Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть пятая 2 page
В Аннете проснулась материнская тревога, и она сказала своему маленькому Энею: – А теперь – спать! Это неблагоразумно, мой мальчик. Ты заболеешь. Но он упрямо тряхнул головой: – Ты подежурила у моей постели. Теперь моя очередь. Забрезжил рассвет. Марк заснул сидя, приникнув головой к одеялу. Аннета встала и уложила его на свою постель; он не проснулся. И, пока не наступил день, она просидела в кресле. Проговорив весь вечер и едва ли не всю ночь, они почти ничего не сказали друг другу, кроме самого насущного: что они снова нашли друг друга и теперь пойдут рука об руку. Но подробную исповедь о том, что наполняло их ум и сердце, они отложили на будущее и продолжали откладывать потом. Аннета исподволь узнавала, как за последний год менялись взгляды ее сына на войну и общество. И она с волнением прочла между слов (ему неловко было сказать ей это в лицо, а ей неловко слушать), как он открыл и узнал душу своей матери и как стал ее боготворить. Но те мучительные признания, которые камнем лежали на сердце Марка, он все еще не решался сделать. Аннета не старалась вызвать его на откровенность. Но она поняла, что они будут неотвязно преследовать его, пока он не избавится от них, и пришла на помощь этой беспокойной душе, как опытная акушерка. Как-то в сумерки – час доверчивых признаний, час, когда уже почти не видно друг друга, – она, стоя возле него, сзади, произнесла: – У тебя на душе какое-то бремя. Дай мне понести его. – Хотел бы, но не могу, – напряженным голосом ответил Марк. Она притянула его к себе, прикрыла ему глаза рукой и сказала: – Теперь ты наедине с собой. И он заговорил, с трудом, почти шепотом. Рассказал обо всем пережитом за последние годы, плохом и хорошим. Он решил говорить спокойно и твердо, точно о ком-то другом. Но бывали тягостные минуты, когда рассказ обрывался и Марк не знал, найдет ли он в себе мужество продолжать. Аннета молчала. Она ощущала под своими пальцами воспаленные веки, чувствовала, как ему стыдно. Легким нажимом руки она, казалось, говорила: «Расскажи! Стыд я беру на себя». Аннета не удивлялась тому, что слышала. Она знала все, в чем он признавался, все, что он обходил молчанием. Таков был мир – мир, куда она бросила своего сына и сама была брошена неведомой силой... Она жалела его, жалела себя... Но что же делать! Выше голову! Такова жизнь. Примем ее!.. Когда он договорил, ему стало страшно: что она скажет? Аннета наклонилась и поцеловала понурую голову сына. Он сказал: – Сможешь ли ты забыть? – Нет. – Так ты меня презираешь? – Ты – это я. – Но я презираю себя. – А ты думаешь, я себя не презираю? – Нет. Только не ты! – Я человек, значит, мне есть чем гордиться и есть чего стыдиться... – Нет. Не тебе! – Милый! Жизнь моя была небезупречна. Я блуждала, я и теперь блуждаю... Ведь важны не только поступки! Для людей вроде нас с тобой внутренний суд не есть какая-то полицейская власть, карающая только за действие. То, чего мы хотели, жаждали, что мы мысленно лелеяли, не менее унизительно, чем то, что мы совершали. И как же это страшно – то, что мы пережили мысленно! – И ты?.. Впрочем, я это знал. – Знал? – Да, и мне кажется, что за это... за это я и люблю тебя. Я не полюбил бы человека, который не тянулся бы своими чувствами, мыслями, волей к этому запретному миру. Аннета, стоявшая сзади сына, безмолвно обняла его. Марк, помолчав, вздохнул и сказал: – Теперь я понимаю, что такое исповедь. У меня точно гора с плеч свалилась. – Да, хорошо, когда можно высказаться и кто-то все выслушает. Ну, а мне кому же исповедаться? Мне говорить не позволено... – И не надо... В ночной тишине он прочел: – Ты пришла, ты схватила меня, – целую руку твою... С любовью, с содроганием, – целую руку твою... Аннета задрожала... Этот голос прошлого!.. – Боже мой! Откуда ты узнал? Марк не ответил. Он продолжал: – Ты пришла меня уничтожить, Любовь... Аннета закрыла ему рот рукой: – Молчи! Она смутилась... Но все это было такое далекое! – Неужели это я?.. Нет, это кто-то другой... Я была этой другой... Но она умерла. – "Я целую руки ее", – сказал Марк. – Откуда же ты узнал? Он молчал. – С каких пор тебе известно об этом? – С тех пор, как она это сказала. Я выучил наизусть. – Ты это знал наизусть? И носил в себе все эти годы?.. Живя возле меня? Это уж предательство! – Прости! – Ты странный мальчик. – А как ты думаешь: ты – не странная женщина? – Что тебе известно о женщинах? Ты их не знаешь. Марк, задетый за живое, стал возражать. Аннета улыбнулась. – Ах ты гадкий петух! Петушок! Не чванься своей наукой! Убогой наукой... Все твои воображаемые знания только мешают тебе понять женщин. Мужчина видит в женщине лишь наслаждение для себя. А чтобы узнать ее до конца, надо прежде всего забыть себя. А до этого ты еще не дорос... То, что ты видишь во мне, мой друг, можно увидеть в тысячах женщин. Я не исключение. Те женщины, которые сумеют заглянуть мне в душу" увидят в ней собственный образ. Но они закрывают ставни своего дома, а мужчинам, живущим рядом с ними, нет дела до того, что происходит за этими ставнями. Ты-то, хитрец, видел, ты заглянул в щелку, и сделанное тобой открытие показалось тебе странным. Странно только то, что ты сумел это сделать! Но то, что ты видел, – это и есть женщина, дружок. – Значит, "это – сложная штука! – Да и ты не прост. В одном человеке много существ. – Но все они образуют единое целое. – Не у всех. – У тебя. У меня. И вот это единое существо я люблю в тебе и хочу, чтобы ты любила во мне. – Посмотрим! Я ничего не обедаю. – Ты хочешь подразнить меня. Но уж я тебя заставлю! – Тебе известно, что деспотизм надо мной не властен. – Но в душе ты его любишь. – Если я люблю самого деспота. – Ты его полюбишь. Теперь он почуял свою силу! Пусть прикидывается, что все еще видит в нем ребенка – теперь ей не удастся обмануть его! Он утвердил свою власть над ней. Она предоставила ему главенство в их совместной жизни. И испытывала тайную радость, подчиняясь ему. Он повел себя, как все мужчины. Не успел завоевать власть, как уже злоупотребил ею. Марк только что вошел. Аннета сидела и шила. Он поцеловал ее. У него был озабоченный вид. Он взглянул на мать, отошел, порылся в книжном шкафу, стал смотреть в окно; потом сел за стол рядом с Аннетой, открыл и перелистал книгу, занялся как будто чтением – и вдруг, вытянув руку, положил ее на руку матери и быстро проговорил: – Я хочу тебя спросить... Он уже давно хотел сказать ей это, но не смел. И потому сейчас заговорил порывисто и торопливо. С той минуты, как он вошел, Аннета чувствовала, что на губах у него горит вопрос, и ее охватил страх. Она старалась увернуться. Она поднялась, как будто для того, чтобы поискать какую-то вещь, и беззаботно сказала: – Ну что ж, спрашивай, мальчик!.. Но он решительным движением удержал ее на месте. Волей-неволей пришлось сесть. Марк не выпускал ее руки; его глаза были опущены. Он постарался принять уверенный вид. И произнес, резко отчеканивая слова: – Мама! Есть одна вещь, о которой мы никогда еще с тобой не говорили... Все прочее-это твое, и я не имею права допытываться... Но на это одно я имею право, оно принадлежит мне... Расскажи мне о моем отце!.. Марк был очень взволнован. Он давно уже страдал от своего незаконного рождения. В обществе у него были на этой почве неприятности, уязвлявшие его самолюбие. Но он из гордости не сознавался в этом. В лицее ему с первых же месяцев приходилось выслушивать обидные замечания, хотя он в долгу не оставался. Эти обиды были не очень глубоки. У парижских школьников есть дела поважнее, чем вдаваться в критику родителей, особенно во время войны, опрокинувшей вверх дном все моральные и общественные устои. Обычно мальчики утверждали, щеголяя циничным презрением к женщинам, что они годны только для любовных утех, и не вменяли им в вину слишком вольного поведения: боялись показаться отсталыми. Марку приходилось выслушивать добродушно грубые разглагольствования юных бесстыдников, которые, быть может, даже хотели польстить ему. Но он принимал это иначе. Его бросало в дрожь от всякого намека, который мог хотя бы отдаленно касаться его матери; к чести Аннеты он относился гораздо ревнивее, чем она сама. И на такие намеки у него всегда был готов молниеносный ответ: он пускал в ход кулаки. Позже, приехав на две недели к матери, в провинцию, он подмечал взгляды кумушек, которые судачили, наблюдая за ними обоими, и подчеркнутое пренебрежение со стороны некоторых буржуазок, которые при встрече притворялись, что не видят их. Он ничего не говорил матери о своих впечатлениях. Но они еще усилили его неприязнь к провинции и укрепили в решении не приезжать туда больше. Но это все пустяки. Можно не обращать внимания на мнение людей, которых не уважаешь. Они существуют для тебя не более, чем пыль, приставшая к твоим башмакам. Достаточно пройтись по ней щеткой, поплевав на кожу, чтобы лучше отчистилась... Но те, кем дорожишь? Те, к кому жадно тянется сердце?.. Марку шел восемнадцатый год: вот уже несколько месяцев, как на дорогу его легла золотая тень любви. В эту юную душу, цельную и бурную, прокралось нежное чувство. Ему казалось, что он влюбился в сестру одного из своих лицейских товарищей; он видел ее на улице с братом или одну; оба искали случая встретиться; обоих тянуло друг к другу. Марк побывал у своего товарища. Но больше он ни разу не получил приглашения. Пожалуй, обида была бы не так остра, если бы не легкомысленные уверения товарища, что его пригласят. Замешательство приятеля, его неловкие усилия уклониться от встречи с Марком подчеркивали оскорбительность этой умышленной забывчивости. Семья считала нужным держать на расстоянии нежеланного гостя. Эта жгучая обида научила Марка улавливать – а может быть, и сочинять – другие знаки пренебрежения, на которые он раньше не обращал внимания. Он заметил, что его не звали в буржуазные круги, где вращались его приятели. У него никогда не было серьезного стремления проникнуть в эту среду. Но теперь ему чудилось, что дверь захлопнулась перед самым его носом. Это было для него пощечиной. И в душе его, как судорога, поднялся протест против этого общества. И хотя он со всей страстью стал на сторону матери против общества, в нем зрела глухая обида на ту, которая навлекла на него эти оскорбления. Его раненая мысль билась над вопросом: кто его отец? Почему у него отняли отца? Он знал, что эти вопросы причинят боль матери. Но ведь и ему было больно. Пусть каждый получит свою долю! Он хотел знать. Аннета предвидела вопрос Марка и все еще надеялась, что он его не задаст. Конечно, ее долг – посвятить его в эту тайну прошлого; она дала себе слово все рассказать ему прежде, чем он сам этого потребует. Но она откладывала, она боялась... И вот он опередил ее... – Милый, – сказала она смущенно, – он не знает тебя. Видишь ли... (я как-то уже говорила тебе, что в глазах света я не безупречна)... я рассталась с ним еще до твоего рождения. – Все равно! – сказал Марк. – Я хочу знать, кто он. Имею же я право... Его право? И он туда же! Неужели он воспользуется этим правом против нее?.. Она сказала: – Ты имеешь право. – Он жив? – Да. – Как его фамилия? Кто он? Где он? – Я скажу тебе все. Погоди... Аннета была удручена. Ему стало ее жаль. Но он хотел знать. Он сдержанно сказал: – Мама, это не так уж срочно. Можно и в другой раз. Она видела, что он с трудом сдерживает нетерпение. И не захотела подобрать то, что он обронил из милости. Собравшись с силами, она сказала: – Нет, сейчас. Тебе ведь не терпится узнать. А я хочу поскорей все открыть тебе. Как ты сказал, эта тайна принадлежит тебе. Я ее хранила. Я давно должна была отчитаться перед тобой. И ты напомнил мне о моем долге. Он начал оправдываться. – Молчи, – сказала Аннета. – Настал мой черед говорить. Но теперь, когда она заговорила, ему почти хотелось, чтобы она молчала. – Зажги свет, – приказала Аннета. – И запри дверь – пусть никто не мешает нам! Только она начала говорить, как кто-то в самом деле постучал. Вероятно, Сильвия. Но ей не открыли. Без внешних признаков волнения, останавливаясь только на самом важном, Аннета" рассказала о своем прошлом, о том, как она была невестой, как расстроился ее брак. Она говорила с гордой сдержанностью, не касаясь тех подробностей, которые принадлежали ей одной, но и не утаив ничего, о чем она должна была и хотела говорить. Рассказывая, она старалась отогнать от себя неотвязную мысль о том, что думает сын. Но он ни одним жестом не выдал себя. Слушал холодно. Казалось, оба они, мать и сын, не имеют никакого отношения к тем отдаленным событиям, тени которых проходят перед ними, как на экране. Но один бог знает, с какой тревогой она старалась подметить в его взгляде искру сочувствия (ничем не стараясь вызвать ее!). Он остался непроницаемым до конца рассказа. Она лихорадочно ожидала его приговора, но он сделал лишь одно замечание: – Ты не сказала, как его фамилия. (Она все время называла его только по имени.). Аннета ответила: – Рожэ Бриссо. (Холодность сына заморозила и ее.). Однако фамилия, которую произнесла мать, обратила на себя его внимание. Она была ему хорошо известна. У него вырвалось: – Депутат-социалист! В этом возгласе сквозило не только удивление, но и плохо скрытая – даже совсем не скрытая – радость. Бриссо завоевал себе громкую славу среди парламентских краснобаев. Он очаровывал молодежь. Отблеск этих чар Аннета увидела во взгляде сына; она задрожала от страха. Но, слишком гордая, чтобы дать это заметить, слишком честная, чтобы умалить преимущества противника, она сказала: – Да, это известное имя. Краснеть тебе не придется. Она не успела вымолвить эти слова, как прочла на лице у сына вопрос: «Почему же ты отняла у меня это имя?» Но он ничего не сказал. Он встал и молча заходил по комнате. Она следила за ним взглядом. Она читала его мысли. И потеряла охоту защищаться. К чему – если уж он не защищает ее?.. Она двинулась прямо навстречу опасности не для того, чтобы ее побороть, а для того, чтобы ее впустить. Она спросила: – Ты хочешь с ним познакомиться? – Да. – Что ж... Я еще не все сказала тебе. Он знает, что ты существуешь. Что ты его сын. И, конечно, готов принять тебя как сына. Марк запальчиво крикнул: – И ты не сказала мне этого! Аннета, очень бледная, закрыла глаза. Потом снова открыла их и, глядя сыну прямо в глаза, сказала: – Я дожидалась, чтобы ты стал мужчиной. И вижу, что ты стал им. Марк не понял гордой горечи этих слов. Он спросил: – Где он живет? – Не знаю, но тебе легко будет найти его адрес. Марк продолжал мерить комнату широкими шагами. Он уже не думал о ней. Он думал только о себе. Он считал себя ограбленным. И безжалостно бросил: – Завтра же пойду к нему. Откуда у юношей эта жестокость?.. В своей комнате, наедине с самим собой, Марк понял, что был жесток, но он наслаждался этим. Он знал, что ранил существо, которое его любит и которое любит он, и его мучила совесть. Но острота раскаяния еще усиливала наслаждение. Он мстил. За что? За то, что она причинила ему зло? Или за то, что любила его? Если бы она меньше любила его, он не так жестоко мстил бы ей. Он совсем не мстил бы, если бы не любил ее вовсе. Но она была перед ним безоружна. И он этим пользовался. В таких случаях оправдание – и тайное удовольствие – видишь в том, что вот, мол, я могу, когда захочу, положить конец этой игре. Но как часто бывает, что, раз начав, уже не можешь ее прекратить! Аннета страдала... Она слишком сильно любила Марка. Да. Слишком эгоистично... А бывает ли любовь без эгоизма? "Этого человека я создала из себя. Он – я. Можно ли забыть себя, любя его?.. «А надо забыть. Я была не в силах. Я сейчас не могу... И вот – кара...» Она давно знала, что этот день наступит. И он наступил. Она слишком долго ждала. Боялась потерять сына, которого ревниво присвоила одной себе. И потеряла его. Какой-нибудь минуты оказалось достаточно, чтобы он ушел от нее. Ее охватил ужас. Ради минуты обладания и страстной надежды юноша может забыть целую жизнь, наполненную материнским самоотречением. Она давно предчувствовала это, страшилась этого. Но действительность была еще хуже предчувствия... У него не нашлось ни единого слова нежности, ни единого жеста, в котором отразилось бы уважение, внимание. Он сразу вышвырнул ее за борт. Что для него прошлое? Он полон только завтрашним, днем... Она старалась представить себе это завтра и следующую за ним ночь, когда все рушится. И заранее, признавала себя побежденной. Аннета даже не делала попытки бороться. Надо дать ему полную свободу! Как он ни решит, она будет в его распоряжении. Если не в ее власти надолго удержать его, то помогать ему она будет до последней минуты. Увидев его поутру, Аннета уже не возвращалась к тому, что было решено. Она приготовила ему лучший костюм, проверила, все ли в порядке, ненадолго вышла, чтобы подать завтрак. За завтраком (она заставила себя есть, чтобы ему не почудилось, будто она ищет в нем сочувствия, а он ел торопливо и жадно, полный мыслью о ближайших часах, которых он ждал с таким нетерпением!) она посоветовала ему пойти к Бриссо не на квартиру, а в его адвокатскую контору. Ее доводы были разумны; она говорила спокойно. Он согласился. Он был благодарен матери за то, что она, вероятно, насилует себя ради него. Но он ничем не выразил своей признательности. Он не намерен был поддаться в эту минуту чувствам. Прежде всего надо увидеть собственными глазами и принять решение... А что касается той, которая будет ждать и страдать, что ж, пусть страдает! – Часом больше или меньше – не все ли равно!.. Она привыкла! Потом он будет нежен... Да, непременно, к какому бы решению ни пришел. А она после перенесенных страданий еще глубже насладится счастьем, которое он вернет ей... Теперь он был слишком уверен в своей власти над ней. Она может ждать... У него есть время!.. Рожэ Бриссо с 1900 года сделал блестящую карьеру. Нашумевшие дела, успехи на поприще адвоката, а затем в парламенте выдвинули его в первые ряды. В Палате он стоял на рубеже между двумя партиями – радикальной и социалистической, чутко прислушиваясь, куда ветер дует, всегда готовый переметнуться с одного корабля на другой. Он несколько раз был министром; ему вручались всевозможные портфели: народного просвещения, труда, юстиции и даже одно время – морского ведомства. Как и его коллеги, он чувствовал себя на месте во всех министерских креслах; любой зад хорош для любого сиденья; в том ли, в другом ли ведомстве, машина одна и та же, как и приемы управления ею. Нужна сноровка, а все прочее – те, кем управляют, – мало что значит. В конечном счете самое важное – это аппарат. Имея дело со столь разнообразными предметами, Бриссо обогатил свой идейный кругозор, или вернее свой словесный инвентарь, ничего не изучив глубоко: он был слишком занят произнесением речей, у него не оставалось времени слушать. Но говорил он очень хорошо. Впрочем, в одной области его познания значительно расширились: по части обработки и использования избирательного стада. В этом деле некоторые из государственных деятелей Третьей республики считались мастерами; они до тонкости изучили клавиатуру инструмента, на котором им приходилось играть, – массы, – и знали тайну каждого отдельного клавиша – слабости, страстишки, чудачества своих избирателей. Но никто не достиг в этом такой виртуозности, как почтенный Бриссо, никто не заставлял звучать так нарядно и красочно великолепные аккорды демократии, этой громкоголосой идеологии, прикрывающей, вызывающей и разжигающей добродетели народа и его скрытые пороки. Это был великий пианист парламента. Его партия – точнее, его партии (ведь он заигрывал с несколькими) – то и дело пользовались его талантом, заставляя его давать концерты в Палате, то есть произносить там блестящие речи; эти музыкальные номера, значившиеся на больших белых афишах (которые выпускались по единогласному решению Палаты за счет избирателей), облетали всю Францию. Он никогда не уклонялся; он постоянно был во всеоружии; он одинаково авторитетно говорил на любую тему-с помощью, разумеется, энергичных и осведомленных секретарей (в его распоряжении был целый отряд таковых). Его преданность твоей партии – партиям – и славе могла идти в сравнение только с мощью его легких. Они были неутомимы. Это замечательное усердие и не менее замечательная сила голоса пригодились Республике во время мировой войны. Она их мобилизовала. На Рожэ Бриссо была возложена миссия "явить миру и французскому народу простейшие истины, во имя которых они обязаны умирать. И с этой миссией его отправляли в далекие поездки. В первые дни войны он для вида облачился в форму кавалерийского майора Запаса; он даже был в этом качестве прикомандирован на некоторое время к ставке главнокомандующего, прочно обосновавшейся в Компьенском замке. Но ему намекнули, что он мог бы с большим успехом служить родине в американских траншеях, и он надсаживал там свою неутомимую глотку. Впрочем, во время своих многочисленных поездок – по морю и суше, на пути в Лондон или Нью-Йорк, в Турцию или Россию, почти во все нейтральные и союзные страны – он порой подвергался серьезным опасностям. Нельзя было отказать Бриссо в храбрости; он так же усердно дрался бы в Аргоннах и во Фландрии. Но он понимал, что талант возлагает на него другие обязанности. Чтобы сберечь этот талант для нации, он позволял предохранять свою особу от опасности. Зато, служа родине языком, он щедро расточал свои силы. Где только не гремели раскаты его голоса! Его слышали в Лондоне, Бордо, Чикаго, Женеве, в Риме и даже, до революции, в Санкт-Петербурге, во всех городах Франции – на фронте и в тылу, на панихидах и юбилеях. За границей он слыл воплощением французского красноречия. Он принадлежал к великому кабинету министров, во главе которого стоял Клемансо. Они терпеть не могли друг друга. Бриссо не выносил бесстыдства и особенно беспринципности, которыми славился человек с монгольским лицом. А Клемансо глумился над «громкоговорителем»: «Заткнись, деточка-Добродетель!..» Но вражда умолкла, когда началось вторжение. И вчерашние соперники, объединив свои знания и поделив между собой пирог, образовали сияющее созвездие – Мильеран и Бриан, Бриссо и Клемансо – вокруг неподвижного светила, главной оси Реванша, крючкотвора Пуанкаре. О незабвенные, так быстро отошедшие времена священного единения, когда политические вожаки всех партий и даже беспартийные, подобно сынам Эймона, взобрались все вместе на круп старой боевой и вьючной лошади, Франции, полные решимости держаться до тех пор, пока она не победит или не околеет! Карьера Бриссо была без единого пятна, если не считать тех, которыми завистливые соперники старались замарать прошлое великого оратора, то есть нескольких вдохновенных и, надо сказать, опрометчивых взлетов в высь международного пацифизма. Но тому, кто постоянно говорит, неминуемо приходится говорить обо всем, и нельзя требовать, чтобы его притягивали к ответу за каждое произнесенное слово: его разорвало бы на части, это было бы хуже четвертования. Кроме того, пацифизм, как показывает само слово, есть снадобье, которое в мирное время разрешается употреблять как вполне безвредное, – оно становится запретным с той минуты, когда затрубила труба войны: ведь только тогда оно могло бы оказать свое действие. Великому оратору, разумеется, нетрудно было доказать это всем, за исключением его бессовестных врагов, – их ничто не могло убедить, даже чисто корнелевский пафос, с каким Бриссо разоблачал своих вчерашних соратников, закоренелых пацифистов, этих переодетых немцев, имевших дерзость продолжать свою игру во время войны, рискуя взбаламутить утомленный народ и отнять у нас дорогостоящие плоды победы. Такова уж судьба великих людей – их преследует клевета; Бриссо был достаточно силен, чтобы не огорчаться наветами. Он смеялся над ними, смеялся тем громким галльским смехом, который его почитатели сравнивали со смехом Дантона (сравнение неуместное: базарный стиль и бесшабашный тон, надо сказать, были не по вкусу Бриссо). К тому же он был незлопамятен и готов был облагодетельствовать своих врагов. Вся суть для него заключалась лишь в том, чтобы предварительно надуть их. В земной юдоли ничто не дается даром. Бриссо расплачивался дома за успехи на политическом поприще. В семейной жизни он не был счастлив. Женщина, на которой он женился, богатая, белолицая, дебелая, малокровная, – пулярка, начиненная солидными процентными бумагами, – была совершенно непригодной спутницей жизни для такого человека, «как Бриссо. Она не блистала ни умом, ни душевными качествами. Лишенная индивидуальности и, к несчастью, того умения держаться в тени, которое иногда выручает ничтожество, она заслоняла горизонт своим никчемным существованием. Она вечно жаловалась и ничему не радовалась, даже талантам и славе своего мужа. Она отличалась несчастной и, без сомнения, болезненной склонностью замечать только темные стороны своей жизни, столь богатой преимуществами. Эта женщина брюзжала на все и на вся. Это стало для нее чуть ли не призванием. Впрочем, она ровно ничего не делала, чтобы хоть что-нибудь изменить в этой тусклой жизни. Казалось, от нее исходит, все заволакивая, липкий серый туман или октябрьское ненастье. Достаточно было подойти к ней, чтобы схватить насморк. Ясно, что» в этом климате здоровяк Рожэ Бриссо чувствовал себя неважно. Он старался по возможности урезать сроки своего пребывания в нем и спасался бегством, громко чихая. Он отправлялся на поиски более благодатного климата, и слухи об его успехах по этой части еще усиливали тоску и мрак, воцарившиеся в его доме. Однако эти излишества не мешали Бриссо, человеку долга, исправно выполнять свои обязанности по отношению к супруге. Не он был повинен в том, что скупая жена принесла ему в дар только одну дочь. Бриссо ее обожал. Но девчурка – забавная, смешливая, крепкая, с пухлыми щечками, с веселыми глазками – умерла после пустячной операции, вернее от последствий анестезии: она не проснулась. Ей уже минуло тринадцать лет. И муж и жена обезумели от горя. На этот раз у г-жи Бриссо были причины пенять на судьбу. Она повергла свою скорбь к подножию алтарей, понесла ее в исповедальни. Она ударилась в ханжество. Оно плохо сочеталось с политической карьерой Бриссо: мода на клерикализм еще не вернулась! У него, бедняги, не было бога или посредников бога, которые могли бы утешить его. Он был сражен и горько плакал перед портретом своей девочки, стоявшим на его рабочем столе. Война отвлекла его. Напряженная работа была для него прибежищем, где он спасался от своих мыслей. Спасался от своего дома, от жены, от умершей малютки. Он искал забвения и в вихре удовольствий растрачивал избыток сил, которые не мог израсходовать в своей политической деятельности. Льстецы видели в этом еще одну черту сходства с Дантоном и его кутежами. Но Бриссо не находил удовлетворения в этих кутежах. Это был прирожденный семьянин, как почти все французы; он нуждался в личных привязанностях, и ничто не могло ему заменить их. Честолюбие, слава, наслаждение, на которые, по-видимому, так падки французы, для них, в сущности, только Ersatzы – Бриссо горевал о том, что у него нет сына. Он знал, что сын Аннеты – его сын. До смерти дочери он предпочитал не останавливаться на этой мысли. Воспоминания об Аннете были не из приятных. Он старался их отгонять. Но они оставались, питаемые глухой обидой; это был рубец от незажившей раны, нанесенной самолюбию, а быть может, и любви. Эта женщина исчезла с его горизонта, но несколько раз он не мог удержаться, чтобы не узнать окольным путем о ее судьбе. Хотя он и не желал ей зла, но ему не было неприятно услышать, что ей не повезло в жизни. Обратись она к нему, он охотно пришел бы ей на помощь, но он слишком хорошо знал, что никогда не получит этого тайного удовлетворения. За все пятнадцать лет он каких-нибудь два-три раза встретил ее на улице, вместе с сыном. Она не делала попытки уклониться от встречи. Но он притворялся, что не узнает ее. У него остался от этого мутный осадок – чувство, в котором он не хотел разбираться... Какое ему дело до этой полузабытой истории, до этой женщины, которая ему принадлежала и стала чужой, до этой безвестной, случайно промелькнувшей в его жизни личности, – какое ему дело до нее, ему, у которого было все?.. О боже! Владеешь всем, думаешь, что ты богат и силен, – и не можешь уйти от своего прошлого, из глубины которого вдруг подымается тоска, жгучее сожаление о каком-нибудь потерянном пустяке! И этот пустяк становится всем. А все становится ничем. Это как царапина, незаметная трещина в сосуде жизни, но через нее все уходит, все утекает... К счастью, эти отзвуки прошлого давали о себе знать не часто, и такому неискреннему человеку, как Бриссо, легко было уверить себя, будто он их не слышит. Когда оставляешь позади себя бесславный час, то лучше всего сказать себе, что его не было. И Бриссо окончательно выбросил бы его из пестрой панорамы своей жизни, если бы от него осталась лишь молчаливая тень этой женщины, сплетенная с его собственной тенью. Но был еще кто-то, кого нельзя было выбросить, – сын. С тех пор как девочка умерла, живой сын преследовал Бриссо. Он беспрестанно сталкивался с ним на путях своей мысли. Он не знал его в лицо. Date: 2015-09-03; view: 281; Нарушение авторских прав |