Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Повести и рассказы 2 page





Я не успел ответить, как вмешался капитан.

— Чудачка ты, Нана, право; человек в дальнем плавании был, — проговорил он с уважением это слово, — и чтобы не попасть в бурю! Чего доброго, а уж этого-то в океане хоть отбавляй, — проговорил он, глядя на меня так, как будто мы вместе с ним перенесли не одно кораблекрушение.

Я долго рассказывал о бурях, о море, а меня все не уставали расспрашивать, что такое бом-брам-стеньга, как может произойти столкновение в море, много ли пьют моряки рому, видел ли я кита и так далее.

Почему-то капитан, проведший всю жизнь в песчаной пустыне, где, кроме соленых колодцев, совсем нет воды, обожал море, корабли и говорил о циклонах и кораблекрушениях с интересом гимназиста четвертого класса.

{109} Так много внимания было в лице капитана, в том, как он разговаривал со мной, гладил меня по колену и заглядывал в глаза, что даже суровый подпоручик, все время молча качавшийся на задних ножках стула и старавшийся как можно больше запихнуть в рот свой ус, уже не смущал меня.

Я много и охотно говорил о том, почему я считал невозможным для себя служить на военной службе. И меня внимательно слушали, вникая в то, что я говорил, слушали не только слова, но, казалось, понимали и то, что заставляло меня говорить все это.

— Да, — сказал я в заключение, — пусть я буду неправ в том, что люди вообще уже не нуждаются в государственных формах, пусть я неправ, считая величайшей утопией идею создать счастье людей насильственным путем, путем судов, тюрем, виселиц и расстрелов, пусть я ошибаюсь в этом, — но неужели я неправ, если отказываюсь убивать других людей, потому что это противно всему моему существу, если я сам не нуждаюсь ни в судах, ни в солдатах, ни в казнях, если не хочу, чтобы защищали мое имущество, полагая, что, если его хотят у меня отнять, значит, у меня больше, чем следует. Мне говорят: «Если вы не хотите жить в обществе, то поселяйтесь на необитаемом острове…» Но я именно хочу жить в обществе, только этого и хочу, и разве все, что я говорю, опасно людям? Если я отказываюсь убивать людей и хочу, чтобы все окружающие меня жили не хуже меня, разве такие понятия опасны людям? А между тем со мною обращаются как с опаснейшим преступником! — Ия рассказал, как меня посадили сначала в сумасшедший дом, как потом пересылали из тюрьмы в тюрьму и, наконец, отправили сюда. Я заметил, что говорил слишком много и все о себе, и я замолчал, как-то неудачно оборвав на полуслове.

Было уже совсем темно, и все мы так и сидели неясными пятнами, не шевелясь, едва уловимые в пустом мраке, почти не видя друг друга…

На черном ночном небе разгорелось багровое зарево, но это было уже как во сне. Все стали смотреть туда, ни минуты не теряя друг друга.

Мрачно, нехотя, как кривобокий надутый шар, поднялась от земли оранжевая луна, блестя, как кусок расплавленного чугуна, я красивые звезды, казалось, удивленно перемигивались, — зачем появился на небе этот урод? Земля была черная и лежала без перспективы, как доска, и луна вылезала из-за горизонта, как из-за забора.

Неизвестно откуда донесся глухой стук мерно ступающих лошадиных копыт.

Я слышал, как осторожно, длинно вздохнула Анна Михайловна, и хотя я не смотрел на нее, этот трепетный затаенный вздох взволновал меня.

{110} Пришел денщик и, гремя ведром, напоил лошадь. А мы все молча слушали, как, сопя и чмокая, она вкусно тянула воду. И это тоже казалось необыкновенным, таинственным.

Почему-то этот вечер, эту тишину я помню до сих пор во всех мелочах так, как будто это было вчера. Точно на это время раскрылись какие-то двери, и мы все четверо коснулись друг друга, самой сокровенной сущности каждого. Но еще не успели мы все это понять умом, перевести на слова, как двери уже захлопнулись, и тотчас же все стало по-обыкновенному, и началась обычная жизнь, и стало возможным и необходимым говорить словами.

— Да, Михаил Николаевич, вы много перенесли, это правда, — сказал капитан и, помолчав немного, вдруг резко повернулся ко мне и совсем другим, ясным, веселым голосом проговорил: — Ну, я надеюсь, вы у нас тут отдохнете… Я — человек военный, а главное, я уже пожилой человек, иначе смотрю на жизнь, чем вы, но ваши чувства и мысли мне понятны. И я, и Аня, — продолжал он, взявши ее за руку, — рады от души, что вы попали к нам… Надеясь на вашу порядочность, я скажу вам откровенно, что нахожу бессмысленным насиловать вас и заставлять делать то, что вы по своей совести считаете для себя невозможным. Но это я лично так думаю и, пока это зависит от меня, я вас не трону. Если же мне прикажут, — выделил он это слово, — заставить вас ходить на ученье, на стрельбу, в караул и прочее, то я как старый солдат подчинюсь. Прикажут, и буду от вас всего этого требовать, а не захотите вы, и нужно будет вас наказывать, буду наказывать. Прикажут расстрелять — расстреляю… — договорил он уже совсем тихо, глядя мне прямо в глаза и, видимо, волнуясь.


— Ну уж ты скажешь… — проговорила Анна Михайловна.

— Что «скажешь», — повернулся к ней капитан, — а если прикажут, а то как же ты думала?

— Вот именно, — шевельнулся и подпоручик, тыкая догоревшей папиросой в блюдце, — совершенно верно. Безусловно, раз нужно будет, это самое, расстрелять…

— Это так по службе, — поторопился прервать подпоручика капитан, — ну а здесь и я и жена просим вас считать нас своими друзьями, а? Будьте здесь, как дома, отдыхайте, делайте, что хотите, не трогайте мне солдат — вот это для меня важно, — и будем жить с вами дружно и ладно.

 

— Только скучно вам тут будет; ух, как скучно, — обрадовалась Анна Михайловна возможности переменить разговор. — Мыто привыкли, живем вот так, особняком, и ничего. Нас так и прозвали в полку «пустынниками».

— Это, видите ли, за то, что мы нигде не бываем, а в свободное время я сажусь на своего Афганца, — показал он на дремавшего у кормушки коренастого гнедого коня, — ей беру лошадь в ауле, и катаем мы по степи, сколько влезет.

{111} — Вот немного обживетесь и вы с нами поскачете, — сказала Анна Михайловна.

— Ну, воображаю, моряк на лошади, — посмеялся капитан, — это у нас называется «собака на заборе»…

— Да, мне как-то ни разу не приходилось ездить верхом, — сказал я.

— О, капитан вас выучит, не беспокойтесь, одним, это самое, махом выучит, — проговорил подпоручик, влюбленными глазами глядя на капитана, — только после три дня, того-этого, не сядете…

— Ну, а пока что отправляйтесь, вольноопределяющийся, спать, давно пора, — сказал капитан, поднимаясь со стула. Мы все тоже встали. — Завтра, Александр Викентьевич, нужно будет пристрелять новые винтовки…

— Слушаю.

Подпоручик, неловко щелкнул каблуком, взял со стула фуражку, старательно надел ее, точно отправился в поход, еще раз ощупал кокарду — посередине ли, — и мы пошли домой.

На другой день утром я услышал за дверью какую-то возню, шепот, потом робко постучали.

— Войдите.

Опять шепот, дверь несколько раз слабо дернули, и стало тихо.

— Войдите же, — повторил я громче и собирался уже встать, как услыхал за дверью детский голос, который с некоторой досадой, напирая на отдельные слоги, прокричал… [пропуск в рукописи] … мелькая загорелыми ногами помчались от меня стрелой. Отбежав подальше, когда, по мнению Андрейки, он уже был в безопасности, он на бегу повернулся ко мне и, наклонившись вместе с головой набок, блестя игриво глазками, закричал:

— А у меня в домике зывет лягуска-квакуска. — И, расхохотавшись собственному остроумию, пустился бежать дальше.

На дворе в тени уже стоял накрытый стол, но капитана еще не было. Анна Михайловна пошла мне навстречу, конфузливо перебирая мягкими пальцами кружевной воротничок.

В ней не было ничего красивого, за исключением разве слегка вьющихся волос, мягко скрученных сзади. Но что-то милое было во всей ее фигуре. Так славно смотрели серые глаза, а когда она улыбалась, и от этого на носу появлялись морщинки, то и самому хотелось улыбаться. Кругом становилось светлее, становилось и приятно и как-то грустно вместе. Когда она молча слушала и мягкие губы покойно, внимательно лежали, то хотелось говорить как можно интереснее, красивее; и по серым глазам, по всему ее лицу чувствовалось, что она видит в тысячу раз лучше, интереснее того, что ей можно рассказать.


— Капитан просит вас отобедать с нами, — проговорила она, — только вот что-то его долго нет сегодня, он уже должен был бы прийти. Пожалуйста, садитесь.

{112} Едва мы успели сесть, как послышался лошадиный топот в из-за угла выплыл капитан на своем Афганце.

Афганец мотал на ходу головой, отбиваясь от мух.

— Жозеф, обедать, — прокричал капитан в сторону кухни, где возился в красной рубахе денщик. В госпитале не было плиты, и капитан устроил кухню во дворе. В яме под навесом на двух столбах было врыто что-то вроде плиты.

— Чичас, — послышалось оттуда.

— Проголодались, Михаил Николаевич? А где же дети? Андрюха, Нюрочка, — засуетился капитан, — где вы? А, вот они носятся! Вы уже познакомились с этими башибузуками? Вот еще, знаете, беда будет с ними. Ведь пора уже начинать учить их, А как тут это сделать?

За обедом капитан острил над тем, что я не ем мяса, и говорил, что если бы не он, то меня давно уже съели бы дикие свиньи:

— А что прикажете делать с господами тиграми?

Анна Михайловна спрашивала, какие бывают вегетарианские блюда.

Было жарко. Стоящий неподалеку Афганец то и дело стучал копытами и несколько раз даже схватил себя зубами за бок, так липли к нему мухи. Жозеф, весь красный, как его рубаха, метался, звеня посудой, между своей ямой и столом и имел такой вид, что еще минута-другая — и он хватит всеми тарелками о землю и убежит куда угодно, чтобы только не ходить больше по этому пеклу.

После обеда капитан пошел спать, а мы с Анной Михайловной пошли в маленькую комнату с одним окном, где стоял турецкий диван, составленный из пустых ящиков и покрытый дешевым афганским ковром. Мы уселись на диване и стали говорить так, как будто знали друг друга уже давно.

— Я привыкла к этим мостам, — говорила Анна Михайловна, — перешивая пуговицы на детском лифчике. — Даже больше, мне нравится здесь. Вам, глядя на этот бесконечный песок и колючки, может показаться смешным, но в самом деле мне здесь гораздо легче дышится, чем где-нибудь в России, где, куда ни пойди, везде видны следы разрушения. Тут вырубили лес, там провели железную дорогу. Там уже нет ни одного нетронутого угла, где бы можно было почувствовать себя свободной от людей. От этого я скорее утомляюсь и на меня нападает какой-то страх.

В комнату вошла мягкими шагами серая, брюхатая, на сносях кошка. Задрав хвост, с широко раскрытыми желтыми глазами, она вскочила на диван, внимательно понюхала ножницы, потом подняла морду к Анне Михайловне, села и, глядя на нее прижмуренными глазами, стала урчать и переминаться передними лапами так, как будто месила тесто. Анна Михайловна опустила руки с работой на колени, и мы оба стали молча смотреть на кошку.


{113} — Что? Тяжело, глупая? — сказала Анна Михайловна, разнеженная собственным урчанием, не выдержала и, жалобно мяукнув, ткнулась носом в руку.

— Вот животное мне гораздо ближе. Я никогда, например, не боялась ни лошадей, ни собак.

— Который час? — спросил проснувшийся капитан.

— Четыре.

— Спасибо…

* * *

Прошло два месяца.

Я каждый день ходил к Ростовым. Если вечером я почему-нибудь долго не шел, то сейчас же в дверях появлялся Жозеф в коричневой бумазейной рубахе и, поправляя пояс, говорил всегда одну и ту же фразу:

— Так то их благородия приказывают вам явиться.

И я шел.

Дети не отходили от меня ни на шаг. Теперь они вместе со иной возились в земле. Я пробовал развести здесь огород. Когда я копал твердую, как камень, землю, то капитан и Анна Михайловна стояли тут же рядом и, держась за руки, смотрели на меня, В том, что я сам копал землю, они видели что-то особенное. Им казалось, что этим я совершаю какой-то подвиг, предписанный мне моей совестью, и смотрели на меня с гордостью и умилением. Я чувствовал на себе их взгляды и невольно старался как можно глубже забирать лопатой, выворачивал невероятной величины глыбы, разбивал их на куски так, что пыль поднималась из-под лопаты. И только Александр Викентьевич, по-прежнему враждебный мне, подходил боком, недоверчиво смотрел и говорил, что все это вздорные фантазии.

— И охота же человеку глупостями заниматься, — сказал он однажды с пренебрежением.

— Да, вот вы не верили тоже, когда Михаил Николаевич печку строил, — заступилась Анна Михайловна, — а теперь небось сами же пироги едите благодаря ему.

— Ну, сказали тоже, — то печка, это самое, а то огород.

— Но тогда вы говорили, что так никто печек не строит. А печка вышла отличная. Правда? — искала Анна Михайловна одобрения у мужа.

У капитана сморщились уголки глаз, и он, не отрываясь от лопаты, сказал как можно мягче, чтобы не задеть Александра Викентьевича.

— Да, правда. Печка в самом деле вышла отличная.

— А я вот, это самое, утверждаю, — окончательно рассердился подпоручик, — что это психопатизм, а не огород… Ну, кто это со {114} здоровой головой задумал бы, это самое, пускать тут зелень? Тут же не земля, а соль, чистая, это самое, соль…

Анна Михайловна и капитан успокаивали подпоручика, убеждали его, что он сердится потому, что ему завидно. А завидно ему потому, что он сам ничего не умеет сделать, так же как и они, и что это большой недостаток, и что им всем надо учиться у меня. Подпоручик еще больше кипятился, и кончилось тем, что Анна Михайловна взяла его под руку и посадила за стол, где уже шипел самовар.

По тому, как подпоручик затихал, когда к нему обращалась Анна Михайловна, по тому, как он следил за каждым ее движением, как подавал ей стул или платок, причем непременно переворачивал сахарницу, или стул, или наступал на кого-нибудь из детей, а если их не было, то на рыжего одноглазого кота, который кричал при этом раздирающим голосом, мне было ясно, что он был влюблен в Анну Михайловну до обожания, до глупости. А когда Анна Михайловна подавала ему чай, то он широко расставлял локти и с испуганным лицом принимал стакан так, как будто ему давали подержать в руках заряженную бомбу. Но если говорили о женщине, то Александр Викентьевич делал презрительное лицо и, качаясь на задних ножках стула и запихивая в рот ус, говорил, что эта «нация», как он выражался, по его мнению, совершенно никому не нужна на белом свете, что только дураки влюбляются и что он сам мог бы жениться только из-за денег.

Он считал себя грубым воякой, часто говорил, что афганцы пошаливают, что ходят слухи о войне и пора уже что-нибудь делать. При этом он сдвигал фуражку на затылок и делал отчаянное лицо. Ему казалось, что так он больше похож на капитана, но из этого ровно ничего не выходило, видно было только, что половина лба у него не загорела и поэтому была совершенно белая. Капитана он боготворил, считал идеалом военного человека и изо всех сил старался подражать ему в чем только мог. Носил непременно на руке нагайку и хлопал ею по сапогу так же, как капитан, хотя лошади у него не было. Он несколько раз пробовал ездить верхом, но от верховой езды у него тотчас же самым ужасным образом расстраивался желудок, так что он долго после этого не мог уже не только ездить, но и ходить. Ни капли, ни туркменские пояса, которыми он перетягивался до удушья, не помогали.

— Ну и скажите на милость, это самое, — говорил он со злостью, — у меня же замечательный желудок, а как на лошадь, так и готово. Если б еще у нас доктора были, а то коновалы какие-то. Даст касторку и доволен.

После одного жесточайшего припадка, который захватил его во время самой езды, он окончательно бросил лошадей, хотя нагайку все-таки оставил, и с тех пор стал говорить, что пехотинец должен быть пехотинцем, если хочет быть настоящим солдатом. {115} И что вообще пехота есть самая военная часть войск, так как сама себя может передвигать.

А я уже ездил довольно недурно… У меня была своя лошадь.

В одно из воскресений капитан поехал на базар и вернулся оттуда, ведя в поводу молоденькую худую кобылу. Даже Анна Михайловна не знала, зачем капитан ездил на базар. Так что когда он подошел с лошадью ко мне и, взяв мою руку, всунул в нее конец повода и с комическим поклоном просил принять в дар это «благородное, временно вымазанное в навозе животное», то все были одинаково поражены.

И какая потом поднялась суматоха! Как обрадовалась Анна Михайловна, как прыгали дети, как сиял Жозеф! Вымазанными в тесте руками он гладил лошадь по морде, по ногам, по крупу с таким восторгом, как будто эту лошадь подарили не мне, а ему. Потом он вытер пальцы, залез кобыле в рот и объявил, что «ей только на четыры рока», то есть четыре года, потянул ее зачем-то за хвост, пощупал пахи и, проведя пальцем по черной полосе на спине, сказал, что по этой полоске он уже видит, что это будет замечательная кобыла, что «барыну», то есть мне, можно ехать на ней хоть сто верст не слезая. Такая это будет выносливая лошадь.

Нюра и Андрей кидались то к капитану, то к лошади, висли у меня на шее, хватали лошадь за ноги и садились по очереди ей на спину. Просидев несколько минут молча, с восхищенными сосредоточенными лицами, они просили снять их, потому что лошади, наверное, тяжело.

— А какие у нее прелестные глаза, посмотрите, — сказала Анна Михайловна, поворачивая лошадь мордой в мою сторону, — посмотрите, совсем как у джейрана. И как хорошо, что она серая.

Глаза были действительно красивые.

Вышел и Александр Викентьевич и молча обошел лошадь с нагайкой в руке. Потрогал ее под салазками, провел рукой по спине и со всего маху хлопнул зачем-то лошадь по заду.

— Лошадь, это самое, как лошадь, — сказал он, — но только надо знать, как ездить, очень, это самое, надо, а то испортить ее недолго.

Затрепанная кобыленка вертелась во все стороны, не понимая, чего от нее хотят и зачем все так шумят.

Отказаться от этого подарка не было возможности. Так все за меня радовались, так гордился капитан тем, что ему удалось это сделать тайком от всех, что я и не пытался отговариваться. Тем более что лошадь стоила всего восемнадцать рублей.

Вертушку, как окрестил ее сейчас же Андрейка, привязали на Дворе, а капитан на своем Афганце въехал по ступенькам на крыльцо, потом проехал в комнату и, объехав там вокруг стола, потихоньку спустился на двор.

{116} Это был обычный воскресный номер капитана, которого дети ждали всегда с большим нетерпением.

Теперь я часто ездил с капитаном по аулам, куда ему приходилось ездить по делам. Иногда мы брали у знакомого туркмена лошадь для Анны Михайловны и отправлялись тогда втроем в растущий по ручью лесок. Там мы тихо подкрадывались, выслеживали диких кабанов, гонялись за спускающимися в долину прелестными горными козами, или джейранами, как их тут называют, и один раз видели даже издалека небольшого волка, который стоял на верху холма и покойно разглядывал нас. Потом он лениво побежал, а мы бросились за ним. Одно время капитан ездил с длинной палкой, которую называл копьем, и учился попадать ею на всем скаку в цель. Ездил он действительно великолепно. Иногда мы вихрем носились по степи, стараясь перегнать друг друга. От этой скачки разгорались лица, и если бы не было жаль лошадей, то, казалось, мы могли бы нестись так без конца вперед и вперед, против свистящего в ушах ветра, навстречу бегущим под лошадей кустам и хлюпающим по ногам колючкам. Иногда кого-нибудь из нас ударял в лицо летевший мимо зазевавшийся жук, а раз я видел, как на спине у Анны Михайловны спряталась от ветра громадная золотая стрекоза и так и сидела на ней до самого дома.

Дома нас встречал Жозеф с детьми, и мы садились за стол, когда уже было совсем темно. Приходил Александр Викентьевич, подавал огромную, каких нет во всем свете, дыню, сладкую, как мед, душистую, насквозь пропитанную солнечным теплом, и мы болтали и смеялись без конца. Александр Викентьевич говорил об охоте и рассказывал такие случаи из своей охотничьей жизни, каких не только не было, но и не могло быть никогда, но все ему верили.

Крупные звезды, как осколки хрупкого изумруда, сверкали многогранными изломами в черном южном небе, горячая земля делилась своим теплом с черным бездонным небом, и точно от этого бегущего мимо нас тепла таял сердечный холод, который держит людей так далеко друг от друга, и мы, сидящие за этим странно брошенным в голой степи столом, были счастливы и близки друг другу.

Из лагерей после поверки доносился многоголосый хор, поющий сразу в нескольких местах «отче наш». Начинали где-то далеко, потом подхватывал первые слова внятно хор, и тая, друг за другом, не торопясь и не обгоняя, повторялись слова молитвы, с новым и новым усердием, точно хотели как можно дальше послать свои вздохи люди. Тогда забывалось все злое и жестокое, что было между ними за день, и чувствовалось только, что стоит длинный ряд людей с открытыми беззащитными головами под темным небом, с чувством усталости, покорности и тихим желанием быть любимым кем-то, в чьих руках их жизнь и смерть.

{117} — Да придет царствие твоо‑о‑ое, — лилось из молодых грудей и долго висело в воздухе.

Мы молча слушали. Делалось и хорошо и грустно от этих слов, долгими широкими вздохами плывущих к беспредельной синеве вечернего неба…

* * *

Александр Викентьевич еще спал, лежа на спине. С раскрытым ртом и без пенсне он был похож на покойника.

Андрейка, удравший из своей спальни, в одной рубашке стоял в дверях, прижимая к груди захваченное в охапку платье и шептал:

— Михайка, я пришерр к тебе доспать, можно?

Мягкое «л» он уже хорошо выговаривал, а там, где надо было сказать твердое «л», у него часто выходило «рр».

Я поднял одеяло, и Андрейка юркнул туда вместе с своим багажом. Он укрылся с головой и стал ежиться, корчиться и вздыхать, как старик. Ноги были как лед.

— Что это ты весь мокрый?

— Дождик, дождик, перестань, — вот отчего я мокрый. Ой холодно, Михайка, навались на меня покрепче, пожаруста покрепче, — и задергал ногами. — Ты думаешь, я тебе буду мешать спать, — нет, не буду, спи себе.

Мне очень хотелось спать. Но Андрейка вертелся и поправлялся без конца. То клал мне под мышки голову, то влезал весь на подушку и все кряхтел и вздыхал. Но я молчал, думая, что он заснет. Ему захотелось увидеть, сплю ли я, и он стал тихонько красться из-за спины, чтобы заглянуть в лицо, шептал что-то и щекотал мне щеку и ухо теплым дыханием, пахнущим парным молоком. При этом он из осторожности так облокотился на меня острым локтем, что я невольно поморщился и засмеялся.

— Ты не спишь, правда? Так рассказывай мне утрешний рассказ про срона и портного, как ему дали лепески с игоррками, а срон облил его за этой водой.

Едва ворочая языком и засыпая после каждой фразы, я стал кое-как рассказывать. Но Андрейка, знавший этот рассказ наизусть и всегда требовавший одних и тех же подробностей, нетерпеливо толкал меня и поправлял, вставляя пропущенное.

— Ну, а теперь, Михайка, пришли мальчики.

— Пришли мальчики, — повторял я.

Наконец слон стал заливать комнату портного из хобота, и Андрейка расхохотался так, как будто первый раз слышал такой остроумный поступок слона.

И, чтобы не разбудить заворочавшегося Александра Викентьевича, зажимал себе обеими руками рот и вертелся змеей на постели, {118} ударил меня со всего маху головой в лоб, и кашлял, и перхал, но потом не забыл спохватиться:

— Ну, только, конечно, портной не утонул, правда? — и с волнением ждал успокоительного ответа.

— Ну, а теперь я тебе расскажу, только ты сделай домик, а то как-то неудобно бывает.

Я сделал из одеяла будку, он поудобнее улегся и, задумчиво глядя вверх, спросил:

— Ты из каких хочешь: из весерых снов или из страшных?

— Из каких хочешь.

Он помолчал немного.

— Будто что я в пустыне — это из весерых, не бойся, Михайка, ничего. Жарко очень… я разделся совсем голый и стал с ними хороводы водить… И один срон, самый больней, очень меня полюбил, обвил меня хоботом и посадир себе на спину и повез… Ну, тут орел еще сел мне на голову… А потом поставил меня срон на землю, я смотрю и говорю — что-то мне ваше лицо знакомое? Похожи ли вы что ли на моего знакомого?

Тут Андрейка надулся, как мог, и басом проговорил ответ слона.

— Я такой и есть.

— И правда, — резко бросился меня уверять Андрейка, — правда, Михайка, я смотрю, это уже не срон, а буйвол, хороший мой знакомый, тоже меня очень любил, это я с ним в другом сне познакомился, раньше еще этого сна… стал он вдруг велеситься, — так выговаривал он слово «веселиться», — и прыгать вот так, вот так… И Андрейка стал подбрасывать свое платье вверх. Вдруг из кармана его синих штанишек выскочила и рассыпалась целая пачка листочков отрывного календаря.

— А, — сказал я, — теперь я знаю, кто это портит календарь. Смотри-ка, ты уже сорвал за ноябрь месяц, а теперь только август.

Андрейка побледнел и растерянно мял в руках листочки с черными и красными цифрами. У него даже глаза скосились от страха.

Но увидев, что я смеюсь, вдруг оживился и, взяв меня крепкой рукой под подбородок и так поворачивая лицо в свою сторону, оживленно зашептал:

— Знаешь, Михайка, знаешь, это мы с Нюрой нарочно отрываем побольше, нарочно, чтобы скорее елка была, понимаешь? Мама загнула нам листочек, где елка будет, вот мы и обрываем каждый день побольше, чтобы скорее — понимаешь?

В дверях стоял Жозеф и, держа в руках чулок, косился на подпоручика и со страшными глазами делал какие-то знаки Андрейке. Андрейка вместе с платьем унес и чулок Нюры, и она не может выйти во двор. Андрейка отдал чулок, Жозеф ушел, а мы оба оделись и пошли вместе пить чай…

{119} * * *

Восемь дней тащились мы с Карпинским по различным постам, не встретив ни одного человека, ни одного живого существа.

С последнего поста — Исмин Гешме — началось плоскогорье, и мы ехали уже по крепкой каменистой дороге, взбираясь все выше и выше. К вечеру, часа в четыре, мы стали спускаться в широкую долину, ярко покрытую зеленью, среди которой лежала хорошая чистая речка и шумливо бежала по круглым серым камешкам.

— Вот вам и речка Кушка, по которой дали название крепости, — сказал Карпинский, — а по той стороне, видите, поселок — это живет наш гарнизон, а наверху, по ту сторону долины, и крепость.

Карпинский смотрел прижмуренными глазами на ряд серых гребней, поднимающихся до горизонта, на одном из которых, такая же серая, стояла, как куча глины, круглая крепость.

Скоро мы перешли вброд через бойкую бегущую речку. Лошади поднимали морды и торопились к жилью. Для меня же эти белые квадратики с вьющимся над ними голубым дымом казались такими чужими, такими враждебными, что, казалось, повернул бы спокойно обратно и ехал бы так беспрерывно по песчаной пустыне, ночуя в казацких мазанках.

Опять люди, лица с бородами, безбородые, но все в погонах, в мундирах; опять разговоры, дикость, люди, приспособленные к тому, чтобы душить все человеческое в самих себе и уничтожать других. Опять нелепые вопросы, тупость, непонимание того, что только одно и должен понимать человек. Я так устал от всего этого. И чего ради сидят здесь, в этой проклятой долине, эти бледные, изнуренные люди? Ради чего? — Стратегический тупик. Дорога в Индию — отвечают нам. А кому она нужна, эта Индия, зачем? Какое отношение имеет смоленский мужик, вооруженный винтовкой, к индусу или афганцу, что им нужно друг от друга? Если решить здесь, то можно подумать, что все назначение человека только то, чтобы воевать, захватывать Индию, Китай, Японию и так далее. Это — тот самый жадный глаз, который бросил Александра Македонского на чашу весов и которого не могли перетянуть ни золото, ни меч его; глаз, который хочет все пожирать — все, что ни видит, и нет его жадности пределов. Вот они, настоящие враги рода человеческого!

И что я буду им говорить? Как отвечать на вопросы о том, почему вы не хотите убивать людей?

Чем ближе я подъезжал, тем шире и шире росла в груди моей тоска — не страх за себя, но ужасная тоска за людей, за жизнь человеческую. И когда мы въехали между длинными белыми казармами {120} в пост, я уже был мертв, безразлично смотрел на все, что было Кругом.

— Я вам покажу дом, где живет Павлов, — сказал Карпинский, — а там уже он распорядится относительно вас, — сказал он мне каким-то другим, чужим голосом, козыряя прошедшему мимо нас солдату во фланелевой рубахе с красными погонами.

Я подъехал к глиняному дому с одним окном, почему-то окруженному окопом неглубокой канавы, и я уже хотел слезать, чтобы войти в дом, как вдруг увидел маленького худого офицера с темной бородой, очень морщинистым лицом и большими глазами. Он стоял на пороге дома в измятом кителе, заложив одну руку за спину, а другую, с безобразно замотанным средним пальцем, держал на груди и смотрел на меня с любопытством, насмешливо сморщив лицо. И рядом с ним стоял беленький фокстерьер, удивленно подняв лапу и уши, внимательно-недоумевающе. Мы стояли так некоторое время молча. Он по одну сторону канавы, я по другую.

— Прибыли? — спросил он меня первый и насторожился, очевидно ожидая от меня чего-то забавного.

— Да, прибыл, — ответил и я, не слезая с лошади, стоя по ту сторону канавы (так не хотелось слезать), в свою очередь ожидая от него, что он скажет.

— Ну, так что же вы прикажете мне теперь делать с вами? — спросил он у меня насмешливо, умными глазами не ожидая ничего хорошего.

Начиная от генералов штаба, дивизионного и бригадного командиров, доктора, фельдшера, коменданта, до последнего писаря, все как один, только я попадал в их руки, задавали мне этот вопрос. Сначала это меня забавляло, теперь же, когда я уже достаточно устал от всей этой бесконечной волокиты, вопрос этот, предложенный мне в сотый раз, вызвал во мне какое-то мутное раздражение.







Date: 2015-09-17; view: 325; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.032 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию