Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Маланьина свадьба
Недавно я был искренно удивлен, узнав, что некий Дениска по прозванию “Батырь” (Богатырь), новгородский раскольник, бежавший на Дон от преследования властей, первым браком был женат на дочери знаменитого атамана Степана Разина. Звали ее слишком вычурно для того времени – Евгенией, и, по слухам, она обладала столь несносным характером, что бедный “Батырь” не знал, как от нее избавиться. Нравы на Дону были тогда примитивные, а разводов не ведали. После очередной домашней баталии взял Дениска свою неугомонную Степановну за шиворот и силком оттащил на майдан, где шумела ярмарка. – Эй, кому жинка нужна боевая? – вопрошал он, и, конечно, нашлись храбрецы, которые прямо с базара увели Степановну для ведения домашнего хозяйства и прочего... От этого-то Дениски пошел дворянский род Денисовых, а позже образовался знатный род графов Орловых-Денисовых. Я перебираю легендарные донские родословия: Платовы, Ефремовы, Грековы, Орловы, Карповы, Егоровы, Иловайские, Кутейниковы, Денисовы, Ханжонковы – все донцы-молодцы, которые из казаков сделались генералами, обрели потомственное дворянство, а иные украсились символикой аристократических титулов. Но... что мы теперь знаем о них? Мало. Забыли. А разве не приходилось вам слышать, как, увидев щедро накрытый стол, гости восторженно восклицают: – Да здесь всего хватит даже на Маланьину свадьбу! Мелания – слово греческое, означает оно “черная, мрачная, жестокая”, но в народном говоре это имя произносят как Маланья, и я буду придерживаться такого же написания. Маланью часто поминают в народе, а вот спроси любого – кто такая была эта Маланья, в ответ только пожмут плечами в недоумении, не зная, что Маланья – лицо историческое, и она, думаю, стоит того, дабы поведать о ней бесхитростно... Читатель, надеюсь, простит мне, если я окунусь в старину-матушку, дабы выявить истоки рода Ефремовых. Жил да был московский купец Ефрем Петров, которому большей прибыли захотелось, ради чего около 1670 года он переселился в Черкаеск – стародавнюю столицу донской вольницы, где имели жительство ее грозные атаманы. Иностранцы прозвали этот город “донской Венецией”, благо каждую весну Дон широко разливался, из воды торчали луковицы храмов и крыши богатых “куреней” с купами цветущих левад-садов. Дон хорошо кормил людей стерлядями и раками, а кто побогаче, тому подавали к столу лебедей... Вот тут Ефрем Петров и развернулся во всю свою ширь. Жили казаки шумно, сытно и пьяно – только успевай наливать да торговать, себя не забывая. Ефрем торговал столь прибыльно, что в большую силу вошел – старшиной стал. Но конец жизни Ефрема обнаружим в 1708 году, когда Кондратий Булавин поднял восстание на Дону, а казаки порешили Ефрема повесить “за неправду и многие разорения”. Основатель династии повис и висел долго, пока веревка не перегнила... Но его сын Данила обрел по имени батюшки фамилию и стал писаться Ефремовым. “Многие разорения” для казаков обратились от отца к сыну великим богатством. И стало это богатство почти сказочным, когда императрица Анна Иоанновна благословила его в атаманы. И был у атамана сын Степан, внук повешенного, вот они и прибрали Тихий Дон к своим рукам, столь загребущим, что отныне всюду торговали их лавки, лилось вино в их кабаках, крутились на реках их водяные мельницы, а в необозримых степях скакали их тысячные табуны лошадей. Возводили Ефремовы такие “куреня”, что лучше называть их дворцами, а отличались они по цвету раскраски – Белый, Зеленый, Красный. Данила Ефремов славился удалью и хитростью; он отличился еще в Северной войне, с налету захватив штаб-квартиру шведского короля Карла XII; когда же калмыцкая орда Довдук-Омбу вдруг откочевала на Кубань, чтобы подчиниться султану, Ефремов сам поехал в ставку хана, уговорив его вернуть калмыков на их прежние волжские кочевья. В царствование Елизаветы атаман Данила обрел чин генерал-майора, из военных походов он возами свозил к себе “добычу”, а русских мужиков, бежавших на Дон ради “воли казачьей”, атаман безжалостно закабалял, делая их своими крепостными, и – богател, богател, богател... Данила скончался в 1755 году, передав атаманский “пернач” (символ власти) своему сыну Степану. Степан Данилович повершил отца. Да и везло ему так, как никому. Угораздило же его летом 1762 года возглавить делегацию донских старшин, посланных ко двору с лебедями и вкусными рыбками. А тут как раз случилась престольная суматоха: Екатерина Алексеевна муженька своего свергла с престола, сама воссев на нем, как владычица империи, а старшины, не будь дураками, поддержали ее своим горлопанством, и тогда же – в это жаркое лето – царица заметила Степана Даниловича: – Коли ты атаман после покойного батюшки, так я на Дон полагаться стану, яко на свою лейб-гвардию полагаюсь, а ты мне руку целуй да не забудь моей милости... Отец и сын, обласканные свыше, 44 года подряд на Дону атаманствовали, это было “золотое время” Ефремовых, которые сделались местной аристократией – не хочешь, да поклонишься им! Десять лет прошло с того дня, как лобызал Степан Данилович длани императрицы, много воды утекло, а Тихий Дон уже волновался. Издревле казаки привыкли жить по своей воле, а тут пошел слух, будто Войско Донское обратят в регулярное. Как раз в эти годы шла война с Турцией, из Петербурга понукали Ефремова (и не раз!), чтобы слал донцов на войну, но он, потакая “вольностям” казацким, все указы из Военной коллегии клал под сукно, говоря войсковому писарю: – Не забудь, куды я сховал их. Придет время – достанем и честь будем, а пока указы эти хлеба не просят... Дальше – больше! Ефремов препятствовал и строительству крепости св. Дмитрия Ростовского (будущего города Ростова-на-Дону), всячески ратуя за обособленность донского казачества от властей столичных, считая, что “Дон – сам себе голова, а других голов и не надобно”. Дон как бы выпал из-под контроля государственной власти, а щедрые взятки, которые давал атаман, делали его почти неуязвимым, и потому Степан Ефремов творил на Дону все, что его левая пятка пожелает... Но однажды Степан Данилович решил прогуляться по улицам Черкасска да заодно на базар заглянуть – нет ли там драки? И тут он приметил казачку красоты писаной, стояла она посередь базара, держа на локте связки громыхающих бубликов. Донской атаман от такой красы даже оторопел. – Кто такая? – грозно вопросил он. – Маланья, – подсказал писарь... Вот тут-то и началось! Пропал атаман.
Конечно, атаман не сразу на девку накинулся. – Дешевы ли бублики? – спросил ради знакомства. Казачка глазами повела, брови вскинула, носик вздернула – ну такая язва, не приведи Господь Бог. Ответила: – Вижу, что тебе, атаман, не бублик надобен, а дырка от бублика. Так покупай, коли грошей у тебя хватит... Ефремов такой наглости не ожидал, но уж больно понравилась ему эта дерзость. Он приник к уху девичьему, нашептывая: – Слышь, а... пойдешь ли за меня? Маланья подбоченилась, бедром вильнув: – Да старый ты... на што мне гриба такого? Степан Данилович произведен на свет был после Полтавы, Маланья годков на двадцать была моложе, а по тем временам мужчина даже в сорокалетнем возрасте считался уже стариком. Очень обиделся атаман, старым грибом названный. Но гордыню смирил, убеждая девицу ласково: – Вникай, Маланья: я уже двух жонок схоронил, а тебя, яко пушинку, беречь стану, и ты сама-то подумай, что в положении атаманши тебе немалые услады достанутся. – А покажи... услады свои! – раззадорила его Маланья. Тут Степан Данилович развернулся и треснул кулаком в ухо писаря, чтобы не прислушивался к их любезной беседе. – Идем, коли так, – велел он девице. – Я тебе такое покажу... не помри только от радости! Привел молодуху в свой дом, строенный в стиле итальянского барокко, распалил свечку, и спустились они в подвал. А там, в подвале, пока Маланья свечку держала, атаман, похваляясь силою богатырской, кидал к ногам ее мешки тяжкие – какие с серебром, какие с золотыми червонцами; открывал перед ней ларцы, сплошь засыпанные жемчугами; отмыкал гигантские сундуки со сверкающими мехами и свитками шелка персидского. Наконец устал ворочать тяжести, сел в углу и заплакал: – Нешто тебе не жалко меня, Маланья? Да я ради тебя... Убью, ежели за меня не пойдешь! Ты сама-то видишь ли, чтo все твоим будет? А ежели мало, так мы еще награбастаем... Как по батюшке-то тебя величать прикажешь? – Карповной, – отвечала Маланья, прикидывая на руку тяжелые нитки жемчуга и ожерелья – столь же легко и проворно, как еще вчера навешивала на себя гремящие связки бубликов. – А детки-то у нас будут ли? – деловито спросила она, словно заглядывая в свое прекрасное будущее. Свеча догорела, и во мраке слышались клятвы атамана: – Да я... да мы... Ах, Маланья! Себя не пожалею. Ты уж только не возгордись, а я себя покажу в лучшем виде... Свадьба была такая, что даже удивительно – как это Дон не повернул вспять? Загодя свозили в Черкасск вина заморские и отечественные, гнали на убой для жаркого стада телят и овец, рыбаки тащили из реки сети, переполненные лещами, сазанами и щуками. Праздничные столы прогибались от обилия яств, и войсковой писарь уже не раз намекал: – Может, и хватит уже? Ведь лопнут же гости! – На Маланьину свадьбу никогда не хватит, – отвечал атаман. – Гляди сам, сколь гостей поднаперло со всего Войска Донского, войска славного, и каждому угодить надобно... Как сели за столы, так и не вставали. Луна перемежалась с солнцем, петухи праздновали рассветы, а гости все сидели и сидели, все ели и пили, пили да ели. Для тех, кому невмоготу было, для тех были заранее заготовлены короткие бревна: покатается он животом на бревне, чтобы в животе улеглось все скорее, и снова спешит к застолью. Неделя прошла, за ней вторая, вот и третья открылась – свадьба продолжалась. – Ай да Маланья! Вовек тебя не забудем, – шумели гости, вставая от стола в очередь, чтобы на бревне покататься... И верно – до сих пор не забыли на Дону Маланьину свадьбу, а слух о ней пошел по всей Руси великой, и, кто не знал, тот узнал, что есть на белом свете такая окаянная Маланья, для которой атаману ничего не жалко... Эх, гулять так гулять! Потом, народ интерпретировал эти слова о свадьбе, и стали в эту “Маланью” вкладывать различный смысл. – Что ты разводишь маланьины сборы, – раздраженно говорили мужья медлительным женам. – Ты считай, милок, по-честному, а не по маланьиному счету, – говорили путаникам или обманщикам. – Не хватит ли куховарить? Ведь у нас, слава Богу, не маланьина свадьба, – ругали кухарок за излишнюю щедрость... Казалось, конца не видать атаманскому счастью. С годами появились и дети, Маланья раздобрела, приосанилась, в церемониях выступала павою. Уже начинались семидесятые годы столетья, на Яике давно было неспокойно – там казаки буянили, а на Дону тоже волновались, боясь, как бы их, донцов, не обратили в регулярную кавалерию. Война с турками продолжалась, Степан Данилович по-прежнему клал под сукно указы Военной коллегии; угождая своеволию казаков, он притворствовал, делая вид, что интересы общинные, чисто донские, для него всегда дороже дел государственных – общероссийских... – Коли на Яике бунтуют, – пугал его писарь, – так не станется ли у нас заваруха приличная? – Дурак, – важно отвечал Ефремов. – Да я только свистну, и на Дону все притихнут, ибо атаманов с таким решпектом, каков у меня, еще не знавало Войско Донское... Настал 1772 год. Ефремов с семьей проживал подалее от Черкасска – в Зеленом дворце, и, казалось, ничто не предвещало беды. Нежданно-негаданно вдруг наехали чины всякие с солдатами, весь дом взбулгатили. Не успел атаман опомниться, как уже кандалами забрякал, а чиновники над ним измывались: – Каково, атаман? Или думал, что у нашей матушки-государыни руки коротки, не дотянуться ей до Тихого Дона? Повезли его в крепость св. Дмитрия (будущий Ростов), а в воротах крепости поджидал его зверь-генерал Хомутов: – Ну, что, атаман? Доворовался? Нахапался от старшин да купцов акциденций, сиречь взяток? Ныне отрыгнешь все, что сожрать успел. Я из тебя душу вытряхну... Пока Ефремов сидел на цепи, словно собака, из Петербурга нагрянула в Черкасск комиссия, чтобы подчистую конфисковать все имущество атамана. Но Маланья ужом извернулась, а сумела утаить от описи немало добра, в укромных местах попрятала драгоценности. Хомутов, комендант крепости, имел давние обиды на Ефремова, надеясь не вызволять его из крепостного узилища. Но пришло повеление свыше – доставить атамана в Петербург под строжайшим конвоем, как злодея бессовестного. Всю дорогу до столицы Степан Данилович поминал слова Екатерины II, втайне уповая, что императрица еще не забыла его услуг, какие он оказал, помогая ей свергать дурака-мужа... Привезли! Перед синклитом Военной коллегии заробел атаман, бухнулся в ноги сердитым генералам, плачущий: – Хосподи, да сыщется ли вина на мне, стареньком? Тут атаману предъявили полный реестр грехов его: взятки, поборы, кумовство, казнокрадство и – главное! – упорное неисполнение приказов Военной коллегии. Ефремову стало жутко: – Да вить кто из нас не без греха? Смилуйтесь... – Молчи! – отвечали ему. – Молчи, паскуда, и жди решения суда военного, суда праведного, суда неподкупного... Судили жестоко, зато и честно – по законам военного времени. В конце длинной сентенции, когда секретари ее вслух зачитывали, Ефремов услышал внятные слова приговора: –...и предать его смерти – ЧЕРЕЗ ПОВЕШЕНИЕ! Вот она, судьба-то, какова: деда булавинцы вешали, а по его шее генералы да сенаторы хлопочут. Смертный приговор принесли императрице на “апробацию”. Екатерина согнала с колен пригревшуюся собачонку, обмакнула перо в чернильницу. – Отчего жестокость такова? – спросила она. – Коли смерти достоин, так и вешайте, но иным мнением я озабочена: что скажет Европа? Обо мне и так болтают всякое о жестокосердии моем. Нельзя ли веревку для Ефремова заменить пожизненной ссылкой в такие места, куда и Макар телят своих не гонял... Степан Данилович был сослан аж на “край света” – в город Пернов (ныне эстонский Пярну). Там, на берегах Балтики, рыбка тоже ловилась, только далеко ей до стерлядей Дона, и пришлось атаману довольствоваться лососиной. Старея, все чаще поминал он веселую свадьбу с Маланьей и плакал: – Всех накормил! Ни един трезвым от меня не ушел, а теперь страдаю за вольности казацкие... Хоть бы кто при дворе за меня словечко замолвил. Авось и полегчает! Скоро в Пернове появились сосланные сюда яицкие казаки, которых миловали после восстания Пугачева. Но по пьяному делу все меж собою передрались, ибо яицкие казаки не могли донским казакам простить того, что они не пристали к Пугачеву. Крепко побитый, Степан Данилович сел писать императрице о милости, ссылаясь на старость и хворобы свои. – Ну ладно, – рассудила императрица. – Коли ему невтерпеж стало, пусть в Петербург явится, только сразу предупредите злодея, что Дона ему не видать: здесь и оставит кости! Свои грешные кости Степан Данилович Ефремов навсегда оставил на кладбище Александро-Невской лавры столицы, потомки же атамана (уже сами в чинах немалых) соорудили памятник, на котором было начертано, что грозный атаман преставился 15 марта 1784 года, а “всего жития его было 69 лет”. Маланья Карповна жила еще долго... долго жила!
В новом времени хорошо вспоминается старое... Впервые помянутый еще в лихие годы Ивана Грозного казачий городок Черкасск стал потом станицею Старочеркасской, а ныне она превратилась в заповедник прошлого казачьего быта. Дворец атамана Ефремова, в который он когда-то ввел красавицу Маланью, уцелел до наших дней, и сейчас в нем разместился музей – чрезвычайно интересный! Этот музей возник совсем недавно, и благодарить за его создание мы должны нашего незабвенного Михаила Александровича Шолохова... Среди многих уникальных портретов донцов-героев, оставивших свои имена в русской истории, представлены и бывшие хозяева этого дворца-музея – оба изображенные в полный рост. Вот и сам атаман Степан Данилович, еще в пору своего величия, даже медали на нем художник выписал червонным золотом; а вот и его боевая атаманша Маланья Карповна... Да, грозен атаман, но до чего же хороша его атаманша! Маланья Карповна на много лет пережила мужа, и теперь при домовой церкви ефремовского дворца-музея любители старины ищут ее могилу, которая откроет нам точные даты ее странной жизни, памятной нам именно “маланьиной свадьбой”. Надо полагать, у этой женщины, явившейся в историю прямо с базара, было немало всяких грехов, ибо, взыскуя прощения перед Богом, она в конце своей жизни не пожалела деньжат на создание Ефремовского женского монастыря. О ней сохранилось немало легенд, но вот, читатель, самая странная легенда: после ареста мужа и ссылки его Маланья Карповна негласно вступила в права атаманши; исподтишка, но достаточно властно эта бабенка, хитрая и лукавая, управляла на Дону, и слово ее было законом для всех казаков. Не потому ли портрет Маланьи, писанный еще в год свадьбы, с давних пор был выставлен в атаманском дворце – среди изображений многих донских атаманов? Я закончу рассказ еще одной памятной поговоркой: – Какова наша Маланья, таково ей и поминанье!
“Цыц и перецыц”
Дело давнее... Сергей Кириллович Станиславский, мелкотравчатый дворянин, обходя лужи, старательно поспешал на службу при канцелярии строений, где он кажинный денечек бумаги разные переписывал, трудами праведными достигнув коллежского регистратора, а на большее и не рассчитывал. На Басманной близ Разгуляя стоял громадный домина, сплошь обитый железом, и чиновник невольно придержал шаги, заметив на его воротах бумагу, обращенную ко вниманию проходящих. Смысл афиши был таков: ежели какой-либо дворянин желает иметь невесту со знатным приданым, то пусть объявится в этом доме, никаких страхов не испытывая, ибо нужда в супружестве возникла неотложная и решительная. – Чей дом-то этот? – спросил чинуша прохожего. – Стыдно не знать, сударь, – последовал ответ с укоризною. – Соизволят проживать здесь великий богач Прокофий Акинфиевич Демидов, и вы в этот дом лучше не суйтесь. Сергей Кириллович стал на афишу показывать: – А вот, гляньте, тут в женихе надобность приспела. Прохожий глянул на бумагу с большой опаскою. – Это для смеху! – пояснил он. – Господин Демидов хлеба не поест, прежде не повредив кому-либо. Ему забавы нужны всякие, чтобы над образованным человеком изгиляться. Явитесь вы к нему, так он вам так всыпет, что своих не узнаете... Побрел бедный чиновник далее, размышляя: “Оно, может, и так, что всыпет. Но за оскорбление чести дворянской через полицию можно сатисфакции требовать, чтобы деньгами поругание мое оплатил. Маменька-то вчера уж как убивалась, что давно пирогов с изюмом не кушала. Меня же и попрекала, сказывая: эвон, как другие живут, собирая с просителей акциденции, сиречь взятки. А ты, дурак такой, только ушами хлопаешь, нет от тебя никаких удовольствий... Вернусь”. С таким-то решением Станиславский вернулся к дому, что внешне напоминал фортецию неприступную, и постучал в ворота. Добрый молодец отворил их и высморкался, спрашивая: – Зван или незван? Бить аль погодить? – Я... жених, – сознался чиновник. – Из дворян... по объявлению. Мне бы невесту поглядеть да чтобы мне приданое показали. – А-а-а. Тады милости просим, входите... Вошел Станиславский в хоромы и тут даже штаны прохудил от вящего изумления. Вот как миллионщики-то живут, не чета нам! Тихо играли органы, встроенные в стены палат, посреди столов струились винные фонтаны, прыгали ручные обезьяны, порхали под резным потолком невиданные птицы, где-то кричал павлин, а мимо чиновника, до смерти перепугав его, вдруг пробежал не то зверь, не то человек, и, зубы огромные скаля, стебанул его – прямо по загривку. – Это кто ж такой будет? – спросил чиновник служителя. – Это, мил человек, будет не человек, а подобие его, научно прозываемое ранкутанком... За большие деньги из Африки вывезли! С утра кормлен, так что не бойся: жрать не станет. Ступай дале. Хозяину доложили – чичас явится... Станиславский ни жив ни мертв – увидев миллионера Прокофия Акинфиевича Демидова: был он в халате, снизу исподнее, на голове колпак, а босые ноги в шлепанцах домашних (кои тогда, читатель, назывались “шептунами”). Вышел Демидов и спросил: – Дворянин? По Департаменту Герольдии записан ли? – Писан, – пискнул чиновник. – Имею счастие состоять в чине регистратора, состоя при бумагах разных, а значение запятых мне известно, за что от начальства похвалы удостоился. – Ну и дурак... Не все ли равно, где запятая ляжет? Вот точка – это другое дело, от нее многое, брат, зависит. Ты точки-то когда-нибудь ставил ли в бумагах своих? – Точки у нас директор канцелярии саморучно ставит. – Ладно. Значит, решил зятем моим стать? – По афише. Как было объявлено. – Небось и приданое желаешь иметь? – Так а кто ж не желает? Не дурак же я! Демидов подумал и велел встать чиновнику на четвереньки. Потом забрался на него и велел возить по комнате. Очень трудно было Станиславскому, но возил, пока не ослабел, и тогда Демидов сам сел и ему велел сесть. Стал тут миллионер думу думать. В ту пору Демидов пребывал в “дистракции и дизеспере” (как выражались тогда на смеси французского с нижегородским). Дело в том, что хотел он выдать дочек своих за купцов или заводчиков, но лишь одна Анька послушалась, за фабриканта Земского выйдя, остальные же дщерицы заартачились: не хотим быть купчихами, а хотим быть дворянками! Сколько уж прутьев измочалил Прокофий Акинфиевич, сколько дурех этих по полу ни таскал за косы – нет, уперлись, подавай им дворянина. Оттого-то и появилось на воротах дома его объявление... – Анастасию Первую, – указал он, а жениху объяснил: – У меня их две Настьки: коли Первая не приглянется, так я тебе Вторую явлю... Ты не пугайся: не девки, а змеи подколодные! Величавой павою выплыла из комнат Анастасия Первая. – Вот, – сказал ей отец, – жених дворянский, как и хотела! Тут эта девка чуть не плюнула в Станиславского: – А на што мне такой завалящий? Ах, папенька, не могли разве пригоженького залучить? Да и чин-то у него каков? Мне бы, папенька, гусара какого или советника статского, чтобы у дел важных был или чтобы с саблей ходил. – Цыц и перецыц! – гаркнул Демидов. – Не ты ли от звания купеческого отвертывалась? Не ты ли кричала, что лучше за первого попавшегося дворянина желаешь... Так вот тебе – первый попавшийся. А коли будешь рыпаться, так я не погляжу, что жених тут: разложу на лавке да взгрею волей родителя... Это не анекдот! Вот так и стал нищий коллежский регистратор владельцем колоссального состояния, заимел богатейшую усадьбу, а маменька его пироги с изюмом уже отвергала: – От них рыгается! Ныне-то, люди умные сказывали, есть пироги такие, в кои целый нанас запихивают, и прозываются они парижским “тиликатесом”. Вот такого хочу – с нанасом! ...Было начало царствования Екатерины Великой.
Москва тех времен, еще “допожарная”, была обстроена дворцами знати, в которых едва помещались оранжереи, библиотеки, картинные галереи, бронза и мрамор. Иностранцы, посетив тогдашнюю Москву, писали, что им казалось, будто русские обобрали всю Европу, чтобы иметь в каждом доме частный музей. Европейцы не раз попадали впросак от незнания барской жизни: низко кланялись дамам, облаченным в роскошные шубы, а потом выяснялось, что это служанки, а меха у них такие же, как у барынь. Опять-таки непонятно: крепостные иногда становились миллионерами, и даже такой богач, как граф Шереметев, занимал в долг миллионы у своего раба Никифора Сеземова... Вот и разберись в тогдашней московской жизни! Прокофий Акинфиевич родился в Сибири, в период царствования Петра Великого. Он был внуком Никиты Демидова, что основал в Туле ружейное дело, а на Урале обзавелся заводами и рудниками. Прокофий рано женился на Матрене Пастуховой, но раньше времени загнал молодуху в могилу, чтобы сожительствовать со своей комнатной девкой Татьяной Семеновой, от которой – не венчан! – тоже имел детишек. Танька-то была статью как гренадер, грудь имела возвышенную, каждую весом в полпуда, а глаза у нее, ей-ей, словно полтинники – сверкали. Бывало, как запоет она “Я милого узнаю по жилету” – так Демидов на колени перед ней падал, крича: – Ой, убила-а! Совсем убила... Хорони меня, грешного! Было у него от первой жены четыре сына, он их в Гамбург отправил учиться, но там они забыли русский язык, и, когда вернулись на родину, Демидов, словно в насмешку, дал на всех четырех одну захудалую деревеньку с тридцатью мужиками и велел строго-настрого на глаза ему никогда не показываться: – Мне эдакие безъязыкие не надобны... Пшли прочь. Дочек же, слава Богу, дворяне (с приданым) мигом расхватали. А разругавшись с сыновьями, Демидов – назло им! – лучшие свои заводы на Урале распродал Савве Яковлеву Собакину, с чего и началось обогащение Яковлевых, новых Крезов в России. – Батюшка ты мой разлюбезный, – внушала ему Татьяна, – не пора ль тебе меня, сиротинушку, под венец утащить? – Цыц и перецыц, – отвечал Демидов. – Успеется... Демидов часто и подолгу живал в столице, не гнушался он и Европой, не раз бывая в краях заморских. Начудил он там, конечно, немало! Саксонцы, французы, голландцы видели в нем лишь сумасброда, дивясь его выходкам и капризам, за которые Демидов расплачивался чистоганом, денег не жалея; “только холодные англичане открыли ему глаза, подвергнув русского миллионера самой наглейшей эксплуатации, не постаравшись даже прикрыть ее внешними приличиями” – так писал Н. М. Грибовский, демидовский биограф, в самом начале XX века. Лондонским негоциантам удалось за большие деньги сбыть Демидову свою заваль, но Прокофий Акинфиевич этого им не простил... – Мы тоже не лыком шиты, – решил Демидов, вернувшись на родину. – Я этой англичанке такую кутерьму устрою, что ажио весь флот без канатов и снастей останется. Одним махом он скупил все запасы пеньки со складов столицы. Англичане же каждый год слали целые флотилии за пенькой. Вот приплыли купцы из Лондона, а им говорят: – Пеньки нет! А какая была, вся у Демидова... Сунулись они было в контору его, а там заломили за пеньку цену столь разорительную, что корабли уплыли восвояси с пустыми трюмами. Через год англичане вернулись, надеясь, что Демидов одумался, а Демидов, снова скупив всю пеньку в России, заломил цену еще большую, нежели в прошлом году, и корабли английского короля опять уплыли домой пустыми. – С кем связались-то? – говорил Прокофий Акинфиевич. – Пущай они там негров или испанцев обжуливают, а “мохнорылым” русского человека обдурить не удастся. Вот и разорились... Ах, читатель, если бы его месть пенькой и закончилась! Н е т. Оказывается, еще будучи в Англии, Прокофий Акинфиевич уже отомстил своим британским конкурентам самым ужасным способом. Он дал взятку сторожам британского парламента, весьма респектабельного учреждения, ночью проник в этот парламент. А там он спустил штаны и оставил – на память англичанам! – непревзойденный по красоте и благоуханный “букет” в кресле самого... спикера. Об этом в России пока ничего не знали. – Да и кто узнает-то? – рассуждал Демидов. – Скорее промолчат, дабы перед всем миром не позориться. В содеянном он сознался любимому зятю по дочери Анастасии Второй. Это был Марк Хозиков, происхождением швед, но обрусевший, который состоял секретарем при Иване Ивановиче Бецком, сыне князя Трубецкого от шведки, и вот через этих людей Демидов проворачивал свои дела в высших сферах правительства. Хозикову иногда он и плакался: – Бывали у меня времена худые. Герцог-то Бирон моего братца Ваню на эшафоте колесовал, а другой братец Никитка в передней того же герцога лизоблюдствовал. За это сикофанство и получил он наследство от тятеньки, а мне остался хрен на патоке, в одной рубахе остался, даже посуду отняли. Веришь ли? Яко пес худой, из деревянной миски лакал языком, ложечки не имея. Слава Богу, что Лизавета взошла, будто солнышко красное. Тут при ней-то люди русские и возрадовались... В этих словах Демидова не все правда, но доля правды была: Бирон казнил и миловал, но заводы Невьянские он все же получил от отца, иначе с чего бы эти миллионы? Через Хозикова он знал, что Екатерина II навсегда им довольна. Еще в 1769 году она писала московскому губернатору: “Что касается до дерзкого болтуна Демидова, то я кое-кому внушила, чтобы до него дошло это, что если он не уймется, так я принуждена буду унимать его силой”. В чем же провинился Демидов? Смолоду влюбленный в песни народного фольклора, не всегда безобидного для власть имущих, Прокофий Акинфиевич и сам пописывал едкие сатиры, глумясь над придворными императрицы. Узнав об этом, Екатерина распорядилась сжечь сатиры Демидова “под виселицей и рукой палача”. Думаете, он испугался? Совсем нет. Напротив, Демидов само наказание превратил в потеху. – Цыц и перецыц! – сказал он управляющему. – Завтра же ты проси сдать внаем все дома с балконами, что стоят вокруг эшафота с виселицей. А я разошлю приглашения знати московской, чтобы при казни она присутствовала со чадами, за это я их стану, яко Лукулл, особым обедом потчевать... Мало того, к месту гражданской казни он привел громадный оркестр – с трубами, тулумбасами и литаврами. Когда в руке палача под виселицей вспыхнули сатиры Демидова, музыканты грянули праздничной музыкой, стали тут люди танцевать на площади, а сам Демидов сидел на балконе, весь в цветах, словно именинник, и аплодировал палачу своему: – Браво-брависсимо... Всем цыц и перецыц! Князь М. Н. Волконский, губернатор первопрестольной, прислал к Демидову квартального офицера с наказом – внушить Демидову, чтобы унялся, смирясь в благопристойности: – А мои слова считать волей монаршей. Ступай... Прокофий Акинфиевич принял квартального как лучшего друга, не знал, куда посадить, стол для него накрыли лучшими винами и яствами, дрессированный орангутанг, зверило лютое, даже обнимал квартального, рыча что-то нежное. – Друг ты мой ненаглядный! – сказал Демидов губернаторскому посланцу. – Волю монаршую я рад исполнить, и первую чару опорожним за здоровьице нашей великой матушки-государыни... Мудрость-то! Мудрость-то у ней какова! Тут и Танька, тряся грудями, в ладоши хлопала: – Пейдодна, пейдодна, пейдодна, пейдодна... Через полчаса квартальный офицер валялся под столом. – Эй, люди! Теперича начнем казнить его, как положено... Пьяного раздели донага, обрили наголо, словно каторжного. Демидов велел не жалеть для него меду. Квартального медом густо намазали, обваляли в пуху лебяжьем и отнесли почивать в отдельную комнату – чин по чину. А возле копчика приладили ему хвост от лисицы – зело нарядный, изрядно пушистый. – Пущай дрыхнет, – сказал Прокофий Акинфиевич... А сам через замочную скважину наблюдал за ним потихоньку, дожидаясь его приятного пробуждения. Только увидел, что стал квартальный разлеплять светлые очи, медом заплывшие, тут он и ворвался в комнату – с угрозами и криком: – Как ты, офицер полиции, смел являться ко мне с изъявлением воли монаршей в таком непотребном виде? Вставай, сейчас я тебя явлю губернатору, чтобы он наказал тебя... История гласит, что полицейский упал к ногам Демидова, умоляя не позорить его, но Демидов велел слугам тащить его по Москве к дому Волконского, чтобы все москвичи наглядно убедились, каковы у них квартальные... Бедный квартальный даже хвоста у себя не заметил, так и шел по улицам, лисьим хвостом помахивая, и лишь перед домом губернатора Демидов смилостивился, сказав, что “прощает” его, и подарил полицейскому парик, дабы накрыть бритую голову, а заодно дал ему мешок с золотом, чтобы тот худого о нем ничего не сказывал. Пишу я вот это, читатель, а перед глазами у меня все время стоит знаменитый портрет Прокофия Демидова гениальной кисти Левицкого, что ныне украшает залы Третьяковской галереи. Помните, наверное, что Демидов изображен на фоне цветущего сада в халате и колпаке, эдакий добрый дедушка, он с небрежной деловитостью облокотился на садовую лейку. Представляя это гениальное полотно русской общественности, Сергей Дягилев в 1902 году писал: “Великий благотворитель и не менее великий чудак, Прокофий Акинфиевич, всю жизнь заставлявший говорить о себе не только провинциальное общество Москвы, не только всю Россию, но и все европейские центры, которые он посетил во время своего экстравагантного путешествия...” Между тем, читатель, Демидова подстерегала беда, связанная именно с этим его “экстравагантным” визитом в Англию и – особенно – с тем “букетом”, который он там оставил. Англичане, как выяснилось, ничего не прощали!
Мы, читатель, сейчас немало рассуждаем и пишем о матерях-отказницах, кои оставляют своих детишек в родильных домах или приютах. У в ы, с этой же проблемой я столкнулся впервые – не удивляйтесь! – еще при написании романа “Фаворит”. Как это ни странно, но в XVIII веке, осиянном высокой нравственностью народа и учением христианства, такое тоже случалось. Екатерина об этом знала и говорила об этом не раз: – Прямо Содом какой-то! Удовольствие от парней получит, сама брюхо набьет, а потом младенца находят в горохе на огородах да на капустных грядках. С этим надо бороться. Не матки их беспутные заботят меня, а сироты несчастные, материнской ласки и молока материнского лишенные... Вот беда-то в чем! Дени Дидро помог ей добрым советом: из подкидышей, что будут воспитаны государством, следует образовать новое сословие в России – людей свободных, и чтоб эти люди впредь ни при каких условиях не могли бы попасть в кабалу закрепощенных. Екатерина с этим была согласна. – Я пойду и далее, – заявила она. – Воспитанники государства, женясь на крепостных девках, вызволяют их от рабства помещика, а воспитанницы, брачуясь с крепостными, сразу же от брачного венца делают мужей своих тоже свободными... Задумано было хорошо. Не было только денег, чтобы устроить “Сиропитательные дома” (позже нареченные “воспитательными”). Россия сражалась с Турцией, и, чтобы вести такую войнищу на Дунае, деньги тоже требовались – и немалые! Фаворитом при “матушке” состоял тогда Гришка Орлов, он ее спрашивал: – Матушка, а сколь тебе надобно? – Миллиона четыре, никак не меньше. Но банкиры европейские, раздери их холера, в кредит более не дают, ибо, души гадючьи, не больно-то верят в славу оружия российского. – Так и плюнь на них! У нас Прошка Демидов имеется, вот ты его и хватай за “яблочко”, чтобы раскошелился... С этим решением он сам предстал перед Демидовым, прося в долг “матушке” сущую ерунду – всего четыре миллиона рублей (не ассигнациями, а золотом, конечно). – О какой матушке волнуешься? – спросил Демидов. – О матушке-России или о той, кою ты по ночам всячески развлекаешь? Орлов сказал, что у всех у них по две “матушки”. – Императрице не дам! – сразу отрезал Демидов. – Почему? – удивился Гришка Орлов, граф, князь и прочее. – Боюсь давать тем, кто имеет право растянуть меня и высечь, а тебе дам, ибо захочу, так я и тебя высеку... Орлов посмеялся, винцом погрешил и сказал, что казна при возвращении ссуды накинет ему три процента. Демидов сказал: – Не надо мне ваших процентов. Я свое условие ставлю: ежели в сроках не управитесь, то я обрету право – при всем честном народе – накидать тебе в морду сразу три оплеухи. Орлов кинулся в Зимний дворец, докладывая императрице – так, мол, и так. Процентов Демидов не желает, зато согласен обменять их на три оплеухи. Это графа заботило: – Матушка, ведь не поспеешь к сроку долг-то вернуть? А этот дуралей выведет меня на площадь и свое получит... – Ох, и тошно же мне с вами со всеми! – отвечала Екатерина. – Но делать нечего – соглашайся быть битым, чтобы война продлевалась до победы, а казна процентов не ведала... Мысли о подкидышах и сиротах не покидали ее, а ведь Дидро и Вольтеру не станешь объяснять, что русская казна исчерпана. Тут-то как раз и появился на пороге ее кабинета британский посол лорд Каткарт, от которого императрица и узнала о том “наследстве”, которое Демидов оставил в парламентском кресле спикера. Возмущенная императрица сначала посулила, что сошлет Демидова в Сибирь, и, кажется, была к этому готова. Но, женщина практичная, Екатерина даже из этой зловонной кучи решила иметь экономическую выгоду ради своих целей. Прокофий Акинфиевич выслушал от нее первые слова, звучащие для него приговором: – Сказывают, что ты в Сибири урожден был, так я тебя, приятеля своего, и сошлю в Сибирь, чтобы ноги там протянул... У нас, русских, в Европе и так всякую дурь болтают, Россию шельмуя, а ты... что ты? Или другого места не сыскал, кроме парламента, чтобы свою нужду справить? Готовься к ссылке... Демидов рухнул перед женщиной на колени: – Матушка... родимая... пожалей! – А ты меня разве пожалел, на всю Европу бесчестя? – Ваше величество, что угодно... просите. Последнюю рубашку сыму, с торбой по миру побираться пойду... все отдам! Екатерина, искусная актриса, дышала гневно. – Мне от тебя всего и не надобно... Тут Екатерина припомнила, как Демидов устроил в Петербурге гулянье для простого народа, где среди каруселей и балаганов выставил жареных быков и устроил винные фонтаны, бьющие дармовым вином, отчего в столице от перепоя скончались более полутысячи человек. Она размахнулась и отвесила ему пощечину: – На каторгу! Надоел ты мне. Даже когда добро стараешься делать, от тебя, кроме зла, ничего не бывает... Демидов ползал в ногах у нее, рыдал и воспрянул, когда понял, чего от него требуется, – всего-то лишь денег на создание “Сиропитательного дома” для подкидышей и сироток. Таким-то вот образом одна лишь “куча”, оставленная в кресле британского спикера, обошлась ему в ОДИН МИЛЛИОН И СТО СЕМЬ ТЫСЯЧ рублей, опять-таки чистым золотом. “Воспитательный дом” вскоре появился и в Петербурге, а Демидов, кажется, о тратах не жалел: в Москве он отдал для приюта свой каменный дом, завел при нем скотный двор и даже составил инструкцию о том, как получать от коров высокие удои молока. Правда, в этой истории случилось не все так, как задумали ранее. Крепостные стали умышленно подкидывать в “Воспитательные дома” своих младенцев, чтобы они уже никогда не ведали барщины, а сразу становились свободными гражданами (вот во что обратились идеи Дидро, золото Демидова и хлопоты императрицы!)... Постепенно старея, Прокофий Акинфиевич не оставил своих чудачеств, и в какой-то степени он заранее предвосхитил тех купеческих Тит Титычей, что дали пищу для пьес Островского. Порою же чудачества его принимали форму глумления над людьми. Так иногда он давал деньги в долг с условием, что цифру долга напишет на лбу должника, требуя, чтобы эту цифру он не смывал до тех пор, пока не вернет денег. – А до сего пущай все видят, сколь ты задолжал мне... Однажды явилась к нему старая барыня, и просила-то она сущую ерунду – всего тысячу рублей, и Демидов не отказал ей: – Почему и не дать? Только не взыщи, у меня на сей день золотишка не стало – медяками возьмешь ли, дура? – Возьму, батюшка, медяками. Как не взять... Надо знать, что медные деньги тогда были тяжелы и массивны и, чтобы увезти тысячу рублей в медяках, требовалось бы не менее трех телег. Старухе отвели пустую комнату, высыпали в ней навалом мешки с медью, Демидов велел старухе отсчитывать тысячу рублей, складывая медяки в ровные столбики. Старуха ползала на коленях до самого вечера, а Демидов, похаживая возле, нарочно задевал столбики, рассыпая их, чтобы сбить старуху со счету. Наконец и ему эта возня прискучила: – А что, мать, не возьмешь ли золотом? Ведь, гляди, уже зеваю, спать бы пора, а ты и до свету не управишься. – Возьму, родимый, и золотом, как не взять?.. Время от времени Демидов вызывал охотников из числа лентяев – целый год пролежать у него дома в постели, не вставая с нее даже в тех случаях, когда “ватерклосс” требовался, и за это он сулил богатую премию. Но даже самые отпетые лодыри не выдерживали и, получив от Демидова не премию, а плетей на конюшне, убегали из его дома, радуясь, что их миновала пытка лежанием. Одно время среди молодых дворян возникла глупейшая мода – носить очки, и Прокофий Акинфиевич мигом отреагировал, пародируя: у него не только дворня, не только кучеры, но даже лошади и собаки были с очками. То-то хохотала Москва! Удивил он сограждан и своими дугами: две гигантские лошади шли в коренниках, два осла впереди, один форейтор был карликом-пигмеем, а второй был таким громадным верзилой, что его длинные ноги по мостовой тащились. Одежда выездных лакеев Демидова была пошита из двух половин: левая часть – парча, шелк и бархат, а правая – дерюжина да сермяга, левая нога каждого в шелковом чулке, а башмак сверкал алмазами, зато правая – в лаптях и онучах мужицких. – Пади, пади, – попискивал лилипутик. – Пади, пади-и! – громыхал басом Гулливер... Нет, читатель, это уже не чудачество, а нечто совсем иное. За всем этим маскарадом скрывался потаенный смысл: Прокофий Акинфиевич презирал аристократов и где только мог тешился пародиями над их претензиями и чванством. Как раз в ту пору восходила новая звезда придворной элиты – Безбородко, утопавшего в роскоши, транжирившего тысячи на любовниц, и Демидов питал к нему особое отвращение. Побывав в Москве, Безбородко напросился в гости к Демидову, а потом отклонил свой визит, ссылаясь на важные дела, а Демидов-то уже потратился для убранства стола, гостей-то уже назвал... Гости спрашивали: – А где же главный столичный гость – Александр Андреевич Безбородко? Ведь ради того, чтобы повидать его, мы и явились. – Сейчас приведут его, – мрачно ответил Демидов... Раздался страшный визг – лакей втащил громадную свиноматку с отвислым брюхом, но в придворном кафтане, и силком усадил ее в вольтеровское кресло, предназначенное для самого важного гостя. Прокофий Акинфиевич, отпуская свинье нижайшие поклоны, радушно уговаривал ее: – Ваша превеликая светлость, не побрезгуйте... Живем мы не по-вашему, люди простые, откушайте, что Бог послал. Не угодно ли опробовать камерани? А вот, удостойте просвещенного внимания, ананасы из оранжерей Нарышкиных. Не обижайте нас, ваша светлость... Свинья отчаянно визжала, будто ее режут, но, разглядев стол, убранный всякими заморскими яствами, взгромоздилась на него, хрюкая, она пожрала все подряд, что там было, уделив особое внимание винограду, присланному из Тавриды, а после ананасов сочно рыгала, пресытившись. Демидов с поклоном провожал ее от стола: – Век будем помнить, что удосужили нас, сирых, своим высочайшим визитом. Не обессудьте, ежели угодить не смогли... Лишь за два года до смерти Демидов – в возрасте 74 лет – узаконил свою связь с Татьяной Семеновой церковным браком. Среди их дочерей была одна, имя которой для истории почему-то не сохранилось, но зато известно, что она стала женою Щепочкина. Меня это особенно волнует как генеалога. Почему? Да по той причине, что именно из этой фамилии вышел наш знаменитый народоволец, шлиссельбуржец и почетный академик Н. А. Морозов, который скончался в 1946 году в своем же (!) имении на берегу реки Мологи. Вот как бывает.
Снова глянем на его портрет кисти Левицкого, писанный “по случаю” – в ознаменование того, что на деньги Демидова в столице был построен родильный дом, по тем временам чудо редкостное. Но, спросят меня, при чем на портрете сад и почему здесь лейка? Они необходимы – и как фон, и как деталь, многое объясняющие в жизни Прокофия Акинфиевича. Был он прирожденный ботаник, разводил в Москве цветники, содержал огородные теплицы для тропических растений, собрал коллекцию редкостных лавровых и папоротников, которые очень высоко оценивались петербургскими учеными. Да, читатель, не спорю, Демидов был отчаянный самодур, но дураком никогда не был. Известна и вторая его страсть – любовь к народному фольклору, а это занятие в те времена было не таким уж безобидным, как вы думаете. Ведь еще в конце XIX столетия известны случаи, когда князья Волконские избивали баб и мужиков, если те осмеливались на гуляньях распевать песню “Ванька-ключник, злой разлучник...”, ибо во времена далекие Ванька-ключник разлучил какого-то князя Волконского с его женою, и долгие годы эта народная песня публиковалась в России без упоминания князя Волконского. Под запретом была песня “Мимо рощи я шла одинехонька”, ибо в ней задевалось женское самолюбие Екатерины II. О том, что народные песни казались тогда крамолой, судите сами – письмо Демидова к академику Г. Ф. Миллеру от 1768 года пробилось в печать только в 1901 году; в нем Демидов сообщал, что в России народная песня уже задавлена, а он эти песни вывез из Сибири, “понеже туда всех разумных дураков посылают, которые нашу прошедшую историю и поют на голосу...”. Сказав о Демидове дурное, не премину сказать и хорошее. Все его родичи отличались жестокостью, просто зверствовали, от них на уральских заводах стон стоял. Родной брат Никита (тот самый, что перед Бироном холопствовал) пощады к людям не ведал, и хотя он известен у нас перепиской с Вольтером, но людские страдания были для него пустым звуком. Прокофий Акинфиевич, в отличие от родимых супостатов, все-таки о своих рабочих заботился, вникая в их нужды, он укрощал деспотизм в управлении заводами, выделяясь даже человеколюбием. Скажу и далее о хорошем. Понимая, что для торговли с Европой страна нуждается не просто в купцах, а экономистах и финансистах, Демидов в 1772 году основал Коммерческое училище, которое при Павле I было переведено в столицу. Когда же в Москве открывали университет, Демидов пожертвовал ему свои деньги – для неимущих, чтобы учились, в нужде постыдной не прозябая; тогда же для бездомных студентов он подарил свой дом, “дабы оне в тесноте не обучались”. А когда университет был еще в проекте, Демидов выдвинул свой проект – предложил свои ПОЛТОРА МИЛЛИОНА рублей, желая видеть Московский университет непременно на Воробьевых горах (странно, что в наше время он там и появился). Закончу рассказ солью, которая в те времена была в большой цене, малодоступная простому народу. Что сделал Демидов? Просто так подарить соль москвичам он не мог, ибо натура была такая, что ему в любом случае хотелось бы “начудить”, чтобы люди опять ахали. В самый разгар жаркого лета Прокофий Акинфиевич выразил непременное желание кататься на санях. Но где взять снег для такой прогулки? Демидов скупил всю соль, какая была на складах, и велел соорудить из этой соли санный путь длиною в три версты, по которому и прокатился на тройке с бубенцами. Потом вылез из саней и махнул народу московскому, что сбежался смотреть на его чудачество: – Цыц и перецыц, люди! Я удовольствие получил, теперь вы эту соль по своим домам тащите – она в а ш а... П. А. Демидов скончался осенью 1786 года.
Date: 2015-09-05; view: 527; Нарушение авторских прав |