Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Ноября 1944 г. «Кронштадт» плавно и не спеша раскачивался в кильватере у линейного корабля, идя в сторону Шпицбергена





 

«Кронштадт» плавно и не спеша раскачивался в кильватере у линейного корабля, идя в сторону Шпицбергена. Ветер по‑прежнему исключал всякую возможность применения авиации, море было покрыто белыми валами, среди которых было нереально углядеть перископ, но тут уж ничего не поделаешь. Оставив за себя на мостике одного из немногих уцелевших после двадцать второго ноября строевых старших офицеров, способных управлять крейсером, Иван Москаленко спустился в командный пост связи и выслушал по телефонам доклады командиров боевых частей – все как обычно. Из бронированной ямы он прямым ходом направился к себе в каюту, запер дверь, которую тут же закрыл спиной часовой, и набрал еще один телефонный номер. Прошло уже шесть часов после боя, и держать все накопившееся в себе командир уже не мог, это сводило его с ума. Первый раз в жизни ему требовалось с кем‑то поговорить. Голова раскалывалась от боли, и Москаленко высыпал себе на язык вынутый из нижнего ящика стола порошок пирамидона в вощеной бумажке, запив его остатками холодного чая. Коммутатор соединил его с медблоком.

– Дежурный санитар матрос Кузякин, – незнакомый голос не отличался особым почтением в интонациях, и каперанг с трудом подавил в себе вспышку раздражения.

– Вот что, матрос Кузякин, говорит командир. Старший врач сейчас свободен?

«Только позволь себе фамильярность, – подумал он. – На губе насидишься».

– Виноват, товарищ командир, сейчас сбегаю, узнаю.

Матрос положил трубку, и в мембране действительно послышался топот ног и хлопок двери. Москаленко усмехнулся и отвел от уха черную пластмассовую трубку, проведя зачем‑то пальцем по узору дырочек. «Бегом, – подумалось. – Вот так‑то лучше».

– Старший врач, майор медслужбы Раговской…

Голос принадлежал уверенному в себе человеку средних лет, и от него сразу становилось спокойнее. По тембру нельзя было точно угадать возраст, слишком большая усталость маскировала интонации. Москаленко представил себе знакомого усталого доктора с трубкой в руке, и сердце сбавило темп, уже не так выплясывая по грудной клетке.

– Вадим Петрович, можно к вам подойти?

– Иван Степанович? Подходите, конечно, прямо сейчас.

Старший врач посмотрел на часы и вздохнул. Последние несколько операций его добили и спать хотелось смертельно. Через десять минут он встретил капитана первого ранга у входа в медблок. Тон был выбран безошибочно, командир пришел к нему на этот раз не как к подчиненному, а как к врачу, уж это он мог определить сразу. Тихо пройдя через заставленную койками амбулаторию и сделав знак дежурившему врачу садиться, Москаленко задержался на секунду, встретившись взглядом с молодым матросом, до подбородка укрытым одеялом. Тот лежал совершенно неподвижно, бледный, с темными кругами вокруг глаз.

– Что с ним? – не повышая голоса и не оборачиваясь, спросил командир. Этого матроса он не узнавал, да, впрочем, это было и невозможно – запомнить лица тысячи с лишним человек.

Ответ врача был таким же тихим:

– Старшина, артиллерист, по‑моему. Проникающее ранение нижней части груди справа. Большая потеря крови, травматический шок. Прооперирован пять часов назад, с резекцией нижней доли… Впрочем, это не так важно. Печень не повреждена, перелили много крови. Сейчас давление почти в норме, в сознании. Оперировали Ляхин и Ивашутин, надеемся, что все кончится удачно.

Молча командир похлопал старшину по плечу, тот вымученно попытался улыбнуться. Доктор понял и шепнул:

– Пройдемте лучше в рентгенкабинет, это левая дверь. Там пусто.

В рентгенкабинете было тихо и темно, громоздкий аппарат поблескивал за полукруглым барьером металлическими трубками и накладками. Войдя, Москаленко огляделся вокруг: со дня укомплектования крейсера он был здесь только один раз.

– Вас что‑то беспокоит, Иван Степанович, я вижу.

Под пристальным взглядом врача каперанг несколько смутился.

– Да вы садитесь, пожалуйста, вот кушетка. Здесь нас никто не потревожит, рассказывайте, пожалуйста, что с вами.

– Да не то чтобы я заболел… Голова вот разве что. И сплю плохо. Трое суток уже – не сплю, а так, мучаюсь. Худо мне…

– Знаете что, – Раговской взял командира за подбородок, повернув к себе его голову, и внимательно посмотрел в зрачки. – Ложитесь‑ка вы лучше вот так, ноги выпрямите, китель можете расстегнуть.

Он принял фуражку и, откинувшись на низкой табуретке, положил ее на столик с негатоскопом, усыпанный ворохом рентгенограмм. Включив клиническое мышление на максимальные обороты, все в этой жизни повидавший врач уже прокручивал в голове десятки возможных ходов, выбирая единственно подходящую тактику ведения беседы. Мягким, внушительным голосом он начал задавать малозначащие вопросы о ритме болей, их характере и возникновении, измерил пульс и давление, послушал сердце. Проведя пять минут в спокойной и тихой обстановке, Москаленко начал дышать глубже и спокойнее, мышцы его расслабились, и он без эмоций воспринимал все проводимые исследования. Постепенно он начал отвечать на наводящие вопросы. Да, груз ответственности давит так, как не бывало никогда, боится, что не выдержит. Начал опасаться за свой разум, все время напряжен, мышцы сводит. Сердце колотится, раньше такого не было. Бой провел жестко, каждую секунду отвечал за свои поступки, а кончилось – и затрясло, пот холодный.


– Я не понимаю… Эти люди… Вот любой человек – обычный, он целует жену, ребенка на коленке качает, пьет пиво после работы. Он нормальный! Но его призывают, проходят два месяца, и он с хэканьем рубит такого же, как и он, человека саперной лопаткой! Штыковой бой – это до чего же нужно дойти, чтобы колоть человека штыком, рвать его горло… Да и мы не лучше, мы поворачиваем рубильник, и на сорок километров летят три тонны легированной стали. Это даже не мы делаем, автомат замыкает цепь стрельбы под командой гироскопа! Мы как бы ни при чем! За пять минут мы прикончили этого британца, а на нем была почти тысяча человек!

Командир в возбуждении приподнялся на локте, но врач спокойно положил свою руку ему на плечо.

– Успокойтесь, Иван Степанович. Не волнуйтесь так, я вас совершенно понимаю.

«Это совершенно нормально, – подумал про себя Раговской. – Но не думал, что это свойственно таким хищникам. Вот это новость».

Москаленко постарался взять себя в руки и снова вытянулся на кушетке, глядя в подволок.

– Я профессиональный моряк, мы все здесь моряки, нас готовили для войны, но это оказалось совсем другое… Мы потеряли почти восемьдесят человек… Вы лучше меня знаете, что такое человеческое страдание. Когда я увидел этих матросов и как выносят ведро с человеческими ногами, меня не то чтобы затошнило как барышню – мне просто стало очень тяжело…

– Вы выиграли этот бой и все, что были до этого. Это то, ради чего строят корабли, и здесь ничего не поделаешь.

– Я не могу уснуть. Меня беспокоит даже не само то, как мы убивали их. Меня больше тревожит, что нам за это будет. Я не верю, что нам удастся уцелеть после всего, что мы натворили. Я не боюсь смерти! Ожидание, что вот сейчас, сию минуту из‑за горизонта вылезут линкоры и всех нас убьют, – вот что страшнее.

– Я вам дам успокоительное… – доктор потянулся к ящику стола, выкрашенного в белый цвет, но Москаленко схватил его за рукав.

– Не надо, Вадим Петрович. Мне нельзя сейчас, вы же понимаете. Мне просто надо было поговорить – а больше не с кем. Мне уже лучше. Скажите мне, как люди? – Сам он уже знал ответ, но очень хотел, чтобы его успокоил кто‑то, кому можно доверять.

– Все устали, устали очень, – врач не стал говорить о том, как дико устал он сам, это не было сейчас главным. – Но людей держит то, что мы идем домой, даже победа не имеет здесь такого значения. Домой – это отдых…


– Нам надо выиграть еще три дня! Три дня, и нас прикроет своя авиация. Если бы они у нас были, если бы я был уверен, что они у нас есть…

Командир корабля встал с койки и привел себя в порядок, застегнув все пуговицы и заправив складки темно‑синего френча за пояс. Взгляд его стал четким и жестоким, лицо приобрело непроницаемость, практически полностью лишившись мимики.

– Вадим Петрович, я крайне благодарен вам за помощь и за все, что вы делаете. Нет смысла говорить, как важно попытаться сохранить каждого. В Мурманске их примут на берег и, может быть, спасут… Спасибо.

Он взял за козырек форменную фуражку и машинальным движением поставленной вертикально ладони выровнял ее. Пожав на прощанье руку врачу, Москаленко вышел из кабинета, осторожно прикрыв за собой дверь. Майор медслужбы еще несколько секунд стоял, глядя на стену, затем присел и, выбросив все из сознания, закрыл голову руками. До начала его официального дежурства оставалось два с половиной часа, а не спал он уже более суток.

На обратном пути командир снова дотронулся до плеча того же раненого, протиснулся между коек, на которых неподвижно лежали пропитанные кровью люди, и вышел. За его спиной широкоплечий старшина‑артиллерист повернулся лицом к проходу.

– Земеля, видел его?

– Угу.

Алексей не спал уже несколько часов, мучаясь болью. Оглушенность от морфина еще оставалась где‑то на задворках сознания, в голове будто покалывало легкими пузырьками, но лицевые кости под деревянными шинами болели страшной, дергающей болью, от которой не помогало ничего. Он не мог говорить, не мог встать на ноги, потому что переборки начинали вращаться вокруг него. Больше всего ему хотелось изо всех сил прижать ненавистные горячие деревяшки к распоротой осколком щеке, впечатать их в разбитые кости, чтобы боль стала если не притупленной, то хотя бы ноющей. «Урод, теперь навсегда урод», – думал он каждую минуту, в ужасе прогонял эту мысль, но она возвращалась с постоянством голодного комара в темной каюте.

– Земеля, эй. Совсем тебе плохо?

Старшина с перебитыми голенями и парой сломанных ребер тоже мучался болью, но его нехилый организм пока держался и держал на поверхности Алексея, которому хотелось закричать из‑под бинтов каждый раз, когда артиллерист замолкал дольше чем на минуту.

– Держись, а? Тебя первый раз? Ты кивни просто, не мычи. Первый всегда тяжело, меня первый раз тоже осколком, только в мягкое. Доктор выковырял ножом, прямо без ничего – облил только спиртом. И зажило нормально. И две пули в бедро из пулемета… Так что я уже привык почти. Черт, больно‑то как…

Старшина уставился в потолок остекленевшими на секунду глазами, но вскоре задышал, сглатывая слюну. Алексей смотрел на него одним открытым глазом, мучаясь от желания прижать руки к лицу.


– Учу‑ум… А, Учу‑ум… – протянул кто‑то из‑за спины. – Это ты там, я слышу, да? Что такое было? Где все наши?

– О, проснулся. Не прошло и двух дней…

Матрос задавал эти вопросы не в первый раз, но почти всегда терял сознание до того, как с ним успевали заговорить. Он был, по‑видимому, единственным покалеченным из той же башни, что и старшина. Пару часов назад приходил невысокий лейтенант оттуда же – целый, но с жутко ободранным лицом. Сказал, что парню не выжить. Алексей попытался мычанием подозвать к себе лейтенанта, Учум объяснил тому, кто он такой, и артиллерист рассказал про утреннюю драку. Сквозь оглушенность ему слышался тогда звон и грохот, освещение мигало и качалось, но Алексею казалось, что это все тот же самый ночной бой со стрельбой на свет, только он лежит где‑то не там, где надо.

– С «Союза» Бородулин передал по БЧ, для сведений, – сказал лейтенант. – В них четыре по 356 мэ‑мэ попало за ночь на дуэли. Два в левый борт между верхней и главной броневой палубами, недалеко друг от друга. Проткнули 25 миллиметров и дошли аж до барбетов на правом борту, где полноценно рванули. Пламя было до неба, это ты видел, наверное. Заклинило все, что можно, как и у нас этим утром. Может, уже обрезали, правда… Больше суток ведь уже прошло.

Времени этого Алексей не помнил – то ли из‑за наркотика, то ли просто мозг выключил память после удара.

– …Еще один пробил двести двадцать миллиметров в носу, на самой ватерлинии, а последний прошел через кормовой КДП – уже в конце, не разорвавшись. Смешно, право слово, столько вбухали в пояс, половину металлургов лес валить отправили, пока пять толщин не прокатили: триста семьдесят пять, триста восемьдесят, триста девяносто… А ни одного попадания в пояс так и не было. Смешно…

Офицер ушел, пообещав зайти еще, как сможет. С тех пор в лазареты перестали кого‑либо пускать, вот только командир зачем‑то приходил. Вроде не раненый, а с врачом разговаривал. Может, про него спрашивал? Алексей вспомнил, что было за четверть часа до того, как его ранило, и мысленно застонал. Он уже слышал краем уха, что Чурило погиб в рубке. Теперь он один, если что, и никто теперь не поможет.

Дежурный врач подошел к койке, на которой раненый лейтенант, раскачивая головой, стонал, крепко зажмурив глаза. Парня явно лихорадило. Справа коротко стукнуло, врач повернулся и увидел поломанного старшину, который, указывая на лейтенанта пальцем, делал бесшумные чмокающие движения ртом. Врач покачал головой: дышал лейтенант и так плохо, кровь из разбитых костей успела затечь ему в пазухи и, пока валялся без сознания, в легкие, поэтому слишком много морфина давать было просто опасно. Да и не было его много. Шесть штатных, положенных по нормам комплектов медикаментов и перевязочных материалов ушли за пару дней. Морфий стоил теперь дороже золота: без него, пока дойдут до базы, умрет еще несколько человек, это точно. И с линкора не взять – у них своих раненых выше головы. Разве что с «Чапаева»? Поговорить, скажем, с Вадимом, пусть запросит командира, не зря же тот к нему приходил.

Ляхин достал из кармана узкий пенал, который не доверял даже аптечному шкафу. Золотой запас. Улирон, тибатин, ультрасептил – немецкие сульфаниламидные препараты, из новейших. То ли диверсанты их вытащили откуда‑то, то ли купили, то ли захватили где‑нибудь в Венгрии – но сейчас это была самая ценная вещь на корабле. Если у лейтенанта начнется воспаление легких от затекшей в альвеолы крови, то в его состоянии надежды, кроме как на них, мало. Взяв с привинченного к полу столика мерный стаканчик с водой, врач аккуратно смочил пальцем губы лейтенанту, всунул между ними таблетку, по капле влил воду из стаканчика. Раненый посмотрел мутным взглядом, и старшина сбоку тяжело вздохнул, сочувствуя парню.

Люди вокруг стонали, скрипели зубами от боли, про себя, чтобы не беспокоить соседей. Большинство были без сознания или спали, как спали вповалку и врачи, кроме него самого. Сколько это еще будет продолжаться… Сколько человек еще будет убито или умрет, пока они не смогут перенести раненых в нормальный госпиталь – с полной аптекой, с морфином, с медсестрами. Ляхин уже говорил с Вадимом про свою идею: всех генералов, всех командиров, каждого, кому хочется воевать, заставить смотреть на роды. А лучше приставить к женщине, месяца с третьего беременности, чтобы ухаживал за ней. И потом чтобы не отворачивался, когда она будет орать, рожая, в муках, залитая своей кровью, исходя на крик. Смотри, сука, чего стоит выносить ребенка, чего стоит его родить. Смотри, гад! И родит она крохотного, ни на что не способного человечка, которого нужно растить восемнадцать лет, пропитывать своей мукой, только для того, чтобы какой‑то идиот ударил его штыком в грудь и бросил умирать на промерзшей равнине или оставил, пропоротого осколком, в раскачивающемся стальном гробу посреди океана, в тысяче миль от родных людей. Ненавижу.

 

Во все времена людям, которые ненавидят убийства – пусть и узаконенные политикой, конституциями, чем угодно, – приходится скрывать свое мнение от многих, кто привык к другим принципам. Нет, в здравом уме никто не будет орать: «Я маньяк! Я люблю расстреливать! Я люблю, чтобы по моему приказу люди умирали тысячами!» Это, в конце концов, просто неприлично. Поэтому возникли понятия политической и экономической необходимости, обострения классовой борьбы, «Lebensraum»[144], «высшей расы», «Untermenshen», «врагов народа» и черт знает чего еще. Все это служит оправданием убийству. И каждый, кто стремится укрепить свою власть, стремится, в первую очередь, повязать кровью окружающих – потому что нормальные люди, убивая подобных себе, не могут не испытывать отвращения. А теми, у кого есть совесть, очень легко управлять. Легко управлять также сопливыми пацанами, ничего еще не соображающими и наслаждающимися настоящим боевым оружием. Еще легче, когда эти две категории людей смешаны между собой. Такую часть можно бросить в любую бойню, и восемнадцатилетние пойдут туда лишь потому, что еще не осознают простого факта: смерть – это навсегда, и твоя собственная гибель не имеет никакого значения для хода истории. А осознавшие себя пойдут на смерть, даже не нужную никому, просто из чувства долга, ответственности перед восемнадцатилетними.

К середине дня 24 ноября на фронтах наступило относительное затишье – конечно, по масштабам предшествовавших дней. Накрывшие север Европы тучи не давали подняться в воздух самолетам, дав небольшую передышку как истерзанным боями эскадрильям, так и тем, кого они штурмовали и бомбили эти дни. На земле перемешанные друг с другом армии и корпуса пытались подтянуть резервы, топливо, боеприпасы. Такая возможность была не у всех. Попавшие в окружение американские и немецкие части, пытаясь вкопаться в промерзшую землю, медленно вымирали под атаками русских подвижных конно‑механизированных групп. Наспех сформированные из еще боеспособных частей, такие группы двигались без дорог, выжигая очаги сопротивления. Начинающаяся зима обещала быть на редкость суровой, что в значительной степени было неожиданным для советских солдат, привыкших считать европейцев изнеженными теплолюбивыми созданиями. Устойчивость немцев в обороне не была новостью, и за взятие каждого защищаемого ими опорного пункта приходилось платить жизнями – но оказалось, что когда американских солдат загоняют в угол, они могут драться не хуже.

В те годы, когда Красная Армия сражалась с Рейхом в одиночку, отдаленная от не имеющих для нее значения театров военных действий, типа Сингапура или Туниса, и в последние полгода после открытия Второго фронта, в ней сформировался устойчивый стереотип американского солдата, как любящего воевать издалека, техникой, боящегося ближнего боя. А раз не хотят «честно драться» – значит понимают, что мы их сильнее. Да и вообще, пуля – дура, штык – молодец, и вот когда мы их технику побьем, вот тогда ужо…

В значительной степени это было правдой. Какой смысл гнать вперед пехоту с примкнутыми штыками, когда можно сначала неделю бомбить и штурмовать позиции противника, затем провести артподготовку, а уже потом пустить танки с пехотой. Несмотря на то что к сорок четвертому году советская армия приняла почти такой же стиль ведения войны, стереотип остался. Советские солдаты считали себя примерно равными немцам и, пожалуй, британцам, но явно лучше американцев. Лучшими считались и наши танки, хотя «шерманы», когда им везло, жгли «тридцатьчетверки» не хуже, чем «тридцатьчетверки» жгли их. Лучше считались пушки, хотя солдату, чью шинель пробил остро ограненный осколок, все равно, из какой пушки он выпущен, – истекая кровью, человек думает совсем о другом. Воюющие быстро понимали, что к чему, но жизнь фронтовика в бойне такой интенсивности не слишком длинна, и в строй каждый раз становились новые и новые люди со стереотипами «американцы – слабаки» или «все русские мечтают сдаться в плен и уехать в Америку».

От полка СУ‑85, и так вступившего в сражение в усеченном на четверть составе, к пяти часам дня 24 ноября осталось пять машин, в том числе «222» и «224». Командирскую поджег закопанный в землю почти по башню «тигр» – такие в последние дни попадались все чаще и чаще, топливо у попавшего в котел супостата явно было уже на исходе. Батя выскочил, с наводчиком, а остальные погибли. Теперь командир отнял одну из самоходок у экипажа первой батареи – фактически единственную целую. Из‑за своего состояния полку повезло не попасть в гуляющие по равнинам группы, и он до сегодняшнего дня методично работал на узком участке, поддерживая дивизию, в которой, по мнению Бориса, чуть не половина были казахи. Дети степей, плохо говорящие по‑русски, воевали очень спокойно, много улыбались, были хорошо обмундированы – и вообще дивизия производила впечатление хоть и потрепанной в боях, но хорошо обученной и боеспособной части, получше многих. Среди десантников, которых посадили на броню «восемьдесят пятых», казахов, однако, не было. Был один косоглазый, но он сказал, что татарин.

– Муса завут, – произнес крепко сбитый младший сержант, когда его отделение представляли самоходчикам. – В ваше распоряжение прибыл.

Наводчик посмотрел на Бориса вопросительно, как он отреагирует на такое обращение, не совсем по уставу, но тот выпендриваться не стал, плевал он на формальности. Его другое интересовало.

– Тебя где порезали, Муса?

На щеке командира отделения багровел широкий уродливый шрам, месяца два‑три по свежести.

– Не помню где. То есть, не знаю, как называется. Река какая‑то.

– На переправе?

– Нет, в рукопашной. Просто река рядом была, но как называется, я не знаю.

– Объяснил. Ребята твои тоже обстрелянные?

– Тоже. Харошие ребята.

– Ну тогда совсем хорошо. В десанты кто ходил уже?

Человек шесть из отделения махнули руками.

– Ладно, тогда остальным показываю.

Борис объяснил, как, поджимая ноги, нужно держаться за приваренные к броне самоходки скобы, как нужно спрыгивать на ходу.

– Башни, как у танков, на самоходках нет, поэтому вас не стряхнет. Ходим мы рывками и на скорости останавливаемся резко, разворачиваемся круто, поэтому держитесь, как за женину сиську. Все держались?

Пехотинцы засмеялись – ребята действительно оказались умелые и рады были попасть к обстрелянному, опытному экипажу.

– Если попадем под пулемет с большой дистанции, но прицельно, то прыгайте кубарем и ждите, пока задавим. Если с ближней – тоже прыгайте и стреляйте что есть мочи. Гранатометчиков бейте чем попало, и если увидите кого‑нибудь вот с такой, – он показал размер, – трубой на плече, то патронов не жалеть. Теперь залезайте.

Водитель завел самоходку, она выползла из капонира и сделала пару кругов с десантом на броне – чтобы убедиться, что пехотинцы осознали вышесказанное и держатся нормально. Большой нужды в такой тщательности, возможно, и не было, но Борис в последнее время стал очень осторожным. Он явственно чувствовал, что смерть ходит где‑то рядом, и просто так, по глупости или невнимательности, погибать не хотел. Не забыть еще Леньку проверить… Интересно вообще‑то, из пяти целых машин две комбатские, Ленькина и две совсем зеленых месяц назад младших лейтенантов. Вот и думай, что такое судьба.

Полк (пожалуй, это слово уже можно было писать только в кавычках) двинулся с места в шесть вечера, когда было уже почти совсем темно. Вдалеке как обычно ухало и бумкало – то ли добивали окопавшиеся части, то ли те, наоборот, пытались вырваться из кольца. Самоходки шли с закрытыми фарами вслед за мотоциклом штаба дивизии, из коляски которого им иногда помигивали красным фонариком. Короткая колонна втянулась в лес, который, опять же вопреки российскому представлению о Германии, как о стране, целиком покрытой подстриженными газончиками и клумбами с маргаритками, был нормальной хвойной чащобой – с высокими и плотными елками, с завалами сухих стволов вдоль обочины и устилающими землю почти непрерывным ковром шишками. Осень. Повернувшись назад, Борис столкнулся глазами с Мусой – тот примостился на краю броневой крыши, уцепившись за отогнутую скобу, автомат висел на шее. Ночной бой будет, надо же… С чего бы это командование надумало так поступить? То ли больше некого посылать кровь пускать вражине, то ли их не жалко уже, все равно на переформировку отводить… И неизвестно, на кого их бросят в этот раз – на эсэсов или на американцев из «Головы Индейца»[145]. Хотя и те и другие драться умеют, это уже доказывать никому не надо.

Через час выяснилось, однако, что разведка сглупила – рубеж, который они должны были атаковать вместе с танками дивизии и по которому минут пятнадцать лупила артиллерия, выбрасывая на ветер стоящие дороже хлеба снаряды, был пустым. Супостат успел отвести свои войска, и удар пришелся в пустоту. Ночью погоню было не организовать, и полк с подошедшими службами и пехотой расположился в брошенных окопах. Мало кто жалел, что не удалось подраться. Каждый нормальный солдат испытывает эгоистичную радость от того, что противник отошел без боя – потому что понял, что ему не удержать позицию, либо от того, что его обошли с флангов. Если же при этом солдат начинает рассуждать о своей ненависти к врагу в данный конкретный момент, о том, что надо, не жалея жизни, преследовать его, чтобы опередить соседей на пути к Берлину – или, в данном случае, Петершагену, – значит он не солдат, а разжалованный за пьянство и бесталанность генерал. Или сексот. Согласиться с такими рассуждениями стоит. А трогаться с места и с перекошенным лицом устремляться вперед вовсе не обязательно. Война длинная. Длиннее, чем всем казалось месяц назад.

 







Date: 2015-09-25; view: 286; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.021 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию