Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Хронология 2 page. Возможно, теперь не лучшее время для визитов вежливости





Возможно, теперь не лучшее время для визитов вежливости. Рафаэль де Ногалес хорошо это понимает, когда входит в монастырь и ищет командующего. Но как он мог отказаться от этого визита? Человек, которому он хотел засвидетельствовать свое почтение, был не просто знаменит: он стал воплощением героизма. Отто Лиман фон Сандерс. Прусский генерал, османский фельдмаршал. Сын сменившего веру немецкого еврея. До войны – главный инспектор турецкой армии[271]. После начала войны – нужный человек в нужном месте, когда союзники высадились у Галлиполи и он, командующий Пятой армией, сумел остановить то, что могло обернуться катастрофой для центральных держав, но вместо этого стало молниеносным поражением для Антанты. Кто‑то, встретив харизматичного Лимана фон Сандерса, назвал его “высокообразованным военным, необычайно энергичным, деятельным и неутомимым, строгим к себе и другим”. В противоположность многим другим немецким военным, которые служили на Ближнем Востоке советниками или командующими, он не испытывал особых трудностей, сотрудничая с османскими генералами[272]. В этом месяце Лиман фон Сандерс откомандирован в Палестину, чтобы вновь продемонстрировать свои знаменитые магические способности.

А они были необходимы. В ноябре прошлого года пала Газа, в декабре – Иерусалим: в первом случае речь шла о крупном военном поражении, во втором – о политической катастрофе и утрате престижа. Теперь фронт пролегал от Яффы на западе до Иордана на востоке. В этот мартовский день британцы продолжали свои попытки прорыва с предмостного укрепления к северу от Мертвого моря.

Во второй половине дня шум боя вдали нарастал. Рафаэль де Ногалес решил, что и он тоже должен отправиться на этот уязвимый участок фронта. Как он сам писал: “Я готовился внести свою песчинку в общее дело”.

Даже сама формулировка представляет интерес – “песчинка”. Это признак того, что и де Ногалес испытывал чувство разочарования, как и миллионы других людей, – а именно ощущение того, что люди в своей анонимности, взаимозаменяемости, низведены до нуля, пятнышка, капельки, кусочка, частицы, неизмеримо малой доли, поглощаемой огромным “Нечто”, где отдельный человек вынужден жертвовать всем, хотя его жертва никоим образом не влияет на происходящее. Вот почему увешанные медалями герои и знаменитые генералы так важны: они воплощают мечту об обратном.

После второго сражения под Газой де Ногалес находился далеко от фронта, сперва в Иерусалиме, где он лечил уши, затем в Константинополе, на отдыхе. Пока однажды вечером, за накрытым столом, среди веселых людей и цветущих магнолий, оно не настигло его, “это странное беспокойство, которое вызывает салонная жизнь в груди тех, кто носит шпагу и золоченые шпоры: не знаю почему, но мысли мои стали кружить вокруг далекой заокеанской родины”.

Как раз в тот момент, когда де Ногалес собрался отправиться на фронт, пришла неожиданная новость. Британцы прекратили свое наступление и отступили.

Магия. И самые обычные причины, конечно, – ошибки, усталость.

 

189.

 

Воскресенье, 24 марта 1918 года

Харви Кушингу не до весенних красот в Булонь‑сюр‑Мер

 

Ночью падали бомбы. Но вот наступило теплое, солнечное весеннее утро, и Кушинг сопровождает генерала, который хочет осмотреть последствия ночного авианалета. Одна бомба попала прямо в склад госпиталя, превратив его в осколки из рентгеновских трубок, стеклянных пробирок, прочего лабораторного оборудования, разбившегося, перемешанного с химическими веществами. Под ногами у них хрустело разбитое стекло. Крышу сорвало взрывом. Но люди не пострадали. Во всяком случае, в самом госпитале. Неподалеку стояло несколько жилых домов, и вот они обрушились в результате бомбежки: под развалинами, похоже, находились люди.

Затем они отправились в ближайший лагерь для военнопленных, “No. 94 P.O. W. Camp”, который тоже захотелось проинспектировать придирчивому генералу. Кушинг с любопытством последовал за ним. Когда они прибыли на место, то увидели, что за колючей проволокой выстроились пленные немцы, двумя группами по 500 человек. С ними хорошо обращались, они жили в прибранных бараках и получали посылки из дома. Некоторые немецкие унтер‑офицеры раздобыли себе новую форму и носили ее по воскресеньям, надев все свои регалии и прочее. Несмотря на то что они находились в плену, они продолжали придерживаться воинского устава. Щелкали каблуками все время, пока продолжался визит. Однако Кушинга это не впечатляло. Ведь эти пленные, даже если и хорошо питались, были хилыми, как он считал, ниже самых низкорослых британских солдат, а кроме того, “среди них попадалось очень мало интеллигентных лиц”.

Британский генерал тоже следовал уставу. Он проинспектировал обе группы, переходя от одного пленного к другому. Генерал сделал замечание за то, что некоторые немцы носили большие, неуклюжие плащи из х/б, и набросился на одного пленного, который пришил к своим штанам синюю заплатку. Затем он рыскал вокруг, высматривая, за что еще можно вкатить выговор. В мусорной куче он обнаружил картофельные очистки, которые были вполне съедобны, и еще мясную кость: из нее можно было сварить суп! Под занавес визита военнопленные продефилировали мимо британского генерала колонной по четыре человека, высоко выбрасывая ногу и чеканя шаг, – классический прусский марш.

После обеда Кушинг вернулся в большую виллу на берегу, где он теперь жил. В открытое окно врывался теплый весенний воздух. Он смотрел на Ла‑Манш. Там были видны три эскадренных миноносца, которые держали курс на юг. Виднелось еще несколько “уродливо закамуфлированных транспортных судов”, пришвартованных у берега. Он видел ряды рыбачьих лодок, ожидавших попутного ветра. Это время отлива. На сухом берегу, ниже виллы, прогуливались люди, наслаждаясь теплой солнечной погодой и собирая ракушки.

Кушинг встревожен, обеспокоен. Разворачивается масштабное немецкое наступление. Оно в первую очередь направлено против британской Пятой армии, которая еще не оправилась от тяжелых потерь прошлой осени, после третьего сражения под Ипром. Как обычно, сообщения поступали противоречивые, цензура свирепствовала, а слухи множились. Но, похоже, британцы отступали. В госпитале почти не было раненых. Плохой признак. Очевидно, немцы наступают так стремительно, что у британцев даже не остается времени эвакуировать своих раненых. Снаряды, выпущенные из какой‑то гигантской пушки, начали падать в Париже. Однако Кушинг и остальные так и не получали никаких инструкций. Единственное, что им оставалось, так это “сидеть на солнышке, гулять по берегу… и ждать. Это самое трудное”. Он выглядывает в окно, смотрит вниз, на берег. Видит, как несколько офицеров сидят на скамейке и играют с ребенком.

 

190.

 

Среда, 27 марта 1918 года

Эдуард Мосли празднует день рождения в константинопольской тюрьме

 

Последние месяцы оказались очень напряженными. После перевода в Константинополь Мосли предпринял на Рождество попытку побега. Все начиналось неплохо. Они с приятелями, благодаря хитрости и отличной подготовке, смогли добежать до самого Галатского моста и вышли в Мраморное море на лодке, которую раздобыл для них один из соучастников. Лодка была набита яйцами, припасенными для путешествия, но в ней отсутствовало важное снаряжение, в том числе черпак. Ветер дул резкий, поднялись волны, течение было сильным. Парус вышел из строя, и вскоре побег обернулся пародией. Вымазавшись с ног до головы в разбитых яйцах, они повернули наполненную водой лодку к берегу. Им ничего не оставалось, как тайком вернуться в дом, где их держали в плену. Они незаметно забрались внутрь, насквозь промокшие и пахнущие яйцами.

Но потом им повезло: им предстоял переезд на прекрасный курорт Бурсу, с его знаменитыми серными ваннами. Это было сделано по приказу доктора Кёнига, его офтальмолога, который раньше служил судовым врачом на “Гёбене”, одном из двух крейсеров, втянувших в 1914 году Османскую империю в войну. В Бурсе содержались в плену высокопоставленные британские генералы[273], и Мосли смог некоторое время пользоваться их привилегиями, такими как отличное питание, относительно свежие газеты, свобода передвижения. Он много играл в шахматы.

Затем пришел приказ о его переводе обратно в Константинополь.

Мосли надеялся, что это означает обмен пленными и возвращение домой, но вместо этого вчера его препроводили в чудовищную тюрьму. Там он узнал, что предстанет перед военным трибуналом за свою попытку побега. Его заперли в крохотной, темной камере вместе с арабом, турком и египтянином. Через зарешеченное оконце он видел длинный коридор, клозет и рослого охранника, который ходил взад‑вперед.

Сегодня у Мосли день рождения. Он чувствует себя скверно и очень голоден. Он просит поесть, но, похоже, никого это не волнует. Он разворачивает газету, но она его не радует. Наступление немцев во Франции продолжается, и кажется, его не остановить. Он пишет в своем дневнике:

 

Надзиратели и мои сокамерники развлекались тем, что изображали, как немцы подминают под себя нас и французов. А я все ждал контрнаступления, коль скоро мы не разбиты наголову, ждал момента, когда же продвижение немцев вперед застопорится, по причине [растягивания] сложных коммуникационных систем, которые требуются на современной войне для переброски больших масс солдат и военной техники. День рождения получился никудышный.

 

Один‑единственный светлый миг промелькнул ближе к вечеру. Двое из его сокамерников затеяли драку, и Мосли воспользовался суматохой, чтобы выскользнуть из камеры и передать сообщение офицеру Королевских ВВС, сидевшему по соседству.

 

191.

 

Суббота, 6 апреля 1918 года

Андрей Лобанов‑Ростовский хватается за револьвер в Лавале

 

За все время войны он не был так близок к тому, чтобы застрелить человека, и ирония заключалась в том, что те, кого он собирался убить, были его соотечественниками. Одиссея Андрея Лобанова‑Ростовского продолжалась, он бежал не столько от родного дома (даже если так получилось), сколько от угрозы революции.

Оказалось, что Салоники вовсе не были тем самым спокойным местом, где можно было укрыться от потрясений. Революционные настроения докатились и до русских войск в этом городе, особенно после того как большевики пришли к власти. Зачем теперь сражаться? И Лобанов‑Ростовский продолжал убегать. На этот раз во Францию, где он стал ротным командиром в батальоне, состоявшем из русских, желавших продолжать воевать, в русской форме, но формально на службе у французов. (Подавляющее большинство русских солдат в Салониках отказались примкнуть к ним и вместо этого создали революционные комитеты, размахивали красными флагами и пели “Интернационал”, пока их, под охраной марокканской конницы, не отправили на каторжные работы во французскую Северную Африку.)

Но эхо русской революции докатилось и до Франции. Лучше сказать – эхо Революции, ибо эти настроения ощущались повсюду в Европе, которая зашаталась, поседевшая, измученная, истощенная, обескровленная, разочарованная после четырех лет войны, четырех долгих лет, когда все обещания скорой победы и все надежды на обновление лопнули. Лобанов‑Ростовский не так давно прибыл в большой лагерь под Лавалем, где собирались русские войска с Западного фронта, но он уже заметил тревожные признаки: “Душа батальона поражена заразой”.

Собственно говоря, в этом нет ничего удивительного. Во‑первых, Россия выбыла из числа воюющих держав: около месяца назад в Брест‑Литовске был подписан унизительный мирный договор между капитулировавшими большевиками и немцами‑победителями[274]. Так что теперь не было причин жертвовать своей жизнью. Когда батальон из Салоник прибыл в Лаваль, лагерь уже заполняли деморализованные и мятежные русские войска, части русского корпуса, дислоцированного прежде во Франции. Встреча с ними не могла не повлиять на новоприбывших. Кроме того, они находились совсем рядом с Парижем, и войска подвергались агитации многочисленных эмигрантских группировок, осевших в этом городе.

Тревожных признаков было немало. На параде кто‑то швырнул костылем в генерала, командовавшего всеми русскими войсками во Франции. Целые взводы внезапно объявляли забастовку. Как и в Салониках, офицеры здесь тоже получали анонимные угрозы.

Сегодня положение резко обострилось. Батальон впервые должен отправиться на фронт. Когда Лобанов‑Ростовский явился утром на место построения роты, там было пусто. Он узнал, что солдаты в этот момент проводили собрание, на котором решили отказаться покидать лагерь. Лобанов‑Ростовский находился на грани нервного срыва. Однако он посчитал, по его собственным словам, “что если он не предпримет решительных мер, то все погибнет”. Что делать, он не знал, но все же отдал приказ, чтобы двести его солдат покинули казармы и явились на место. Их долго не было, но в конце концов они собрались.

Лобанов‑Ростовский обратился к своей роте с короткой спонтанной речью. Он сказал, что ему плевать на политику, что они формально являются частью французской армии и поклялись сражаться до конца войны. Что его долг – проследить за тем, чтобы рота отправилась на фронт. Затем он обратился к солдатам с вопросом, готовы ли они исполнять приказ. Ему хором ответили: “Нет!”

Не зная, на что решиться, он подождал несколько минут, а потом повторил свой вопрос. В ответ опять прогремело “нет”. “Все это время мой мозг лихорадочно работал, я наблюдал за происходящим как во сне”. Лобанов‑Ростовский был в отчаянии и понимал, что оказался в критическом положении; и скорее от безысходности, чем с конкретным умыслом, он вытащил свой револьвер – жест, который он впоследствии назовет “довольно театральным”. И произнес следующие слова: “Я спрашиваю вас в третий и последний раз. Те, кто отказывается воевать, пусть выйдет из строя. Но предупреждаю, что я застрелю первого же, кто посмеет сделать это”.

Наступила гнетущая тишина.

Лобанов‑Ростовский ожидал худшего. Если кто‑то выйдет вперед, готов ли он действительно застрелить его? Да, ничего другого не оставалось, он ведь сам предупредил об этой угрозе. Впрочем, вовсе не исключено, что солдаты набросятся на него и устроят самосуд. Такое уже случалось. Если это произойдет, он направит заряженный револьвер на самого себя. “Секунды тишины я помню как какую‑то галлюцинацию. Мысли вихрем крутились в моей голове. Что будет?”

Эти секунды показались ему вечностью. С каждым мигом бездействия, пока солдаты колебались, он приближался к своей собственной победе. Это почувствовали и солдаты, по мере того как тишина усмиряла их, обращая мятежность в смирение. Кто‑то выкрикнул из строя: “Мы ничего не имеем против вас лично, капитан”. Лобанов‑Ростовский, с револьвером в руке, снова сослался на долг и принципы. Снова тишина. Тут началось голосование. Рота изъявила готовность отправиться на фронт. С чувством бесконечного облегчения Лобанов‑Ростовский дал солдатам увольнение на остаток дня. Завтра рано утром они выступают.

Лобанов‑Ростовский шел обратно как в бреду: улица качалась у него под ногами. Навстречу ему попался знакомый офицер, который в замешательстве уставился на него: “Что с тобой? У тебя лицо зеленое с лиловыми пятнами”.

 

192.

 

Понедельник, 15 апреля 1918 года

Флоренс Фармборо приезжает во Владивосток

 

Рано утром поезд медленно подъезжает к Владивостоку. Из окна вагона она видит порт, где стоят на причале четыре больших военных корабля. На одном из них развевается британский флаг. Флоренс Фармборо испытывает громадное облегчение, глядя на “Юнион Джек”. Словно при виде этого кусочка ткани внезапно испарились, исчезли все напряжение, тягость, мрачное беспокойство. Она едва сдерживает волнение:

 

Радость! Облегчение! Надежность! Безопасность! Разве может кто‑то другой понять, что символизирует этот чудесный флаг для нас, беженцев, уставших и замызганных после странствий? Мы словно услышали дорогой, знакомый голос, который зовет нас домой!

 

Двадцать семь дней назад она покинула Москву, двадцать семь дней провела в скрежещущем, пыхтящем товарном поезде вместе с чужими людьми, в большинстве своем иностранцами, бегущими на восток, в грязном, неудобном вагоне, предназначенном для перевозки военнопленных. Было очень холодно, не хватало еды и питья – однажды воды осталось совсем немного, нельзя было даже помыть руки, – но ей доводилось видать и кое‑что и похуже. Их иностранные документы с многочисленными печатями были в полном порядке, и они выручали их, позволяя успешно миновать подозрительных красногвардейцев и всесильных железнодорожных служащих.

Решение уехать оказалось в общем‑то неизбежным. Она осталась без дела, положение в России и Москве становилось все более безнадежным: голод, беззаконие, назревающая гражданская война. И все же это решение далось ей нелегко, она даже впала в депрессию. Однажды друг застал ее в слезах, она не могла объяснить, отчего плачет, даже самой себе, поскольку нельзя было найти простого ответа. Она перелистывала свои записи в дневнике и вновь переживала, с содроганием или отвращением, разные тяжелые сцены, спрашивая себя: “Это я, действительно ли я видела все это? Это я, действительно ли я делала это?” Она вспоминала всех увиденных ею умерших, начиная с самого первого, того московского конюха, который даже не был убит на войне, а умер от опухоли мозга, и спрашивала себя: “Будут ли вспоминать о них? Но кто же может запомнить все эти тысячи и тысячи убитых?” Когда она 27 дней назад попрощалась в Москве со своими друзьями и русскими хозяевами, у которых жила, она чувствовала себя остраненной, оцепеневшей, слов нет, чтобы описать это состояние.

Выйдя из вагона, они отправились в город. На улицах она наблюдала многоязычную и многоликую толпу, людей разных национальностей и в разной военной форме. Здесь были китайцы, монголы, татары, индусы, русские (разумеется), англичане, румыны, американцы, французы, итальянцы, бельгийцы и японцы. (Это их ждали два больших военных корабля в порту.) В России началась иностранная интервенция: сперва это была попытка удержать Россию в составе воюющих держав, но постепенно она превратилась в борьбу против засевших в Москве большевиков. На рынках и в магазинах появилось множество товаров. Можно было купить даже сливочное масло. В консульстве ее встретил обходительный чиновник, который передал ей 20 фунтов, присланных ее братом из Англии. Придется подождать транспорта, который вывезет ее из Владивостока; он только не мог сказать когда.

Она наслаждалась тем, что вновь могла есть белый хлеб и клубничный джем.

В этот же день Харви Кушинг записывает в своем дневнике:

 

Непривычно холодно для этого времени года, дует северный ветер. Несколько самолетов сражаются с ветром, но их немного. Просто сидеть и ждать, ничего не делая, – как это ужасно! Все понимают это, и все знают, что в это же время, где‑то в других местах, многие хирурги по горло завалены работой.

 

 

193.

 

Четверг, 18 апреля 1918 года

Мишель Корде слушает картежников в Париже

 

Еще один облачный день. Волнение улеглось, но лишь на время. Весеннему наступлению немцев исполнился почти уже целый месяц. Прорыв на юг, к Парижу, вроде бы остановлен, но вместо этого немцы атакуют на севере, во Фландрии, и вместе с тем они начали наступать на Уазе и Маасе.

Главной темой для разговоров в Париже остается конечно же исполинская пушка. С 23 марта французская столица почти ежедневно подвергается обстрелу из какого‑то особого артиллерийского орудия, которое тщательно замаскировано где‑то за позициями немцев и которое посылает свои снаряды на 130 километров: такой радиус действия – настоящая сенсация, эксперты сперва даже усомнились, что это возможно![275]Новости о стремительном продвижении немцев, да еще артобстрелы (то там, то сям, а то и два часа подряд) вызвали настоящую панику во французской столице.

Нынешние настроения напомнили август 1914 года, как пишет Мишель Корде в своем дневнике. Каждый разговор начинался тревожным вопросом: “Ты что‑нибудь слышал?” Вокзалы заполонили люди, стремящиеся сесть хоть на какой‑то поезд. На улицах выстраивались длинные очереди. Парижане набивались в банки, пытаясь снять со счета свои деньги, опасаясь того, что они пропадут после захвата столицы немцами. В то время около миллиона человек покинули Париж и отправились в такие города, как, например, Орлеан, где количество жителей сразу же утроилось. Торговля вынужденно снижала обороты. Фирмы, торговавшие предметами роскоши, особенно пострадали и начать увольнять персонал.

Корде замечает, что многие из тех, кто покинул город, не хотели казаться трусами и по‑разному объясняли причины своего бегства. По Парижу циркулировал анекдот: “Нет, мы едем не по той же причине, что и все остальные. Мы уезжаем потому, что напуганы”. Корде полагал, что во всем этом, а также в людях, которые уезжали, кроется непомерное лицемерие. Многие из тех, кто теперь покидал Париж, были, по его мнению, как раз ярыми сторонниками продолжения войны, требовавшими: “Война до победного конца!” И вот теперь они оказались в опасности и тут же бросились наутек. (У Корде создалось впечатление, что уезжали в первую очередь представители высшего и среднего класса. Именно они обладали необходимыми средствами и нужными связями.)

Неопределенность порождала страх. Ведь что, собственно говоря, происходит? Жесткая цензура, в том числе писем и открыток, только усиливала чувство зыбкости, ощущения жизни в какой‑то серой зоне, где уже нельзя верить тому, что пишет пресса и сообщают официальные сводки. И эти две величины слились воедино. Отныне запрещалось предавать огласке информацию, которая противоречила военным сводкам. Даже приватные беседы могли повлечь за собой наказание. Так, если кто‑то утверждал, что немцы находятся ближе, чем сообщается официальными властями, или что у врага ресурсов больше, он мог быть осужден за “распространение панических настроений”. К примеру, было запрещено обсуждать, куда угодили снаряды исполинской пушки и что они уничтожили: за это полагалось четырнадцать дней тюрьмы[276].

Большинство дел, передаваемых в суд, объяснялось обычным, примитивным доносительством. Была создана гражданская гвардия добровольцев, которые подслушивали уличные разговоры и вызывали полицию, если произносилось нечто неподобающее. Кроме того, прослушивались телефоны. В этот день Корде отмечает несколько предупреждений, которые недавно появились в его министерстве:

 

В такой‑то день и в такое‑то время кто‑то позвонил префекту Амьена, и тот ответил, что положение серьезное и что британцы, как обычно, отступают. Очень предосудительный разговор.

 

Или:

 

С такого‑то номера в вашем учреждении позвонили даме, номер такой‑то, и спросили, как дела. В разговоре употреблялись неприличные выражения, которые не следует повторять.

 

С тех пор как начались обстрелы Парижа, Корде снова замечает, что стремление людей к нормальному образу жизни неистребимо, что люди просто наделены талантом налаживать свою повседневную жизнь даже в экстремальных условиях.

Когда начинался артобстрел, полицейские предупреждали о нем жителей Парижа, дуя в свои свистки и стуча в маленькие барабаны. Но зрелище это вызывало скорее смех, чем тревогу (свистеть и барабанить одновременно гораздо труднее, чем думают), так что уличные мальчишки, домашние хозяйки и проходящие мимо солдаты просто потешались над полицейскими. Затем вдалеке раздавались взрывы. Корде, который никогда раньше не слышал, как взрываются снаряды, описывает в своем дневнике этот звук как “пустой, тяжелый и гулкий”. Он пишет, как однажды утром, когда упал снаряд, люди продолжали спокойно выбивать свои ковры и эти звуки заглушали эхо взрыва. А один его друг вообще не слышал взрыва, поскольку алжирцы, главные уборщики города, страшно гремели, опустошая помойные баки.

Корде ужасается реакции людей: “В каких‑нибудь пятидесяти метрах от катастрофы люди продолжают покупать и продавать, любить и работать, есть и пить”. В Страстную пятницу снаряд попал в церковь на площади Сен‑Жерве, прямо во время богослужения; внутри было множество народу, все молились о погибших в тяжелых боях прошлых недель. Крыша обрушилась, и семьдесят пять человек погибли на месте. (Обычно случайные взрывы приводили к гораздо меньшим жертвам. Часто обходилось без жертв[277].) Когда это случилось, Корде находился в метро, но затем он вышел на станции “Мадлен”, и незнакомая женщина поведала ему о произошедшем. “Несколько молодых людей, сидевших на балюстраде у входа в метро, расхохотались”.

В этот день Корде зашел в кафе. За столом сидели четверо мужчин и играли в карты, комментируя при этом бомбежки последних дней:

 

Я хожу трефами… Там было четырнадцать убитых… Я иду с козыря… И сорок раненых… Червы!.. И женщины тоже… Козырь! Козырь и пики!

 

 

194.

 

Четверг, 23 мая 1918 года

Харви Кушинг покупает в Лондоне сахар

 

Госпиталь находится в доме номер 10 на Карлтон‑Хаус‑Террас, совсем рядом с Пэлл‑Мэлл, с видом на Сент‑Джеймский парк. Местонахождение в фешенебельном квартале указывает на то, что госпиталь – частное заведение, предназначенное только для раненых офицеров, основанное английской аристократкой, в данном случае – леди Ридли[278]. Кушинг пришел сюда навестить знакомого, пилота Микки Белл‑Ирвинга, который проходит здесь лечение.

Кушинг прибыл в Лондон с официальным поручением. Он должен встретиться с некоторыми высокопоставленными чинами британской военно‑медицинской службы и обсудить с ними перспективы сотрудничества в области неврологии. Он вовсе не сожалеет о том, что вынужден был покинуть Булонь‑сюр‑Мер. Второе весеннее наступление немцев во Фландрии уже выдохлось, и на фронте воцарилось тревожное затишье. Однако немецкие авианалеты продолжались с неослабевающей силой; ясной лунной ночью, накануне отъезда Кушинга в Англию, Булонь‑сюр‑Мер подвергся ожесточенной бомбежке.

Лондон вызвал в Кушинге смешанные чувства.

Несмотря на конец мая, город представлял собой серое, унылое зрелище. По городу бродит немало инвалидов. Все мечтают о мире. По общему мнению, если бы США не ввязались в войну, она уже закончилась бы. Но люди стали более открытыми, от пресловутой британской чопорности не осталось и следа, даже на улице или в метро к Кушингу часто подходят прохожие, очевидно привлеченные видом его американской формы, дружески предлагают ему свою помощь или начинают объяснять вещи, которые на самом деле не требовали объяснения.

В Лондоне ощущалась нехватка продовольствия; прежде всего сахара и масла. Кушинг отметил, что в отеле утром за завтраком ему подали французскую булочку с двумя крохотными кусочками неаппетитного маргарина, а к кофе не было сахара. Вместе с тем в магазине для американских военных он смог купить килограмм сахару всего за несколько пенсов. Свою покупку он спрятал в коробку из‑под сигарет “Fatima’s” и передал ее знакомому англичанину. Все можно купить, были бы деньги и связи. Кушинг не замечал, чтобы здоровье горожан ухудшилось. Люди меньше едят и больше ходят пешком, и “их мозги только здоровеют от этого”.

Кушинг вошел в палату, где лежал пилот. Микки пострадал не в бою: он упражнялся, осваивая фигуры высшего пилотажа. Он совершил в воздухе уже много петлей и бочек, как вдруг одно крыло треснуло, и самолет начал падать вниз с высоты около 1500 метров. Чудесным образом пилот выжил, но получил серьезные ранения. Врачи были вынуждены ампутировать ему ногу.

Микки сидит на кровати, обхватив руками культю. У него ужасные фантомные боли, и он накачан наркотиками. Тем не менее он приветлив и любезен со своим гостем, как обычно. Лишь через некоторое время американец начинает понимать, что человек в постели не узнает его. Позднее Кушинг с горечью запишет в своем дневнике: “Теперь это просто кусок человеческой плоти, терзаемый болью. Лучше бы он сразу умер”.

 

195.

 

Четверг, 30 мая 1918 года

Рене Арно находит свой полк под Вилле‑Котре

 

Четыре дня назад у Арно закончился отпуск, и он возвращается из Парижа в свой полк, в свою роту, новоиспеченным капитаном. Но легко сказать возвращается: полк переведен на юг, ближе к месту нового немецкого прорыва на фронте. Несколько дней назад началась третья фаза весеннего наступления немцев, на этот раз это был массированный штурм – прорыв через старые, опустошенные поля сражения вокруг Шемен‑де‑Дам. И снова у немцев значительные успехи. Они взяли в плен 50 тысяч человек и захватили 800 пушек, стремительно продвигаясь вперед к Марне, всего в 90 километрах от Парижа.

Три дня подряд Арно совершал одну и ту же процедуру. Утром он покидал Париж на поезде, идущем к последнему месту назначения его полка, где узнавал, что полк уже переброшен дальше, и после обеда возвращался обратно в Париж. Для него было очевидно, что высшее армейское руководство не понимает, что происходит в действительности, и при помощи бесконечных рокировок пытается стянуть все резервы для контрнаступления[279].

Date: 2015-09-22; view: 245; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию