Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Воспоминания о Л. А. Сулержицком 2 page





Но в то же время сопоставим Евгения Попова, каким рисуют его воспоминания, с Сулером: «Высокий, жгучий брюнет, с правильным римским профилем, с большими черными горящими глазами, с длинной черной бородой, скрывающей сухие губы, таков Евгений Иванович Попов…

Ушел от жены, от денежного благополучия, по душе добрый человек, доведший свою религиозность и сектантство до аскетизма, опростившийся до негигиеничного отношения к одежде. Вопросы религии и борьбы со злом внутри себя, которые иногда отражаются особенным блеском в его черных глазах, — вот смысл его жизни.

Другого в мире нет. Вопросы политического бытия его не только не интересуют, но они “греховны”. Он у Черткова, и вместе с ним создает вокруг Льва Николаевича атмосферу религиозного экстаза. Опрощение в еде доходит до того, что Евгений Иванович собирает всякие отбросы по двору, в саду…»[14].

Такой аскетизм, такое фанатическое следование букве евангелия и толстовских заповедей чужды Сулержицкому не меньше, чем неистребимая барственность Черткова.

Прошедший добровольные университеты крестьянского труда, Сулер не мог не видеть, как чужды народу «непротивленцы» — толстовцы, смотревшие на учителя, как на бога. Сам он любил Толстого, но никогда не обожествлял его. Какая там тишина, благостность, непротивление? Как раз люди, хорошо знавшие Сулера, подчеркивали не столько близость его к толстовству, сколько их противоположность: «От толстовца в нем была только внешняя простота костюма и глубоко религиозное желание добра людям, но {30} в нем не было тишины и еще меньше непротивленчества. В нем воля преобладала над чувством, организатор был на первом плане, и в каждом деле, которое он затевал, будь то театр, помощь товарищу или больному ребенку, он был настоящим диктатором. Он твердо верил, что человек может все, — надо только уметь хотеть»[15]. Это «уметь хотеть» определяло жизнь самого Сулера. Веря в великие возможности человека, он ненавидит насилие, он всегда действен, активен в борьбе с несправедливостью. Он ищет прежде всего путей борьбы, действия, резко отличаясь этим от пассивных толстовцев. Разве можно представить себе кого-либо из последователей Толстого организатором и работником подпольной типографии РСДРП, перевозчиком шрифта для этой типографии, посетителем революционно-эмигрантских кружков Лиона и Лозанны? А для «толстовца», каким был или, вернее, каким не был Сулержицкий, это закономерный, выбранный им самим путь.

Так, значит, не толстовец? — Конечно! — и в то же время было бы глубоко неверно отрицать громадное влияние Льва Толстого на Сулера, на всю его жизнь и мировоззрение. Сулержицкий всегда любил Толстого — человека и художника. А о влюбленности Толстого в Сулержицкого вспоминают все бывавшие в Ясной Поляне в 90 – 900‑е годы; об этом свидетельствуют Т. Л. Толстая, Вс. Мейерхольд, Чехов, Горький[16]. Сулержицкому была близка убежденность Толстого в необходимости личного усовершенствования, уверенность в том, что каждый человек должен делать все, чтобы самому стать лучше, принести людям помощь и добро. Как Толстой, он отрицал строй современного государства, основанный на насилии и несправедливости. {31} Как Толстой, ненавидел буржуазию, ее самодовольную ограниченность, как Толстой, отрицал церковь, ее обрядность и стремился следовать «чистому» учению Христа, евангельским заветам братской любви к ближнему.

Еще в 1884 году московская охранка была сильно встревожена чрезвычайной популярностью среди молодежи «публицистических», как сказали бы мы сегодня, произведений Толстого, таких, как «Исповедь», «В чем моя вера?», «Так что же нам делать?», «Церковь и государство»…[17] Произведения эти гектографируются, переписываются от руки студентами, курсистками, гимназистами, рабочими, мужиками. Среди читающих, переписывающих, гектографирующих — юноша Сулержицкий.

Он ведь читает у Толстого не только о смирении и непротивлении злу.

Он читает полные горя и гнева строки о церкви: «Начались заботы церкви о церкви, а не о людях, которым они взялись служить. И служители церкви предались праздности и разврату». Он читает о государстве: «Слуги государства, как только они получили возможность пользоваться трудом других, сделали то же, что и служители церкви. Целью их стал не народ, а государство…» Он читает о людях науки и искусства, живущих трудами народа и не дающих ему ничего: «Люди уволили себя от труда за жизнь и свалили с себя этот труд на гибнущих в этом труде людей, пользуются этим трудом и утверждают, что их занятия, не понятные всем остальным людям и не направленные к пользе людей, выкупают весь тот вред, который они приносят людям, уволив себя от труда за жизнь и поглощая труд других… Мы специализировались, у нас есть наша особенная функциональная деятельность, мы — мозг народа. Он кормит нас, а мы его взялись учить. Только во имя этого мы освободили себя от труда. Чему же мы научили и чему учим его? Он ждал года, десятки, сотни лет. И все мы разговариваем и друг друга учим и потешаем, а его мы даже совсем забыли. Так забыли, что другие взялись учить и потешать его, и мы даже не заметили этого»…[18]


Это уже не юродствующее толстовство, и такой Толстой — обличитель, голос российского крестьянства, {32} «зеркало русской революции» — определяет навсегда мировоззрение и жизнь Сулержицкого, стремление его к искусству, не отчужденному от народа, но служащему народу. И в то же время противоречия Толстого сказались в противоречиях Сулержицкого по отношению к перестройке современного общества путем борьбы и революции.

В 900‑х годах Сулержицкий тесно сблизится с Горьким, с той пролетарской партией, членом которой был пролетарский писатель. С постоянным своим увлечением отдастся Сулер печатанию листовок РСДРП, транспортировке «Искры», устройству «ночлегов» для не имеющих паспорта. А после поражения первой революции, после 1905 года он вернется к «самоусовершенствованию» как главной задаче человека, к морали, отделенной от политики, к вере в силу добра, которое одно может спасти мир. Революция идейная, бескровная всегда влечет к себе Сулера. Революция социальная пугает и отталкивает. Он мечтает о свободе и равенстве, но боится борьбы за свободу и равенство. Сблизившись с РСДРП, он не становится членом этой партии. В 1909 году, поверив провокационным сообщениям об исключении Горького из партии, он печатает наивное, мягко говоря, интервью, в котором приветствует выход Горького из РСДРП. И в то же время, отойдя от революции и революционной партии, Сулержицкий не может уже вернуться к той безоговорочной вере в абсолютную силу добра и внутреннего, морального усовершенствования людей, в которое он так верил прежде.

Но это все еще далеко впереди.

Пока же, в 90‑х годах, подолгу засиживается в Хамовниках, гостит в Ясной Поляне милый всем Толстым молодой художник-студент Сулержицкий.

По натуре своей он был человеком, любящим жизнь в самых обычных, естественных ее проявлениях: любил детей, землю, труд, животных, стремился помогать людям всем, чем мог, — делом, словом, шуткой… Все это окрепло после встречи с Толстым, в общении с ним.

А вскоре пришло время Сулержицкому испытать на деле свое мужество, свою «верность идеалам», как говорили тогда. Пришло время отбывать воинскую повинность. Если бы Сулержицкий кончил Училище живописи, он был бы освобожден от военной службы. Но кончить ему не пришлось. На последнем курсе он произнес не понравившуюся начальству речь и был исключен из Училища с двумя другими студентами. В конце 1894 года на заседании Московского Художественного общества князь А. Львов, ненавидевший Сулержицкого, был официально {33} утвержден «в должности секретаря Совета Московского Художественного общества».

В то же время Совет преподавателей постановил: «Вследствие дурного поведения и неприличного отношения к преподавателю учеников Сулержицкого Леопольда, Бондаря Георгия и Ермолаева Георгия ходатайствовать об исключении из Училища первого из них, а второму и третьему предложить выйти из Училища и в случае несогласия их на это ходатайствовать об исключении из Училища».


И дальше: «Совет преподавателей 29‑го истекшего ноября на ходатайство Сулержицкого о разрешении держать экзамены по научным предметам за пятый класс, Бондаря и Ермолаева об отмене постановления Совета преподавателей, удовлетворил ходатайство относительно Бондаря, оставив ходатайства остальных без уважения»[19].

В протоколах этих глухо говорится о «дурном поведении» Сулержицкого; товарищи же его по Училищу (С. Т. Коненков, Е. Д. Россинская, Т. Л. Сухотина-Толстая) единогласно утверждают, что Сулер был исключен за выступление на студенческом собрании, направленное против начальства Училища, а заодно и вообще против всякого начальства. Чем сильнее были «репрессии» Львова против Сулержицкого, тем больше выражали ему сочувствие студенты Училища. Не случайно на выставке ученических работ в 1895 году В. Россинский выставил портрет Сулержицкого под названием: «Портрет товарища». Начальству это, конечно, не могло понравиться, но формально к Россинскому придраться было не за что, и ему присвоили официальное звание художника. Сулержицкий этого звания так и не получил, хотя способности его как живописца ни у кого не вызывали сомнений.

Он любил природу и умел воплотить ее на полотне: цветущий сад, одинокое дерево на холме, дорогу. Записные книжки его полны зарисовок. Рассказывая детям о дальних странах, читая им, он тут же рисует экзотически-яркую Индию или набрасывает рисунок к гоголевской «Страшной мести» на грубой темно-серой бумаге. Серое создает впечатление ночи, мглы, в которой вырисовывается силуэт лодки, а на берегу брезжит дальний огонек, и огромный мертвец простирает к небу костлявые руки[20].

О большой, упорной работе его в Училище вспоминают {34} все товарищи. И позднее, в оформления «Синей птицы» и «Сверчка», было немало его труда — об этом дружно свидетельствуют актеры. Он навсегда остался художником по восприятию жизни, по умению передать ее, но в дипломе художника ему было отказано, а заодно отказано и в тех льготах, которые давало высшее образование. В армию он должен был идти рядовым. Трудности солдатской жизни не пугали Сулера, он всегда был неприхотлив и вынослив. Решил сначала отслужить в армии, отнестись к службе как к неизбежной формальности, а потом опять «уйти в народ», работать, странствовать, искать свою дорогу — может, на земле, а может быть, и в море: ведь после исключения из Училища Сулер ушел в плавание на черноморском пароходе простым матросом.

Но получилось иначе. В дневнике своем 1895 – 1896 годов, названном впоследствии «Записками вольноопределяющегося»[21], Сулержицкий объяснил свои взгляды на военную службу и причины перемены первоначального решения. Раньше он думал, что военная служба в мирное время действительно простая формальность: ведь убивать никого не надо будет, а к шагистике можно и привыкнуть. Но потом (и немаловажную роль в этом сыграл Толстой) Сулер понял, что «солдаты не столько для наружного неприятеля, сколько для поддержания того насилия, которым держится настоящий строй жизни». Понял, что, становясь солдатом царской армии, он будет способствовать обману и разорению народа. Наивно и уверенно говорил он Толстому: «Чтобы войны прекратились, надо, чтобы никто не шел в солдаты». И это «никто» он, как всегда, решил начать с себя.


Летом 1895 года прошение в воинскую часть о зачислении вольноопределяющимся уже было подано и принято. Пришлось побывать в Крутицких казармах, столкнуться с офицерами, писарями и «серой скотинкой». Увиденное потрясло Сулера: «Я много слышал об отношении офицеров к солдатам, но это превзошло все мои ожидания… Тут я впервые почувствовал всю систему отуманивания, беспрерывного одурачивания…»[22]

Один человек вступил в борьбу с налаженной, громадной бездушной системой, с людьми, втянутыми в нее, — от блистательных генералов до безусых поручиков: «Да вас будут судить». — «Судите». — «Да вас расстреляют». — {35} «Стреляйте». Придя в казармы, бунтовщик заявил полковнику, что он отказывается принести военную присягу и служить в армии. Его арестовали и «для освидетельствования умственных способностей» отправили в психиатрическое отделение военного госпиталя, попросту — в сумасшедший дом. Привезли туда вечером. Больные в серых халатах ужинали внизу, а сверху доносились крики, вой, топот — там было отделение для буйных. Нового пациента тоже облачили в серый халат и отвели то ли в камеру, то ли в одиночную палату. Кровать, стол, два стула привинчены к полу, окно забрано решеткой, лампа прикрыта железным решетчатым футляром. Такие лампы — со всех помещениях, от них ложатся причудливые полосатые тени. Потянулись дни и месяцы, бездельно-монотонные, страшные. Впрочем, и здесь Сулержицкий ухитрился не бездельничать. На огонек к нему собирались врачи, больные, сторожа. Врачам он рисовал таблицы для анатомических атласов, больных учил грамоте, географии. Люди тянутся к нему, окружают его: санитары, больные, симулянты рассказывают о своей жизни и о том, как попали они в это отделение госпиталя. Старый севастопольский солдат, умный и кроткий старик, мечтал о богадельне, а начальство все тянуло, все не давало места старику. Отчаявшийся солдат пошел к дому полковника и стал непрерывно звонить у входной двери — пока оглушенный полковник не усадил его сам на извозчика и не привез вместо богадельни в сумасшедший дом. Набожный унтер исправно нес службу и читал Евангелие вечерами. Читал-читал и вдруг начал сомневаться в непорочном зачатии богородицы, кощунствовать, а заодно и обличать офицеров в краже солдатских денег. Беспокойного унтера тоже сплавили «в госпиталь», на неопределенный срок. Один паренек попросил Сулержицкого написать письмо домой, но оказалось, что адрес он забыл и, кроме того, что жил в Саратовской губернии, ничего не помнит.

Не рассказывал ли потом Сулержицкий этот случай Чехову? И не отсюда ли пошел рассказ Ирины в «Трех сестрах»: «Пришла ко мне дама, просит послать телеграмму в Саратов, что у нее сын умер. И никак не может вспомнить адреса. Так и послала без адреса, просто в Саратов».

Сулержицкий был лучом света в этой тюрьме-больнице: он помогал, советовал, писал письма, учил, но самому ему становилось все тяжелее. Впоследствии, в семье Толстого, он рассказывал: «Я никогда не терял рассудка, только одно время казалось, что в моем организме появился {36} второй Сулержицкий. Я старался не упустить моего двойника, не позволял ему выходить наружу…»[23]

Некоторых пациентов разрешалось навещать. К Сулержицкому приходили друзья, Толстые: Лев Николаевич с женою, Татьяна Львовна. Когда генерал узнал об этом, он явился в госпиталь, устроил разнос врачам и приказал запереть Сулержицкого в одиночку, под замок, поставить стражу у двери. У двери действительно поставили солдата, а возле солдата толпились больные, заглядывали в замочную скважину, переговаривались с узником. Пускали к нему теперь только врачей да ксендза, который напоминал Сулеру догматы католицизма и уговаривал не противиться властям. А однажды вошел отец — военные власти выписали его из Киева в надежде, что он повлияет на сына-бунтовщика. Расчет оказался верным. Антон Матвеевич плакал, умолял сына покориться, говорил, что не переживет несчастья, напоминал, что на руках у него еще трое детей. Отец встал на колени перед сыном. И Сулер сам позвал священника и присягнул на верную службу царю и отечеству. Присяга прошла быстро, скомканно, и все облегченно вздохнули, кроме присягнувшего: он метался, не ел, мучился своим отступничеством. Очень помогло ему письмо Толстого: «На вашем месте я наверное поступил бы так же».

Так кончилась борьба одного человека с общественным строем. Были и другие последователи Толстого, отказывавшиеся от военной службы. Их тоже сажали в тюрьмы и в сумасшедшие дома, ссылали, и Толстому казалось, что эти выступления одиночек — начало большого движения, что за ними пойдут другие, а если большинство откажется от армии, то не будет и самой армии, прекратятся войны…[24] Но одиночки оставались одиночками; их {37} честность и стойкость не могли ничего изменить в системе. Путь пацифистов не совпадал с путем народа — путем революционного изменения жизни. Система ломала одиночек, сломала она и Сулержицкого.

Вскоре вышел приказ: отправить рядового Сулержицкого Леопольда Антоновича для прохождения службы. А куда — Леопольд Антонович не знал. О службе своей он рассказал в неоконченной повести «В песках».

Рассказ ведется от первого лица — художника Михаилы Подгорного, который «живопись свою почему-то бросил… Теперь вот уже несколько лет служит простым матросом на пароходе и таким тяжелым трудом зарабатывает себе пропитание. Одни говорят, что он толстовец, другие находят его анархистом…» «Михайло», конечно, очень прозрачный псевдоним; рассказ его — кусок из биографии Сулержицкого, который весной 1896 года ехал по железной дороге, понятия не имея куда. При нем был конверт, вернее, он был при конверте, где было написано: «Препровождается при сем…» Так он и препровождался от одного воинского начальника к другому, от города к городу, до последней станции Закаспийской железной дороги. Тут только он узнал место назначения: крепость Кушка, самая южная точка России, на границе с Афганистаном, на одной широте с Северной Африкой. Жара там была тоже африканская: раскаленная, безжизненная пустыня. Сначала жил в форте Серахс — там климат был здоровее, кое-где виднелись деревья, в пойме реки росли камыши. В Кушке стало еще тяжелей. На нарах рядом спал доносчик. В казарме стоял привычный солдатский запах портянок и кислой капусты — этот харч везли в пустыню, чтобы кормить солдат, как положено по уставу. Уходить из крепости не разрешали. Да уходить и некуда было. Правда, в долине виднелся поселок переселенцев с Украины, слышалась певучая речь возле белых мазанок. Но вишневые садочки не росли возле хат — не было воды. Жили переселенцы страшно, да и солдаты не лучше. Об их-то жизни и рассказал Сулержицкий в своей первой повести.

{38} Поначалу повесть была задумана, вероятно, как рассказ «о личной жизни»: «Давайте, — послышался неуверенный голос Михаилы, — пусть каждый из нас расскажет о своей первой любви…»

Но в самом повествовании художника эта «первая любовь» отходит на второй план, смутно намечается им (этот эпизод несколько по-иному рассказывает со слов Сулержицкого Горький), а на первый план у Михаилы — Сулержицкого выдвигается тоска человека, из глубины России сосланного на край России, тишина пустыни, четкие ее пейзажи, быт военной крепости, а главное — люди ее. Это и семья капитана, и офицеры, и фельдфебели, а больше всего — обитатели казармы, солдаты.

Лучшие традиции критического реализма XIX века живут в этой повести, созвучной Чехову и Куприну, особенно последнему: то же возмущение насилием, та же ненависть к тупым фельдфебелям и пьяницам-офицерам, развлекающимся мордобоем, та же любовь к людям, которые и здесь хранят в себе человеческое, — что и в знаменитом купринском «Поединке».

И в то же время «В песках» — не подражание писателям-современникам, но произведение самостоятельного и своеобразного художника. Интонация его свободна, непринужденна, рассказ — неторопливо-обстоятелен. Это именно рассказ, живой и простой, мы слышим речь повествователя и тех людей, которые встают в его повествовании: нервозно-интеллигентские фразы подпоручика, добродушные, но начальнические тирады капитана, лепет детей, многозначительно-безграмотные реплики фельдфебеля, «человека с наглыми усами и чрезвычайно глупым и важным видом», выразительно прозванного: фон-Шерстюк. Речь солдат, которые целыми днями занимаются шагистикой, чистят винтовки, читают молитвы — всё по команде, всё под зуботычины, оплеухи, пинки начальства, звереющего от сознания полной своей безнаказанности и полной беззащитности солдат: «… по всей линии ходят взводные, осматривают застывшими стеклянными глазами солдат, слышатся короткие звуки, точно хлопает ремень о ремень. Это холодно, деловито бьют по щекам солдат…» Пожалуй, Сулержицкий-художник в чем-то более прозорлив, чем Сулержицкий-человек.

Художник изображает именно систему жизни, в которой добро бессильно. Что меняет доброта отдельных врачей к больным, одного-двух офицеров к солдатам? Что они могут противопоставить фон-Шерстюку? Бесправный рядовой Михайло тоскует в песках, но его «возмущение {39} против насилия» — бесплодно. И сам Сулер не мог ничего изменить в этой проклятой жизни. Он учил капитанских детей, которые, как все дети, быстро привязались к нему. Он кашеварил, работал на мельнице, на швальне, был пекарем, резал трубки из корня саксаула. Строевую службу нести отказался. Только в 1897 году вышел приказ: освободить рядового Сулержицкого от дальнейшего несения военной службы. Рядовой уехал в Россию, к зелени, воде, благодатному, не сжигающему солнцу. Уехал, оставив по себе у солдат Кушки такую же светлую и долгую память, какую оставлял всегда и у всех. Много лет хранил Сулержицкий письмо от сослуживцев-солдат: «Был ты когда с нами, и было все родное, а без тебя опять чужая сторона, брат»[25].

III

Он не умел и не любил жить подолгу на одном месте. Возвращение из Средней Азии совсем не означало оседлости, размеренной жизни. В Москве, в Ясной Поляне он опять бывает редкими наездами то с Украины, то из приморских городов. Сулер родился и рос вдали от них, не видел моря ни мальчиком, ни подростком. Встретился с Черноморьем взрослым человеком, когда уже перевалило за двадцать лет. И полюбил сразу. Всю жизнь будет его тянуть от земли к морю и от моря к земле. А любовь у Сулержицкого никогда не бывала бездейственной. Полюбил землю — ушел из Киева в деревню. Полюбил море — ушел в море, впервые после изгнания из Училища в 1894 году, поразив этим сумасбродством родных и товарищей. Был матросом, исполнял обязанности рулевого. Капитаны давали ему всегда отличные аттестации: превзошел морскую науку, непьющий, ловкий, неутомимый. И снова ушел в море после Кушки; в 1897 – 1898‑годах служил на пароходе «Святой Николай» и на других судах черноморского торгового флота. Ходил по русским портам: из Новороссийска в Батум, из Батума в Туапсе. Ходил и в дальнее плавание: из Черного моря, вдоль азиатских берегов, в Японию и Китай. Видел великолепие и нищету Стамбула, бесчисленные острова Архипелага, словно вскипающее от жары Красное море. Был в Индии, в Сингапуре, где однажды пьяный матрос бросился на него с ножом. Сулер посмотрел на матроса — тот отвел {40} глаза, потом руку. Из Китая он привез синюю куртку с геометрическим белым узором, марки для знакомых детей.

Чехов тоже проделал этот путь, только в обратном направлении: с Сахалина в Европу. Тоже видел черных, бронзовых, желтых людей в белых одеждах и совсем без одежд, бритых, с косами, в громадных чалмах. И после всего этого тропического великолепия написал рассказ «Гусев». … Молодой солдат, больной чахоткой, плывет тем же долгим, кружным путем с Дальнего Востока, тоскует о русской деревне и вспоминает ее. В пути солдат умирает; тело его зашивают в парус и бросают в океан… Совсем простой рассказ, в котором поражает именно отсутствие экзотики, внешней поэтизации дальних странствий. Так же просто воспринимал «музу дальних странствий» Сулержицкий. Он остро схватывал глазом и слухом все неожиданное, отличающее страны и людей и умел рассказать об этом. Но, пожалуй, еще острее ощущал он все обыденное, делающее порты мира похожими друг на друга: тяжелый матросский труд и труд грузчиков, нужда, тоска, легкость, с какой проматываются деньги, добытые каторжным трудом. Портовые лавчонки с дешевыми товарами, портовые девицы, поджидающие клиентов в грязных кабаках. В этом были схожи Стамбул и Сингапур, Бомбей и Одесса. Одессу он знал лучше всего. Сюда всегда возвращались его корабли.

Через много лет, в письмах к одному человеку, едущему в Одессу, он перебирает в памяти знакомые места, рисует планы — как пройти в портовые закоулки, советует обязательно посмотреть суда вблизи: «Если увидишь синий флаг с белым квадратом, значит, корабль уходит сегодня…» И в то же время предупреждает: «Одессе не верь, не верь ее как бы легкомысленному виду — это город жестокого, железного труда, страшной нищеты, копеечных расчетов. Все зависит от моря, вся жизнь в гавани…

Поэтому если уж ты в Одессе, то узнай ее в ее сущности, а не в том, в чем все города одинаковы и безразличны».

Самому ему пришлось узнать «Одессу в ее сущности» так, как, пожалуй, и не знал ее никто другой.

Об Одессе и ее порте написано много. «Гамбринус» Куприна, «Белеет парус одинокий» Катаева. Биографические повести Паустовского и рассказы Бабеля. Это читали и будут читать, издавали и будут издавать десятки раз. А вот повесть Сулержицкого «Дневник матроса» {41} шестьдесят с лишним лет пролежала в архиве[26]. Между тем повесть эта — одновременно документально точный очерк и художественное произведение. «Дневник матроса» несколько напоминает и «Гамбринус» и, конечно, горьковского «Челкаша»: ярко, зримо написан Сулержицким одесский порт и люди его — громадная армия матросов, грузчиков, ломовиков, безработных.

Опять повествование льется легко и просто — это дневник человека интеллигентного и наблюдательного, который волею судеб (а вернее — своею волей) сделался матросом, остался без работы в порту, жестоко голодал, жил в ночлежке, часами сидел у моря, ожидая прибытия новых кораблей, и часами простаивал в тысячной толпе, ожидая — возьмут ли его на грошовую работу, можно ли будет поесть сегодня…

Кажется, что это действительно написано в те же дни, в Одессе, в ночлежках — настолько точны здесь впечатления безрадостных дней безработного, так безошибочна переданы интонации каждого человека. Вот голодные матросы тоскливо смотрят в море, и Сашка Пугач задумчиво рассуждает: «Видишь, какой зыб идет, даром что ветру мало… Потому что зимний ветер густой, все одно как смола…» Вот городовой обрабатывает пьяного, и пьяный констатирует: «Сенька, а Сенька, друг! Он мне переднюю губу разбил…» Вот хозяин ночлежки монотонно рассказывает, сколько беспокойства доставила ему портовая проститутка, которая, родив, прибежала в ночлежку с живым ребенком: «Я его, говорит, тут у вас в сортир брошу…» И мне чего-сь сразу так страшно стало, говорю ей: «У нас не бросай, не бросай у нас, слышь… Неси куда хочешь, в парк, в снег закопай, — куда там знаешь, только у нас не кидай, смотри…» А вся история этой проститутки Феньки? А рассказ выброшенного с корабля матроса, умирающего под забором от ревматизма? А одесские трущобы, трактиры, дворы, где бродят шарманщики и пьяные моряки, где растрепанные женщины жарят скумбрию у входа в свои берлоги, ругаются и «заиванивают» матросов? Это не менее сильно написано, чем «Гамбринус». Это произведение трагическое и бесстрашное. Автор «Дневника матроса» не приукрашивает жизнь, но видит и показывает изнанку ее: «Одессе — не верь». И в то же время книга его пронизана верой в людей: в Сашку Пугача (лицо реальное, товарищ Сулержицкого, с которым {42} он впоследствии переписывался), в «вольного человека» Степового, во всех этих бесчисленных обитателей порта, «которые торопятся делать совершенно чужое и ненужное им дело, чтобы только иметь возможность поддержать сегодня свое тело и прикрыть его жалкими отрепьями…».

К «Дневнику матроса» Сулержицкий возвращался неоднократно: он упоминает о «Дневнике» в письме к жене в 1902 году, тогда же сообщает ей: «Читал Горький мой “Дневник матроса”, очень хвалил и требует, чтобы обработать… Говорит, что оригинальная манера писать»[27]. И через много лет, в записной книжке 1915 года, задумав продолжить давние свои литературные эскизы, Сулержицкий набрасывает коротко содержание новых глав. Здесь обозначены главы: «Прощай, Пугач!», «Жизнь корабля», «Порт-Саид», «Красное море», «Индийский океан, тоска, скука», «Праздник в Сингапуре», «Циклоны»… Написаны они не были; «Дневник матроса» кончается выходом героя в плавание на паруснике «Дельфин».

Вернувшись из этого плавания, Сулержицкий недолго живет в Крыму, в Алуште, где работает водовозом в порту и огородником у известной последовательницы Толстого, Е. Н. Вульф. А в сентябре 1898 года он снова плывет в Батум, на том же пароходе «Святой Николай», на котором недавно служил, плывет уже пассажиром. Начато новое труднейшее дело. Втянул в него Сулержицкого Лев Николаевич Толстой.

На Кавказе в это время жили тысячи крестьян-сектантов, называвших себя духоборами. Жили вне государства, вне закона, не признавая ничего, кроме своей религии, считая себя «избранниками божьими». Непьющие, чистоплотные, уважающие женщин. Честнейшие, добросовестные работники. В отрицании государственных установлений они неожиданно сближаются с борцами против самодержавия. Естественно, что правительство также всегда относилось к ним настороженно, преследовало их. А в конце XIX века их начали призывать на военную службу, которую они считали великим грехом. Молодежь пряталась, бежала, открыто отказывалась от солдатчины. Это вызвало новые гонения. Людей сажали в тюрьмы, переселяли с плодородных земель в сырые кавказские долины. Часть уехала на Кипр. Остальные жили на Кавказе, маялись болезнями, мечтали об отъезде из России, где они были замкнуты и одиноки.

{43} Отвергнутые государством, они в то же время не могут встать на позиции подлинных борцов, революционеров: эти трудолюбивые крестьяне революции глубоко чужды, никак не связаны с общей крестьянской массой, с рабочим движением, со всем, чем живет страна. Они чураются образования как греха, как зла и верят только в свое, духоборческое спасение при грядущем «сошествии духа на землю». Быт их неподвижен; жизнь течет по замкнутому кругу, по обычаям прадедов, так, как жили столетия тому назад.

По их обычаям все, нажитое отдельными лицами, должно принадлежать общине. Были среди них и бессребреники, все отдающие ближним. Были кулаки, у которых в укладках лежала не одна тысяча, утаенная от общины. Противоречия жизни, реальный и необратимый процесс расслоения крестьянства проникает и в их среду.







Date: 2015-09-17; view: 398; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.016 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию