и готовящегося мяса и ощутила голод. Голод, которого никогда не знала. Заслуженный голод. Как странно чувствовать себя такой живой посреди всех этих смертей. Как ужасно. Во всем мире не было места более трагичного, чем это, но она не захотела бы сейчас оказаться ни в каком другом месте. Жизнь, которую она вела, женщина, которой она была, — все это казалось сейчас бесконечно далеким. Что же с ней будет, когда все это закончится? Она ощутила на плече чью-то руку. — Карла… Открыла глаза и увидела Ампаро, глядящую на нее. Глаза ее ярко сияли, это любовь светилась в них. У нее в волосах был гребень слоновой кости, прекрасной работы. Карла обнаружила, что этот подарок больше не выводит ее из себя, и ощутила огромное облегчение. Ампаро просто светилась. Или же это Карла видела мир в новом свете и замечала свечение в тех вещах, к которым была слепа до сих пор? Чувства снова захлестнули Карлу — радость, смешанная с печалью. Ничего не говоря, Ампаро обняла ее, Карла прижалась к ней, вдруг ощутив себя ребенком, больше всего потому, что в руках Ампаро была сила — сила, о которой она никогда не подозревала, поскольку не интересовалась. Мир Карлы перевернулся вверх дном. Но она почему-то ощутила себя свободной. Ампаро погладила ее по волосам. — Тебе грустно? — спросила она. — Да. — Карла подняла голову. — Нет. Грустно, но от этого хорошо. — От грусти никогда не бывает плохо, — сказала Ампаро. — Грусть — это то зеркало, в котором отражается счастье. Карла улыбнулась. — А я счастлива. Особенно счастлива видеть тебя. Я по тебе соскучилась. Ампаро сказала: — Я хочу познакомить тебя с моими друзьями. Ампаро никогда раньше не говорила, что у нее есть друзья, но и она сильно изменилась за последние дни. Не привязанная больше к одной только Карле, она была похожа на вырвавшуюся из клетки птицу. По духу она была ближе этим людям, чем могла когда-нибудь стать Карла. Она бродила по улицам и верфям, пользуясь свободой безымянности, какой Карла не знала никогда. Карла посмотрела на госпитальную лестницу, под которой стояли, ожидая, два юных мальтийца. У старшего, наверное лет двадцати, на месте правой руки была недавно перебинтованная культя. Она помнила его по госпиталю. Его привезли прошлой ночью и отпустили этим вечером. Его лицо до сих пор было серым от боли, глаза до сих пор пустые и застывшие от пережитого ужаса битвы. Младший, совсем еще мальчишка, может быть, лет четырнадцати, был босоног и неумыт. Детская гладкость и нежность плоти, которые должны бы смягчать его черты, были начисто выжжены той жизнью, какую он вынужден был вести, — у него были острые, как лезвие бритвы, скулы и орлиный нос. Глаза — темные и дикие, словно он едва сдерживал запертую внутри его энергию. Он нес кирасу и шлем, надетый на убранный в ножны меч; оружие и доспехи, как решила Карла, принадлежат другому юноше. В отличие от своего товарища, который опустил глаза, когда она взглянула на него, младший смотрел на нее с живым любопытством. Она задумалась, в своем нынешнем возвышенно-духовном состоянии: что же он в ней увидел? Ампаро представила безрукого парня как Томазо. Он отступил на шаг назад, склонив голову в знак почтения. Младший, высокий мальчик, с трудом скрывал восторженную улыбку. — А это Орланду, — сказала Ампаро. Орланду отвесил изысканный поклон, Карла даже подумала, не издевается ли он над ней. — Орланду ди Борго, — представился он. И добавил с восторгом: — К вашим услугам, мадам. Его зубы ярко белели на фоне чумазого, обожженного солнцем лица. Карла сама подавила улыбку. — Так ты говоришь по-французски, — сказала она. Он пожал плечами. — Французский, итальянский, испанский. Все языки. По-испански хорошо. Очень хорошо. В гавани, от рыцарей, от путешественников. — Он указал пальцем на свое ухо, потом на глаз. — Я слушаю, наблюдаю. Знаю по-арабски от рабов. Ассалам алейкум. Это значит: «Да пребудет с тобой мир». То, как он рисовался, вдруг напомнило Карле о Тангейзере. — А твой друг? — спросила она. — Он тоже говорит на многих языках? — Томазо говорит только по-мальтийски, но он храбрый, очень храбрый. Мы работали на кораблях. А теперь он дерется вместе с героями в Сент-Эльмо. — В его французский примешивались слова из множества других языков, но говорил он довольно бегло. Карла кивнула. Томазо, несчастный оттого, что стал центром общего внимания, стоял молча, свесив голову. Орланду сказал: — Это вы та графиня, которая разыскивает своего пропавшего сына? Бастарда. Карла заморгала. Она посмотрела на Ампаро, в чьих глазах читался живой вопрос. И в то же время переполняла надежда. «Ну прошу, скажи, что это он». — Вы его нашли? — спросил Орланду с совершенным бесстыдством. Карла вдруг совершенно оцепенела. — А ты знаешь об этом? — спросила она. — Разумеется. Все кругом знают. Большой капитан расспрашивает. Тангейзер. — Он произнес его имя так, словно несказанно гордился уже только тем, что знает его. — И большой англичанин тоже. Они спрашивают, люди слышат, говорят об этом. А вы удивлены? От того, как изумился Орланду ее изумлению, она ощутила себя дурочкой, но его бравада показалась ей слишком очаровательной, чтобы обижаться. Возможно ли, что это действительно он? Она спрашивала свою душу, спрашивала свое сердце, но не ощущала к нему острого влечения. Карла почувствовала, как ее охватывает паника. Она отрицательно покачала головой. — Думаю, вы его не найдете, — сказал Орланду. — Почему нет? — спросила Карла. — Ему двенадцать, да? Родился в канун Дня всех святых? — Верно. Он сверкнул зубами. — Я знаю все новости. Я умею слушать. Я наблюдаю. — Он указал в ночь мечом. — Этим утром капитан Тангейзер разгромил батарею турок на мысе Виселиц. Волнение Карлы приобрело иной оттенок. — И где он теперь? — Тангейзер? — Орланду пожал плечами нарочито загадочно. — Он приходит. Он уходит. Говорят, у его коня Бурака есть крылья. — Мальчик поглядел на Ампаро, словно этот миф исходил от нее и он желал подтвердить подлинность своих сведений. — Ампаро говорит, я смогу с ним познакомиться. С вашего разрешения. — Конечно. Но скажи мне, почему я не найду сына? — Потому что не нашли его до сих пор, — сказал он, будто бы на свете не было ничего более очевидного. — Никто не знает такого мальчишку. — А сколько лет тебе, Орланду? Он вспоминал слово, сжимая и разжимая пальцы. Потом сказал: — Семнадцать. — Увидел, что она совершенно ему не поверила, и пошел на попятный. — Пятнадцать! Да, думаю, так. Скоро. Не меньше. — Он потряс мечом. — Достаточно взрослый, чтобы драться с турками, если они захотят схватить меня. Я убивал собак, много собак, а мусульмане ничем не отличаются. — А когда у тебя день рождения? — спросила Карла. Самоуверенность Орланду мгновенно испарилась. Он пожал плечами. — Дни рождения — это для детей. Богатых детей. — У меня тоже нет дня рождения, — вставила Ампаро. — Правда? — удивился Орланду. Ампаро закивала, и Орланду снова приободрился. — Я родилась весной, — сказала Ампаро. — А я родился осенью, — сказал Орланду. — Это я знаю. Он посмотрел на Карлу, должно быть заметил ее смятение, потому что немного подумал, улыбнулся, а затем покачал головой. — Я? Ваш сын? — произнес он. Потом снова покачал головой. — Я хотел бы, да, конечно, но вряд ли это я. — А почему нет? Он пожал плечами и высказал то, в чем она не посмела признаться себе сама. — Вы слишком красивы, — сказал он. — Взгляните на меня. — Она поглядела. Проблеск надежды в ее душе померк. Орланду улыбнулся убедительности своего доказательства. Он сказал: — Неужели вы думаете, что я тот мальчик? Томазо переступил с ноги на ногу, и Карле стало совестно, что она держит их среди улицы. Она ничего не ответила Орланду. И посмотрела на Ампаро. — Почему бы тебе не пригласить своих друзей к нам на ужин? Глаза Орланду широко раскрылись. Ампаро кивнула ему. — Точно, — сказала Ампаро. — Идемте, поужинаете с нами в оберже. Орланду торопливо заговорил с Томазо, на лице которого отразилось нежелание и смущение. Орланду, не проявляя снисхождения к раненому другу, схватил Томазо за здоровую руку и улыбнулся Карле. — Спасибо, ваша светлость, большое спасибо. Мы идем.
* * *
В Английском оберже Никодим приготовил ягненка и лепешки, Орланду же был вне себя от волнения, когда выяснилось, что в любой момент ожидается прибытие великолепного капитана Тангейзера. Но пока что он не хотел лишних потрясений, поскольку с батареи на стене Сент-Анджело вернулся Борс; лицо его было черно от пороха. Он притащил две большие бутыли вина в оплетке и, как оказалось, явился вполне достойной заменой объекта слепого поклонения юности. Орланду сидел за столом в трапезной вместе с варваром-англичанином и Томазо, героем Сент-Эльмо, он переводил для них обоих, и кто запретил бы ему гордиться тем, что два таких человека принимают его как равного? Пока они ели и пили, разговор шел о кровопролитной осаде на другой стороне гавани, об удивительной стойкости защитников и самоубийственной храбрости янычаров и о том, какое это чудо, что форт продержался уже семнадцать дней. Даже самые закаленные рыцари в Сент-Эльмо, говорил Томазо, такие как Ле Мас, Луиджи Бролья, Хуан де Гуарес, сомневались, что сумеют продержаться еще три-четыре дня, несмотря на прибывающее ночами подкрепление. Никто там не надеялся остаться в живых, за исключением разве что мальтийских пловцов, которым было приказано, когда несчастье произойдет, спуститься к воде и оставаться еще один день. Время от времени глаза Орланду блестели от слез, и Карла думала, отчего проявления отваги трогают мужские сердца, как ничто другое. На десерт Никодим подал хлеб, поджаренный в сливочном масле, посыпанный марципаном и сахаром, и был единодушно провозглашен царем поваров, после чего разговор пошел о будущем кампании. Карты чертились на столе свечным воском, пальцами и острием ножа в лужицах разлитого вина. Спорили о стратегиях противников, о хитроумии Драгута (Борс клялся, что убил его сегодня выстрелом из пушки), о неистовстве Мустафы-паши, которая равнялась блистательности Ла Валлетта. Борс рассказывал байки о своих последних приключениях в войнах Карла Пятого и о службе Тангейзера под хвостатыми знаменами Сулеймана. И с каждым рассказом глаза Орланду делались все шире, все безбрежнее от жажды подвига. И хотя он ничего не говорил, Карле было грустно, ибо именно так разрастались и расцветали военные мифы; в них верили даже те, кто должен был знать наверняка их лживость, ибо сами они — живое подтверждение жестокости и безумия войны. Хотя, может быть, и не знали или не позволяли себе знать, ибо их восторженность была неистощимой, а разговор перешел на оружие, на превосходство турецких мушкетов, на слабость турецких доспехов, не выдерживающих ближнего боя, на топоры и булавы, алебарды, кинжалы и пики, на различной ширины и длины мечи, на их гарды и поперечное сечение, на боевые молоты, которые Борс считал самым надежным инструментом, не знающим равных. Все это время женщины были тенями на фоне стены, но если Ампаро была рада и наслаждалась теплотой и душевностью компании, то Карла валилась с ног от усталости. В любом случае ей было невыносимо превознесение войны после той печали, которую она испытала в палате «Сакра Инфермерии». Матиас не появился, никто не знал, когда он вернется. Она извинилась и под хор благословения и благодарностей ушла спать, легла, мгновенно погрузившись в глубокий сон. Она проснулась, ощутив на плече чью-то руку. Ампаро стояла у ее кровати со свечой. Она была завернута в полотенце и с трудом сдерживала волнение. — Карла, — сказала Ампаро, — это Орланду! Это все-таки Орланду! Карла свесила ноги с матраса и соскользнула на пол. Сердце опережало разум, подпрыгивая до самого горла. Она схватила Ампаро за руку. И сумела проговорить: — Орланду? — Тангейзер говорит, Орланду твой сын. Голова у Карлы шла кругом, она едва не упала обратно на кровать. Она чувствовала, как дрожащее отчаяние сдавливает ей грудь. Карла судорожно вздохнула. Орланду ее сын. Орланду ее сын. Слезы застилали взгляд. Она сказала вслух: — Орланду мой сын. — Ну разве не чудесно? — сказала Ампаро. Карла поспешно кинулась мимо нее к плащу. Потом повесила его на место. Она не может идти к нему в ночной рубашке. Карла повернулась к простому черному платью, разложенному на столе. Волосы, подумала она. Они растрепаны после сна. Мальчику, разумеется, это безразлично. Но все равно. Она снова судорожно вздохнула. — Скажи Орланду, что я сейчас спущусь. Карла стянула через голову ночную рубашку и отшвырнула на кровать. Ампаро сказала: — Орланду здесь уже нет. Карла застыла от ужасного предчувствия. Она закрыла глаза, снова открыла и посмотрела на Ампаро. Радость Ампаро, все еще искренняя, теперь омрачилась. Карла заставила себя успокоиться. — Где он? — спросила она со всем спокойствием, на какое была способна. — Не знаю. Тангейзер с Борсом отправились его искать на верфи. Карла взяла ночную рубашку и снова натянула на себя. В конце концов, хватит и плаща, и черт с ними, с волосами. — На Калькаракские верфи? — спросила она. Она взяла с вешалки плащ, посмотрела на пол, отыскивая туфли. — Нет, — ответила Ампаро. — Верфи Сент-Анджело. Карла замерла, наполовину натянув плащ на плечи. После дня, проведенного в госпитале, она очень хорошо знала, что именно с верфей Сент-Анджело отправляются на верную гибель в форт Сент-Эльмо. Date: 2015-09-24; view: 274; Нарушение авторских прав |