Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Будни морга». 75 серий. Ж. Грай-Вороника 4 page
Взбешенный режиссер увлек соавтора в аллеи и долго кипятился, жалуясь, что пока он, Жарынин, все силы отдает борьбе за Ипокренино, остальные думают, как бы выгадать, а то и просто переметнуться на вражью сторону. Но постепенно червонный сумрак аллеи охладил игровода, в гроте он, фыркая, умылся и окончательно успокоился:— Волшебная вода! На чем мы остановились?— Юля и Боря стали любовниками. В «Аптекарском огороде». При луне, — с готовностью доложил Кокотов.— При луне? Это хорошо! И что же дальше?— Не знаю…— А кто знает, Сен-Жон Перс?— Сен-Жон Перс, возможно, и знает, — нахально отозвался писодей: два полноценных и одно незаконченное обладание тремя женщинами в течение трудовой недели вкупе с выданным авансом сообщили ему некую хамоватую самоуверенность.— Андрей Львович, не будите во мне зверя! — сердечно попросил режиссер.— Чего вы от меня хотите?— Я? Я хочу от вас мыслей, и мыслей истинных! Причем, заметьте, на условиях предоплаты!— Ну, я даже не знаю…— Хорошо, давайте отталкиваться от личного опыта. Мадам Бовари — это вы! Когда вы были женаты, у вас была замужняя любовница?— Конечно, а как же! — полусоврал автор «Преданных объятий», вспомнив феерическую поэтессу Лорину Похитонову, издававшую в минуты упоения трубные силлабо-тонические стоны.— Где вы встречались?— У нее.— А муж?— Уходил к другу.— К другу или дружку? — последнее слово режиссер произнес с голубоватой игривостью.— К дружку, — с той же нетрадиционной интонацией подтвердил Кокотов.— Ну и что вы хотите этим сказать?— Ничего.— А кто у нас, собственно, муж?— Черевков.— Это я помню. По профессии-то он кто?— Может, бандит? — предположил писодей.— Сами вы бандит! Неужели вы допускаете, что наша Юля даже под влиянием матери могла выйти замуж за бандита? Думайте!— Тогда, наоборот, он ученый, доктор наук, директор института, и потихоньку мухлюет с казенной собственностью, как наш Огуревич.— Это лучше, — кивнул игровод. — Но он не ученый.— А кто же?— Чиновник. Как его зовут?— Может, Федор Константинович?— Лучше — Константин Федорович.— Почему?— Федор — означает «богом данный». А если муж Юле дан Богом, то куда она, к черту, от него денется? Улавливаете!— А Константин? — спросил огорченный писодей.— Константин — постоянный. Константы, чай, в школе проходили? Значит, Черевков намертво привязан к Юле и готов ради нее на все. Это нам как раз подходит. Константин Федорович старше жены, он в прошлом номенклатурный деятель, а теперь муниципальный чиновник средней руки, допустим, в Земотделе. Он богат! Ведь под бумагой, разрешающей построить в Москве домишко, нужно собрать кучу подписей. Не меньше, чем под малявой «Раздавить гадину!», которую творческая интеллигенция направила Ельцину, а тот на радостях и расстрелял парламент. Поэтому сегодня в России вместо демократии дуумвират. Вы часом не подписывали?— Нет, я отказался, — со значением соврал Андрей Львович, хотя ему, конечно, никто и не предлагал.— Молодец! Рассуждаем дальше! Понятно, что лишь бескорыстные знаменитости раздают автографы даром, а столоначальник Черевков брал за свою подпись мзду, кстати, разумную и посильную для застройщиков, среди которых, между нами говоря, порядочные люди встречаются не чаще, чем лица традиционной сексуальной ориентации в мире большой моды. Приработок Константина Федоровича был практически безопасен, ведь ему несли документы, уже благополучно завизированные большим начальством, а его закорючка всего лишь означала, что никаких исторических реликвий или артефактов на месте, отведенном под строительство, нет, не было и уже не будет. Несколько лет назад он не возразил против пентхауса на месте палат бояр Собакиных, но учитывая риск, взял по-крупному, и не деньгами, а квартирой с окнами на «Аптекарский огород» — зеленый оазис посреди бетонной пустыни. Как?— Вы, кажется, если мне память не изменяет, собирались оторваться от гнусной российской действительности? — уколол писодей.— И оторвемся. Дайте срок! Но сначала все должно идти так, будто мы рассказываем обычную любовно-бытовую историю, а потом вдруг — бац!— Как у Тарантино? «От рассвета до заката»?— Вы начинаете соображать. Именно! Мне нужен фантастический, умонепостижимый ход. Думайте! А пока поговорим про любовь. Где они встречаются?— На даче. У Юлии загородный дом. На Нуворишском шоссе.— Нет, они встречаются у Бори. Кстати, а почему он — Боря?— От прошлого раза осталось, — пожал плечами Кокотов.— Зачем мне этот бэушный Боря? Вы что, хотите все кино испортить? Никаких Борь! После Ельцина и Березовского я бы вообще на сто лет запретил этим именем детей называть! Нашего Борю зовут Кириллом. По-персидски это значит — «солнце». Он солнце нашей Юлии! Ясно?— А Юлия наш фильм не испортит? — по обыкновению съехидничал Кокотов.— Нет, не испортит. Хорошее патрицианское имя. А встречаются они в стареньком щитовом домике, стоящем на шести сотках и доставшемся Кириллу от отца — учителя черчения.— Он тоже умер? — тихо спросил Кокотов.— Разумеется. Укололся циркулем, объясняя ученикам правило золотого сечения. Живым его оставлять никак нельзя, иначе нас засосет эта американская чухня про закомлексованного сына, который, изнемогая, оправдывает надежды самодура-папаши.— А мать?— Умерла родами. И отвяжитесь, ради бога! С нас достаточно Анны Ивановны. Мы еще с ней нахлебаемся, уверяю вас. А сейчас меня интересует только Юленька. Вот она утречком в коротеньком шелковом халатике выходит на крыльцо и томно потягивается, почти открывая нескромным взорам невыспавшееся лоно. Конечно, наша скромница тут же спохватывается, одергивает халатик, испуганно оглядывается… И что же? Ничего. Вокруг, сколько хватает глаз, видны хибары да уставившиеся в небо задницы соседних огородников, пропалывающих грядки. Им нет дела до случайно заголившейся дачницы, они работают, тяжким трудом добывая из земли пищу. Так было всегда: при феодалах, при капитализме, при социализме и сейчас — при нефтеналивном олигархате. Потянувшись, наша изнеженная Юлия переодевается в старенькие джинсы, повязывает косынку и тоже утыкается в грядки.— Зачем? — удивился писодей.— А чтобы показать милому: ее не смущает бедность, она теперь с ним везде — в горе и радости, в богатстве и нищете. Растроганный Кирилл вдохновенно рисует любимую во всех огородных ракурсах. Потом они любят друг друга посреди разбросанных пастелей и ватманов. Остальное берем из предыдущего сюжета: дача, камин, скомканные простыни, алые отсветы пламени смутно играют на глянце молодых тел, завязанных прихотливым узлом Афродиты. Это счастье. Но оно недолговечно. Вскоре их разоблачат. Как они попались? Думайте!— Может, Ника приедет на дачу собирать клубнику и застукает их… ну…— Какая Ника? Никаких Ник! Анита.— Хорошо, — мстительно согласился писодей. — Пусть Ника застукает их, как Маргарита Ефимовна вас с Кирой!— Кокотов, вам ничего нельзя рассказывать! Вы как склеротический старьевщик — все тащите в сценарий. Буквально всё! Вспомните, что сказал Сен-Жон Перс: «Искусство имеет такое же отношение к жизни, как танец к телу!» И вы хотите, чтобы моя гордая Юлия, визжа и прикрывая пушистый лобок ладошкой, металась по даче, будто угорелая кошка, а мерзкая Анитка гонялась за ней с раскаленными каминными щипцами? Нет, никогда! Ни за что на свете!— А как же быть?— Наивный вы человек! Странно, как вам удалось настрочить столько книжек про «лабиринты страсти»! Все просто и по-современному. Наш Борис…— Кирилл, — елейным голосом поправил писодей.— Да, разумеется. Спасибо за бдительность! Итак, наш Кирилл, конечно, знает, что его жена спит с Эриком Молокидзе — и даже рад этому. Он давно питает к супруге такие же чувства, какие мы обычно испытываем к своему постоянному дантисту. Кстати, сходите, наконец, к Владимиру Борисовичу! Я договорился. Надоело слушать, как вы чмокаете своим кариесом. Дочмокаетесь!— Спасибо, — холодно поблагодарил «Похититель поцелуев».— Да, чуть не забыл! Анита тоже не однажды намекала мужу, что в плотском смысле их брак давно исчерпан, и Кирилл может себе кого-нибудь приискать на стороне… Для укрепления семьи.— У них есть дети? — поинтересовался писодей.— Мы же решили: никаких детей.— Тогда зачем им укреплять семью?— Верно. Впрочем, я знал одного писателя, который — чтобы не делить при разводе коллекцию икон — всю жизнь промучился с жуткой женой, ревнивой, жадной и распутной. Но в нашем случае это годится. Ладно, так и быть: у них сын, но он живет в Америке с родителями Аниты, в прошлом ударниками советской торговли. Идет?— Вполне.— Так вот, наш простодушный художник сам рассказывает жене про Юлию. Он, бедный, уверен, что жена его одобрит и они заживут славным четырехугольником, подобно многим интеллигентным семьям. Поначалу так и случилось: она рассмеялась, поздравила Кирилла и посоветовала пригласить Юлию на открытие выставки «Московские лица», которую организовал Эрик в галерее «Брандспойт», там, где прежде размещалась пожарная часть. Понятно, ей не терпелось увидеть свою заместительницу, сравнить с собой, показать любовнику, чтобы потом, в постели, обсудить и посмеяться.Молокидзе, конечно, пришел на вернисаж со своей законной Мананой, усатой и толстой, как старый тифлисский кинто. Щедрая женщина привезла с собой дюжину бутылок настоящего киндзмараули, ведро домашнего лобио и несколько дисков сулугуни. Ее брат Ираклий был авторитетным человеком, вором в законе и контролировал по всей России производство натуральных грузинских вин из этилового спирта, сиропа и лимонной кислоты. Но чтобы подпольные сомелье не забывали исконный букет легендарных напитков, в Москву время от времени контрабандой переправлялись бутылки с подлинными винами…— Вы же хотели оторваться от жизни! — снова упрекнул соавтора Кокотов, вспомнив едкий вкус Шато Гранель.— Это не так просто, мой друг! Даже у Гомера боги занимаются той же чепухой, что и люди. Но слушайте дальше! На выставку приперся Черевков… И не один, а с любовницей-секретаршей.— Алсу! — выпалил писодей.— Алсу?— Вам не нравится?— Почему же? В этом что-то есть. Восточная женщина реже забывает стыд, чем европейская, но уж если забывает, то бурно и навсегда. Ах, как я это сниму!— Что?— Как Алсу забывает стыд!— А зачем Черевков пришел на выставку? Он любит искусство?— Черта с два! Деньги он любит, а не искусство. Просто ему нашептали, что на открытие пожалует Сам! А лишний раз попасться на глаза начальству никогда не помешает. Конечно, Черевков насторожился, увидев на вернисаже свою жену, якобы поехавшую навестить Анну Ивановну, но семейные разборки с возможным нанесением побоев он как воспитанный человек отложил до вечера.— А как же Алсу? Ведь Юлия тоже увидела мужа с любовницей.— Чудак вы человек! Она давно обо всем знает и даже благодарна этой самоотверженной девушке, которая своим юным телом заслонила ее от пошлых домогательств постылого супруга, использующего брачный секс вместо снотворного. И вот вообразите, хорошо одетые люди переходят, прихлебывая из бокалов вино, от одного портрета к другому, одобрительно кивают, хмыкают, щурятся, ахают, восхищаются, подолгу задерживаются у портрета Юлии, исподтишка сравнивая пастель с оригиналом. А потом, конечно, шепчутся, что в 2008 году рисовать в манере позднего Фешина глупо и бесперспективно…— А Фил Бест с Антониной придут на вернисаж? — спросил Кокотов.— Отличная мысль! Вы просто лапка, как любил говорить мой однокурсник Веня Шмерц — трансвестит с детства. Конечно. Тоня еще жива. Но трагедия уже не за горами. Как и положено салонным знаменитостям, они прибывают с опозданием. Выходят из «Бентли», на голой прокурорше вечернее платье от Сони Риккель. Но все собравшиеся видят ее обнаженной, словно сошедшей со скандального двойного портрета. Ах, как я это сниму! Фил дружески похлопывает Кирилла по спине, хвалит некоторые работы, но в особенности портрет Юлии. Он-то сразу понял: это не обычное «московское лицо», нет — это судьба художника!— А Черевков и Анита? Они ведь тоже все поняли?— Конечно! Сегодня вы дважды лапка! Но Анита уверена в себе и пока не очень беспокоится. Сознаемся, Юлия — не первое увлечение Кирилла, ибо, как говорил всезнайка Сен-Жон Перс: «Любовница становится натурщицей реже, чем натурщица — любовницей». Но пока все обходилось без неприятностей — развода и дележки имущества. А вот Черевков заревновал! Конечно, Юлия подпорхнула к нему, вежливо поздоровалась с Алсу и как бы невзначай сообщила, что Кирилл случайно нарисовал ее в «Аптекарском огороде», и сегодня, внезапно позвонив, пригласил на вернисаж, поэтому она здесь, а не у мамы.— Ты дала ему свой телефон?— А как же! Я думала, мы купим этот рисунок для гостиной.— М-м-м… Почему бы и нет…— Ах, какой у вас милый кулон! — восхитилась хитроумная Юлия, уверенная, что украшенье любовнице купил Черевков.— Да, пожалуй, в гостиной рисунок будет смотреться неплохо, но нужна хорошая рама, — смутился ревнивец.В этот щекотливый момент в тесные стены бывшей пожарной части врываются бесцеремонные охранники и беспардонные телевизионщики, а следом неторопливо входит Сам в своей знаменитой тюбетейке. Он начинал карьеру в Средней Азии — восстанавливал Ташкент после землетрясения — и пристрастился к тюбетейкам. Их у него, поговаривают, не менее тысячи, есть даже вышитые золотом, украшенные черным жемчугом, сапфирами и рубинами. А что делать, если все несут и дарят, несут и дарят?! Как обычно, Сам по субботам объезжал стройки, распекая прорабов, доводя до инфаркта архитекторов, и вдруг увидел растяжку на бывшей пожарной каланче — «Московские лица. Пастели».— Ну-ка зайдем! — приказал он своему начальнику охраны — в прошлом боксеру-тяжеловесу.— Погодите!— В чем дело?— Вы же сказали, что Черевков знал о предстоящем посещении…— Правильно! Запомните, мой друг: всякое неожиданное решение большого начальника заранее тщательно готовится его помощниками. Сам, как и положено истинному государственнику, был тайным поклонником кондового реализма. Да и вообще любителей авангарда к власти допускать нельзя — погубят страну! Поверьте, коллега: человеку, влюбленному в Кандинского, я бы не доверил должности шпалоукладчика. Но конечно, из политкорректности Сам делал вид, будто куры, гадящие на голову восковому Льву Толстому, это тоже искусство. Однако увидев на растяжке вместо кубических харь и ягодиц трогательные лица жителей вверенного ему города, к тому же запечатленные с реалистическим тщанием, он чуть не заплакал от избытка чувств и приказал остановить кортеж. А то, что он увидел на выставке, и вовсе его потрясло:— Господи, как живые… — повторял он, переходя от портрета к портрету.Боксер-охранник, бывший у него консультантом по всем вопросам, включая искусство, наклонился и шепнул шефу:— Большой талант!— Сам вижу! — огрызнулся Сам. — Где автор?Анита и Манана под руки подвели к нему упирающегося Кирилла:— Вот он!— А меня так сможешь нарисовать?— Смогу…— Молодец! У тебя будет свой музей! У Глазунова есть, у Шилова есть, у Цинандали есть, у Бессонова есть, у Андрияки есть. И у тебя тоже будет! — торжественно объявил Сам, обнимая художника. — Для такого искусства музея не жалко!Затем он оглянулся, ища глазами столичного олигарха Тибрикова, который всегда дежурил сзади на всякий случай, но в этот момент, чувствуя недоброе, попытался спрятаться за чужие спины.— Отдашь ему своего Шехтеля! — приказал Сам, имея в виду знаменитый особняк на Никитской.— Как прикажете! — помертвев, охотно согласился олигарх.— А ты… — Он заметил в толпе Черевкова и ткнул в него пальцем, — поможешь, если чего надо пристроить или перепланировать. Понял?— Будет сделано! — рявкнул Константин Федорович.Ошпаренный счастьем начальственного внимания, он даже на время забыл про вероятную измену жены. Анита же тем временем бросилась целовать благодетелю руки. И было за что! Настал ее звездный час. Буквально за мгновенье никчемный муженек, мазюкавший пошлой пастелью старомодные портретики, вдруг превратился в богатого и значительного человека! Шутка сказать: под личный музей, даром, градоначальник только что отвалил ему особняк Шехтеля в центре Москвы! А ведь кроме картин там можно разместить ресторан, туристическое бюро, отделение банка, косметический салон… да мало ли что еще туда можно всунуть.— Спасибо! Спасибо! — шептала Анита, целуя руки дающие.— Ну, будет, будет… — пробормотал Сам, гордясь своей любовью к искусству, и направился к выходу.Ему еще предстояло довести до микроинфаркта парочку прорабов да закошмарить нескольких глав районных управ. За градоначальником двинулась вся разношерстая свита. Справа, выпрашивая льготную аренду, пристроился Бессонов, слева ручной олигарх Тибриков умолял вместо Шехтеля отдать художнику что-нибудь попроще, например, цокольный этаж доходного дома на Солянке.— Нет, Шехтель! — остановившись, отрубил Сам. — И смотри у меня!В результате этой внезапной остановки случилось замешательство: один беспардонный телевизионщик с наплечной камерой, наткнувшись на каменную спину боксера-тяжеловеса, отшатнулся и нечаянно толкнул под руку Черевкова, а тот в свою очередь от неожиданности плеснул вином прямо на белую рубашку Кирилла, который стоял как во сне, ошарашенный случившимся. Все, конечно, лицемерно закричали: «К счастью, к счастью!» И только Юлия, предчувствуя непоправимое, с ужасом смотрела на красное пятно, медленно расплывавшееся на груди любимого… Ну, как?— Хорошо! Даже — очень! — искренне одобрил писодей, поражаясь изобретательности соавтора.— Что ж, обед мы заработали. По рюмке?— Не откажусь!26. УДИВИТЕЛЬНАЯ ИСТОРИЯ ЖУКОВА-ХАИТА Соавторы, увлеченные творческим прорывом, к обеду припозднились, но в номер все-таки заскочили и хлопнули перцовки. Пробегая по оранжерее, они встретили Веронику. На изменщице был черный велюровый спортивный костюм, выгодно обтягивавший ее гимнастическое тело. Автор «Преданных объятий» с удовлетворением отметил то, что старался прежде, в браке, не замечать: ноги мерзавке достались явно коротковатые, и сейчас, когда она была не на высоких каблуках, а в спортивных тапочках, это бросалось в глаза. Кокотов изобразил лицом брезгливую отстраненность и собирался молча пройти мимо, однако Жарынин нарочно остановился, раскланялся, поцеловал ручку, рассыпался в комплиментах:— Такая красивая женщина — и одна! Ай-ай-ай! Это опасно! Гелий Захарович рискует…— Здесь? В Ипокренине? Бросьте! — улыбнулась Вероника и, не глядя на Кокотова, произнесла через силу: — Здравствуй, Андрей!— Добрый день! — разглядывая цветок кактуса, буркнул писодей.— Да, здесь. Это очень опасное место! Я знаю одного талантливого юношу, который прибыл сюда почти девственником и за неделю стал матерым донжуанищем…— Это случайно не ты, Коко? — прыснула вятская обманщица.— Я сюда работать приехал, — желудочным голосом ответил Андрей Львович.— А где же наш повелитель пресмыкающихся? — полюбопытствовал игровод.— Повелитель уехал в Москву — с Шерстюками договариваться, — с едва уловимой брезгливостью сообщила Вероника.— Если будет скучно, милости просим…— Спасибо, но я сюда обычно приезжаю, чтобы побыть одной. До ужина!Проводив влипчивым взглядом удаляющиеся ягодицы Вероники, Жарынин дружески хлопнул соавтора по плечу:— Не журитесь, коллега! Радуйтесь, что избавились от нее! Зачем вам лишняя дюжина рогов?…В опустевшей столовой Татьяна с нарочитым шумом собирала со столов посуду и, увидев опоздавших, неприветливо блеснула золотым зубом: мол, вы бы еще завтра пришли, сочинители! Под пальмой, на месте скандального Жукова-Хаита, сидел тихий, гладко выбритый, аккуратно причесанный незнакомец в потертом джинсовом костюмчике и пестрой рубашке с отложным воротником. Попивая компот, он с симпатией разглядывал панно Гриши Гузкина и морщил интеллигентное лицо, когда злая официантка швыряла грязные тарелки или приборы с особым грохотом.— Здравствуйте, коллеги! — Незнакомец вежливо привстал и даже сделал такое движение рукой, словно приподнял шляпу. — Отличный сегодня денек!— Великолепный! — кивнул Жарынин, усаживаясь.— Здравствуйте, — эхом отозвался писодей, уверенный, что где-то уже видел этого человека.— Бабье лето, — сообщил джинсовый, чуть пришепетывая. — Помните, у Марика Перетца?Ах, бабье лето! Лес золотого цвета! Конечно, перевод не передает всех нюансов идиша. Но что же делать…— А кто перевел? — полюбопытствовал Кокотов.— Я… — полузнакомец скромно потупился. — Великий был язык! Погиб, погиб, как и вся грандиозная местечковая цивилизация, убитая революцией.— Ну, это вы преувеличиваете! — мягко возразил игровод, бросив косой взгляд на панно.— Большой художник, не правда ли?! — воскликнул знаток идиша, кивнув на «Пылесос».— Огромный! — подтвердил, издеваясь, режиссер.— Я недавно слушал его интервью по телевизору. Какой светлый ум!— Светлейший! — подтвердил Дмитрий Антонович.Тем временем Татьяна подкатила тележку и выставила на стол тарелки с супом, где, к удивлению обедающих, появились очевидные признаки мяса. Предложенные на второе сосиски тоже успели подрасти: Огуревич держал слово.— А куда все подевались? — удивился Жарынин, оглядываясь.— Письмо сочиняют, — ответила официантка.— Какое письмо?— Проценке разрешили в наглую по холодильникам шарить. Нотариус заверил. Пишут коллективный протест.— Танюша! — проговорил полузнакомец ласково. — Мне бы еще компотику!— Без проблем, — грозно ответила подавальщица и грохнула перед ним граненый стакан, полный давно забытых сухофруктов — изюма, урюка и прочего витаминного безрассудства.— Благодарю вас, голубушка!Он принялся за компот, а соавторы за суп. Некоторое время ели молча — только ложки торопливо скреблись по дну тарелок, да еще джинсовый звучно обсасывал, держа за хвостик, сморщенную черную грушу.— А вы слышали, какая радость?! — воскликнул он, съев фрукт.— Что случилось? — спросил игровод, приступая к сосискам, почти погребенным в тушеной капусте.— Принято решение поставить в Москве памятник Бродскому.— Наконец-то! — обрадовался режиссер. — Так, может, и до Тютчева дело дойдет.— Насмешничаете? — поджал губы джинсовый и глянул на Жарынина как на ребенка, который слепил куличик из содержимого погребальной урны.— Что вы, Федор Абрамович! Сердечно рад! А когда мы будем иметь счастье увидеть очаровательную Анастасию Михайловну?— Дня через три. Она сдает объект. Ну, будьте здоровы! — Он промокнул губы квадратиком туалетной бумаги, встал, прохладно кивнул и удалился обиженным шагом.— Это кто был — Жуков-Хаит? — глядя ему вслед, шепотом спросил Кокотов.— Да, это он.— Невероятно!— Перекоробился… — философически вздохнул игровод.— Но так не бывает!— Бывает, и даже чаще, чем вы думаете.— Ничего не понимаю!— А вы и не поймете, пока не узнаете удивительную историю рода Жуковых-Хаитов.— Расскажите!— А вы потом не станете отлынивать от сценария?— Не стану!— Татьяна, нам еще сосисок и компота! — крикнул Жарынин и, наклонясь к соавтору, пояснил: — Это долгая история. Итак, вообразите: начало двадцатых годов, только что закончилась кровавая Гражданская война. Юная красавица Юдифь, единственная дочь киевского ювелира Соломона Гольдмана, двоюродная сестра уже известного вам Кознера, служит в местном ЧК, куда ее по-родственному устроил кузен. Работа рутинная, скучная: реквизировать буржуев, расстреливать заложников — профессоров, попов, монархистов, контриков, ловить и перевоспитывать бандитов. Ах, как она была хороша, Юдифь! Все мужчины карающего органа революции, несмотря на страшную занятость, были влюблены в эту ослепительную девушку: и латыш Арвид Пельше, и венгр Атилла Спелеш, и китаец Чжау Вей, и чех Ярослав Мосичка, и поляк Анджей Кокотовский…— Я бы попросил! — обиделся Кокотов.— Ладно! Уж и пошутить нельзя! И поляк Станислав Болтянский.— Брат?— Брат. Трудно было, взглянув на нее, не загореться желаньем: юная чекистка поражала воображение той особенной, строгой и призывной одновременно левантийской красотой, которая не однажды, покоряя сердца жестоких венценосных гоев, спасала народ Израиля от гибели, позора или разорения. Кстати, родители назвали дочь в честь благочестивой вдовы Юдифи, которая после ночи любви отсекла голову вавилонскому сатрапу Олоферну и спасла родину от поругания. Ах, как она была хороша!— Вы что, видели Юдифь в молодости? — удивился писодей.— Видел, и вы тоже можете увидеть, если зайдете в библиотеку. Вы который день в «Ипокренине»?— А вы не знаете?— Знаю! А в библиотеке еще не были, писатель! Там, между прочим, на стенке висит фотография. Открытие «Ипокренина». На снимке Юдифь стоит между Горьким и своим кузеном Кознером. А до этого она служила в Наркомпросе в особом подотделе, где занимались переводом русской орфографии с кириллицы на латиницу. Но потом злой Сталин из-за пустяка снял Луначарского с должности. Нарком, в ожидании своей жены, актрисы Розенель, опаздывавшей после спектакля на вокзал, задержал всего на полчасика отправление поезда «Ленинград — Москва». После отставки Луначарского подотдел разогнали, а Юдифь вычистили.Но я забежал далеко вперед. Вернемся же в подвалы ЧК. Однажды к Юдифи попало дело поручика Федора Алферьева — в прошлом активного члена киевской молодежной монархической организации «Двуглавый орел». Такой, понимаете, монархический комсомол. По происхождению Федор был из Рюриковичей, но знатный род, подкошенный опричниной, ослаб, обеднел, опростился, и его отец, как и папаша Ленина, служил инспектором народных училищ. Федор окончил Первую киевскую гимназию, поступил в университет, но избежал революционной заразы, так как с детства испытывал здоровую неприязнь к инородцам, особенно к тем, кто умело расшатывал империю. В то время, когда его сверстники нагло бушевали на сходках и строили баррикады, он мирно пел в церковном хоре, носил хоругви и берег истинную веру. А в 1914-м Федор прямо со студенческой скамьи, как и все «орлята», ушел на германскую, участвовал в Брусиловском прорыве, раненый, попал в плен, бежал, подался к Корнилову… Вернулся он домой только в 1920-м, тайно, чтобы взять припрятанные семейные драгоценности, добраться до Питера и через Ладогу уйти в Финляндию, а оттуда, конечно, в Париж. Однако по доносу гимназического друга, увидевшего его на базаре, поручик был арестован как черносотенец и доставлен в ЧК. Вот вы, Кокотов, конечно, уверены, что черносотенцы — это гнусные животные, которые ходили в поддевках и смазных сапогах, рыгая во все стороны луком и водкой?— Ну, что-то в этом роде!— А вот и нет! Это был цвет русской нации. К вашему сведению, среди черносотенцев были такие выдающиеся люди, как доктор Боткин, химик Менделеев, художник Васнецов, поэт Кузмин… Какие из них погромщики? Кого они громили?!— А вы ничего не путаете?— Нет, мой друг, я-то не путаю! А вот вы, когда в следующий раз отправитесь плутать по лабиринтам страсти, возьмите с собой парочку порядочных книг по русской истории! Вы слишком невежественны даже для писателя. Как говорил наш друг Сен-Жон Перс, «знание вызывает печаль, невежество — смех!»— Я учту.— Учтите! Напомню, что в отличие от вас поручик Алферьев был красавцем: густые золотистые волосы, голубые глаза, кавалергардская стать. Говорил он на трех живых и двух мертвых языках, пел приятным баритоном романсы и арии, а кроме того, прекрасно разбирался в поэзии, знал наизусть всего Гумилева, да и сам сочинял изрядно. Вся Добровольческая армия повторяла его эпиграмму, размноженную ОСВАГом:Когда под вечный гул колоколов И вот представьте себе, красавец-рюрикович, подгоняемый штыком низкорослого китайского интернационалиста Чжау Вея, входит в сырой мрачный подвал, где стены залиты кровью мучеников. Юдифь, одетая, как и положено, в кожанку, сидит за столом и, брызгая чернилами, строчит смертный приговор члену ЦК партии правых эсеров Зайцману, который увлекался юными актерками и часто в прежние годы заглядывал в ювелирный магазин «Гольдман и сыновья», где имел скидку, будучи постоянным клиентом. Уловив движение в дверях, хмурясь, суровая следовательница оторвалась от бумаг и встретилась глазами с вошедшим врагом. Что тут сказать! Таких глаз, отчаянно-голубых, как васильки Шагала, она еще в жизни не встречала. Юдифь почувствовала странный озноб, пробежавший по всему телу, и приняла его поначалу за приступ классовой ненависти. А белокурый черносотенец, наслушавшийся в камере леденящих рассказов о жестокой чекистке, с удивлением обнаружил перед собой хрупкую молодую пышноволосую жидовочку с огромными темными глазами. Таких бархатно-печальных глаз ему еще видеть не доводилось. Федор усмехнулся и, к изумлению суровой дознавательницы, продекламировал своего любимого Николая Гумилева, еще в ту пору не расстрелянного по делу Таганцева:Какой мудрейшею из мудрых пифий Но бывшая курсистка тоже знала наизусть Гумилева, у нее даже был его знаменитый «Колчан» с дарственной надписью. Не дрогнув бровями, она с честью ответила кровному врагу:Сатрап был мощен и прекрасен телом, Но она лукавила, во всем своем теле ощущая ту знобящую истому, какая обычно предшествует «испанке» или же другой не менее опасной болезни — любви.— Садитесь, Алферьев, у меня мало времени, — устало проговорила чекистка.— Чтобы убить человека, много времени не нужно… — усмехнулся он.— Мы убиваем не людей, а врагов…— Мы — тоже…— Разберемся!А что разбираться? Перед ней — враг, белогвардеец, погромщик. К стенке — и баста! Но беспощадная чекистка, без колебания отправлявшая на смерть юных добровольцев и седых царских генералов, не могла даже на миг вообразить благородное лицо Федора, обезображенное тленьем, его мертвое голое тело, брошенное на поживу червям в безымянную яму на окраине Киева, не могла допустить, чтобы его глубокий голос, исполненный доброй иронии, замолк навеки с последним предсмертным хрипом.— Рассказывайте! — приказала Юдифь, сменив старое стальное перо на новое.— Что?— В каком году вы родились?В общем, чекистка Гольдман влюбилась по уши и начала всячески затягивать очевидное дело, она снова и снова вызывала поручика в подвал, объясняя товарищам, что почти уже вышла на след разветвленной монархической организации. Только на допросах говорили они не о явках, складах оружия и зарытых ценностях, нет, но как в старые добрые времена в каком-нибудь салоне, витийствовали о музыке, поэзии, живописи, радовались, когда их взгляды, скажем, на Ахматову совпадали, и огорчались, если по-разному относились, скажем, к ломаке Северянину. Вскоре наступила следующая фаза: они удивлялись, почему так поздно в этом году распустились киевские каштаны, и всерьез спорили, отчего соловьи не поют днем… Одним словом, они болтали о всяких пустяках, которыми мужчина и женщина, устремившись друг к другу телами, обычно заполняют томительную пустоту сближения. Наконец молодые люди заспорили об Арцыбашеве, о футуристах жизни, ходивших по улицам нагишом с плакатами «Долой стыд!», о теории «стакана воды» большевички Коллонтай, считавшей, что удовлетворение половых желаний — дело такое же естественное и неотложное, как утоление жажды в жаркий день. Попил и забыл! За этими неосторожными разговорами они впервые поцеловались. Потом еще, еще и еще! А затем, отправив с надуманным поручением в штаб флегматичного, но доглядчивого латыша Арвида Пельша, Юдифь сбросила кожаную тужурку, сняла гимнастерку с орденом Красного знамени, скинула юбку, пошитую из английских галифе, и развязала свою красную косынку. Пышные черные волосы, которым позавидовала бы даже святая Инесса, распавшись, почти скрыли от жадных взглядов Федора ее изящную худобу, отягощенную нежданно обильной грудью. Девственная чекистка Гольдман отдалась черносотенцу Алферьеву прямо на двухтумбовом столе, заваленном протоколами допросов и бланками приговоров, отдалась с такой бурной искренностью, что узники в застенке трепетали, слыша стоны, доносившиеся из кабинета неумолимой дознавательницы. Они-то думали: жестоковыйная еврейка пытает какую-нибудь отважную гимназистку, сдуру переписавшую монархическую прокламацию. А Юдифь тем временем просто не могла сдержать пронзительных криков женского счастья, которое ей, отказывавшей себе во всем ради революции, вдруг открыл этот могучий, ненасытный Рюрикович. Да, коллега, да: они слились, как две горные реки, устремленные в общее русло. Кокотов, вы бы хоть записывали мои сравнения! Используете потом в своих лабиринтах страсти.— Я запомню… — поджал губы автор дилогии «Плотью плоть поправ». — Но мне кажется, такую, извините, крикливую любовь долго не утаишь…— Вы правы! Юдифь тоже понимала, что тянуть с приговором дальше нельзя: коллеги-чекисты недоумевали, зачем она так долго возится с этим охотнорядцем? Влюбленная женщина знала, чем рискует, но уже не могла обойтись без еженощных нежных и могучих объятий своего ненаглядного черносотенца. Для оправдания стонов страстной взаимности, долетавших из каземата, пришлось сфабриковать пару липовых дел. Одно на машинистку губкома Марту Зингер, якобы завербованную немецкой разведкой во времена гетманщины. Второй жертвой стала жена крупного штабиста, воровавшая у него из планшета секретные бумаги. На самом деле ревнивая супруга просто искала там сердечные записки, уличающие мужа в неверности, но разве будет ЧК разбираться в таких будуарных тонкостях, когда социалистическое отечество в опасности! Однако смутные подозрения коллег нарастали. Похотливый чех Мосичка, которому Юдифь дважды в резкой революционной форме отказала во взаимности, стал подло следить за ней. (Впоследствии он вернулся в Прагу и на деньги, вывезенные из революционной России, открыл свой банк.)Помог влюбленным, как часто бывает в жизни, нежданный случай, а план спасения подсказал, — вы, Кокотов, будете смеяться, — бессмертный роман Дюма-отца «Граф Монте-Кристо». Надеюсь, читали?— Доводилось…— Рад за вас! Так вот: в те дни в подвал киевской ЧК посадили краскома Ивана Жукова. Взяли его за дело: он сгоряча порубал в капусту двух военспецов, заподозренных в измене. Красный бдитель прикинулся мертвецки пьяным, подслушал ночной разговор бывших офицеров, но, будучи малограмотным, перепутал «комплектацию» с «капитуляцией». Наутро ошибка разъяснилась, невинных спецов посмертно наградили Грамотами ВЦИК и почетно похоронили под звуки духовой меди, а рубаку-парня взяли на цугундер. По прихоти судьбы Жуков, схожий с Алферьевым мастью, телосложением и возрастом, занемог тифом и вскоре помер — как раз в тот самый день, когда от Льва Троцкого, который и сам был горяч на расправу, пришла простительная телеграмма, запечатлевшая отблески несомненного литературного дара главвоенмора:«Простить дурака и выгнать из РККА».Обрадованная Юдифь сактировала черносотенца Алферьева, как умершего в заключении, а вместо Федора, живого и здорового, сдала похоронной команде труп буйного краскома. Догадаться, кто есть кто, было невозможно: фотографии в документы тогда еще не вклеивали, описание внешности совпадало, а тиф — болезнь серьезная, изнуряющая до неузнаваемости. Кто станет, рискуя здоровьем, докапываться, сличать-проверять? В яму с известкой — и конец. Жуковские бумаги вместе с телеграммой Троцкого Гольдман отдала Алферьеву, ставшему с той минуты красным командиром Жуковым, происходящим из бедняков деревни Гладкие Выселки Скопинского уезда Рязанской губернии, помилованным за заслуги перед революцией, но вытуренным из рабоче-крестьянской армии за свирепость подчистую. Кстати, Аркадия Гайдара погнали из РККА за то же самое: рубал направо и налево — гимназисток, барышень, хлебопашцев. Оказалось, тронулся головой от классового накала. И вот теперь скажите мне, Кокотов, откровенно: можно назначать внука главным реформатором, если дедушка был с буйным приветом?— Внук за деда не отвечает! — подумав, ответил писодей.— Эх, вы! Политкорректор! Увы, наследственные тараканы неуморимы. А ведь Сен-Жон Перс предупреждал: «Бойтесь жестоких мечтателей!» Погодите-ка, а у вас в роду случайно героев Гражданской войны не было?— Нет, — поспешил с ответом автор «Русалок в бикини».— Точно?— Точно. А что случилось дальше?— Дальше? Они расстались. О, я вижу сцену их прощанья! Юдифь уже носила под сердцем ребенка, но ничего не сказала любимому, боясь, что он, узнав, откажется от побега и погибнет. А Федор, сжимая в объятьях хрупкую пышноволосую женщину, которая, рискуя собой, спасала ему жизнь, понимал: они больше никогда не увидятся. Их последняя ночь была исполнена того плотского исступления, каким любовники всех времен и народов тщетно пытаются обмануть неминучую разлуку. Киевские соловьи, надрываясь, пели им до самого рассвета. Кокотов, о чем вы опять думаете?— Я?.. По-моему, лучше будет, если она забеременеет в их последнюю ночь.— Да, пожалуй, так лучше. Но продолжим! Прошло несколько лет, у Юдифи Гольдман подрастал сын — милый русоволосый мальчик с печальными темными глазами. Ее давным-давно откомандировали из ЧК в Наркомпрос. Мосичка, сволочь, накатал-таки донос. Некоторое время она служила в подкомиссии, готовившей переход с кириллицы на латиницу, что было необходимо для активного вливания Советской России в мировую революцию, ведь большинство пролетариата на Земшаре пользовалось латиницей. Но сначала погнали Троцкого с его перманентной теорией, потом Луначарского с его нездоровой любовью к авангарду и молодым актрисам. Сталин, потихоньку возрождавший империю, на Политбюро назвал «латинство» вредительством. Мол, покойный Ильич писал свои труды на кириллице — и ничего, был не псом бродячим, а вождем всех трудящихся. Конечно же, Иосиф Виссарионович был прав!— Ну, почему же? — не согласился писодей. — С латиницей мы бы стали гораздо ближе к цивилизованному миру.— Ближе? Вам-то хорошо с такой фамилией!— А чем вам моя фамилия не нравится?— Че-ем? — Жарынин, как нож, выхватил из-за пазухи шариковую ручку и на резаной туалетной бумаге, заменявшей ипокренинцам салфетки, крупными буквами написал:KOKOTOV— Нравится?— Ничего, — кивнул писодей.— А теперь напишите мою фамилию! Давайте-давайте! — Он протянул соавтору ручку. — Пишите, пишите!Андрей Львович некоторое время сидел, озадаченно соображая, и наконец осторожно вывел:GARYNIN— Вроде вот так?— Вроде у Мавроди! — передразнил режиссер. — Какой я вам, к черту, «Гаринин»! Теперь поняли, западник вы недоеденный? Прав, ох, прав был Сен-Жон Перс: «Вековое желание России стать Европой — это форма рецидивирующего слабоумия». Кстати, на всякий случай, мой электронный адрес: garynin@mail.ru. Запишите!— Я запомню.— Надеюсь! Но вернемся к нашей героине. Сидит одинокая Юдифь…— В ГУЛАГе?— Ну, почему сразу в ГУЛАГе? Начитались в детстве Солженицына. За красивые глаза даже в то суровое время не сажали. Знаете, был я недавно проездом в Вологде, забежал в музей Шаламова. Дали мне малахольную экскурсоводшу, идейно влюбленную в Варлама Тихоновича. Ведет она меня по экспозиции и со слезами рассказывает, какая, мол, у писателя была тяжелая жизнь: пришли, арестовали и посадили. Я осторожненько уточняю: «А за что все-таки посадили?» Помялась она, помялась и отвечает: «А Шаламов хотел, чтобы все люди на земле были счастливы!» Вот ведь как! Ну, тут уж я не выдержал и спрашиваю: «Разве ж он не был членом подпольной троцкистской организации, разве ж не боролся за продолжение Мировой революции?» Знаете, как она на меня посмотрела?— Как?— Точно я справил нужду на алтарь гуманизма! Так что никаких пока ГУЛАГов. Сидит наша печальноокая Юдифь, уволенная из Наркомпроса со строгим партвыговором, в крошечной комнатушке, где, кроме портрета Розы Люксембург и наградного нагана, нет ничего. Тоскует, бедняжка, еле сводит концы с концами, растит внебрачное дитя, читает на досуге «Анти-Дюринг» и Ахматову. Хорошо хоть еще отец деньгами помогает: Соломона Гольдмана назначили директором ювелирного магазина, отобранного у него же. Такое снисхождение объясняется тем, что при царизме он пару раз скидывался на революцию, а это не забывается.И вдруг как гром среди хмурого неба: Юдифь срочно вызывают в горком ВКП(б) — к секретарю.«Зачем? Неужели хотят исключить из партии? — пронеслось в ее коротко остриженной голове, пока она надевала гимнастерку, юбку, пошитую из английских галифе, и повязывала красную косынку. — Нет, лучше смерть! — Мать-одиночка вынула из тумбочки и проверила наган. — Исключат — застрелюсь, а сына к дедушке отправлю!»И вот бывшая чекистка, уже готовая свести счеты с жизнью, входит в кабинет секретаря горкома с простецкой фамилией Жуков. Тот, словно не замечая посетительницу, сидит, низко склонившись над развернутой «Правдой», покручивает кавалерийский ус и читает передовую статью. Широкоплечий, к френчу привинчены два ордена Красного Знамени. Голова обрита по тогдашней моде и сияет в свете лампочки Ильича. Вдруг секретарь отрывается от газеты, и Юдифь чуть не падает в обморок: под портретом Маркса сидит и смотрит на нее голубыми глазами монархист Федор Алферьев. Опустим возгласы изумления, слезы счастья, лабзурю — и перейдем к сути дела.Получив документы краскома Ивана Жукова, бывший корниловец рассчитывал, конечно, уйти за кордон, в Финляндию, но монархическое подполье, переправлявшее своих на ту сторону, было разгромлено, и «окно» на границе закрылось. Тогда он решил рвануть в Харбин и с этой целью добрался до Хабаровска, где был арестован бдительным патрулем прямо на вокзале: не понравилась его выправка. Проверили бумаги и с удивлением выяснили, что в город прибыл не кто-нибудь, а тот самый Иван Жуков — славный рубака, сын трудового народа, герой гражданской войны, хоть и проштрафившийся, но прощенный самим Троцким. А с руководящими кадрами в те годы было неважно: партизанщина разъедала революционный порядок и советскую дисциплину. Лже-Жукову тут же предложили хорошую должность в уездкоме. Его предшественник поссорился с командиром продотряда и ушел в леса — партизанить, как при Колчаке.Чтобы не вызвать подозрений, мнимый краском согласился, надеясь переждать и притупить бдительность большевиков, а потом уйти в Китай. Вскоре для конспирации и отправления телесных наклонностей он сошелся с машинисткой Пушторга Варварой, но часто, лежа в семейной постели после бескрылого содрогания, бывший черносотенец с тоской вспоминал свою пылкую и нежную Юдифь.Надо заметить, Жуков-Алферьев оказался в странном положении. С одной стороны, Федор-Иван жил теперь среди недавних лютых врагов, порушивших святую колокольную Русь и зверски убивших царскую семью во главе с государем, которому он присягал на верность. С другой — эти суровые, часто невежественные люди, обуянные языческим марксизмом, делали дело: собрали развалившуюся на куски «единую и неделимую», вогнали в рубежи державы «щирых» хохлов и неблагодарных грузин, намертво приторочили к России почти отвалившееся Дальневосточье. Они строили заводы, учили народ грамоте, раздали землю, крепили армию… Все это не могло не радовать сердце монархиста.Оглядевшись, Жуков-Алферьев стал примечать, что таких, как он, «бывших», вокруг множество, буквально везде: учат, лечат, строят, командуют… Кто-то торопливо перебежал в коммунистическую веру, но другие продолжают креститься на известку колоколен. И все они сообща в поте лица трудятся ради воскрешения империи. Не успел мнимый красный приработаться в уездкоме, как его взяли на повышение. И не удивительно! Для начальства он был живым воплощением того, на что способен вчерашний крестьянин, выдвинутый партией в руководящий орган. Все кругом только диву давались, какие чудеса смекалки и самообразования выказывал бедняцкий сын Ванька Жуков, имея всего-то два класса церковно-приходской школы. Но для Федора Алферьева, окончившего классическую гимназию и три курса юридического отделения Киевского университета, самым сложным было скрывать от окружающих свое образование. Однажды он чуть не засыпался, когда увлекся и в присутствии товарищей заговорил по-английски с американским концессионером, заехавшим по расхитительной надобности в Хабаровск. Пришлось соврать, будто он давно уже тайком изучает этот язык, так как готовится к мировой революции, которая начнется непременно в Североамериканских Штатах. Его пожурили, объяснив: по окончательному мнению товарища Троцкого, мировая революция начнется исключительно в Германии, и посоветовали выучить немецкий, что он и сделал в течение полугода, благо освоил язык Гёте еще в плену. Блестящего выдвиженца вскоре с повышением перевели в Омск, затем забрали в Пермь и вот теперь перекинули в Москву — в горком…Обо всем этом, заперев двери, Федор шепотом рассказал своей ненаглядной Юдифи, отвлекаясь только на нежные поцелуи и страстные объятья. Ну, что вы на меня так смотрите, Кокотов? Вы, конечно, ждете от меня какого-нибудь разнузданного секса прямо на столе секретаря горкома! Вы хотите, чтобы летели на пол декреты и падали увесистые тома основоположников, а бронзовый Ленин подпрыгивал, сотрясаемый молодыми телами, бьющимися в любовном ознобе? Не дождетесь!— Ничего я не жду! — растерялся писодей.— А чего вы хотите?— Я хочу, чтобы вы объяснили, как Федор нашел Юдифь?— И объяснять нечего: он прочитал в «Правде» разгромный фельетон молодого рабкора Ивана Болта «Сначала латиница, потом измена!» Там среди прочих вредителей упоминалась и Юдифь Гольдман, вычищенная из Наркомпроса. Кровь закипела в жилах Алферьева, он понял, что все прошедшие годы ни на миг не переставал любить эту женщину.— Ты замужем?— В принципе нет. Но у меня есть сын.— Это неважно!— Нет, важно, потому что это твой сын.— Мой! — воскликнул Иван-Федор, привлекая Юдифь к себе. — Как его зовут?— Авраам.— Надо же! — удивился бывший вождь юных киевских черносотенцев.— Он так похож на тебя!— Правда?На другой день Жуков-Алферьев развелся со своей машинисткой Варварой, оказавшейся к тому же фригидной истеричкой с правым уклоном, записался с Юдифью и усыновил Авраама. Но сначала, черт с вами, Кокотов, подавитесь: была роскошная любовная схватка двух изголодавшихся тел на кожаном казенном диване. Кстати, дело в те годы обычное, ведь и Кирова-то, любимца масс, ревнивый Николаев застрелил в затылок, когда Мироныч, известный ходок, в своем кабинете с удобством расположился на Милде Драуле — законной жене убийцы. И я понимаю Сталина! Как тут не закрутить гайки?! Как не начать террор?! Трахаются прямо в кабинетах. По Смольному, штабу революции бродит разная шваль с оружием, отвлекает от работы…В дверь, тихо постучав, заглянул Ящик:— Все готово…— Отлично! Скоро будем.27. СЛЕЗОНЕПРОБИВАЕМЫЙ ЖИЛЕТ Date: 2015-09-18; view: 286; Нарушение авторских прав |