Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать неотразимый комплимент Как противостоять манипуляциям мужчин? Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?

Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






О Балтере и Малеевке





 

 

 

Бориса Балтера, моего двоюродного брата, автора щемяще искренней повести «До свидания, мальчики!», помню с детства. Его мать, тетя Соня, была старшей сестрой моего отца. Помню, в одно из своих посещений Сони (наверное, в начале пятидесятых годов прошлого века) отец взял меня с собой. Тетя Соня жила у своей старшей дочери, сестры Бориса, Нетты на Житной улице в центре Москвы. Она уже тяжело болела и потому встретила нас лежа. Отец подвел меня к ней поздороваться, потом сел возле ее кровати на стул, а я отправился в соседнюю комнату. Там меня пыталась занять разговором внучка тети Сони Долли, то есть моя двоюродная племянница, которая оказалась года на четыре старше меня, своего дяди (я был младше всех своих братьев и сестер по отцовской линии, младше Бориса на 20 лет). О чем мы говорили, в памяти не сохранилось, зато помню, что Доля предложила играть в шахматы. Я к тому времени усвоил в шахматах только ходы фигур и не имел еще никакого игрового опыта. Поэтому Доля, играя белыми, уже на 4‑м ходу поставила мне так называемый детский мат (слон на «с4», ферзь с поля «f3» бьет пешку на «f7» с матом). Мы поменяли фигуры, и она сделала мне такой же мат черными. Так мы меняли фигуры несколько раз, и результат оставался неизменным. Я никак не мог сообразить, что сделать, чтобы избежать мата, и тупо повторял одни и те же заученные раньше ходы. Ей же, видимо, нравилось одерживать столь легкие победы…

Больше, чем с Соней, отец дружил с другой своей старшей сестрой, Феней, жившей в огромной квартире в Казачьем переулке на Большой Полянке. Муж ее, Исайя Туров, работал в полпредстве Узбекской ССР, которое находилось в том же доме. Они жили вместе с младшим сыном Арнольдом, который был лет на десять младше Бориса, но перед самым окончанием войны успел побывать на фронте. Еще у них было две дочери: Инна и Рашель, жившие в Риге. По семейному преданию, Инна Турова, с которой Борис одно время был очень дружен, стала прототипом его Инки в повести «До свидания, мальчики!».



У Туровых мы бывали чаще. Здесь у отца случались забавные ссоры с тетей Феней: стоило отцу случайно упомянуть, что он родился в 1896 году или иным образом случайно обозначить свой возраст, как тетка возмущенно прерывала его выкриком: «Миша, что ты говоришь, как ты мог родиться в 1896‑м, если я, твоя старшая сестра, родилась в 1898‑м!» По дороге домой отец со смехом рассказывал мне и маме, что в двадцатые годы, когда выдавали советские паспорта, Феня убавила свой возраст лет на пять и с тех пор упорно придерживается паспортных данных.

А Бориса я увидел впервые примерно в те же годы, то есть в конце сороковых – начале пятидесятых, у нас дома на Ивановской улице (Тимирязевский район Москвы). Я учился классе в четвертом‑пятом и с гордостью рассказывал своим одноклассникам и приятелям по двору, что у меня есть двоюродный брат, фронтовик, майор по званию, которого после окончания войны направили учиться в Академию им. Фрунзе. Я слышал, что это самое высшее военное учебное заведение, в котором готовят будущих генералов и маршалов, поэтому известие об увольнении Бориса из армии меня очень разочаровало. Отец, мама и я занимали одну небольшую комнату в трехкомнатной квартире в двухэтажном доме барачного типа. В комнате была печь, которую топили дровами и углем, кухни не было, керосинка и помойное ведро стояли тут же. Два окна выходили в крохотный палисадник, за которым сплошной стеной тянулись дровяные сараи с голубятнями и курятниками…

Подробности знакомства с Борисом, как и когда он первый раз у нас появился, в памяти не сохранились. Помню только, что он был большой, держался свободно, очень уверенно, по‑командирски. С моим отцом, его дядей, несмотря на значительную разницу в возрасте (25 лет), говорил на равных, то же и с мамой, обращался к ним по имени: Миша, Люба. Разговор вел спокойно, вдумчиво, но, когда тема его волновала или возникал спор, легко переходил на повышенные интонации. Речь его была проста и лишена каких‑либо словесных изысков.

К отцу, художнику‑живописцу, единственному из родственников человеку творческой профессии, Борис, будучи уже студентом Литинститута, приезжал, чтобы поговорить об искусстве, о литературе, почитать что‑то из вновь написанного. Приступая к чтению, он демократично приглашал послушать и маму, и даже меня, и потом у всех троих по очереди спрашивал, понравилось ли то, что он прочел. Когда очередь доходила до меня, спрашивал внушительно: «Ну, а ты, Витя, что скажешь?» Я бывал смущен его вниманием и выдавливал из себя какую‑нибудь положительную реплику, хотя не все понимал в услышанном.

Помню, в один из приездов Борис читал что‑то о войне, где главным героем был молодой офицер‑артиллерист, командир батареи, все бойцы которой гибли. Запомнился даже обрывок одной довольно‑таки грубоватой фразы о «желторотой гадине», подразумевающей какую‑то женщину. Как я понял спустя годы, это был один из первых вариантов повести «Подвиг лейтенанта Беляева», опубликованной в пятидесятые годы и вновь переработанной в семидесятые, незадолго до его смерти. В конце восьмидесятых пожилой уже Вячеслав Кондратьев, шумно дебютировавший тогда повестью «Сашка», сказал вдове Бориса Гале, что «Подвиг лейтенанта Беляева», новый вариант которого он прочел в машинописном виде, считает лучшей повестью об Отечественной войне…



Отец при встрече с Борисом тоже пользовался случаем показать свои новые работы. Творческие дела его были не очень хороши. Живописать приходилось в нашей комнатушке, мастерской у него не было. После окончания ВХУТЕМАСа он подавал надежды, был общественником и потому отказался от очереди на мастерскую в пользу менее «заслуженного» товарища, в надежде, что уж он‑то сам мастерскую получит позже. Но обстоятельства изменились, он так и остался без мастерской. В тридцатые годы входил в какое‑то небольшое объединение, вместе ездили по Союзу, регулярно выставлялись. Но в связи с войной группа распалась.

Теперь участие в выставках стало проблематичным, работать для продажи он не считал возможным. Приходилось зарабатывать какие‑то деньги в копийном цеху, копировать «Рожь» Шишкина, «Опять двойка» Решетникова или «Утро нашей Родины» Шурпина, где был изображен вождь в белом кителе на фоне колхозного поля. Отводил душу только летом, снимая дачу в Подмосковье, где можно было, по‑быстрому разделавшись с приносящей скудный заработок очередной копией, писать на природе лес, реку, песчаные осыпи, облака.

По случаю приезда Бориса отец извлекал свои новые работы из угла, где они стояли повернутые холстами к линялым обоям, или из‑за спинки кровати – старые обычно висели на стенах. Борису однажды понравился больше других романтический этюд: одинокая сосна с обломанными ветвями на фоне облачного с просветами неба. «Знаешь, дядька, – внушительно сказал он отцу, – в этом устоявшем под бурей дереве есть драматизм, есть идея!»

Содержание, как я теперь понимаю, было для него тогда важнее формы. Работа была, конечно, не из лучших, отцу больше удавались пейзажи с натуры и портреты. Но Борис тогда вряд ли разбирался в живописи. Что понимал и отец. Поэтому он с особенным энтузиазмом принял предложение Бориса пойти с группой его товарищей в Третьяковку, где, конечно, не обошлось без умеренной (времена‑то были какие!) критики передвижников и нынешних лауреатов типа того же Шурпина. Домой отец возвратился очень довольный общением с писательской молодежью. Писателям, по его ощущению, экскурсия понравилась. Отец бывал иногда у Бориса в гостях. Очень тепло отзывался о его жене Вале, враче по специальности, с которой Борис познакомился во время войны.

После окончания Литинститута, как я узнал от родителей, Борис уехал в Абакан, главный город Хакасской автономной области в составе Красноярского края, на работу то ли в областную газету, то ли в какое‑то литературное учреждение. В Абакан он взял с собой племянника Витю, сына другой его старшей сестры Ланы, который стал там перворазрядником по боксу. С Витей в мои детские годы я виделся только раз: отец зачем‑то ненадолго приезжал к Лане и взял меня с собой. Помню весенний день, солнечный московский дворик, напоминающий известный поленовский пейзаж, только без церковки.

Пока взрослые разговаривали, мы с племянником, который, как и Доля (дочь Нетты), оказался старше меня, своего двоюродного дяди, были предоставлены сами себе. Витя с воодушевлением пересказывал мне содержание приключенческой повести «Капитан «Старой черепахи», а в перерывах напевал бесцензурную песенку о московском трамвае: «Мы летим, ковыляя во мгле, // Две старухи повисли на мне…»…

При каких обстоятельствах появилась у нас дома книжечка хакасских сказок, переведенных и обработанных Борисом Балтером, с его дарственной надписью – не помню…

После возвращения в Москву Борис продолжал бывать у нас. Помню, летом 1955 года именно от него мы узнали о снятии Маленкова (председателя Совета министров СССР), в газетах и по радио это было объявлено позже. Новость была оглашена довольно эффектно, с расчетом на неожиданность. Хитро улыбающийся Борис вдруг заявил: «Сейчас я вам скажу такое, отчего вы все полезете под стол!» Под стол мы, конечно, не полезли, но стало ясно, что в литературные круги, в которых вращается Борис, новости с самого верха доходят быстрее, чем к нам на Ивановскую улицу. Чувствовалось, что изменения наверху ему по душе, вероятно, они знаменовали для него предстоящую хрущевскую оттепель. Я еще не был посвящен в политические противоречия эпохи, хотя учился хорошо и на следующий год собирался окончить школу с золотой медалью (из‑за описки в сочинении получил лишь серебряную). Меня интересовала литература, но уровень познаний не превышал требования школьной программы. Конечно, я уже знал что‑то о символизме, о футуризме, видел импрессионистов в только что открывшейся экспозиции Музея изобразительных искусств. Даже пробовал уже писать стихи, но поскольку самым почитаемым поэтом был для меня Маяковский школьной программы, то выходило что‑то в таком духе: «В магазинах, кроме хлеба, сыр, колбасы, апельсины…» Раннего Маяковского я еще не мог оценить, хотя кое‑что из раннего уже вызывало интерес. Увлечение Маяковским, помимо прочего, объясняется влиянием отца, бывшего воспитанника ВХУТЕМАСа, современника и страстного почитателя поэта победившей революции. Сочинения мои по литературе признавались в школе лучшими, и я собирался поступать на факультет журналистики в МГУ, почему не на филологический, до сих пор не могу понять. Видимо, ни я, ни родители, не знали о существовании такого факультета. Журналистское же поприще отец посчитал малоподходящим и решил меня разубедить. Поскольку его аргументации явно не хватало, он призвал на подмогу Бориса.

Тот разговор я хорошо помню. Он происходил в начале лета 1956 года; старые липы с двух сторон нашей, к тому времени уже заасфальтированной, улочки зеленели. В свежей зелени был палисадник, где мне предстояло, по замыслу старших, обрести под ногами суровую почву реальности. Во‑первых, сразу и без сожаления Борис разгромил мои стихи. Первоисточник тоже был узнан моментально. Здесь я впервые столкнулся с таким удивительным для меня фактом, что авторитетам не обязательно только поклоняться, их можно еще критически осмысливать, как и все, с чем сталкиваешься в жизни. Борис утверждал, что стихи Маяковского двадцатых годов в подавляющем своем большинстве рассудочны и неглубоки, а те немногие, что составляют исключение, мне попросту неизвестны. «Ты знаешь, например, «Пощечину члену ВЦИКа»?» – внушительно вопросил он меня, имея в виду стихотворение «Помпадур» (1928):

 

Мне неведомо,

в кого я попаду,

Знаю только –

попаду в кого‑то…

Выдающийся

советский помпадур

Выезжает

отдыхать

на воды…

 

Этого стихотворения я действительно не знал. Но сейчас, по прошествии лет, замечу, что и оно выделяется из массы других агитационно‑пропагандистских творений Маяковского советского времени лишь сатирическим содержанием. Значит, и здесь, как в оценке отцовского этюда с одинокой сосной, социальная острота интересовала Бориса прежде всего. Что же касается Маяковского в целом, то не могу не признать: и в двадцатые годы отдельные стихи достойны его поэтического масштаба, но не они были определяющими.

Касательно же моего стихотворчества Борис попытался растолковать мне, что надо уметь схватывать характерное в окружающих предметах и ситуациях, и тогда любая деталь станет выразительной и интересной. Для примера привел строки Евгения Винокурова, мною тогда еще не читанные, про «узелочки почек», которые весна «завязала затем, чтобы помнили все», и пастернаковское изображение грозы: «сто слепящих фотографий ночью снял на память гром…». Пастернака я тоже, конечно, еще не читал и едва ли слышал его имя. Ни у кого из наших знакомых, родственников и учителей ни одной его книги я никогда не видел, а в книжные магазины я тогда еще не хаживал, да и не было их поблизости в нашем окраинном районе. А если бы и были, вряд ли в них обнаружилась бы книжечка его стихов. Такое было время.

К моим жизненным планам Борис отнесся столь же отрицательно, как и к стихам. Он полностью согласился с моим отцом в том, что зарабатывать на хлеб сочинением заметок и статеек по мерке редактора – дело неблагодарное, писать только правду никто не позволит. А вот сочинять стихи можно и будучи инженером – отрицательное отношение к ранней литературной профессионализации сохранялось у него до последних дней.

Не решаясь спорить с братом‑писателем, я возражал вяло и даже соглашался там, где недавно еще спорил с отцом. Все последующие вечера, гоняя по округе на велосипеде, я обдумывал услышанное. В конце концов решил подавать документы на геологический факультет – поступать непременно в МГУ мне хотелось, потому что туда поступала одна моя одноклассница…

Когда основная тема разговора исчерпалась, между отцом и Борисом вдруг завязался яростный спор по политическим вопросам. Погруженный в свои мысли, я и не заметил, как он возник. Речь шла о недавнем (двух месяцев не прошло) ХХ съезде правящей коммунистической партии. Отец воспринял его со свойственной ему доверчивостью к официальным формулировкам. Для него, беспартийного коммуниста, каковым он себя считал, докладом Хрущева коммунистическая идея ничуть не была поколеблена. Исключение составляла лишь сфера искусства, где вторжение власти в творческий процесс всегда вызывало его внутренний протест и возмущение. Но для члена коммунистической партии Бориса Балтера доклад генсека означал совсем иное, он, видимо, уже тогда сомневался, можно ли доверять всей этой организации в ее современном виде и всем ее свершениям: «Такие, как ты, позволили этим фашистам прийти к власти в тридцатые годы!» – разъяренно кричал он на защищавшего партийную линию отца.

Не думаю, чтобы гнев Бориса в отношении отца был справедлив, хотя в главном (по поводу фашистов) он был прав. Во‑первых, не такие, как мой отец, позволили «им» прийти к власти. С мнением творческой интеллигенции, вообще интеллигенции, никто уже не считался, да и вообще с ее мнением никогда не считались в России, а социальная демагогия «этих фашистов» (как выразился Борис) была точной и беспроигрышной, и поэтому народ в своей подавляющей массе шел за ними. Социалистическая утопия успешно привилась на российской почве, потому что в России всегда относились к богатству или даже просто к благополучию если не с ненавистью, то с недоброжелательством и завистью. А во‑вторых, пришедшие к власти в 1917‑м были не намного лучше «этих», может быть, только принципиальней и фанатичнее, что и сам Борис, я уверен, прекрасно осознал уже через несколько лет.

Спор, как я уже упомянул, был яростным и даже злым. У обоих от волнения белели губы. Объяснение происходило в дубовой рощице (ныне парк «Дубки»), неподалеку от дома. Одной рукой Борис крепко прижимал меня к себе, обхватив за пояс, другой – опирался на палку. Шли быстро, я в какие‑то мгновения не успевал переступить с ноги на ногу, и он буквально волочил меня за собой. Иногда он обращался ко мне, словно рассчитывая на мою поддержку. Но я не смел вступить в разговор старших, да и мало что понимал тогда в их споре, который, как мне кажется, отдалил их друг от друга. Мы возвратились домой, Борис пробыл у нас какое‑то время, но расстались они холоднее, чем обычно.

Еще до спора отец, сам уже перенесший инфаркт, упрекнул Бориса в небрежном отношении к здоровью, к болезни сердца. «У меня нет времени на врачей», – отрезал Борис. Также еще до спора он обмолвился, что пишет историческую повесть о казаках, а затем без всякой позы признался, что ничем из написанного не удовлетворен. Ему было 37, и он отчетливо осознавал, что времени остается мало. «Если за ближайшие пять лет не удастся написать ничего действительно стоящего – придется это дело бросить», – решительно подытожил он.

 

 

В МГУ я не поступил, допустив досадную оплошность на письменном экзамене по математике. Пришлось пойти в Рыбный институт – туда медалистов принимали без экзаменов, благо здание института располагалось недалеко от дома, на берегу Тимирязевского пруда. Там я начал печататься в институтской многотиражке с экзотическим названием «За кадры рыбной промышленности и флота», стал участником институтского литобъединения. В 1959 году институт, по настоянию Хрущева, перевели в Калининград, ближе к морю! Я бывал в Москве только во время зимних каникул. Никаких встреч с Борисом у меня не было. Собственные отношения с ним у меня возникли на какое‑то время лишь после окончания института и возвращения в Москву в 1961 году. Я привез к родителям молодую жену, студентку четвертого курса нашего института. Борис при первой встрече смутил меня прямым вопросом: «Миша с Любой согласились принять тебя с женой в своей комнатушке?» – и озадаченно покачал головой.

Я несколько раз был у него, в коммунальной квартире на Песчаной улице. Он, Валя и сын Игорь занимали одну комнату, но значительно больше нашей. Игорь еще учился в школе, но уже курил. Борис не запрещал ему курить дома, а иногда даже стрелял у сына сигареты. Мне он объяснил это довольно дружелюбной по отношению к Игорю фразой: «Что с балбесом сделаешь!» Валя происходящее не комментировала, во всяком случае при мне.

Борис интересовался моим чтением. Хвалил, когда среди названных авторов были Хэмингуэй и Ремарк, ругал за присутствие в этом перечне Кронина и Уилсона. Однажды очень многозначительно, словно гордясь самим фактом публикации, показал мне напечатанные в каком‑то журнале стихи своего друга, совершенно не известного мне поэта Наума Коржавина, среди которых было стихотворение «Инерция стиля».

Как я потом узнал, например из воспоминаний Бенедикта Сарнова «Скуки не было» (изд‑во «Аграф»), Борис, как и Коржавин, во второй половине пятидесятых внештатно работал в Литгазете, где собралась в то время неплохая компания поэтов, прозаиков и критиков, ставших со временем очень известными и даже знаменитыми. А некоторым из них суждено было приобрести широкое признание (пусть пока неофициальное) уже и тогда, например, Булату Окуджаве.

Поэтому неудивительно, что Борис весьма трезво и критически относился к самым свежим явлениям тогдашней литературной жизни. Так, он довольно равнодушно и даже отрицательно отзывался о стихах Евгения Евтушенко, который был необычайно популярен, особенно в среде студенческой молодежи. Считал Евтушенко очень поверхностным и неглубоким, даже евтушенковский «Бабий Яр», недавно напечатанный в той же «Литературке», не составлял в этом смысле исключения для Бориса. Он рассказал мне, что в процессе работы над стихотворением Евтушенко буквально выспрашивал у знакомых писателей‑евреев специфические слова и выражения, чтобы в изобилии уснастить ими свои хлесткие строчки. Зато был одобрен мой интерес к Булату Окуджаве (один мой знакомый, еще не освоивший непривычную фамилию, пытаясь вспомнить ее, пояснял: «Что‑то среднее между Окинавой и Аджубеем»). Борис с удовольствием цитировал: «Иду себе, играю автоматом…», произнося слово «играю» с особенным ударением.

Однажды Борис предложил сыграть в шахматы. Валя и Игорь смотрели по телевизору популярный бразильский фильм о шофере («Там, где кончается асфальт»). С экрана звучала легкая песенка с припевом: «Крепче за баранку держись, шофер!» Борис на миг оторвался от игры: «Видишь, как просто: что бы ни случилось, крепче держись за баранку – и всё будет в порядке». Играл он не стандартно, с увлечением, постоянно стремясь к инициативе, к атаке на короля. Мог ввести в игру ладью не через центр, как это принято, а по крайней вертикали, вслед за рванувшейся вперед пешкой. Его порой весьма рискованные замыслы не так‑то легко было опровергнуть. Первую партию выиграл я, вторую он, третья закончилась вничью. Общим счетом (1,5: 1,5) Борис остался доволен, ведь я недавно получил первый разряд в полуфинале первенства Калининграда по шахматам.

Был я у Бориса после выхода в свет «Тарусских страниц». Об участии его в этом издании отец узнал у кого‑то из друзей, альманах был где‑то раздобыт и прочитан, в первую очередь, конечно, проза Бориса, первая часть повести «До свидания, мальчики!». Затем в журнале «Юность» повесть была напечатана целиком. Отец прочел ее с удовольствием, но ему не понравилось, что Борис изменил некоторые реальные факты, придав им, по мнению отца, более выигрышный вид, в частности, идеализировал свою мать, ставшую в повести матерью Володи Белова. Мне же повесть безоговорочно понравилась своим лиризмом, достоверностью передачи юношеских переживаний.

В тот вечер Борис был несколько возбужден, ему приходилось то и дело выходить из комнаты, потому что в коридоре звонил телефон. Его поздравляли с успехом. Иногда мне было слышно через открытую дверь, что говорил Борис. Так, на вопрос какой‑то женщины‑критика он ответил, что сейчас из писателей ему ближе всех Василий Аксенов со своим «Звездным билетом». Говорил, что в прошлом было и что‑то хорошее, об этом хорошем – его повесть.

Последний раз я был в этой квартире после публикации повести в «Юности». Борис показал мне два читательских письма, особенно его тронувших. В одном из них школьник‑десятиклассник просил сообщить, что стало с героями, каковы их подлинные имена, с жаром убеждал написать продолжение…

Получив очередную порцию моих новых стихов, Борис не однажды говорил мне: «Понимаешь, я ведь не поэт, я прозаик, давай я сведу тебя с кем‑нибудь из настоящих поэтов: с Ваншенкиным, Винокуровым, Поженяном?» Но меня, инженера‑проектировщика, начисто лишенного литературной среды, такая перспектива пугала, ведь любой настоящий поэт представлялся мне человеком необычайной значимости, совсем не таким, как окружающие меня в повседневной жизни люди.

Однажды Борис попросил все‑таки Олега Чухонцева, работавшего тогда в «Юности», посмотреть мои стихи. И вот в один из осенних дней в начале шестидесятых я проскользнул с улицы Воровского в едва приоткрытые железные ворота, робея, но не давая себе времени на раздумывание. Здесь, в этом дворе, где располагалась в то время по соседству с самыми высшими литературными инстанциями страны редакция «Юности», произошел наш разговор. Олег оказался моим ровесником, но был уже совершенно сформировавшимся человеком и поэтом. В разборе моих стихов я почувствовал благожелательность, но стихи были слабые, – я вдруг сам это понял, едва ступив на асфальт недружелюбно глянувшего на меня всеми окнами двора. Олег рекомендовал работать и ждать. «Борис Балтер не сразу написал «До свидания, мальчики!», – сказал он мне на прощание.

После того разговора я надолго бросил писать, всецело сосредоточившись на своем инженерном поприще. Я работал в конструкторском бюро, занимался расчетом и проектированием грузоподъемных механизмов, и моя работа, в общем‑то, мне нравилась. Мой двоюродный брат стал известным писателем, его повесть издали отдельной книгой, ее экранизировали и ставили спектакли в театре. Мне неловко было приходить к нему без повода, а самого главного повода, новых стихов, у меня больше не было. Как‑то я случайно встретил его на выставке Фернана Леже в Музее изобразительных искусств. В зале было много народу, Борис был окружен друзьями, но обрадовался, когда я подошел, пригласил заходить, передал привет моим родителям.

Еще раз я видел его в шестидесятые годы при печальных обстоятельствах – в 1964‑м умер отец. Панихида происходила в одном из залов Московского союза художников, на Беговой. Присутствовали родственники, мои институтские товарищи и горстка стариков‑художников. Художников могло бы быть больше, отца знали и любили многие из его собратьев по цеху, но кто‑то опоздал повесить объявление на Масловке. Телефона у нас не было, да и вряд ли у мамы были телефоны старых друзей отца: Тышлера, Каневского, Кибрика. Не помню, кто оповестил Бориса, с кем он пришел. В почетный караул он встал с узкой стороны гроба, так что утопавшая в цветах голова отца была впереди, справа. В двух шагах от него с траурной повязкой на рукаве стоял я. В какой‑то момент, услышав быстрый шепот в зале, я повернул туда голову и увидел, что Борис теряет равновесие. Несколько рук успело поддержать его, через минуту он пришел в себя. Я впервые заметил, что Борис совсем седой. В большие казенные окна вливались сумерки январского дня.

 

 

Следующие шесть лет я с Борисом не виделся. За это время в моей и, как оказалось, в его жизни произошли большие изменения. Примерно в одно время с ним (как заметил Пушкин, «бывают странные сближения») я ушел от жены, и у меня возникла новая семья. У него появилась Галя, приветливая, очень энергичная, постоянно озабоченная состоянием его здоровья. С ней я познакомился в начале 1970 года. Запомнилась однокомнатная квартирка в большом кооперативном доме на Уральской улице у метро «Щелковская». Я пришел вечером, после работы. Было много расспросов и разговоров, в том числе на политические темы. Пересказывались новости, услышанные по радио «Свобода» и по Би‑би‑си. Бориса недавно исключили из партии за подписание коллективного письма в защиту Гинзбурга и Галанского во время судебного процесса над ними. Но это никак не отражалось на самочувствии хозяев, наоборот, было ощущение приподнятости настроения, радушия, сердечности. В разговорах принимала участие своими ироничными репликами дочь Гали Ира, студентка филологического факультета МГУ. Ближе к полуночи, когда мне пора уже было уходить (вставать предстояло рано: рабочий день в конструкторском бюро начинался в 9 утра), забежал Наум Коржавин – Эмка, как звала его вся литературная Москва. Он произвел на меня впечатление человека немножко не от мира сего, но очень обаятельного и цельного. Борис только что прочел принесенную мною рукопись, многое одобрил и решил ошеломить понравившимися стихами Эмку. Он выкладывал перед Коржавиным каждое понравившееся стихотворение таким торжественным жестом, каким кладут на стол козырную карту. Но мне это нисколько не помогло. Критика Эмки была сокрушительной. Завершая рассмотрение моих стихов, он вообще высказал сомнение в возможности появления нового поэта в существующей общественной ситуации, высказав при этом удивление перед явлением Олега Чухонцева: откуда могло взяться такое дарование!

Тем не менее я продолжал писать, мне нравилось это занятие, появилось ощущение, что у меня что‑то получается. Через какое‑то время, ничего не сказав Борису, чтобы не отягощать его необходимостью как‑то помогать мне, я решил показать свои стихи в «Юности». Мне предложили оставить их в редакции, с тем чтобы их посмотрел один из литконсультантов: Чухонцев или Ряшенцев. Стихи попали к Чухонцеву, и на этот раз он отнесся к ним более благосклонно: при нашей минутной встрече в коридоре «Юности» он буркнул мне, что такие стихи передает в отдел поэзии, а уж они там решают их дальнейшую судьбу. После этого я несколько раз звонил в отдел, и наконец мне было предложено зайти. Встретил меня завотделом Сергей Дрофенко, молодой, энергичный, очень интеллигентный. Разговор длился несколько минут, во время которых он бегло просматривал мою рукопись и отбирал более, на его взгляд, подходящее. В завершение очень серьезно, глядя в глаза, подытожил: «Будем печатать!» Буквально через несколько дней его не стало, он умер, зайдя из «Юности» в ЦДЛ пообедать: отказало сердце. В «Юности» его заменил Натан Злотников, человек и поэт совсем иного калибра…

Узнав от меня, что стихи приняты в журнале, Борис периодически звонил в отдел, чтобы узнать, какова перспектива. Звонил и я. Процесс затянулся на три с лишним года. Злотников несколько раз менял подборку, видно было, что стихи, выбранные Дрофенко, ему не очень нравились. Но с Борисом, как, впрочем, и со мной, был сахарно‑любезен.

Вообще‑то затяжка с публикацией усугублялась еще и тем, что поэтические дебюты печатались лишь раз в год, в первом номере журнала. Мои стихи увидели свет только в январе 1974‑го, менее чем за полгода до смерти Бориса. При этом, по настоятельному совету Бориса, я подписал их фамилией мамы, так с тех пор и печатаюсь под ее фамилией. А дело было так. Борис как‑то спросил, как я подписал стихи, залежавшиеся в «Юности». Я ответил: Виктор Гнамов. Псевдоним «Гнамов» был образован из тех же букв, из которых состоит моя фамилия, по аналогии с псевдонимом старшего брата отца, Самуила, известного в Куйбышеве в двадцатые и тридцатые годы журналиста, который подписывал свои статьи псевдонимом «Намгов». «Гнамов» развеселил Бориса. «Что это за псевдоним, – сказал он, – сразу видно, что скрываешь еврейскую фамилию». «Как фамилия Любы?» – спросил он, имея в виду маму. «Есипова», – ответил я. «Вот так и подпиши стихи», – наставительно посоветовал брат. Совпадение или нет, сказать трудно, но после этого стихи пошли в печать!

Начиная с 1970 года, я встречался с Борисом регулярно, хотя и не очень часто. Звонил ему по телефону, когда он бывал в Москве, приезжал в загородный дом, который он построил вместе со своей Галей, рядом с писательским домом в Малеевке. Дом существует и сейчас в деревне Вертошино Рузского района Подмосковья. Большая ее часть имеет одну линию домов, так как расположена она над оврагом, по дну которого протекает незаметная подмосковная речушка, то ли Вертушинка, то ли Вертошинка. Строительство дома началось в 1970‑м, а Новый, 1971 год, как мне позже рассказывала Ира, встречали уже в нем, хотя он далеко не был еще достроен. Местные жители относились к Борису почтительно, называли его по имени‑отчеству или просто по отчеству: Исакович. Со многими из них установились доверительные и простые отношения, например с ближайшими соседями Борисом Ермилычем и Евдокией Ивановной, людьми очень тактичными и порядочными. Дом в деревне сразу же стали называть домом Балтера, так его называют и до сих пор. Борис прожил в нем около четырех лет. Он и в 1974‑м продолжал что‑то доделывать и усовершенствовать и говорил, что так будет до тех пор, пока хозяин жив. Однажды уже далеко за полночь я помогал ему развинчивать разводным ключом какую‑то муфту на трубе, подающей воду, потому что ему пришла в голову какая‑то новая идея. Дело было в подвале дома, тусклая лампочка освещала замкнутое пространство. Он так напрягался, наваливаясь на рукоятку ключа, что становилось страшно за него, за его сердце, но никакие уговоры отложить это на завтра не действовали. А у меня не хватало силы отвинтить проклятую муфту. Так мы и сражались с ней, пока она не подалась под его усилием…

Дом, построенный Борисом и Галей, заслуживает того, чтобы рассказать о нем поподробнее. Он сложен из бруса, двухэтажный, с двускатной крышей. Планировка его своеобразна. Почти весь первый этаж занимает большая, говоря по‑городскому, гостиная с камином и двумя самодельными столами: массивным обеденным у окна и журнальным, существенно меньшим, в глубине комнаты, напротив камина. Рядом с дверью из прихожей начинается полувинтовая (с поворотом на 90 градусов) деревянная лестница на второй этаж. В глубине комнаты, рядом с камином, дверь в кабинет Бориса. Здесь до сих пор на самодельной открытой полке, прибитой на уровне подоконника, стоят все зарубежные издания его «Мальчиков»: на английском, французском, немецком и еще на нескольких других языках мира. Так они стояли и при нем. Большую часть кабинета занимает уникальный письменный стол со столешницей из толстых досок (из сороковки), собранный на деревянных шипах без единого гвоздя. Стол этот собственноручно изготовил и собрал для Бориса поэт Николай Панченко, тоже фронтовик. С Борисом они сблизились, видимо, в пору составления и издания «Тарусских страниц». Николай Васильевич, кроме поэтического таланта, был еще, как говорится, мастером на все руки. В Тарусе он своими руками соорудил лодку, а в доме Бориса, помимо стола в кабинете, смастерил лестницу на второй этаж, которую я уже упоминал…

Впервые я побывал в этом доме осенью 1972‑го. Тому предшествовал телефонный разговор. Борис объяснил, что нужно ехать на литфондовском автобусе от станции Дорохово, куда автобус подавался в те годы ежедневно для встречи приезжающих в Малеевку писателей. А дальше, сказал он, водитель покажет, где нужно сойти и как найти Балтера. Почти как в песне Окуджавы, добавил он: «Шофер автобуса – мой лучший друг».

Но случилось иначе. Я постеснялся прилюдно спрашивать водителя, где мне следует выходить, кричать на весь автобус фамилию Балтера, и решил сообразить сам, но ошибся. Вышел на остановке «ВТО» (аббревиатура находившегося здесь дома отдыха Всесоюзного театрального общества). На рейсовом автобусе эта остановка предшествовала Малеевке. Дальше дорога вела в лес. И я, помня из объяснений Бориса, что нужно минут пять идти лесом, решил двигаться этой дорогой. Шел я сравнительно долго – не предполагаемые пять минут, а значительно дольше. Дорога то спускалась с заросшего деревьями и кустарником косогора, то поднималась вверх по склону глубокого оврага, в глубине которого струилась неширокая речушка с перекинутым через нее дощатым мостиком. В конце концов, не без помощи отдыхающих писателей, к моему удовольствию знавших Балтера, я вышел к деревне. Борис и Галя встретили меня очень радушно. Я приезжал к ним еще несколько раз и зимой, и летом. Сохранились в памяти отдельные строки неоконченного стихотворения об одном таком приезде:

 

Зима отступит поэтапно,

Оковы треснут на реке –

Опять явлюсь к тебе внезапно

С тетрадкой новою в руке

. .

Хвостом махнет лохматый пес

. .

И ты шагнешь ко мне навстречу,

Седой, уверенный, большой.

 

Таким он представал здесь для меня: с длинными волнистыми волосами, высокий, уверенный в себе, убежденный в справедливости своих жизненных принципов и при этом подкупающе искренний в общении, открытый для любого человека, готовый к сопереживанию любого несчастья или радости.

Мои приезды в Вертошино сопровождались обязательными хлебосольными застольями, обсуждением моих новых стихов, прогулками, если позволяла погода, и несколькими партиями в шахматы. Разница в возрасте стала ощущаться сильнее, да и чувствовал себя Борис уже не очень хорошо: я выигрывал все чаще, хотя так называемого боевого настроя при игре с ним у меня никогда не было. Счету в мою пользу способствовала и его азартность, бескомпромиссность, о которой я уже упоминал. Борис уже не курил, но переживал за меня, за то, что я стесняюсь курить при нем. «Кури, если хочется», – предлагал он мне. А может быть, ему самому хотелось повдыхать табачного дыма?..

В загородном доме Бориса я с упоением прочитал машинописную копию первой части «Жизни и необычайных приключений солдата Ивана Чонкина» (еще до ее издания за границей) и познакомился с ее автором. Прочел с захватывающим интересом книгу уже известного мне по статьям в «Литгазете» Бенедикта Сарнова «Рифмуется с правдой», детскую прозу Юрия Хазанова, увидел картины и графику замечательного художника Бориса Биргера, который, по семейному преданию, некоторые из своих работ проиграл Балтеру в шахматы. Впервые встретился с автором «Звездного билета» и «Затоваренной бочкотары» Василием Аксеновым. Познакомился с Виталием Яковлевичем Виленкиным, признанным знатоком поэзии Анны Ахматовой, с Марианной Николаевной Строевой, известным театроведом, красивой и обаятельной женщиной. Здесь началось мое знакомство с «главным» московским пушкинистом Валентином Непомнящим и его женой Таней, с обаятельным и добрейшим Марком Лисянским, автором знаменитой песни о Москве. Это были друзья Бориса, друзья Гали и Иры, все они стали со временем и моими друзьями.

В один из приездов к Борису я встретил пожилого, очень серьезного и внутренне сосредоточенного человека с негромким голосом и мягкими интеллигентными манерами. Это был Семен Израилевич Липкин. Известный переводчик восточной поэзии, поэт, сам напоминавший восточного мудреца и прорицателя. Борис его очень высоко ценил. Он как раз недавно прочел в рукописи тогда еще, конечно, не изданную поэму Липкина «Техник‑интендант», которую считал достойной уровня «Поэмы без героя» Анны Ахматовой… Был нежаркий летний вечер, за окнами шумела листва. Разговор велся полушутливый. Семен Израилевич рассказывал про какого‑то старорежимного петербургского дворника, который после эмиграции хозяев продолжал усердно наблюдать за их бывшим домом. Дворник был уверен, что хозяева вернутся и восстановится старый порядок. О революционной смуте 1917 года он говорил: «Жили мы, жили, и вдруг эта несчастья», подразумевая приход к власти большевиков. Когда‑то в другой раз, это было уже в 1974 году, Семен Израилевич благосклонно отозвался о моей первой публикации в «Юности», показанной ему Борисом. В том же году в Доме книги на Новом Арбате мне посчастливилось приобрести книжку стихотворений Семена Липкина, изданную в Элисте (столице Калмыкии), и я смог даже по этой куцей книжке оценить его как поэта. Чего стоит хотя бы стихотворение «На Тянь‑Шане»:

 

…В мастерскую, кружась над саманом,

Залетает листок невзначай.

Над горами – туман. За туманом –

Вы подумайте только – Китай!..

 

Или «Кавказ подо мною»:

 

…Пусть три тысячи двести над уровнем моря,

Пусть меня грузовик мимо бездны провез,

Все равно нахожусь я над уровнем горя,

На божественном уровне горя и слез…

 

Позже мне посчастливилось познакомиться с женой Липкина, замечательной поэтессой и человеком Инной Лиснянской, человеком очень щедрым и преданным. Она была большим другом Гали.

Не могу не вспомнить Костю Соловьева, начинающего автора из Гагр, высокопарно называвшего Бориса учителем. Костя, чтобы подзаработать денег, постоянно нанимался рабочим в какие‑то северные экспедиции и там писал свои очень пространные сочинения под звучным псевдонимом Гердов. Слог у него был тяжелый, ему нравились вычурные, очень громоздкие фразы со множеством придаточных предложений, не всегда согласующихся между собой. Все это создавало впечатление вполне модернистского письма. Когда я указывал ему на многочисленные случаи нарушения грамматики, он смеясь говорил, что я ничего не понимаю в искусстве прозы. При этом он постоянно просил прочесть что‑нибудь из написанного им, но читать мешал, перебивая чтение самодовольными репликами: «Ну что, Витёк, здорово!» Был у Бориса и еще один подопечный: Юрий Турчик из Ялты, вполне уже сложившийся писатель, которому Борис безуспешно старался помочь напечататься в столице. Но с ним в те годы я был знаком лишь заочно…

Приезжал я и зимой. Однажды зимним вечером Борис, несмотря на возражения бдительной Гали, собрался немного проводить зашедших на чашку чая гостей, кажется Марианну Строеву с кем‑то из отдыхавших в Малеевке. Волнение Гали было вызвано тем, что накануне он себя не очень хорошо чувствовал. Поэтому она попросила меня сопроводить Бориса и не позволять ему уходить за пределы деревни. Но по дороге завязался оживленный разговор, край деревни давно миновали, прошли перелесок, подходили уже к воротам Малеевки – только тут я решился наконец исполнить Галино поручение и остановить Бориса. Но не тут‑то было: «Ты что, будешь мне указывать, сколько мне ходить!» – грозно обрушился на меня Борис. Я счел за лучшее больше не напоминать ему о своей миссии, и так мы проследовали по территории Малеевки до главного корпуса, где распрощались с гостями. Потом не спеша возвращались назад, и я расспрашивал его о тех людях, которых только что проводили. Я ведь по‑прежнему за пределами его дачи жил вне литературной среды и мало кого знал в лицо…

При встречах с Борисом мы, конечно же, говорили о политической ситуации в стране, которая удручала своей беспросветностью. Эти разговоры, как и беседы Бориса с друзьями, при которых мне приходилось присутствовать, помогли мне избавиться от последних иллюзий по поводу Советской власти. Собственно, этот процесс шел всю мою сознательную жизнь. Чем больше я узнавал и начинал понимать, тем больше я отдалялся от тех понятий, что навязывала коммунистическая пропаганда. Здесь были свои этапные моменты: разоблачение Сталина Хрущевым в 1956 году на ХХ съезде их партии, погром, учиненный Хрущевым в начале шестидесятых на выставке в Манеже и на встрече с представителями творческой интеллигенции, и, наконец, ввод танков в Чехословакию в 1968‑м. Последнее событие стало решающим. Сопоставления той лжи, что заполняла советские средства массовой информации, с сообщениями западных радиостанций, которые многие тысячи моих сограждан, приникнув ухом к коробке радиоприемника, несмотря на глушилки, напряженно слушали в те вечера, довершили начатый процесс! После позорного окончания чехословацких событий вдруг пришло понимание: тотальная ложь окружала нас не только во время них – она извергается на нас ежедневно, даже когда никаких громких событий не происходит. Стало ясно, что ложь лежит в основе всего государственного устройства.

В разговорах на литературные темы Борису, как я теперь понимаю, было важно для самого себя, в противовес официальной критике, определить подлинные вершины в русской прозе советского времени. Он называл в связи с этим четыре наиболее значимых для него имени: Платонов, Бабель, Булгаков, Зощенко. Все эти авторы, конечно, были представлены, насколько это было возможно в то время, в его загородной домашней библиотеке.

Любимцем обитателей дома и их многочисленных гостей был Атос, королевский пудель палевой масти и горделивой осанки. Хозяйкой его была дочь Гали Ирина, но значительную часть жизни он проводил на даче на попечении Бориса и Гали. Ира рассказывала мне смешную историю, как Атоса всей семьей пытались научить подниматься по лестнице на второй этаж. Оставаться без хозяев внизу, на первом этаже, он не желал и начинал лаять. Но и подниматься по лестнице категорически отказывался. Его ласкали, пытались втащить на ступеньки силой, приманивали колбасой. Наконец Борис, зажав в зубах кусок колбасы и встав на четвереньки, сам попытался подниматься по ступенькам. Но Атос так и не решился совершить восхождение, несмотря на старания хозяев. Вообще, он был умен, но своенравен и чрезвычайно любвеобилен. Из‑за этого случались разные неприятности. Однажды в предновогодний вечер его часа три искали по всей округе, включая расположенную с другой стороны Малеевки деревню Глухово. Атос появился лишь минут за десять до наступления Нового года. В другой раз, уже после смерти хозяина дома, он был найден в деревне Писарево на другой стороне шоссе, куда раньше никогда не убегал. Спасательной экспедицией в составе Гали, Владимира Войновича и меня он был обнаружен на утро после своего любовного загула на чьей‑то открытой террасе: привязанным бельевой веревкой к балясине ограждения. Нашли мы его лишь благодаря тому, что издалека узнали по жалобному лаю, несущемуся снизу, от реки Рузы, где был расположен дом…

Помню последний приезд к Борису в конце мая 1974 года. Был чудесный день начала лета. За обедом выпили по две‑три рюмки «Киндзмараули», бутылку которого мне посчастливилось купить накануне в высотке на площади Восстания (ныне Кудринская). Потом играли в шахматы, слушали пластинку Вертинского, которого Борис и Галя любили. Приходила с каким‑то вопросом Тигра‑Львовна – так Галя с Ирой любовно (но, видимо, не без оснований) называли общую с Борисом приятельницу, директора малеевского детского сада. В какой‑то момент Борис сказал, что я мог бы снять дачу на лето в Вертошино у Березкина (был такой сосед в деревне). Правда, окончательно ни о чем не договорились – он хотел, чтобы я согласовал это с моей женой.

Наутро были общественные работы по саду. Каждому была поставлена своя локальная задача: выгребали граблями мусор из травы, окапывали яблони, подрезали кусты шиповника и жасмина и складывали срезанные ветки для будущего костра. На мое галантное предложение в чем‑то помочь, что‑то оттащить в сторону Галина дочь Ира ответила категорическим отказом и строго посмотрела на меня. Ни она, ни я еще не знали, что через десять лет станем мужем и женой…

Уезжал вечером в воскресенье литфондовским автобусом от главного корпуса Малеевки. А через неделю, тоже в воскресенье вечером, позвонила Лана и коротко сообщила скорбную новость, потрясшую своей неожиданностью. Борис умер 8 июня 1974 года от очередного сердечного приступа, 6 июля ему бы исполнилось 55 лет.

 

 

На похоронах Бориса народу было много, не только отдыхающие в Малеевке писатели, немало друзей приехало из Москвы. Не помню, Булат Окуджава был среди отдыхающих или приехал из Москвы, но сохранился его автограф – на половинке листка писчей бумаги стихи:

 

Не все ль равно, что нас сведет в могилу – пуля иль простуда.

Там, видно, очень хорошо: ведь нет дурных вестей оттуда.

 

Я жалоб не слыхал от них, никто не пожелал вернуться.

Они молчат, они в пути. А плачут те, что остаются.

 

Они молчат, Бог весть о чем. Иные берега пред ними.

Уж нету разницы для них между своими и чужими.

 

К великой тайне приобщась, они уходят постепенно

Под горький марш, под польский марш, под вечный марш,

под марш Шопена.

 

Под стихами помета:

«9 июня 1974 г. Умер Боря Балтер».

В дате ошибка. Видимо, Окуджава услышал о смерти Бориса с опозданием на один день…

Я приехал более ранней электричкой, чем та, к которой подавался литфондовский автобус. Поэтому оказался в доме одним из первых. Меня встретила внимательная и участливая Майя Кармен (она еще не стала Аксеновой), подруга Гали с юности. К Гале ни с какими расспросами невозможно было подойти, у нее было почерневшее от горя лицо. На участке перед домом постепенно собирались люди. В дом заходили с крыльца, затем вереница прощающихся тянулась через большую центральную комнату первого этажа, выходили в сад через заднюю дверь. В углу на тумбочке вращалась долгоиграющая пластинка: приглушенно звучала скорбная музыка. Потом на автобусах и на машинах ехали на кладбище в Старую Рузу. Поселковый совет отвел место для могилы на верху зеленого, довольно крутого холма – это был свободный край кладбища, он и сейчас остается свободным от захоронений. Панихида прошла в небольшой ложбине перед холмом. Гроб был установлен на двух табуретках. О Борисе говорили друзья, от правления московского союза выступил один из секретарей Александр Рекемчук, он в одно время с Балтером учился в литинституте. Потом гроб на руках поднимали в гору, потом бросали горсти земли на крышку гроба. Когда все кончилось, мы с моей тогдашней женой Кларой спустились с холма на дорогу и собирались попрощаться с Галей, потому что мало с кем были знакомы. Но тут нас перехватила Ира и без лишних объяснений усадила в автобус, везущий назад в дом, на поминки…

С этого и началась наша дружба с Галей и с Ирой. Им нужна была не только моральная поддержка, но и реальная помощь в бытовых заботах. Участок на кладбище выделили довольно‑таки большой даже по сельским меркам, нужно было его огородить, на могиле установить плиту. Галя нашла скульптора, который сделал проект ограды и захоронения. Потребовалось много специального кирпича, пришлось договариваться с кирпичным заводом. Машину с кирпичом разгружали вчетвером: Галя, Ира, я и Станислав Рассадин, которого я до этого знал лишь по статьям в Литературке.

Было немало других дел и предприятий. Была тяжба из‑за наследства (дома, который он построил вместе с Галей!) с Игорем, сыном Бориса от первого брака. Чтобы избежать суда, в результате которого дом мог быть потерян (в советское время рядовым гражданам разрешалось иметь только садовые участки), было заключено мировое соглашение. По нему Галя с Ирой обязались выплатить Игорю определенную сумму денег, которой у них не было. Зарабатывать деньги приходилось переводами каких‑то технических текстов, в которых они с трудом разбирались.

Но, самое главное, Галя очень ревностно относилась к сохранению памяти о Борисе как о писателе. Ей удалось добиться издания «Мальчиков» в «Советском писателе» в 1978 году. Это была ее большая победа: опального Балтера первый раз переиздали посмертно! В 1991 году, когда времена наконец изменились, Балтера благодаря ее стараниям издали вновь, уже не только знаменитую повесть, но и другие вещи, в том числе еще не публиковавшиеся. Предисловие к избранному написал критик Евгений Сидоров, всегда с теплом и почтением относившийся к своему старшему современнику. Так, в 1968 году на собрании партийной организации «Юности», где стоял вопрос об исключении Бориса из партии, Евгений Сидоров, вместо того чтобы осудить «отщепенца», заявил, что хотел бы быть похожим на Балтера…

Тем, что Борис Балтер не забыт, мы в значительной степени обязаны именно Гале. Ведь и сегодня издаются его книги, передачи о нем звучат в радиоэфире, многие тысячи пользователей Интернета интересуются его именем и его книгами. Недавно повесть «До свидания, мальчики!» вышла в издательстве «Слово» в Библиотеке русской классики. Он остался в русской литературе.

 

1974, 2000, 2009

 

 

«У Володина в окна зеленые липы глядят…»

 

Шел я как‑то по улице Чаплыгина, прогуливая своего пса, и, миновав здание латвийского посольства, свернул в арку. Там без какого‑либо постамента, прямо на брусчатке, которой выложен дворик театра‑студии «Табакерка», я увидел три бронзовые фигуры в рост человека: Володин, Розов и Вампилов. Видимо, совсем недавно они запечатлены были в этом московском дворике беседующими между собой. Собственно, сначала я увидел и сразу узнал Александра Моисеевича, стоящего вполоборота ко мне. Это было настолько неожиданно, а облик Володина был схвачен скульптором настолько точно, что у меня побежали мурашки по спине. Володин умер за несколько лет до этого, в 2001 году. Последние17 лет его жизни мы с ним не виделись, а до этого были близко знакомы.

Я тогда работал инженером в конструкторском бюро, жил в Большом Тишинском переулке, что в районе Грузин, выражаясь по‑старому. Моя жена Клара работала вместе со мной. Вот благодаря ей я и познакомился с Володиным. Дело в том, что ее ближайшая подруга и соседка по дому Дифа (Юдифь) Феферман была невесткой Александра Моисеевича, младшей сестрой его жены Фриды. Шутливо пикируясь с невесткой, Володин иногда говорил: «Жили‑были две сестрички: одна умная, а другая отличница», – подразумевая под отличницей Дифу. Она действительно была очень организованной, правильной и строгой.

Приезжая в Москву из Ленинграда, где он жил (а приезжал он по своим театральным или киношным делам часто), Володин останавливался у Дифы. Мы с Кларой нередко заходили к ней как к соседке и сослуживице по каким‑нибудь делам, а она заглядывала к нам. И когда Володин жил у нее, неизбежно возникали общие разговоры. Со временем и он стал заходить к нам: взять что‑нибудь почитать или с какой‑нибудь мелкой бытовой проблемой.

Как‑то, видимо, задумав новую пьесу, Александр Моисеевич, дабы получше узнать жизнь инженеров, в течение недели ходил вместе с нами по утрам в наше конструкторское бюро. Проводил там целый рабочий день, сидя за свободным столом или за кульманом. Вел себя тихо. И никто не обращал на него никакого внимания: сидит человек за столом, значит, так нужно! А он слушал, как переговариваются сотрудники, записывал какие‑то наши реплики. Вскоре был уже в курсе всех проблем, обсуждавшихся в отделе, знал начальницу и ее заместителя. Спустя годы мог вдруг то ли шутя, то ли серьезно, спросить о какой‑нибудь из наших сотрудниц, поинтересоваться ее судьбой.

Инженеры были тогда читающей публикой: подписывались на толстые журналы, обменивались ими, обсуждали прочитанное. Я к тому же сам уже пробовал писать. Поэтому неудивительно, что Александр Моисеевич (я всегда из‑за разницы в возрасте почтительно называл его по имени и отчеству) иногда узнавал у меня, что интересного есть в последних номерах «Иностранной литературы» или «Нового мира», какие стоящие книги вышли из печати. Такие книги (Пастернак, Ахматова, Мандельштам, Булгаков) раскупались мгновенно, приходилось искать их на черном рынке, переплачивая в десять раз, а то и больше (правда, у него была возможность приобрести их в Ленинграде в «Книжной лавке писателя», но и это не всегда удавалось).

Однажды Володин зашел к нам с вопросом, есть ли у меня стихотворение Александра Кочеткова «Баллада о прокуренном вагоне». Я вспомнил, что оно было напечатано в одном из последних ежегодников «Дня поэзии». А я покупал их регулярно, потому что давал туда стихи каждый год, и, кажется, в 1974‑м или годом позже меня впервые там опубликовали.

Я нашел ему «Балладу» Кочеткова, и он, не удержавшись, прочел вслух, ни на йоту не нарушая стихотворного ритма:

 

Трясясь в прокуренном вагоне,

Он стал бездомным и смиренным,

Трясясь в прокуренном вагоне,

Он полуплакал, полуспал,

Когда состав на скользком склоне

Вдруг изогнулся страшным креном,

Когда состав на скользком склоне

От рельс колеса оторвал.

 

Нечеловеческая сила,

В одной давильне всех калеча,

Нечеловеческая сила

Земное сбросила с земли.

И никого не защитила

Вдали обещанная встреча,

И никого не защитила

Рука, зовущая вдали.

 

С любимыми не расставайтесь!

С любимыми не расставайтесь!

С любимыми не расставайтесь!

Всей кровью прорастайте в них, –

И каждый раз навек прощайтесь!

И каждый раз навек прощайтесь!

И каждый раз навек прощайтесь!

Когда уходите на миг!..

 

Потом, через какое‑то время, мы узнали, что он написал новую пьесу, которую назвал по строчке из кочетковской баллады. А потом был фильм «С любимыми не расставайтесь», который мы, конечно, смотрели, и во время сеанса на глаза то и дело наворачивались слезы.

А в другой раз он попросил книгу Пастернака в Большой серии библиотеки поэта и снова, прежде чем уйти с ней, прочитал вслух:

 

Мело, мело по всей земле

Во все пределы.

Свеча горела на столе,

Свеча горела…

 

Так что я порой выполнял для Александра Моисеевича роль библиотекаря, литературного обозревателя, а иногда даже литературного критика домашнего, так сказать, значения. Наверное, этим объясняется его полушутливая надпись на собственной книге «Портрет с дождем», подаренной мне в день рождения:

 

«Дорогому Вите, скромному, умному, деликатному человеку, главному источнику моей эрудиции и литературного образования.

А. Володин.

23 апреля 1980».

 

Такую характеристику даже как‑то неудобно приводить здесь, но, с другой стороны, она больше говорит о самом Володине, чрезвычайно доброжелательном и отзывчивом человеке.

Ему шел тогда 62‑й год. А годом раньше примерно в это же время в Большом зале ЦДЛ, куда мы с Малой Грузинской ходили пешком, был его творческий вечер по случаю юбилея. Он зашел к нам за полчаса до начала и предложил пойти с ним. Вечер был очень скромным. На сцене за столиком всего двое – Александр Моисеевич и ведущий вечера, театральный критик Александр Свободин. Никаких артистов, никаких музыкальных номеров. Володин читал отрывки из своих пьес, рассказывал о себе, отвечал на вопросы зрителей. Мне запомнилась история о том, как он работал когда‑то учителем в деревенской школе, кажется, в Калужской области. Пойти после работы было совершенно некуда. Оставался магазин (сельпо), бутылка водки и какая‑нибудь нехитрая закуска.

– И знаете, что самое трудное, когда пьешь один? – вопрошал он со сцены, стоя у микрофона.

Зал замирал, ожидая ответа.

– Выпив первую стопку, не знаешь, когда наливать вторую. Пора уже или еще не пора? – признавался Александр Моисеевич. А кончик носа при этом был у него подозрительно сизоватого оттенка.

Я знал, что он с удовольствием пропускает рюмку‑другую (а то и больше!) в дружеском кругу, но самому участвовать с ним в застолье приходилось крайне редко. Один раз это было, когда я гостил у Володиных в Ленинграде. Я несколько раз в год ездил тогда в северную столицу в командировку. И всегда останавливался у них в трехкомнатной квартире на Петроградской стороне, на Пушкарской улице, что рядом с Большим проспектом. В тот раз, дело было летом (Фрида отсутствовала, видимо, была на даче), возвратившись в квартиру после служебных дел, я застал там Александра Моисеевича с Георгием Данелия. Стояла жара, и потому Данелия был уже в майке, рубашка с вывернутыми наизнанку рукавами висела на спинке стула. Они сидели на кухне, бутылка коньяка уже значительно опустела, да и была она, судя по всему, не первая. Данелия с большим воодушевлением познакомился со мной. «Жора!» – представился он и предложил присоединиться к их застолью. Я выпил рюмку, но добавлять не стал из‑за жары и отсутствия закуски. Данелия был очень этим раздосадован, шумел и размахивал руками, а Володин благодушно посмеивался. Они в это время снимали «Осенний марафон». Конечно, фразами персонажей Леонова и Басилашвили – «Хорошо сидим!» и «Тостуемый пьет до дна!», которые вскоре стали культовыми, мы в тот вечер еще не обменивались, но атмосфера была, как в фильме.

Сейчас, написав эти строки, я подумал, что Фрида тогда отсутствовала не случайно. Сюжет «Осеннего марафона» в значительной степени автобиографичен. Автобиографичен и образ Бузыкина. Видимо, в отношениях между супругами назревал серьезный кризис. У Володина, как я потом узнал, был в это время роман с молодой женщиной, которая его очень любила. Она родила от него мальчика. Но жизненный сюжет оказался намного драматичнее володинского: мать скоро умерла. Ребенок остался на попечении ее родителей, довольно пожилых, и на попечении немолодого уже Володина. Он помогал им деньгами, регулярно навещал сына. Но через какое‑то время умерли и дедушка с бабушкой. И Александру Моисеевичу все заботы о сыне пришлось взять на себя. И вот тут нужно отдать должное Фриде, поддержавшей мужа в столь драматический момент. Мальчик стал жить в их доме, и Фрида заботилась о нем, как о родном. Их общий с Александром Моисеевичем сын, математик по профессии, задолго до этого эмигрировал в Америку.

Фрида, как и Александр Моисеевич, была человеком очень приятным в общении и добрым, с хорошим чувством юмора. Когда я жил у них, она трогательно заботилась обо мне. Утром, перед уходом на работу, я получал два яйца, сваренные в мешочек, и бутерброды с сыром, чай или кофе. А вечером, после возвращения, мне предлагался полный обед. Во время трапезы мы с ней беседовали на разные темы. Как‑то она рассказала мне об одном любовном увлечении моего двоюродного брата Бориса Балтера. Оказывается, у него был бурный роман с одной ленинградкой, которую Фрида хорошо знала. Какое‑то время он жил с ней в Ленинграде. Потом они почему‑то разошлись. Но знакомая признавалась Фриде, что никогда не забудет дней совместной жизни с Борисом, что таких мужчин у нее никогда не было и уже не будет.

Фрида переживала, что не видит своего внука, живущего в Америке. Рассказывала смешные истории об Александре Моисеевиче. Например, как однажды во время ее отсутствия в городе он из любви к порядку, очень, правда, своеобразной, рассовал все находящиеся на поверхности вещи по шкафам. В результате масленку со сливочным маслом она нашла в платяном шкафу, а ножницы и коробку с нитками в холодильнике и т. п. Приятельница и соседка Фриды снабжала меня по ее просьбе музейной карточкой (она работала в каком‑то музее), по которой я мог без очереди и бесплатно посещать Исаакиевский собор, Эрмитаж и Русский музей, что и делал, если выдавалось свободное время.

Однажды я ходил с Александром Моисеевичем в филармонию, где их с Фридой знакомый актер Влад Заманский читал стихи Бориса Пастернака. Зал был наполнен до отказа. В те годы такие поэтические вечера, без всякой примеси «идеологии», были большой редкостью. Володин, когда мы уходили, встретил в фойе немалое количество знакомых лиц. Особенно горячо приветствовали его молодые актрисы.

Случалось, что я приезжал вместе с Кларой, и Володины принимали нас двоих. В один из приездов я, не без трепета, подарил Александру Моисеевичу стихи с посвящением ему:

 

Ленинградского лета смущенная поступь слышна,

Шум машин перекрыть норовят воробьиные глотки.

На Пушкарскую улицу смотрят четыре окна,

И души не стесняют квартирные перегородки.

В этой тихой квартире не слышны голоса за стеной,

Здесь от боя часов и до боя

длинны интервалы.

Но порой зазвонит колокольчик над дверью входной, –

В ней появится автор

и он же – хозяин усталый.

Он героям своим улыбнется, замотан и сед,

Ворох писем прихватит с собою и две телеграммы…

Ну, а если всерьез?

Мне не нужен сверхмодный сюжет,

Я согласен всю жизнь быть героем володинской драмы.

Бескорыстно и честно работать, чураясь наград,

О себе не вздыхать, не искать обольстительной славы…

У Володина в окна зеленые липы глядят,

И звучит под иглою солдатская песнь Окуджавы.

На Пушкарскую улицу смотрят четыре окна,

И троллейбус шуршит, и кричат воробьи громогласно…

Будем счастливы тем, что не допита чаша до дна,

И, покуда сюжет не исчерпан,

надежда прекрасна.

 

У меня было «звучит под иглою военная песнь Окуджавы», но Володин совершенно справедливо предложил заменить «военную песнь» на «солдатскую».

Что я и сделал, внеся шариковой ручкой поправку в отпечатанный на машинке текст.

Еще один сюжет связан в моей памяти с Володиным и Дифой. Они были дружны с семейной парой известных московских так называемых отказников: Александром и Нэллой Воронелями. Воронели хотели эмигрировать в Израиль, а им не разрешали этого сделать. Александр был известным физиком, доктором наук, Нэлла – начинающим драматургом. В 1972 году в Москву должен был приехать президент США Ричард Никсон. К его приезду был приурочен симпозиум физиков, где Воронель собирался сделать политическое заявление. Местом проведения симпозиума должна была стать четырехкомнатная квартира Воронелей. Но Александра и кого‑то еще из организаторов симпозиума (или даже всех предполагаемых участников) за несколько дней до визита Никсона на время посадили в Бутырскую тюрьму, чтобы предотвратить их протестную акцию. Арестовав мужа, Нэлле предложили на время выехать из квартиры (кооперативной, построенной на собственные деньги!) и поселиться у кого‑нибудь из знакомых. Она выбрала Дифу. Покидать это временное пристанище она не должна была ни днем, ни ночью. У подъезда круглосуточно дежурила черная «Волга» с четырьмя агентами.

В доме, где жили Воронели, на предпоследнем, восьмом, этаже была квартира моей матери. И вот Дифа в один из дней попросила меня где‑то с 2 до 3 часов понаблюдать с балкона за происходящим во дворе. Потом я должен был рассказать об этом ей и Нэлле. Я отпросился с работы и приехал в мамину квартиру. Мамы дома не было. Я вышел на балкон. Стояло лето. Кроны деревьев были ниже балкона и несколько затрудняли обзор. Но, приглядевшись, я различил фигуры в белых халатах – рядом с домом находилось трехэтажное здание какого‑то стационара послевоенной постройки. Белые халаты группировались около подъезда Воронелей. Видимо, агенты готовил








Date: 2015-09-05; view: 105; Нарушение авторских прав

mydocx.ru - 2015-2018 year. (0.052 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию