Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






ВВЕДЕНИЕ» В ХАЙДЕГГЕРА





 

Я устал от вопроса: «Да чем тебя привлекает этот Хайдеггер? Что у него есть такого, чего у других нет? Все то же самое, только страшная, непонятная терминология! Читают его только те, кто думает: «Раз непонятно – значит круто».

Между тем, это мнение неверное настолько, насколько возможно. Коротко говоря, у Хайдеггера не только не «то же самое», что у других философов, даже его современников, но и вообще нет с ними ничего общего. Это абсолютно новая эпоха в мышлении, эпоха, которая только начинается и в которой человечеству еще предстоит жить не одно столетие. Естественно, что это мышление потребовало и другого языка, живого языка. От этого языка у современного сознания действительно «болит голова» или «тянет в сон», как «тянет в сон» и «болит голова» у горожанина, привыкшего дышать газами и сидеть в прокуренных комнатах, когда он попадает в горы. Слово «введение» взято в заголовке в кавычки, поскольку это не академическое введение, и тем более не пересказ «взглядов Хайдеггера». Это опыт вхождения, перехода в мышление Хайдеггера из проблематики традиционной метафизики.

Общепризнано, что влияние Мартина Хайдеггера (1889–1976) на философию XX века было самым существенным. Однако в высшей степени удивительно: как получилось, что родившийся в провинциальном Мескирхе сын бочара, отшельник, давший в жизни всего два интервью (одно из них напечатано после смерти), отказавшийся от самой престижной в мире философской берлинской кафедры, все свободное время проведший за изучением древних греков, поэзии Гельдерлина и истории философии, был вообще замечен в бурном потоке двух мировых войн, нескольких десятков революций, переворотов в науке и технике, которыми был наполнен XX век?

Это показывает нам, что «влияние» истинного философа не является результатом грамотной рекламы, мало зависит от тиражей книг, статей, эффект от которых может быть только кратковременным, хотя геополитически и культурно значимым. И это ставит проблему «влияния» на новую высоту.

В науке принято стремиться к оригинальности. Считается, что ученый тем более велик, чем меньше в его трудах замечено влияние предшественников, чем более радикален разрыв с предшествующей традицией, чем больше «научная новизна». Критики и интерпретаторы зачастую работают как машины, выявляющие в текстах ученых, претендующих на оригинальность и новизну, следы чужого влияния, чтобы показать «откуда на самом деле вытекает» то или иное решение, какую тенденцию продолжает тот или иной мыслитель и что он «на самом деле внес» нового. Отсюда и рождаются типичные заголовки академических работ «Платон и Аристотель», «Гегель и Маркс», «Шеллинг и Кьеркегор».

Однако, очевидно, что истинно великие философы – это не те, на кого никто не повлиял, а те, на кого повлияла так или иначе вся традиция. Понятно, что на Канта, Гегеля и Хайдеггера повлиял, например, Платон. Так в чем тут криминал? Это ведь не значит, что все они стоят ниже студента Сидорова, который тоже прочел Платона, но последний на него никак не повлиял, поскольку студент Сидоров накануне был на вечеринке и перед экзаменом «пробежал» Платона по диагонали.

Испытать влияние – не грех, а великий дар. А вот что действительно непростительно, так это неспособность испытать влияние. Оказывается, для того, чтобы влияние состоялось, еще надо постараться. Надо иметь в себе тот СОСУД, куда осуществляется влияние‑ вливание.

Тысячи людей по всему миру ежедневно читают и Платона, и Гегеля, и Хайдеггера, но живут и мыслят как и прежде, никакого влияния прочитанное на них не оказывает. Но вряд ли их всех на этом основании можно причислить к оригинальным мыслителям. Нет, скорее влияние, которое они способны воспринять, исчерпывается уровнем попс‑психологии глянцевых журналов, демагогических ток‑шоу или «интеллектуальных» творений каких‑нибудь американских гуру псевдоиндийского происхождения и оккультистов. Их душа мала, чтобы вместить истинно великое, она проходит мимо него, даже не замечая, либо злобно реагируя («это бред», «это заумь» и проч.). Таким образом, сосуд для влияния, орган, которым человек будет понимать текст великого мыслителя, должен быть сформирован заранее самим читателем.

Как же тогда получилось, что трудный для чтения и понимания Хайдеггер оказал большое влияние? Благодаря нисходящему упрощению! Сначала его поняли единицы, потом те единицы как‑то смогли рассказать другим на том уровне, что они смогли вместить, потом уже тысячи доводили до следующих и так далее. Главное, что и те, и другие, и третьи очень хотели это донести: хайдеггеровские тексты провоцировали коммуникацию и поток разнообразных интерпретаций.


Почему вдруг так важно стало для всех интерпретаторов поделиться с остальными тем, что они поняли? И от чего зависит способность вмещать влияние, подвергаться влиянию? От природного ума? Но тогда мы придем к расизму. От образования? Но мы только что установили, что само образование невозможно без этой способности вмещать образование…

Когда мышление попадает в такой круг, возникает искушение воспользоваться всякими диалектическими уловками. Дескать, одно влияет на другое, а то в свою очередь влияет обратно, и так далее – по спирали… Однако сам Хайдеггер советовал и сам практиковал феноменологию. Лозунг феноменологии: «К самим вещам!» означает коротко «приоритет предмета над методом».

Нельзя подходить к феномену с заранее заготовленными внешними ему методами и техниками: это то же самое, что классифицировать, например, рыб по признаку, сколько каждая из них может прожить на суше. Классификация‑то получится, только сущностных отношений не схватит. Хайдеггер, когда попадал в круг, всегда начинал с единичного феномена, примера, а затем, исследовав его, делал острожные обобщения. Поэтому чтобы ответить на вопрос о влиянии, я хотел бы поделиться тем, что знаю лучше всего, то есть личным опытом прихода к Хайдеггеру. Возможно, этот единичный пример «введения» в его мышление может дать подсказку для более широких обобщений.

 

* * *

 

Я поступил на философский факультет Уральского государственного университета в 1988 году, а закончил его в 1993‑м. Это были годы перестройки, путча, крушения СССР, шоковой терапии Гайдара, расстрела Верховного Совета и проч. В Свердловск я приехал из сибирского Новокузнецка, поэтому жил в общежитии. Жил в студенческом городке, где стоит та самая «общага на крови», описанная Алексеем Ивановым (автор «Сердца Пармы», «Золота бунта» и др.) в одноименном романе. И сам Иванов болтался там как раз в то же время.

Мне год довелось жить в описанной им общаге на ул. Большакова. Но моя «родная», на Чапаева, была не скучнее… Уже на абитуре я понял, куда попал: в одной из комнат после пьянки нашли труп. Кто убийца знали все, кроме милиции. Да она и не интересовалась. Этот убийца сам был убит года через два в криминальных разборках. А еще лет через пять погиб тот парень, к которому они все приходили в гости.

Вот так: скажи участникам той посиделки, что через несколько лет их всех не будет в живых, никто бы не поверил. Ну ладно один, другой, но столько раз подряд снаряд в воронку не падает! Падал. В те годы все падало. На улицах каждый день кого‑то убивали или взрывали. Это «уралмашевские» бились с «центровыми» и «синими» за контроль над рынком казино и интим‑услуг. Каждый месяц вся городская «элита» собиралась на похороны очередного криминального авторитета или вора в законе. Стройные ряды парней в малиновых пиджаках на БМВ. А те, кто в кожаных куртках, – на «восьмерках». Золотые цепи на шее и болты на пальцах. Неплохо «зарабатывали», видать.

И я спрашивал себя: зачем какие‑то мальчики еще учатся в ПТУ? Ведь легче и проще идти «бригадиром» или «смотрящим», «торпедой» или «пехотой»? Власти бояться не стоит, ее просто нет. Люди защищали себя сами, окна квартир покрылись страшными решетками. Это были не города, а зоны с тюремными бараками, и жили в них «по понятиям», а не по закону. А я удивлялся: почему в криминальном мире есть «понятия»? Если уж нарушать закон, то зачем придумывать себе новый? Ведь проще и легче совсем без «понятий», как жили так называемые «отморозки».


К нам в общагу приходила одна банда таких подростков с общей на всех кличкой «ослы». Днем они крутили наперстки на автовокзале, обманывая доверчивых приезжих, вечером бухали в общаге и тискали девок. Как‑то раз эти 15‑летние сопляки поспорили с качком по имени Стас. Стас был в общаге авторитет, человек, чувствовавший себя уверенно именно в той жестокой жизни, но… «Ослы» просто толпой выбросили его со второго этажа, он как‑то неудачно сломал ногу и… на всю жизнь остался калекой. Никого не наказали.

А еще к нам приезжали чеченцы, к одному из своих в гости. Пожили несколько дней, попили‑поели, сделали какие‑то свои чеченские дела (может, тоже убили кого‑то, а может, «кинули» какой‑то банк с помощью фальшивых авизо?). А потом один из них просто зашел в одну из девчачьих комнат и изнасиловал третьекурсницу. И уехал к себе в горы. Даже заявление никто писать не стал…

Да и милиция мало чем отличалась от бандитов. Одной моей знакомой пришло письмо из дома. Писала старшая сестра из сибирского Ленинска‑Кузнецкого. Она ухаживала несколько лет за одинокой бабушкой, чтобы та завещала ей квартиру. Когда бабушка померла, оказалось, что ее давно уже пас участковый. Потому наследницу быстро на милицейской машине увезли в лес, изнасиловали и заставили подписать отказ от наследства. Муж узнал об этом, взял ружье и пошел в милицию разбираться. Его скрутили и отправили в СИЗО, пообещав, что он оттуда не выйдет… Вот и спрашивала старшая сестра, оставшаяся без мужа и квартиры, что ей делать. Только что была счастливая семья, честь, муж, квартира, и вмиг – ничего. Ведь жаловаться некому, мэр в этом городке известный криминальный авторитет с несколькими судимостями. Не знаю, чем там все кончилось… Но это ощущение бессилия, эту невозможность схватиться даже за соломинку, ситуацию абсолютного Ничто вокруг я запомнил на всю жизнь.

А вот история, прогремевшая на всю страну: массовое отравление студентов. Это как раз на моем втором курсе. Ребята поехали в колхоз убирать лук и вернулись на носилках: отнимались ноги, руки, были обмороки и проч. И вот собирается ехать вторая смена, родители в истерике допрашивают председателя профкома Жору, дает ли он гарантии, что больше отправлений не повторится? «Даю, – кричит тот, – клянусь, первая смена отравилась случайно, что‑то съели, не на то поле забрели, теперь все под контролем». А через месяц – десятки отравленных, многие остались инвалидами на всю жизнь! Об этом писала вся союзная пресса.


При Сталине Жору бы расстреляли, при Брежневе посадили бы. Как минимум исключили бы из партии, сняли с работы, объявили выговор… А тут хоть бы хны: «страшные сталинские времена» теперь не повторятся, у нас теперь демократия.

Помню свое глубочайшее удивление: не сплю ли я, неужели это все на самом деле, неужели такое может быть? А если может быть такое, то где граница вседозволенности? А если нет границы, а есть «беспредел», как тогда говорили, то почему есть идиоты, в том числе я, кто держит себя в каких‑то рамках, ведь легче и проще не держать…

Уже на первом курсе избранный нами секретарь нашей комсомольской организации так прямо на собрании и заявил, что его задача «развалить комсомол». Его не исключили и даже не поругали, кураторы из райкома вместе со всеми смеялись. И комсомол он развалил.

А еще я увидел выборную кампанию в Верховный Совет… Власть тогда уже боялась, что за типичного коммуниста не проголосуют, и выставила на выборы того, кто уж точно победит в студенческой среде – известного академика, мировое светило. Но один мелкий судья, который шел против, просто нанял за смешные деньги молодчиков, и те исписали весь район лозунгами «Академик – ставленник номенклатуры». Про судью же распустили слух, что он пострадал от власти «за правду». И его избрали депутатом Верховного Совета СССР (это круче, чем сегодня быть депутатом Государственной Думы РФ). В пересчете на нынешние деньги вся кампания обошлась ему, наверное, в 2000 долларов. И больше об этом депутате никто ничего не слышал… Он благополучно осел в Москве, тогда депутаты получали квартиры.

В 1988–1989 годах свирепствовал табачный кризис. Помню, как студенты‑курильщики собирали бычки на улице и делали самокрутки. Водочный кризис тоже был, но для нас, нищих, он был благом. Мы отстаивали гигантские многочасовые очереди с мордобоем, и, отоварив талоны, перепродавали водку монголам, которые у нас тоже учились «по обмену». А монголы били себя в грудь со словами «Крофъ Чингисхан!», пили до беспамятства и заблевывали все этажи и лестницы… А меня удивляло, что есть какие‑то бабушки, какие‑то уборщицы, которые когда‑то утром приходят и все это убирают. Можно же просто попрошайничать, воровать, перепродавать, делать что угодно – все это будет более приятно, чем убирать блевотину за монголами… Бесконечно удивительно, что были те, кто «выполнял свой долг». А ведь есть и молодые уборщицы, им‑то уж точно легче и выгоднее пойти в проститутки…

Потом у населения «сгорели» все вклады на сберкнижках. Мой дядька проработал на БАМе и на Севере полжизни, получал в месяц больше, чем обычный человек в год. Мог купить себе и «Волгу», и квартиру, и дачу, но все откладывал на сберкнижку. Потом на эти сбережения можно было купить разве что велосипед. Полжизни и угробленное на северах здоровье…

Я задавал себе вопрос: почему страна не взорвалась? Почему люди ходят на работу, ведь легче и проще не ходить? Деньги стремительно обесценивались из‑за гиперинфляции. Еще вчера ты мог купить на стипендию джинсы, уже сегодня – только кепку. Мы ходили по «комкам» (коммерческим магазинам) и покупали вещи – «вкладывали деньги», спасали от инфляции, чтобы потом, через несколько недель, перепродать покупку. Вся страна стояла на улицах и что‑то перепродавала, все переходы и тротуары превратились в гигантские блошиные рынки… А я спрашивал себя: все эти люди, бывшие инженеры, врачи, рабочие, они уже никогда не станут тем, кем мечтали быть, они бросили свою работу и карьеру, они могут только выживать… но зачем им выживать? Ну ладно, кто‑то еще думает, что «впишется в рынок», а старики, зачем они постоянно ходят на толкучки? Не легче ли просто взять и умереть, ведь ничего не светит…

Выживать для чего‑то неведомого имело смысл только нам, молодым. Вот мы и выживали. Как мы питались? Основная еда – чай. Бесконечный чай без сахара, чайник за чайником. Еще хлеб с майонезом и макароны с майонезом же (тушенка – раз в неделю). А пачку макарон стремились разделить на три дня, и поэтому отсчитывали макаронины по 20 штук каждому – чтобы было поровну. И еще была студенческая столовая, прозванная «тошниловкой» за соответствующие ассортимент и качество. За качеством продуктов уже никто не следил. У меня стали выпадать волосы, портиться зубы, я весил 65 килограмм при росте 180 сантиметров. Раньше я болел раз в пять лет, а стал болеть каждый месяц. Что нам скармливали? Почему, спрашивал я, коммерсанты вообще затрудняют себя производством какого‑то лимонада, ведь легче и проще гнать воду из под крана и подслащивать? Кто‑то, кстати, так и делал…

В 1992 году умер мой отец, отравившись суррогатным спиртом «Ройяль». Он 25 лет отслужил в милиции, в опергруппе, на передовой. Сам выходил на задержания преступников, имел ранения, медали… И вот только вышел на пенсию, и был вынужден подряжаться строить дома «новым русским», которые расплачивались паленым спиртом… Спустя месяц вскрыл вены мой друг‑одноклассник, который приехал со мной в Екатеринбург из Новокузнецка… Вообще у нас в студгородке каждый месяц кто‑то либо вскрывал вены, либо травился, либо вешался, либо прыгал с балкона.

Помню, я год читал книги по разным проблемам, а в голове все равно крутился только один вопрос: почему они это сделали? И почему другие не делают? Стоит ли жизнь того, чтобы ее прожить? В чем смысл жизни? Почему, действительно, взять да и умереть, ведь это легче и проще? Никто ведь знает ответ на вопрос о смысле жизни, так почему все живут?

Помню, один раз мой сокурсник, насмотревшись репортажей о забастовках, ОМОНе и очередях, в глубочайшем удивлении возопил: «Почему еще трамваи по улицам ходят???». Именно этот вопрос и меня, и всех не отпускал на протяжении всего того времени. Мы даже все вскочили как ошпаренные, как будто он прочитал наши мысли. «Вот‑вот!!!» – поддакнули мы.

Развалился Союз, умерла страна, в которой мы родились, мы лишились Родины. Какие‑то министры, пользуясь отсутствием контроля, разворовывали целые отрасли, прятали деньги по зарубежным счетам. Никому нет дела. Когда я украл банку ветчины в магазине, меня поймали и сообщили на факультет. Раньше бы за это отчислили, а сейчас даже не отругали. Для кого‑то это был сигнал: можно все. Поэтому тогда уже начали строиться финансовые пирамиды типа МММ. А еще по улицам ходили люди в белых одеждах с колокольчиками и вещали о конце света. «Белое братство». И им верили. Тысячи обезумевших продавали квартиры, уходили в секту. А действительно, – каждый день спрашивал я себя, – почему горит свет в домах, есть электричество, когда, наконец, наступит «конец света»? А ведь где‑то света и не было, на Дальнем Востоке города замерзали. И я думал: «А как мы будем греться и что будем сжигать, если у нас тоже отключат тепло и свет?».

В 1993‑м, когда на улицах Москвы стреляли танки, горели здания и лилась кровь, у меня в кармане был диплом с отличием философского (!!!) факультета. Смешно? Я работал грузчиком, сторожем и по ночам в своей сторожке читал Гегеля и учил древнегреческий язык… Почему??? Ведь легче и проще не учить и не читать? Какая сила меня влекла и заставляла? Я точно знаю: здесь нет моей волевой заслуги, героизма. Ничего подобного. Просто иначе для меня быть не могло. Иногда удавалось скопить какую‑то сумму денег, и я тратил ее на поездку в Ленинскую библиотеку, в Москву. То, что не успевал прочитать, копировал, а копии были дорогие, и порой я тратил месячную зарплату на то, чтобы иметь у себя всего лишь одну книгу.

Помню, однажды зашел в столовую «Ленинки», чтобы не в первый раз пообедать чаем, а ко мне подошел мужчина и сунул в руку свои бутерброды. И я, первый раз побывав в роли получившего подаяние нищего, бесконечно удивлялся: что толкает людей на такие поступки, ведь легче и проще жить, как будто это не твое дело? Может, эти бутерброды потом меня обязали продолжать учиться? Потому что эта жертва была бы бессмысленна, если бы я пошел в «кооператоры».

Тогда, и в 1988‑м, и в 1991‑м, и в 1993‑м при «размышлении юноши о выборе профессии» я четко понимал, что перемены в стране всерьез и надолго. И если заняться каким‑нибудь бизнесом, желательно новым, бесконкурентным, чтобы не убили, то будешь «стоять у истоков» и обязательно через 10 лет станешь миллионером. Это понятно не из сегодняшнего дня, задним числом, это было предельно ясно уже тогда.

Но зачем миллионы тому, кто научился за эти годы жить на полстипендии (потому что вторая половина тратилась на книжки)? Все, кроме философии, нам было бесконечно скучно. Лучше умереть на месте, чем стать бизнесменом, заниматься какой‑то бухгалтерией, выписывать какие‑то счета‑фактуры… Или идти в депутаты, чтобы орать где‑то на митингах перед какими‑то гоблинами с перекошенным ртом? Нет, спасибо.

Мы были молоды и счастливы, мы влюблялись и ссорились, пели и пили. И часами день и ночь (особенно ночь) спорили о понятиях «энтелехии» у Аристотеля и «апокатастасиса» у Оригена, о проекте «арс магна» Раймунда Лулия и эстетике Адорно, трансцендентальной способности воображения у Канта и «Философско‑экономических рукописях 44 года» Маркса, о различии между ранним и поздним Витгенштейном, а также между ранним и поздним Хайдеггером, об искажениях, коим подвергся Деррида у Поля де Манна.

Мы также вникали в дискуссию между Ильенковым и Дубровским об идеальном и между Лиотаром и Хабермасом о модерне. Мы переводили Эриугену и Фому Аквинского, Бодрийара и Лаку‑Лабарта, Фуко и Слотердайка, Маклюэна и Тоффлера, Блоха и Лумана. Писали эссе о Бахтине и Розанове, «Старей Эдде» и «Дао де дзин», Гурджиеве и Пхагаване Шри Раджнише Ошо, Кьеркегоре и Федорове, Ницше и Андрее Белом, Шеллинге и Лукаче, Беньямине и Маркузе, Ролане Барте и Делезе.

Мы слушали классику Баха и Гайдна, Грига и Шопена, Стравинского и Брукнера, Прокофьева и Шнитке. Мы слушали джаз Майлза Дэвиса, Чарли Мингуса, Бена Уэбстера, Джона Колтрейна и Телониуса Монка, Субраманиама и Чика Кориа. Мы слушали рок «Дорз» и «Пинк Флойд», «Джетро Талл» и «Лед Зеппелин», «Эмерсон, Лейк и Палмер» и «Махавишну Оркеста», «Квин» и «Урия Хип», Дэвида Боуи и Брайна Ино, Эндрю Ллойд Вебера и Фрэнка Заппы. Мы слушали «Аквариум» и «Кенгуру», Сергея Курехина и Михаила Щербакова, Высоцкого и Визбора, Агафонова и Вертинского…

Мы читали Достоевского и Лескова, Кафку и Гессе, Кортасара и Борхеса, Патрика Зюскинда и Джулиана Барнса, Курта Воннегута и Умберто Эко, стихи Лорки и Элиота, Рембо и Каммингса, Гумилева и Северянина, Хлебникова и Маяковского.

И эта богемная жизнь в «абсолютном духе» (то есть в духе, отрешенном от экономики и политики), была посреди безобразия, описанного выше. И это было бесконечно удивительно: почему этот «философский рай», этот «пятилетний выходной», этот бесконечный кайф размышлений, любви, общения и творчества все же есть? Ведь этого уж точно могло не быть, по всем законам жесткой экономики и шоковой терапии. Мы должны были исчезнуть, как самое ненужное и бесполезное из всего ненужного и бесполезного. Легче и проще представить мир, в котором этого нет, достаточно было выглянуть в окно…

В 1993 году в свет вышел сборник работ Мартина Хайдеггера в переводе В. Бибихина «Время и бытие». Конечно, это было не первое издание Хайдеггера в нашей стране, и с работой «Что такое метафизика?» я познакомился летом после первого курса. Но когда еще раз перечитал ее в 1993‑м, застыл над последними строчками: «…философия приходит в движение только благодаря своеобразному скачку… чтобы в своих взлетах она постоянно возвращалась к основному вопросу метафизики, самим Ничто вынужденному: почему есть Сущее, а не наоборот Ничто?».

«Господи! – сказал я себе, – ведь это то самое, о чем я себя спрашивал все эти годы. Тот самый крик о смысле жизни, о том, почему ходят по улицам трамваи, удивление, почему все не идут в киллеры?». Оказывается, все эти годы я учился этому удивлению, учился задавать себе этот вопрос. Именно к нему меня подводила каждая описанная выше история.

Удивительно: почему есть Сущее, а не Ничто, ведь Ничто легче и проще? Ну, не было бы меня, страны, мира, вселенной, была бы большая черная пустота, дырка от бублика? Это же проще и понятнее. А вместо пустоты, вместо дырки, огромный богатый мир. Вместо убийц честные водители трамваев, которые ходят на работу, даже когда все рушится. Вместо самоубийц мамы, которые рожают и воспитывают детей… Удивительно, что Сущее, хотя оно сложнее и богаче, чем Ничто, все же есть. Так в силу чего есть именно оно, а не Ничто? Что удерживает людей от того, чтобы они не съели друг друга? Почему все в один миг не провалилось и не проваливается в тартарары, хотя находится на грани этого? Что превозмогает Ничто? Что побуждает Сущее к восстанию на Ничто? Что держит Сущее до самого упора, когда казалось бы, Ничто совсем уже все победило и воцарилось?

Конечно, я знал еще с первого курса: Платон и Аристотель говорили, что философия начинается с удивления. Конечно, я знал и вопрос «почему есть Сущее, а не наоборот Ничто?», четко сформулированный Лейбницем и повторенный Шеллингом. Но у Хайдеггера новым было другое: он указал на роль Ничто. Без явленности Ничто, без УЖАСА, в котором «все Сущее уходит из под ног», без рушащегося на твоих глазах мира этот вопрос задать нельзя! Нельзя просто спросить: «Почему есть Сущее?», удивиться его существованию. Потому что вопрос не возникнет в мышлении человека, пока нет альтернативы, пока Ничто и ужас не показали себя.

Чтобы вопрос был задан, надо, чтобы на одной чаше весов было Сущее, а на другой Ничто! Только тогда задается вопрос о «почему», то есть об основании, которое обеспечивает то, что есть ИМЕННО Сущее, а не Ничто. «Без исходной открытости Ничто нет никакой самости и никакой свободы», – говорит Хайдеггер. Потому что человек и его свобода (в онтологическом, а не производном, политическом смысле слова) возможны только потому, что есть это промежуточное зависание, колебание маятника, маята, между Сущим с одной стороны, и Ничто с другой.

«Только благодаря тому, что в основании человеческого бытия приоткрывается Ничто, отчуждающая странность Сущего способна захватить нас в полной мере. Только когда нас теснит отчуждающая странность Сущего, она пробуждает нас и вызывает к себе удивление. Только на основе удивления – то есть открытости Ничто – возникает вопрос «почему?». Только благодаря возможности этого «почему?» как такового мы способны спрашивать целенаправленным образом об основаниях и обосновывать. Только благодаря нашей способности спрашивать и обосновывать, для нашей экзистенции становится доступна судьба исследователя… Философию никогда нельзя мерить на масштаб науки». В самом деле, вопрос об основании сущего гораздо глубже, чем любая наука, которая «вторична и производна».

Что характерно, представители так называемой «философии науки» (которой был заражен весь философский мейнстрим тогда и, в значительной мере мейнстрим Англии, США, сейчас), всегда называвшие Хайдеггера не иначе как «магом, мистиком и шарлатаном», примерно в то же время сами пришли к выводам о сущностной роли Ничто. Потрясающе, но именно в 1929 году, когда «ненавистный шарлатан» Хайдеггер во Фрайбурге читал свою лекцию о Ничто, в Вене, в знаменитом «венском кружке» у Мориса Шлика, собирались будущие великие «философы науки» (Р. Карнап, Л. Витгенштейн, К. Гёдель и проч.) для того, чтобы выработать строгий, свободный от всякой «мистики философов» язык науки. Наука должна изучать только сущее и аккуратно и точно записывать изученное в строгих «протокольных предложениях». Ни одно слово, которому не соответствует что‑то, воспринятое в опыте, не должно попадать в эти «протокольные предложения»!

Одной из «химер» философии считались слова типа «все», так как в опыте мы никогда не имеем всех сущих вещей. Л. Витгенштейн начал свое рассуждение: «Я буду говорить сначала об обычном «все», например, «все люди в этой комнате сидят в брюках». Откуда я это знаю? Смысл фразы: «Господин профессор Шлик сидит в брюках, Вайсман сидит в брюках, Витгенштейн сидит в брюках, и кроме них тут никого нет. Всякое полное перечисление должно завершаться словами «и, кроме того, ничто». Что это означает? Здесь можно понять так, что мы говорим: «Господина Карнапа нет в комнате, господина… и так далее». Предложения, которое здесь, наверное, будут предлагать, а именно «то есть все вещи», такого предложения не существует».

В нескольких сотнях километрах от Вены Хайдеггер, не зная об этом, как будто полемизирует с Витгенштейном, иронизирует над ним: «То, с чем работает вторгающееся в мир исследование, есть само сущее – и кроме того Ничто. Только странное дело: как раз когда человек науки закрепляет за собой свою самую подлинную суть, он явно или неявно заговаривает и о чем‑то другом. Исследованию подлежит только сущее и более – ничто… Как обстоит дело с этим Ничто? Случайность ли, что мы невзначай вдруг о нем заговорили? Вправду ли это просто манера речи – и больше ничего?».

«Философы науки» сочтут это «Ничто» языковым феноменом и дальше десятилетиями будут исправлять и коверкать человеческий язык, значительно позже разочаруясь в своих программных идеалах…

Ничто – не языковой феномен, оно есть. Это я знал твердо, на собственном опыте. И, по всей видимости, этот так же на опыте поняли те, кто рьяно взялся распространять и популяризировать Хайдеггера после Первой мировой Войны и после Второй. Это Ж.‑П. Сартр, Ж. Бофре, П. Целан, Р. Шар, Х.‑Г. Гадамер, Л. Бинсвангер, М. Босс, А. Кожев, О. Пеггелер, В. Франкл. и многие другие. Все они прошли ужас войны, некоторые, например, П. Целан и В. Франкл, были даже в концлагерях.

Вот ответ на загадку о «влиянии» Хайдеггера, которая была поставлена в начале. Всем этим, а также многим другим людям, было ЧЕМ понять Хайдеггера. Его слова об УЖАСЕ и Ничто не были «туманной мистикой» и «языковой игрой», эти слова сами рвались из сердцевины человеческого существа, когда рушился мир вокруг, что и происходило в многочисленные в XX веке войны и революции! Более того, наша перестройка и то, что нам удалось по молодости пережить в 1990‑х, – детский лепет в сравнении с настоящим ужасом Освенцима или Хатыни. Так что даже стыдно, кощунственно это ставить на одну доску. Мы карлики, «последние люди», как говорил Ницше, и у нас не страсти, а страстишки, не грехи, а грешки. Но мы еще можем испытать какие‑то крушения, можем почувствовать близкое дыхание Ничто. А вот как быть с теми, кто будет жить в вечном «раю» вечного общества потребления с его стабильностью, плановостью, предсказуемостью? Им уже никогда не задать этот вопрос вопросов, мир кончится не взрывом, но всхлипом.

Уже давно подмечено, что великие люди есть не гении природы, они создаются великими событиями. В. Кожинов пишет:

 

«Настоящей загадкой для современников было резкое различие судьбы Пушкина и его брата Льва Сергеевича, родившегося шестью годами позднее. Всех поражала ранняя поэтическая одаренность Льва. Он начал сочинять детские стихи даже в более раннем возрасте, чем его брат. Он мгновенно запоминал наизусть стихотворения, даже целые поэмы, даже читал стихи своего старшего брата значительно лучше, чем он сам. Близкий друг Пушкина, прекрасный поэт и критик П. Вяземский вспоминал о Льве: «…в нем поэтическое чувство было сильно развито… вкус его в деле литературы был верен и строг. Он был остер и своеобразен в оборотах речи, живой и стремительной». Лев вырос в совершенно тех же жизненных и семейных условиях, что и старший брат. Он пошел по той дороге, о которой в юности мечтал и его старший брат (но не избрал ее) – стал блестящим гвардейским офицером. Можно, наверное, найти бесчисленное множество крупных и мелких фактов, благодаря которым Лев не стал поэтом. Я бы назвал только один, но, по‑моему, исключительно важный. Александру Пушкину было тринадцать лет, когда над Россией разразилась гроза Отечественной войны, и пятнадцать, когда русские войска вошли в Париж. Отсвет этой грозы и победы лег на его ранние стихи. Без этого грозного и величественного переживания, поразившего поэта в преддверии юности, он, может быть, не стал бы Пушкиным. А Лев в ту пору был еще семилетним ребенком, и его души не коснулось это могучее и высокое переживание. На каждый исторический период приходится, вероятно, более или менее равное число людей, способных стать большими поэтами. Но далеко не каждая эпоха является плодотворной почвой поэзии».

 

Хайдеггер жил в великую эпоху «между временами» (кстати, именно так назывался выходивший тогда теологический журнал). Такие перипетии судьбы, перемены участи и «американские горки» истории, которые пришлось пережить Германии в то время, нарочно придумать невозможно.

В конце XVIII – начале XIX века Германия прочно завоевала философское, научное, культурное лидерство в мире. Такого количества и концентрации «интеллигенции» и при этом высокого класса не знала ни одна страна в истории. Каждый сельский учитель говорил на нескольких современных языках, сносно знал латынь и греческий, сам играл на рояле и даже «сочинял», имел на полках и читал Гете, Канта и Шиллера.

Политическое и экономическое могущество явно не соответствовали культурному статусу, и оно не должно было заставлять себя ждать. Многое для этого могущества уже сделал Бисмарк, должен быть победный следующий этап.

Анализируя события той истории, удивляешься наивности тех, кто говорит, будто Первую мировую войну начал выстрел Гаврилы Принципа в Сараево… Единственная причина войны в том, что кайзер Вильгельм очень хотел ее и делал все, чтобы она началась. Великий физик Н. Бор писал в 1914 году:

 

«Нашим друзьям пришлось в первые августовские дни того года проезжать через Германию, и они сообщали о большой волне воодушевления, которая захлестнула не только весь немецкий народ, но даже посторонних наблюдателей, хотя вместе с тем и навела на них ужас… Разве не поразительно, что народ шел на войну в пылу настоящего энтузиазма, когда должно быть всем понятно, сколько ужасных жертв, своих и вражеских, потребует война?».

 

Другой великий физик, В. Гейзенберг, отвечает Бору:

 

«Мы осознали, что были до того окружены видимостью прекрасного благополучия, из‑за кулис теперь выдвинулось на передний план жесткое ядро реальности, некий императив, от которого наша страна и все мы не могли уклониться, и на уровне которого теперь надо оказаться… все исполнилось решимости, пусть и в глубочайшей тревоге, но всем сердцем… В таком всеобщем порыве есть что‑то кружащее голову, что‑то совершенно жуткое и иррациональное, это правда. Всюду вокзалы были переполнены… возбужденными людьми. До последнего момента у вагонов толпились женщины и дети, люди плакали и пели… с совершенно чужим человеком можно говорить, словно знаешь его много лет… Мелкие повседневные заботы, прежде теснившие нас, исчезли. Личные отношения, ранее стоявшие в центре нашей жизни, отношения с родителями и друзьями стали маловажными в сравнении с одним и самым непосредственным отношением ко всем людям, которых постигла одна и та же судьба. Дома, улицы, леса, – все стало выглядеть не так, как раньше, даже небо приобрело другой оттенок».

 

Н. Бор подытоживает:

 

«То, что ощущали эти молодые люди, шедшие на войну… составляет величайшее счастье, какое может пережить человек».

 

Мартину Хайдеггеру тогда было 25 лет. А потом была война и поражение Германии, а потом был Версальский договор, ставящий Германию в унизительное положение. А потом был рост национал‑социализма и «народное возрождение», куда более кружащее голову, чем даже предвоенный энтузиазм. А потом триумфальное покорение всей Европы, месть всем бывшим обидчикам. Вот так, из воды в огонь, закалялась немецкая сталь. Закалялась, чтобы потом быть окончательно сломленной в борьбе с Россией, где в то же самое время, через те же войны, революции, индустриализации и коллективизации сталь закалялась куда крепче, куда лучшего качества!

Лекция о Ничто была прочитана Хайдеггером как раз между двумя мировыми войнами. Примерно в то же время читается большой курс «Основные понятия метафизики», посвященный вопросу «Почему есть Сущее, а не наоборот, Ничто?».

Почему есть Сущее, а не наоборот, Ничто? Это не просто один из тысяч возможных вопросов, которые там и сям задают люди. Это вопрос вопросов, просто потому что он первый вопрос, он впервые создает такую вещь как вопросительность, то есть дает слово удивлению. А удивление без явленности Ничто и без того, чтобы на весах стали колебаться Сущее и Ничто – невозможно.

Этим вопросом началась человеческая история, так как только благодаря этому вопросу человек получил доступ к сущему‑как‑таковому‑в – целом! До этого вопроса человек, как и животные, имел доступ к тому или иному сущему в той или иной ситуации, но он всегда был укоренен в ней. Теперь все сущее целиком является на фоне Ничто, то есть на фоне чего‑то, совершенно противоположного всему (!!!) Сущему, не тому или иному, а всему сразу. Ведь только тогда, когда ты вышел за границу чего‑либо, ты видишь это что‑то. Человек вышел в этом вопросе за грань Сущего и он его… увидел. Человек стоит одной ногой в Ничто, другой в Сущем и может различать их, говорить «да» и «нет».

Что означает это сущее‑в‑целом в этом вопросе всех вопросов? Охватывает ли человек свои вопросом «почему есть Сущее, а не Ничто?» самые отдаленные планеты, галактики, сверхновые звезды и черные дыры и все, что там еще могут открыть ученые? Да, охватывает. И все самые далекие объекты, которые еще откроют, пульсары и квазары и проч., человек уже охватил заранее в своем вопросе. Поэтому никакие астрономические открытия не способны повлиять на человека, который задал себе этот вопрос, так как этот вопрос шире, он уже опередил все открытия, которые теперь возможны только внутри горизонта, открытого этим вопросом.

Охватывает ли этот вопрос все мельчайшее: все эти молекулы, атомы, протоны, нейтроны и проч.? Да, охватывает. Он охватывает и нейтрино, и мезоны и базоны, и все, что еще там откроют с помощью коллайдеров. И эти открытия никак не повлияют на этот вопрос, потому что он уже заранее предвосхитил все.

Мы указали на самое маленькое сущее и на самое гигантское. Но это, как говорят, «внешний мир». А человек, который задает этот вопрос (или не задает его), он ведь тоже сущее. Да, значит и он, вместе со своим телом (и даже с астральными телами, если они сущее, а не ничто), сознанием, бессознательным, всеми видами души и «контурами сознания» (Т. Лири), чакрами и что там еще, тоже подпадает под этот вопрос, поскольку человек есть Сущее, а не Ничто. Поэтому и ответ на вопрос о человеке и его смысле жизни можно получить только после ответа на вопрос о смысле всего Сущего. И весь мир человека, психология общения, законы строения общества, смысл истории, вся экономика, политика, право и проч. – все это получает свой смысл только после ответа на вопрос о смысле сущего вообще.

А охватывает ли этот вопрос всевозможные паранормальные явления, полтергейстов и торсионные поля, энергию дыхания или рук, энергию астралов и эгрегоров и проч.? Да, охватывает, если все названное вообще есть Сущее, а не Ничто. Поэтому ничем таким не удивить человека, который размышляет над этим вопросом, так как все это менее удивительно, чем вопрос о существовании Сущего.

А охватывает ли этот вопрос современную науку и технику и их чудеса (компьютеры и мобильные телефоны, виртуальный мир и киберпространство)? Да, и эта техника никак не влияет на вопрос. Потому и сказано еще древними: даже если весь мир перевернется, только философы будут жить так, как жили. И если завтра обнаружатся инопланетяне, то это ничего не меняет, так как все это явления внутри сущего, а вопрос: «почему есть Сущее, а не наоборот Ничто» так же звучит и у инопланетян, только на их инопланетном языке. И они когда‑то себе его задали, иначе без этого вопроса они тоже не получили бы выход к сущему‑в‑целом и у них невозможно было бы удивление, а без удивления невозможны были бы наука, исследование, основопонятие, пронизывающее потом все понятия, которыми постигается все Сущее в его различных областях. Основопонятия берутся из ответа на вопрос: «почему?» Из ответа на вопрос об основании Сущего.

Вопрос «почему есть Сущее, а не наоборот Ничто?» начинает историю, это главный вопрос для человека, потому что человек получает выход к сущему‑в‑целом и после этого может его исследовать и преобразовывать. Но это главный вопрос и для самого Сущего, а не только для задающего его человека. В судьбе Сущего происходит переломный момент, когда кто‑то где‑то задал этот вопрос. Сущее‑в‑целом увидело в этот момент само себя, оно прояснилось.

Казалось бы, какая разница для какой‑нибудь планеты, если кто‑то там, на Земле, задал такой вопрос. Она как крутилась вокруг Солнца, так и продолжает. Но событие вопроса произошло не «в голове человека», который задал вопрос. Мы можем вскрыть его череп, но не найдем там ни сущего‑в‑целом, ни Ничто. Событие вопроса случилось в самом Сущем! И это событие, этот вопрос начинает играть роковую роль в судьбе всего сущего.

То, что какой‑то метеорит упал на Луну и сделал кратер на половине ее поверхности, ерунда. А вот то, что человек на Земле спросил о Сущем и Ничто, означает, что на основе сформулированного им ответа будет создана онтология, потом наука, потом техника, и через тысячелетия на поверхности Луны высадятся луноходы и люди, будут построены станции по добыче гелия. Или может, Луну вообще взорвут за ненадобностью в войне сверхдержав. Возможно, она останется только в стихах поэтов и будет в них прекрасней самой себя. Вся эта судьба Луны уже определилась и свершилась в тот момент, когда был задан вопрос об основании Сущего в противовес Ничто. Точно так же судьба Ромео и Джульетты свершилась не когда они умерли, а когда впервые встретились взглядами. Также свершилась судьба всего Сущего, пусть даже и самого далекого или мельчайшего. Да, до покорения Луны и планет пройдут тысячелетия, но первый шаг сделан тогда, когда задан вопрос о Сущем и Ничто, а первый шаг не только начало пути, но и направление пути, самое главное в пути. Начало, задающее направление и правящее, направляющее все, древние греки называли архэ, Вся дальнейшая история человечества определена этим первым шагом, это начало, архэ, правит в ней.

Человек имеет дело с массой феноменов. Чтобы упорядочивать их или хотя бы просто замечать, как «те же самые», ему нужна точка отсчета. Р. Музиль в романе «Человек без свойств» изображает генерала Штумм фон Бордвера, которого пригласили в комиссию по подготовке юбилея императорской династии и он, привыкший к военной субординации, тут же решил выяснить, в чем «главная мысль» во всех политических прениях. Для этого он пошел в имперскую библиотеку, но, увидев три миллиона томов, понял, что ему самостоятельно понадобится 10 тысяч лет, чтобы хотя бы прочитать все. Генерал впал в отчаяние и решил, что в мире все устроено неправильно. На самом деле нужно было просто знать, где искать.

На вопрос об основе основ, об основе всего Сущего, об основании того, почему есть Сущее, а не Ничто, отвечают философы. Они дают каждый свой ответ на этот вопрос. Создают основопонятие Сущего. Затем выводят из основопонятия региональные понятия, в соответствии с которыми делят и ранжируют сущее, создавая региональные области наук.

В науках есть свои основопонятия. Например, в математике есть понятие числа. Но ни один математик толком не объяснит, что это такое, а если пустится в объяснения, сразу превратится из математика в философа. И так во всех науках. Оставив самые сложные вопросы философам, науки быстро продвигаются дальше в изучении своей области, рука об руку с наукой идет и техника. Прогресс техники меняет мир, историю…

Поскольку вопрос «почему есть Сущее, а не Ничто?» заранее предвосхищает любой опыт, и более того, сам открывает горизонт, в котором может что‑то встретиться любому исследователю, то и ответы на этот вопрос, которые давали различные философы, никак не зависят от опыта и не могут «опровергаться» им.

Каждая философская система применима везде и всюду и истинна сама по себе, независимо от фактов. Да, каждая из систем задает свой горизонт и поэтому какие‑то факты внутри этого горизонта видимы, а какие‑то нет. Но нельзя фактами, раскрываемыми в горизонте одной системы, «опровергать» другую.

Пара простых примеров. Сколько пеняли Аристотелю за то, что утверждал, будто «рабство есть по природе». В этом видели историческую ограниченность древнего грека, снисходительно говоря, дескать, чего еще можно ждать от представителя общества, основанного на рабском труде. То ли дело мы, нынешние, современные, знающие, что каждый свободен от рождения!..

Однако, если дать себе труд вчитаться в Аристотеля, выяснится, что он понимает рабство иначе, чем современное массовое сознание. Ткацкие станки сами не могут ткать. Нужен кто‑то, кто «включит и выключит» станок, кто обслужит его. Это и есть раб. Но под это определение подпадает и античный раб, и средневековый крепостной, и рабочий Нового времени, и современный системный администратор. Аристотелю наплевать, какие у всех названных политические права и как они менялись в истории. Он говорит, что по природе, то есть так уж устроено сущее, технике всегда нужен тот, кто ее обслуживает, а значит, «рабство есть по природе». В аристотелевском смысле рабство есть и сейчас. И если бы он дожил до нашего времени, ни на йоту не изменил бы свою философию, потому что никакие факты ее не опровергают, а лишь подтверждают.

Еще пример. Над Фомой Аквинским потешались как над экономистом: не садись не в свои сани, богословствовать богословствуй, но не лезь в экономику! Надо же, дурень, заявил, что «цена товара определяется его происхождением»! А старый Фома оказался куда современнее всех поклонников рынка, себестоимости и проч. Его теория как нельзя лучше подходит для «брендовой экономики», где себестоимость газировки 10 центов, но продается она по доллару, так как на банке написано «Кока‑кола».

Всегда и везде применимость учений великих философов основана на изначальном, заранее охватывающем все сущее, вопросе: «Почему есть Сущее, а не наоборот Ничто?» и на универсальности ответов. Недаром философия носит также название «метафизики». Слово состоит из двух корней. «Физика» – это то, что мы можем встретить в опыте, все меняющееся, бурлящее и проч. А «мета» (по‑гречески – сверх, после) обозначает, что философия занимается вечными принципами, основаниями, границами, внутри которых все сущее, вся физика бурлит и преподносит свое разнообразие опытных фактов.

Создать «собственную метафизику», то есть некое новое вечное и неопровержимое учение, и легко, и трудно. Легко, потому что нужно просто ответить на вопрос: «Почему есть Сущее, а не наоборот Ничто?», то есть открыть некий первопринцип, на котором все основывается, а потом строго провести этот первопринцип в жизнь, то есть дать на его основе новую разметку сущего, зачать новые науки, новую «этику» и проч.

Трудность, однако, в том, что первопринцип должен быть чем‑то очень простым, проще, чем само Ничто, поскольку, раз уж сущее предпочло быть, чем не быть, согласно этому принципу, то «естественность» выбора Сущего должна быть очевидной. Другая трудность: уже много кто в истории отвечал на этот вопрос и много «первопринципов» разобрал, нам ничего не осталось. Куда не кинь, а все уже кто‑то подумал или придумал. Если присмотреться к творениям наивных графоманов‑философов, то обнаружится, что они изобрели очередной велосипед, и только невежество не позволяет им узнать в собственных творениях ухудшенные копии Канта, Гегеля, а то и «копии копий» – второразрядных бергсонов, риккертов, бердяевых.

«Ну и что?» – спросят те, кто утверждает, будто «Хайдеггер говорит то же самое, что и другие, только более непонятно». Все это можно было узнать и без Хайдеггера, из других философов. А то, что автор книги впервые узнал о метафизике из чтения Хайдеггера – его проблемы. Уже Аристотель и Платон говорили об удивлении, а уж вопрос: «Почему есть Сущее, а не наоборот Ничто?» кто только ни задавал! То, что Хайдеггер его задал и дал замысловатый ответ, построил свою систему согласно своему принципу, да еще и сделал это в своей авторской терминологии, еще не обязывает нас его чтить. Еще не доказано, что за терминологическими ухищрениями Хайдеггер не прячет плагиат: то есть взял свой первопринцип у какого‑нибудь Мейстера Экхардта, обозвал по‑другому, перевел на свой птичий язык его систему или чужие системы… Да даже если Хайдеггер и оригинален, то что из этого? Есть еще десятки и сотни «философий», каждый выбирает себе для чтения то, что ему более понятно, и подходит…

Спешу огорчить и тех, кто так думает, и остальных. Хотя вы прочли уже немало страниц «введения» в Хайдеггера, но собственно к Хайдеггеру я еще не приступал. Эскиз того, что представляет из себя метафизика, что вытекает из архэ, первого шага, начала нашей истории, нужен для того, чтобы рельефнее подчеркнуть радикальный разрыв между этим первым началом и «Другим Началом истории», из которого исходит мышление Хайдеггера.

Впрочем, «знатоков» не удивишь и здесь. Хайдеггер критик метафизики? Тоже мне открытие! Таких критиков была сотня, но никто из них не утверждал, что он полагает новое начало истории. Здесь тоже нет у Хайдеггера ничего оригинального, кроме беспредельных амбиций!

Действительно, с конца XVIII века мы имеем целую череду критиков метафизики. Их надо упомянуть, чтобы был ясен разрыв Хайдеггера с предшествующей традицией и, в то же время, выявить проблемы, которые дали толчок к дальнейшим размышлениям.

Иммануил Кант, противопоставляя метафизической и догматической философии свою «критическую», заявил, что вопрос об основаниях мира выходит за рамки того, что может знать конечный человек. Вместе с тем, это не значит, что человек ограничивается только опытом. Кант восстанавливает метафизику в правах, доказывая, что внутри субъекта возможно целое царство априорного (до‑опытного). Кант не задает себе вопрос: «почему есть Сущее, а не наоборот Ничто?», но спрашивая о структуре субъекта, которая делает возможной весь опыт, то есть открывает горизонт, где могут встречаться явления, он, по сути, отвечает на этот вопрос. «Что делает возможным опыт и делает его таким, а не иным?» – это просто другая формулировка вопроса «почему есть Сущее…». Уже последователи Канта – Фихте и Шеллинг – быстро восстановили метафизику в правах, заявив, что первопринципы разума, открытые Кантом, структуры субъекта не принадлежат конечному субъекту, как маленькому «я», а принадлежат абсолютному Субъекту, который и есть основание, причина того, почему есть Сущее, а не наоборот Ничто.

Следующий критик метафизики, Гегель, противопоставлял метафизике диалектику и видел основной грех метафизики всего лишь в том, что первопринципы, которые философы выдвигали в качестве оснований почему есть Сущее, брались этими философами как изолированные и вечные, тогда как все они, по Гегелю, есть только кусочки, отдельные черты одной Абсолютной Идеи, которая и есть главное основание всех оснований. Да, первопринципы вечны в том смысле, что все они принадлежат вечной Идее, но они не вечны в том смысле, что каждый из них только тот кусочек Идеи, который она проявила на данном этапе истории. Кстати, по счастливому стечению обстоятельств, в мышлении Гегеля Абсолютная Идея явилась целиком и больше никаких метафизик быть не может, гегелевская есть последняя. Философия закончилась, теперь еще должна закончиться история. То есть над человечеством не будет довлеть необходимость рока, необходимость раскрытия той или иной черты Абсолютной Идеи, что составляет целую эпоху. Теперь, наоборот, Идея пришла в себя, человек абсолютно свободен (история, понятая как прогресс свободы, закончится полной свободой), сущее будет полностью одухотворено, подвластно и не может противостоять человеку, определять его. Наоборот, человек господствует над ним как над чем‑то абсолютно одухотворенным, искусственным, приведенным из стихийности к технике.

К. Маркс тоже начал как критик метафизики своим знаменитым «бытие определяет сознание». Бытие – это экономический базис (производительные силы и производственные отношения). В экономике постоянно идет классовая борьба, а значит, сознание всех людей классовое. Значит, и сознание всех философов классовое, и все ответы на вопрос о причине и основе мира были ответами тех или иных классов, а вечность этих ответов была попыткой заморозить определенный социальный порядок.

Маркс не единственный, кто говорил, что «бытие определяет сознание», понимая под бытием то экономику, то политику, то физиологию, то психологию, то астрологию, то вспышки на Солнце, то генетику, то еще что‑нибудь. При этом под сознанием понимается некое ограниченное сознание отдельного «я». Но метафизике такие возражения смешны. Вопрос, который спрашивает об основании всего Сущего в противовес Ничто покидает не только границы того маленького «я», которое его задает, но и границы всего Сущего, иначе бы вопрос не мог задаваться.

Еще раз: наличие этого вопроса есть свидетельство того, что этот выход за границы Сущего реально происходит. Существо, которое определено сущим и не выходит за его границы (типа его бытие определяет его сознание), не способно было бы и задать этот вопрос. Из основопринципа, добытого в размышлениях об этом вопросе, добываются и региональные понятия, понятия физиологии, космологии, психологии, политики, экономики.

Поэтому когда кто‑либо говорит, что экономика определяет сознание, он забывает, что метафизика давно уже сама определила экономику. Всякий раз, когда кто‑то говорит, что психология определяет сознание, то надо спрашивать: «А о психологии какой именно метафизики идет речь?». Как правило, ответ на это дать затрудняются, потому что считают все экономики и психологии чем‑то естественным, само собой разумеющимся.

Но если кто‑то не в курсе, что эти науки, их понятия и практики произошли из определенной метафизики, это еще не значит, что они не произошли. Наоборот, во все антиметафизические (физиологические, биологические, экономические, психологические и проч.) концепции неузнанная ими метафизика попадает контрабандой через основопонятия и методы этих наук и их практик. Так, например, «экономика» Маркса (та самая, что «определяет сознание») – это экономика метафизики Гегеля. Маркс и сам признавался, что из Гегеля он взял и понятия, и метод для анализа экономических и общественных процессов. Но эти понятия и методы нельзя оторвать от почвы, на которой они выросли, от ответов, которые Гегель давал на вопрос о том, почему есть Сущее, а не Ничто. Поэтому Маркс в своей антиметафизике остался метафизиком‑гегельянцем.

Прогресс Абсолютной Идеи Гегеля, прогресс свободы, тем больше, чем больше сущее технизируется. Именно это является центральным пунктом философии Маркса. Производительные силы и производственные отношения, которые есть базис и определяют все, сами у Маркса зависят от прогресса техники. А прогресс техники есть прогресс мышления. То есть сам «экономический базис», бытие, определяется «сознанием». А Марксов «коммунизм» – это тот же гегелевский «конец истории», тот же мир, где все абсолютно свободны, где не история властвует над человеком, а человек над историей. Чистые идеализм и метафизика!

Кто еще выступал против метафизики? Конечно же Ницше! Он чувствовал дыхание Ничто. Он видел, как крушатся прежние понятия, истины, цели и осново‑принципы, которые давали разные метафизические системы. Процесс этого крушения он называл нигилизмом. Ничто растет.

Вопрос метафизики, как мы помним, звучит: «Почему есть сущее, а не наоборот Ничто?». Ницше же констатирует: в современном мире скорее есть Ничто, а не Сущее. Сущее держалось раньше за счет смыслов и целей, которые вкладывал человек и прежняя метафизика, которая открывала горизонт сущего своими основопринципами. Но нынешний человек утратил веру во все цели Сущего. Нигилизм означает: нет ответа на вопрос «зачем?».

Для Ницше основной вопрос метафизики: зачем есть Сущее? Все цели прежней метафизики не устраивают Ницше, потому что он понял: они полагались и придумывались человеком же. А для чего? Цели и истины способствовали росту человека, самовозвышению. Следовательно, рост и есть конечная основа всего. Ницше называет его волей‑к‑власти.

Воля‑к‑власти есть рост ради роста, она бесцельна и бессмысленна. Но воля‑к‑власти есть преодоление Ничто, восстание против Ничто, она есть абсолютно положительное и изобильное. Поэтому воля‑к‑власти есть ответ на вопрос: «Почему есть Сущее, а не наоборот Ничто?». В этой формулировке для Ницще он остается, Ницше лишь не признавал формулировку «зачем есть сущее?». Но «почему» и «зачем», то есть «цель» и «основание» – разные вещи. Ницше остается метафизиком, потому что отвергая цель, не отвергает основание и сохраняет основной вопрос метафизики.

Кто‑то возразит: ницшевская воля‑к‑власти вовсе не отдельное основание сущего, она в самом сущем, она и есть само сущее. Однако и тут метафизика проскакивает контрабандой: определяя ценности (то есть цели, истины, первопринципы) как условия роста и сохранения воли‑к‑власти, он тем самым признает то, что говорит вся метафизика: цели и истины, то есть ценности, есть горизонт для сущего. Другое дело, что воля‑к‑власти сама полагает горизонты. Но высшая воля‑к‑власти, по Ницше, есть «впечатывание в становление черт бытия», то есть дарование новых ценностей, оснований, смыслов. Таким образом, мышление Ницше тоже метафизика, но особая, не такая как предыдущие.

Для полноты картины нельзя не упомянуть еще одну позицию, которая является и метафизической и антиметафизической одновременно. Эта позиция начинается с вопроса: не слишком ли философы все усложняют? Ответ на вопрос «почему есть Сущее, а не наоборот Ничто?» очевиден с самого начала, по крайней мере для верующего в Бога.

Этот ответ: Бог. Бог есть тот, кто создал Сущее, И он же есть тот, кто удерживает Сущее в бытии в противовес Ничто. Поэтому философия со своим основным вопросом просто‑напросто сливается с теологией, то есть наукой о Боге. Пока мы видим чистую метафизику, но она как бы кончается в тот момент, когда начинают говорить, что в отличие от религии философия стремится познать Бога разумом, а бесконечного Бога познать конечным разумом невозможно. Следовательно, философия всегда будет чем‑то ущербным в сравнении с верой, которая относится к Богу подобающим образом.

Но здесь нет ничего, кроме путаницы. Если бы философия действительно была ущербной, конечной и зависимой только от опыта философствующего, она бы не могла не только познавать Бога, но и сформулировать его понятие. Бог в опыте не встречается (Гагарин летал, никого не видал). А если встречается (например, святые, верующие и проч. часто говорят о присутствии Бога в душе, о встречах с ним и проч.), значит, есть какая‑то соразмерность между мышлением и Богом. Или они оба бесконечны, или оба конечны.

Когда мы говорим о Боге как об основании Сущего, это не жест, которым мышление пытается влезть в пространство божественного, а наоборот, это жест, где божественное используется метафизикой. В плохой метафизике слово Бог выступает палочкой‑выручалочкой, своего рода затычкой мышления. Дескать, вот вам ответ на вопрос: «почему есть Сущее, а не наоборот Ничто?», получите и отстаньте. Но если мышление не движется дальше и не раскрывает Сущее, не дает горизонты, значит эти горизонты, понятия, регионы и проч. будут браться из другой метафизики.

Так часто и бывает. Человек верит в Бога, для сферы основания Сущего у него остается вера. В то же время для Сущего он пользуется понятиями и категориями другой метафизики, например, научными понятиями Нового времени, созданными метафизикой, отрицавшей Бога.

На месте Бога в Новое время помещается субъект, хозяйничающий над Сущим. В прежние времена его бы назвали Сатаной, Антихристом, поскольку это человекобог, а не Богочеловек. Но сегодня, если притвориться, что здесь нет никаких противоречий, можно спокойно быть и верующим и ученым: это, дескать, две непересекающиеся сферы. Да, это две метафизики, каждая из которых намеренно заканчивается там, где начинается другая. Голова от льва, а туловище от птицы. Такие мировоззрения есть философские химеры. Они не только не противоречат метафизике, они для своего существования требуют их все больше и больше.

В эпоху так называемого постмодернизма, то есть одновременной явленности и признанности всех истин, целей, средств, причин и принципов прежних метафизик, такие химеричные мировоззрения представляют собой большинство философских продуктов.

Первым пример собирания, конструирования из разных метафизик одной показал Гегель, теперь можно собирать все что угодно. А Ницше обосновал необходимость этого: воля‑к‑власти требует все новых и новых смыслов, целей, мировоззрений, поделок. Вот разные сверхчеловеки (они же те, кто добился абсолютной свободы в смысле Гегеля и Маркса) эти интеллектуальные поделки и конструируют, используя, как коробку с инструментами, весь арсенал прежних метафизик.

Таким образом, различные варианты антиметафизики утопают в том, против чего борются. Все они и используют ресурс метафизики, и содержат ее в себе, и наследуют ее проблематику, пусть даже в переформулированном, измененном или неявном виде.

 

* * *

 

Но доказательством того, что всякая антиметафизика утопает в метафизике, дело Хайдеггера не ограничивается и даже не начинается. Будь это так, Хайдеггер мало чем бы отличался от каких‑нибудь «религиозных философов», современников Маркса или Ницше, которые мужественно защищали Бога в борьбе с ницшеанским или марксистским нигилизмом.

Хайдеггер продолжает всматриваться в вопрос метафизики и обнаруживает, что не все так просто… В вопросе «почему есть Сущее, а не наоборот Ничто» не три «действующих лица» (сущее, Ничто и основание Сущего), а четыре! Есть четвертый момент, пожалуй самый важный, определяющий остальные три. А именно слово «есть», Бытие!

Давайте прочитаем вопрос с ударением не на слове СУЩЕЕ, как мы читали до сих пор, а на слове ЕСТЬ. Почему Сущее ЕСТЬ, а не наоборот Ничто? Что означает это «есть»? Что означает то, что сущее «есть»? Передо мной старательная резинка, ластик. Он состоит из резины, он белый, он служит для стирания карандаша… А где в этом ластике спрятано «есть»? Что меняется в понятии ластика, если бы он не лежал передо мной на столе, а «всего лишь» мыслился? Он бы все равно был, ведь он же есть где‑то в другом месте.

Допустим теперь, что ластика нет не только на моем столе, его вообще не выпускает промышленность, и сегодня он есть в замысле только какого‑то предпринимателя, который придумал средство для стирания карандаша. Есть такой ластик или нет? Вроде бы как есть, но не совсем, ведь мы привыкли за бытие считать некую материальную, чувственную составляющую. Вот если завтра он будет в каждом магазине, мы смело скажем, что он есть.

Хорошо. А если через 100 лет ластики, как устаревшие, вместе с карандашами исчезнут из нашей жизни, мы опять скажем, что их нет? Так стоит ли бытием называть короткий период материальной жизни? Может, ластик существует где‑то в надвременном и надисторическом уме какого‑то Бога? В мире сущностей и идей, откуда его открыл гений ученого и куда он исчезнет? В понятии ластика ведь ничего не меняется, понятие как бы вечно. У нас есть понятия о «единороге» и «кентавре», которых нет, но если бы они существовали, это были бы те же самые единороги и кентавры.

Что же мы «добавляем» к понятию (признакам) вещи, когда вдруг твердо начинаем говорить, что она есть? Как будто – ничего. Недаром Кант говорил, что бытие – «просто полагание», предмет веры, Гегель говорил, что это «самое пустое понятие», а Ницше называл его «дымом», фикцией. Логики просто называют словечко «есть» – связкой.

Хайдеггер, пожалуй, стал первым из философов, кто, наоборот, настаивает на следующем: то, как понимается Бытие в ту или иную эпоху, определяет и все, абсолютно все остальное (то есть понимание Сущего, его основания, политики, образа жизни, религии, искусства и проч.). А это значит: нет ничего важнее Бытия.

Чтобы убедиться в правоте Хайдеггера, давайте зададимся вопросом о «почему»: как понимать это «почему»? Что мы спрашиваем, когда спрашиваем «почему»?

Это не самопонятно. «Почему» может означать «по чему», то есть: по какому сущему происходит равнение всех остальных? А может означать «в силу чего», то есть чья сила противостоит силе Ничто? А может означать «зачем», то есть в чем сущее находит смысл, в чем умирает как средство в цели? Может означать: «кто создал», то есть кто вывел сущее в присутствие, сделал его сущим, в противоположность Ничто? Может значить «благодаря чему», что подразумевает отношения обмена: Сущему дается Бытие в обмен на благодарность.

Однако уже сами вопросы, сам вид основания, о котором мы спрашиваем, несет в себе интерпретацию Сущего, то есть зависит от интерпретации Бытия, то есть несет в себе некую интерпретацию того, что означает, что сущее «есть». Когда мы спрашиваем «почему Сущее есть, а не наоборот Ничто», мы понимаем что‑то под этим самым «есть». И от того, как именно понимаем это «есть», мы понимаем и вопрос об основании.

Если мы понимаем «есть» как «сделанность», бытие‑в‑сделанности, то об основании Сущего мы спрашиваем как о создателе. Если мы понимаем Бытие как силу, волю, то мы спрашиваем об основании Сущего как источнике этой силы. Если мы понимаем Бытие как всеобщую длячегойность, связанность и пригодность, то мы спрашиваем об основании как о конечной







Date: 2015-09-05; view: 347; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.063 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию