Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






КОММЕНТАРИИ 6 page





– Не люблю Гогена, когда он думает, – глубокомысленно изрек господин. – Настоящий Гоген – это Гоген, который украшает.

Стоя напротив этого большого обнаженного тела, он смотрел на Гогена кукольными глазами, сухой и тонкий, в отменном костюме из серой фланели. Матье услышал странное кудахтанье и обернулся: Ивиш давилась от смеха и глядела на него отчаянным взглядом, кусая губы. «Она больше не злится на меня», – обрадованно подумал Матье. Он взял Ивиш за руку и довел ее, согнутую пополам, до кожаного кресла, стоявшего посередине зала. Ивиш, смеясь, рухнула в него; волосы ее свесились на лицо.

– Потрясающе! – сказала она громко. – Как это он сказал? «Не люблю Гогена, когда он думает?» А женщина! Лучшей ему и не подыскать.

Пара держалась очень прямо: казалось, они спрашивали друг друга взглядом, какое решение принять.

– В соседнем зале есть другие картины, – робко сказал Матье.

Ивиш перестала смеяться.

– Нет, – угрюмо сказала она, – все изменилось: здесь люди...

– Вы хотите уйти?

– Да, пожалуй, все эти картины снова вызвали у меня головную боль. Хочется немного пройтись, на воздух.

Она встала. Матье последовал за ней, с сожалением бросив взгляд на большую картину на левой стене – ему хотелось бы показать ее Ивиш: две женщины топтали розовую траву босыми ногами. На одной из них был капюшон – это была колдунья. Другая вытянула руку с пророческим спокойствием. Они были не совсем живыми. Казалось, будто их застали в процессе превращения в неодушевленные предметы.

Снаружи пылала улица. У Матье было чувство, будто он пересекает пылающий костер.

– Ивиш, – невольно сказал он.

Ивиш сделала гримаску и поднесла руки к глазам.

– Как будто мне их выкалывают булавкой. Как же я ненавижу лето! – яростно воскликнула она.

Они прошли несколько шагов. Ивиш передвигалась нетвердой походкой, все еще прижимая ладони к глазам.

– Осторожно, – сказал Матье, – тротуар кончается.

Ивиш быстро опустила руки, и Матье увидел ее бледные выпученные глаза. Мостовую они перешли молча.

– Нельзя делать их публичными, – вдруг произнесла Ивиш.

– Вы имеете в виду выставки? – удивленно спросил Матье.

– Да.

– Если бы они не были публичными, – он попытался снова обрести интонацию веселой фамильярности, к которой они привыкли, – спрашивается, как бы мы могли туда пойти?

– Ну что ж, мы бы и не пошли, – сухо сказала Ивиш. Они замолчали. Матье подумал: «Она продолжает на меня дуться». И вдруг его пронзила невыносимая уверенность: «Сейчас она уйдет. Она думает только об этом. Наверняка она ищет сейчас предлог для вежливого прощания, и как только она его найдет, то тут же выпалит. Не хочу, чтоб Ивиш уходила», – с тревогой подумал он.

– У вас какие‑нибудь планы на сегодня? – спросил он.

– На какое время?

– На сейчас.

– Нет, никаких.

– Раз вы хотите прогуляться, я подумал... Вас не затруднит проводить меня к Даниелю на улицу Монмартр? Мы могли бы расстаться у его парадного, и, если позволите, я оплачу вам такси до общежития.

– Как хотите, но я не собираюсь в общежитие. Я пойду к Борису.

«Она остается». Но это не значит, что она его простила. Ивиш боялась покидать места и людей, даже если она их ненавидела, потому что будущее ее пугало. Она отдавалась с недовольным безразличием самым досадным ситуациям и в конце концов обретала в них нечто вроде передышки. И все‑таки Матье был доволен: пока она с ним, он помешает ей думать. Если он будет без умолку говорить, навяжет себя, то, наверно, сможет хоть немного отсрочить всплеск раздраженных и презрительных мыслей, которые уже зарождались в ее голове. Нужно говорить, говорить незамедлительно, не важно о чем. Но Матье не находил темы для разговора. Наконец он неловко спросил:

– Вам все же понравились картины?

Ивиш пожала плечами.

– Естественно.

Матье захотелось вытереть лоб, но он не осмелился. «Через час, когда Ивиш будет свободна, она меня, несомненно, осудит, а я уже не смогу себя защитить. Нельзя отпускать ее вот так, – решил он. – Необходимо с ней объясниться».

Он повернулся к ней, но увидел слегка растерянные глаза, и слова застряли у него в горле.

– Вы думаете, он был сумасшедшим? – вдруг спросила Ивиш.

– Гоген? Не знаю. Вы имеете в виду автопортрет?

– Ну да, его глаза. И еще эти темные очертания за ним, похожие на шепот.

Она добавила с каким‑то сожалением:

– Он был красив.

– Вот как, – удивился Матье, – никогда бы не подумал.

Ивиш говорила о знаменитых покойниках в такой манере, которая его немного шокировала: у нее не проглядывало никакой связи между великими художниками и их творениями; картины были предметами, прекрасными чувственными предметами, которыми ей хотелось обладать; ей казалось, что они существовали всегда; художники же были просто людьми, такими же, как все остальные: она не ставила им в заслугу их произведений и не уважала их. Она спрашивала, были ли они веселыми, привлекательными, имели ли любовниц; однажды Матье поинтересовался, нравятся ли ей полотна Тулуз‑Лотрека, и она ответила: «Какой ужас, он был таким уродом!» Матье воспринял это как личное оскорбление.

– Да. Он был красив, – убеждённо повторила Ивиш.

Матье пожал плечами. Студентов Сорбонны, ничтожных и свеженьких, как девицы, Ивиш могла пожирать глазами сколько хотела. Матье даже счел ее однажды очаровательной, когда она долго рассматривала молодого воспитанника сиротского приюта, сопровождаемого двумя монахинями, а затем сказала с немного озабоченной серьезностью: «Мне кажется, я склонна к гомосексуализму». Женщины ей тоже могли казаться красивыми. Но не Гоген. Не этот пожилой человек, создавший для нее картины, которые она любила.

– Правда, – сказал он, – но я не считаю его симпатичным.

Ивиш состроила презрительную гримаску и замолчала.

– Что с вами, Ивиш, – вскинулся Матье, – вам не нравится, что я не считаю его симпатичным?

– Нет, но мне любопытно, почему вы это сказали.

– Просто так. Потому что таково мое впечатление: из‑за заносчивого вида у него глаза вареной рыбы.

Ивиш снова принялась теребить локон, вид у нее был упрямый и глуповатый.

– У него благородная внешность, – безразлично сказала она.

– Да, – в том же тоне откликнулся Матье, – в нем есть некая спесь, если вы это имеете в виду.

– Естественно, – усмехнулась Ивиш.

– Почему вы говорите «естественно»?

– Потому что я была уверена, что вы это назовете спесью.

Матье мягко сказал:

– Но я не хотел сказать о нем ничего плохого. Вы знаете, я люблю высокомерных людей.

Наступило продолжительное молчание. Потом Ивиш процедила с видом вздорным и замкнутым:

– Французы не любят все, что благородно. Ивиш охотно и всегда с этим глупым видом говорила о французском характере, когда злилась. Она добавила уже добродушнее:

– А я это свойство понимаю. Пусть извне оно и кажется ненатуральным.

Матье не ответил: отец Ивиш был дворянином. Не будь 1917 года, Ивиш воспитывалась бы в московском пансионе благородных девиц; она была бы представлена ко двору, вышла бы замуж за какого‑нибудь рослого и красивого кавалергарда с узким лбом и безжизненным взглядом. Месье Сергин теперь владел механической лесопилкой в Лаоне. А Ивиш жила в Париже и гуляла по городу с Матье, французским буржуа, который не жаловал дворянства.

– Это он... уехал? – вдруг спросила Ивиш.

– Да, – с готовностью ответил Матье, – хотите, расскажу вам его историю?

– Думаю, что я ее знаю: у него была жена, дети, так ведь?

– Да, он работал в банке. По воскресеньям отправлялся в пригород с мольбертом и красками. Таких у нас называют воскресными художниками.

– Воскресными художниками?

– Да; сначала он был как раз таким, то есть любителем, малюющим картины, как другие ловят удочкой рыбу. Это он делал отчасти ради здоровья, потому что пейзажи рисуют на природе и дышат при этом свежим воздухом.

Ивиш засмеялась, но совсем не так, как ожидал Матье.

– Вас забавляет, что он начинал воскресным художником? – с беспокойством спросил Матье.

– Я думала о другом.

– О чем же?

– Я подумала: а существуют ли воскресные писатели? Воскресные писатели, обыватели, которые каждый год пишут по новелле или по пять‑шесть стихотворений, дабы внести немного романтики в свою жизнь. Здоровья ради. Матье вздрогнул.

– Вы хотите сказать, что я один из них? – шутливо спросил он. – Но видите, к чему это приводит? В один прекрасный день, может, и я махну куда‑нибудь на Таити.

Ивиш повернулась и посмотрела ему прямо в лицо. Она выглядела сконфуженной: должно быть, она сама поразилась собственной дерзости.

– Меня бы это удивило, – проронила она почти беззвучно.

– А почему бы и нет? – сказал Матье. – Ну, если не на Таити, то хотя бы в Нью‑Йорк. Я не прочь съездить в Америку.

Ивиш с ожесточением теребила локоны.

– Да, – сказала она, – разве что в командировку...вместе с другими преподавателями.

Матье молча смотрел на нее, она продолжала:

– Может, я и ошибаюсь... Но я могу вас представить читающим лекцию американским студентам в одном из университетов, а не на палубе парохода среди других эмигрантов. Наверно, потому, что вы француз.

– Вы считаете, что мне нужна каюта «люкс»? – спросил он, краснея.

– Нет, – коротко ответила Ивиш, – второго класса. Он с некоторым усилием проглотил слюну... «Хотел бы я на нее посмотреть на палубе парохода среди эмигрантов, она бы там в два счета подохла».

– Право же, – заключил он, – по‑моему, странно, что вы решили, будто я не смогу уехать. Но вы ошибаетесь, когда‑то я частенько об этом подумывал. Потом прошло, уж слишком глупо. Все это тем более комично, что пришло вам на ум в связи с Гогеном, который до сорока лет оставался канцелярской крысой.

Ивиш разразилась ироническим смехом.

– Разве не правда? – спросил Матье.

– Раз вы так говорите, то правда. Но достаточно посмотреть на его картины...

– Ну и что?

– Полагаю, что таких канцелярских крыс немного. У него такой... потерянный вид.

Матье представил себе тяжелое лицо с огромным подбородком. Гоген потерял человеческое достоинство, он смирился с его потерей.

– Вы правы, – сказал Матье. – Вы имеете в виду – на том большом полотне в глубине зала? Он в это время был тяжко болен.

Ивиш презрительно усмехнулась.

– Нет, я говорю о маленьком автопортрете, на котором он еще молод: у него вид человека, способного на все что угодно.

Она смотрела в пустоту со слегка растерянным видом, и Матье во второй раз почувствовал укол ревности.

– Если я вас правильно понял, меня вы не считаете потерянным человеком?

– Да нет же!

– Не вижу, однако, почему это достойное качество, – сказал он, – или я не вполне вас понимаю.

– Ладно, не будем об этом.

– Хорошо, не будем. Но вы любите завуалированно упрекать меня, а потом отказываетесь объяснить, в чем суть ваших упреков, – вы хорошо устроились.

– Я никого не упрекаю, – равнодушно сказала она. Матье остановился и поглядел на нее. Ивиш недовольно остановилась. Она переступала с ноги на ногу и избегала его глаз.

– Ивиш! Вы мне сейчас же скажете, что вы имели в виду.

– О чем вы?

– О «потерянном человеке».

– Мы, кажется, закрыли эту тему?

– Пусть это глупо, – настаивал Матье, – но я хочу знать, что вы под этим подразумеваете.

Ивиш затеребила волосы: это приводило ее в отчаяние.

– Но я не подразумевала ничего особенного, просто это слово пришло мне на ум.

Она остановилась и как будто призадумалась. Время от времени она открывала рот, и Матье думал, что она сейчас заговорит, но она молчала. Потом все же проговорила:

– Мне безразлично, такой человек или какой‑то другой.

Ивиш обернула локон вокруг пальца и дернула, как бы желая вырвать его с корнем. И вдруг быстро добавила, уставившись на носки своих туфель:

– Вы недурно устроены и ничем не поступитесь даже за все золото мира.

– Вот оно что! – воскликнул Матье. – А что вы об этом знаете?

– Таково мое впечатление: ваша жизнь определилась, и ваши идеи тоже. Вы протягиваете руку к вещам, если считаете, что они в пределах вашей досягаемости, но с места не сдвинетесь, чтобы взять их.

– Что вы об этом знаете? – повторил Матье. Он не находил ничего другого: он считал, что она права.

– По‑моему, – устало сказала Ивиш, – вы не хотите ничем рисковать, вы для этого слишком умны. – Она фальшиво добавила: – Но раз вы полагаете, что вы другой...

Матье внезапно подумал о Марсель, и ему стало стыдно.

– Нет, – сказал он тихо, – я такой, как вы думаете.

– Ага! – победно вскричала Ивиш.

– Вы... вы находите это достойным презрения?

– Наоборот, – снисходительно уронила Ивиш. – Я считаю, что так лучше. С Гогеном жизнь была бы невозможной.

Она добавила без малейшей иронии:

– С вами чувствуешь себя в безопасности, никогда не боишься непредвиденного.

– Действительно, – сухо сказал Матье. – Если вы хотите сказать, что я не позволю себе никаких фокусов... Знаете, я способен на них не меньше других, но считаю это отвратительным.

– Знаю, все, что вы делаете, всегда так... методично...

Матье почувствовал, что бледнеет.

– Что вы имеете в виду?

– Все, – неопределенно сказала Ивиш.

– Нет, вы имеете в виду что‑то конкретное. Она пробормотала, не глядя на него:

– Раз в неделю вы являетесь с выпуском «Смен а Пари» и составляете недельный план...

– Ивиш, – возмутился Матье, – это же для вас!

– Знаю, – вежливо отпарировала Ивиш, – я вам очень признательна.

Матье был больше удивлен, чем обижен.

– Не понимаю, Ивиш. Разве вы не любите слушать концерты, ходить на выставки?

– Люблю.

– Как вяло вы это говорите.

– Нет, правда, люблю... Но я терпеть не могу, – до бавила она с внезапной страстью, – когда мою любовь превращают в обязанность.

– Вот оно что!.. Значит, на самом деле ничего вы не любите, – взорвался Матье.

Ивиш подняла голову, откинула волосы назад, ее широкое бледное лицо открылось, глаза заблестели. Матье был ошеломлен: он смотрел на тонкие и безвольные губы Ивиш и не мог понять, как он смог их поцеловать.

– Будь вы со мной откровенны, – жалобно заключил он, – я бы вас никогда не принуждал.

Он водил ее на концерты, выставки, рассказывал о картинах, а в это время она его ненавидела.

– Что мне до этих картин, – сказала она, не слушая его, – если я не могу их взять себе. Каждый раз я лопаюсь от бешенства и желания их унести, но к ним нельзя даже притронуться. А рядом вы, такой спокойный и почтительный, как будто пришли на мессу.

Они замолчали. Ивиш хмурилась. У Матье внезапно сжалось сердце.

– Ивиш, прошу вас, простите меня за то, что случилось утром.

– Утром? – удивилась Ивиш. – Но я об этом и не вспоминала. Я думала о Гогене.

– Это больше не повторится, – сказал Матье, – сам не знаю, как это произошло.

Он говорил для очистки совести: он понимал, что дело его проиграно. Ивиш не отвечала, и Матье с усилием продолжал:

– А еще эти музеи и концерты... Если бы вы знали, как я сожалею! Я поневоле заблуждался... Но вы никогда ничего не говорили.

Он никак не мог остановиться. Что‑то внутри двигало его языком, заставляло его говорить, говорить. Говорил он с отвращением к себе, с легкими спазмами.

– Я постараюсь измениться.

«Как я отвратителен», – подумал он. Ярость воспламенила его щеки. Ивиш покачала головой.

– Изменить себя нельзя, – сказала она. Ее слова звучали рассудительно. В эту минуту Матье искренне ее ненавидел. Они шли молча, бок о бок, они были залиты светом и ненавидели друг друга. Но в то же время Матье видел себя глазами Ивиш и ужасался самому себе. Она поднесла руки ко лбу, сжала виски пальцами.

– Еще далеко?

– Четверть часа. Вы устали?

– Еще как. Извините, это из‑за картин. – Она топнула ножкой и потерянно посмотрела на Матье. – Полотна уже ускользают от меня, расплываются, перемешиваются. Каждый раз одно и то же.

– Вы хотите вернуться домой? – спросил Матье с чувством, близким к облегчению.

– Думаю, что так будет лучше.

Матье подозвал такси. Теперь он торопился остаться один.

– До свиданья, – сказала Ивиш, не глядя на него.

Матье подумал: «А «Суматра»? Идти мне туда потом или нет?»

Но ему больше не хотелось видеть ее.

Такси отъехало, несколько мгновений Матье с волнением провожал его глазами. Затем в нем опустился какой‑то шлюз, и он стал думать о Марсель.

 

VII

 

Голый по пояс Даниель брился перед зеркальным шкафом. «Сегодня к полудню все будет кончено». Это был непростой план: событие было уже здесь, в электрическом свете, в легком скрежетание бритвы; его нельзя было ни отсрочить, ни приблизить, ни сделать так, чтобы все побыстрее закончилось, все это нужно просто прожить. Едва пробило десять часов, но полдень уже присутствовал в комнате, круглый и пристальный, как глаз. Следом за ним было всего лишь расплывчатое послеполуденное время, извивающееся, словно червяк. Глаза у Даниеля болели, так как он не выспался, под губой у него был прыщ, совсем маленькое покраснение с белой головкой: теперь так случалось каждый раз после того, как он напивался. Даниель прислушался: нет, это шум на улице. Он посмотрел на прыщ, красный и воспаленный, вокруг глаз были голубоватые полукружья, и подумал: «Я себя разрушаю». Он старался осторожно водить бритвой вокруг прыща, чтобы не задеть его; останется маленький пучок щетины, ну и пусть: Даниель страшно боялся порезов. Время от времени он прислушивался; дверь комнаты была приоткрыта, чтоб он мог лучше слышать, он говорил себе: «Теперь‑то я ее не прозеваю».

Почуяв еле слышный, почти неуловимый шорох, Даниель подскочил к порогу с бритвой в руке и резко открыл входную дверь. Но было уже поздно, девчонка его опередила: она удрала и, видимо, затаилась с колотящимся сердцем, сдерживая дыхание, где‑нибудь в углу лестничной площадки. Даниель увидел на соломенном коврике подле ног букетик гвоздик. «Поганая сучка», – громко сказал он. Это дочь консьержки, он был в этом уверен. Достаточно посмотреть на ее глаза жареной рыбы, когда она с ним здоровалась. Это безобразие длилось уже две недели; каждый день, возвращаясь из школы, она клала цветы у двери Даниеля. Пинком он отшвырнул цветы в лестничный пролет. «Нужно быть начеку, в прихожей, только так я ее поймаю». Он появится голый по пояс и испепелит ее суровым взглядом. Он подумал: «Она любит мое лицо. Мое лицо и плечи, видимо, я подхожу под ее идеал. Для нее будет ударом, когда она увидит мою волосатую грудь». Он вернулся в комнату и возобновил бритье. В зеркале он видел мрачное и благородное лицо с голубоватыми щеками; он подумал с некоторой досадой: «Именно это их возбуждает». Лицо архангела; Марсель называла его своим бесценным архангелом, а теперь приходится терпеть еще и взгляды этой маленькой потаскушки, распираемой гормонами. «Шлюхи!» – с раздражением подумал он. Даниель слегка нагнулся и ловким движением бритвы срезал прыщ. Неплохая шутка – изуродовать лицо, которое они так любят. «Но куда там! Лицо со шрамом остается тем же лицом, оно всегда что‑то означает: от этого я еще быстрее устану». Он приблизился к зеркалу и недовольно посмотрелся в него; он сказал себе: «И все‑таки мне нравится быть красивым». Вид у него был утомленный. Он ущипнул себя за бедра: «Нужно бы сбросить килограммчик». Семь порций виски выпиты вчера вечером в одиночестве в «Джонни». До трех часов ночи он никак не мог вернуться домой, потому что ему было страшно положить голову на подушку и почувствовать, как проваливаешься в темноту с мыслью, что наступит завтра. Даниель подумал о собаках из Константинополя: за ними гонялись по улицам и бросали в мешки, засовывали в корзины, а потом свозили на пустынный остров, где они друг друга пожирали; ветер в открытом море доносил иногда их завыванье до моряков: «Не собак бы нужно было там оставлять». Даниель не любил собак. Он надел кремовую рубашку и серые фланелевые брюки, тщательно выбрал галстук: сегодня это будет зеленый в полоску, поскольку у него был скверный цвет лица. Затем он открыл окно, и утро вошло в комнату, тяжелое, удушливое и предопределенное. Секунду Даниель помедлил в стоячей жаре, потом осмотрелся: он любил свою комнату, потому что она была безликой и не выдавала его, она казалась гостиничным номером. Четыре голых стены, два кресла, стул, шкаф, кровать. У Даниеля не было памятных вещиц. Он увидел большую ивовую корзинку, стоявшую открытой посреди комнаты, и отвернулся: она приготовлена для сегодняшнего дня.

Часы Даниеля показывали двадцать пять минут одиннадцатого. Он приоткрыл дверь кухни и свистнул. Сципион появился первым: белый с рыжими подпалинами и куцей бородкой. Он строго посмотрел на Даниеля и кровожадно зевнул, выгнув спину дугой. Даниель тихо стал на колени и начал ласково гладить его мордочку. Кот, полузакрыв глаза, легко бил его лапкой по рукаву. Немного погодя Даниель взял его за загривок и посадил в корзину; Сципион остался там, не двигаясь, расплющенный и безмятежный. Затем пришла Малявина; Даниель любил ее меньше двух других, поскольку она была раболепной притворщицей. Когда она была уверена, что он ее видит, то издалека начинала мурлыкать и умилительно изгибаться: она терлась головой о створку двери. Даниель коснулся пальцем ее толстой шеи, и она перевернулась на спину, вытянув лапки; он щекотал ее соски под черной шерсткой. «Ха, ха, – произнес он певуче и размеренно, – ха, ха!», а она переворачивалась с боку на бок, грациозно поводя головой. «Подожди немного, – подумал он, – подожди только до полудня». Он поймал ее за лапы и положил рядом со Сципионом. У Мальвины был немного удивленный вид, но она свернулась в клубок и, поразмыслив, принялась мурлыкать.

– Поппея! – позвал Даниель. – Поппея, Поппея!

Поппея почти никогда не откликалась на зов; Даниель вынужден был пойти за ней на кухню. Едва она его увидела, как с яростным рычанием прыгнула на газовую плитку. Поппея была полудикой кошкой с большим шрамом, пересекавшим левый бок. Даниель нашел ее зимним вечером в Люксембургском саду незадолго до его закрытия и унес к себе. Она была злая, властная и часто кусала Мальвину: Даниель любил ее. Он взял ее на руки, она откинула голову назад, прижав уши и вздыбив загривок: вид у нее был возмущенный. Он погладил ее по мордочке, и она стала покусывать кончик его пальца, злясь и забавляясь; тогда он ущипнул ее за шею, и она подняла упрямую голову. Она не мурлыкала – Поппея никогда не мурлыкала, – но смотрела ему прямо в лицо, и Даниель по привычке подумал: «Редко, чтобы кошка смотрела прямо в глаза». В то же самое время он почувствовал, как невыносимая тревога охватила его, и ему пришлось отвести взгляд. «Сюда, сюда, – сказал он, – сюда, моя королева!» – и улыбнулся, не глядя на нее. Двое других лежали бок о бок ошалелые и мурлыкающие, можно было подумать, что это пение цикад. Даниель смотрел на них со злорадным облегчением: «Фрикассе из кролика». Он думал о розовых сосцах Мальвины. Но засунуть Поппею в корзину было не так‑то просто: он вынужден был заталкивать ее за задние лапы, она обернулась и, зашипев, царапнула его. «Ах, так!» – сказал Даниель. Он схватил ее за шкирку и за крестец и насильно согнул, ивовые прутья заскрипели под когтями Поппеи. Кошка на мгновение оцепенела, и Даниель воспользовался этим: он быстро захлопнул крышку и запер ее на два висячих замка. «Уф!» – произнес он. Руку немного жгла сухая слабая боль, почти щекотанье. Он встал и с ироническим удовлетворением посмотрел на корзину. «Попались!» На тыльной стороне ладони было три царапины, а внутри его самого – тоже какое‑то щекотанье; странное щекотанье, которое могло плохо кончиться. Даниель взял на столе моток шпагата и положил его в карман брюк.

Он замешкался. «Предстоит длинный путь; мне будет жарко». Ему хотелось надеть фланелевый пиджак, но он не привык легко уступать своим желаниям, и потом было бы комично идти на солнцепеке красному и потному, с этой ношей в руках. Комично и немного курьезно: у него это вызвало улыбку, и он выбрал ярко‑фиолетовую твидовую куртку, которую после конца мая терпеть не мог. Он поднял корзину за ручку и подумал: «Какие тяжелые, чертовы бестии». Он представлял их униженные нелепые позы, их дикий ужас. «Так вот кого я любил!» Достаточно было закрыть этих трех идолов в ивовой клетке, и они превратились в кошек, просто кошек, маленьких млекопитающих, туповатых и суетливых, подыхающих со страха и уж совсем не священных. «Кошки – это всего‑навсего кошки». Он засмеялся: ему казалось, что он с кем‑то валяет дурака. Когда Даниель дошел до входной двери, подступила тошнота, но это продолжалось недолго: на лестнице он почувствовал себя суровым и полным решимости, ощущая странный привкус – как у пресного сырого мяса. Консьержка стояла у порога своей двери; она улыбнулась ему. Ей нравился Даниель, такой галантный и церемонный.

– Вы ранняя пташка, месье Серено.

– А я уж боялся, что вы захворали, дорогая мадам Дюпюи, – вежливо молвил Даниель. – Вчера я вернулся поздно и заметил свет у вас под дверью.

– Представляете себе, – смеясь, сказала консьержка, – я так устала, что уснула, не погасив света. Вдруг я услышала ваш звонок. «Ага, – сказала я, – вот пришел месье Серено» (дома не было только вас). Потом я сразу потушила свет. Было, наверное, около трех?

– Около...

– Я смотрю, – сказала она, – у вас большая корзина.

– Там мои кошки.

– Они больны, бедненькие зверушки?

– Нет, я увижу из к сестре в Медон. Ветеринар сказал, что им нужен свежий воздух. Он серьезно добавил:

– Вы знаете, что кошки могут болеть туберкулезом?

– Туберкулезом? – удивилась консьержка. – Тогда заботьтесь о них хорошенько. И все‑таки, – добавила она, – у вас без них опустеет. Я привыкла видеть этих милашек, когда прибираюсь у вас. Вы, наверное, огорчены.

– Да, очень огорчен, мадам Дюпюи, – сказал Даниель.

Он многозначительно улыбнулся ей и пустился в путь. «Старая каракатица, она себя выдала. Должно быть, она теребила их, когда меня не было, хотя я и запретил ей их трогать; лучше бы следила за своей дочерью». Он вышел из подъезда, и его ослепил свет, свет обжигающий и резкий. От него у Даниеля заболели глаза, он это предвидел: когда накануне напьешься, нет ничего лучше туманного утра. Он больше ничего не видел, он плыл в море света с железным обручем вокруг головы. Вдруг он заметил свою тень, приземистую и причудливую, а рядом с нею – тень корзинки, раскачивавшейся у него в руке. Даниель улыбнулся: он был очень высок. Он выпрямился во весь рост, но тень осталась куцей и бесформенной, похожей на шимпанзе. «Доктор Джекил и мистер Хайд. Нет, не на такси, – сказал себе он, – у меня еще есть время. Я прогуляю мистера Хайда до остановки семьдесят второго». Семьдесят второй довезет его до Шарантона. В километре оттуда Даниель знал маленький уединенный уголок на берегу Сены. «Надеюсь, – сказал он себе, – я не брякнусь в обморок, этого еще не хватало». Вода Сены была особенно темной и грязной в этом месте, с лиловыми маслянистыми пятнами от заводов Витри. Даниель взирал на себя с отвращением: он чувствовал себя таким мягким изнутри, что сам удивлялся. «Се человек», – с неким удовольствием подумал он. Он отвердел, ощетинился, но в глубине будто какой‑то приговоренный жалобно взывает о пощаде. «Забавно, когда ненавидишь себя, будто бы это не ты». Напрасно он тщился быть одним неразлагаемым Даниелем. Когда он презирал себя, ему казалось, что, отделившись от самого себя, он парит, как бесстрастный судья, над каким‑то порочным кишением, а потом вдруг его всасывает снизу, и он попадает в водоворот, в собственную ловушку. «Проклятье, – подумал он, – мне необходимо выпить». Нужно только сделать небольшой крюк, он пойдет к Шампьоне по улице Тайдус. Когда он толкнул дверь, бар был пуст. Официант вытирал столы из рыжего дерева, сделанные в форме бочек. Полумрак был благотворен для глаз Даниеля. «Чертовски болит голова», – подумал он. Поставив корзину на пол, он сел на табурет возле стойки.

– Крепкого виски, разумеется, – утвердительно сказал бармен.

– Нет, – сухо ответил Даниель.

«Пошли бы они к черту со своей манией каталогизировать людей, будто это зонтики или швейные машины. Ведь я ничто... и все всегда – ничто. А на тебя мигом навешивают ярлык. Этот хорошо дает на чай, у того всегда наготове острота, а мне нужен только крепкий виски».

– Джин‑фиц, – заказал Даниель.

Бармен налил без комментариев: должно быть, он был задет. «Тем лучше. Ноги моей больше тут не будет, уж слишком этот тип фамильярен».

Однако джин‑фиц имел вкус слабительного лимонада. Он распылялся кисловатой пылью по языку и имел металлический привкус.

«Это на меня не действует», – подумал Даниель.

– Дайте порцию перечной водки.

Он выпил водку и мечтательно задумался, во рту горело. Он подумал: «Неужели это никогда не кончится?» Но эти мысли были тщетными, как неоплаченный чек. «А что никогда не кончится? Что никогда не кончится?» Послышалось отрывистое мяуканье и царапанье. Бармен вздрогнул.

– Это кошки, – коротко сказал Даниель. Он сошел с табурета, бросил на стол двадцать франков и взял корзину. Подняв ее, он обнаружил на полу красную капельку: кровь. «Что они там вытворяют?» – с тревогой подумал Даниель, но не стал поднимать крышку. В корзине затаился тяжелый и невнятный ужас: если он ее откроет, ужас мгновенно превратится в кошек, а этого Даниель не смог бы вынести. «А, ты не смог бы этого вынести? А если я все же подниму эту крышку?» Но Даниель был уже на улице, ему сразу же залепило глаза чем‑то ярким и влажным: глаза чесались, казалось, что смотришь на огонь, а потом вдруг понимаешь, что уже с минуту видишь дома, дома в ста шагах от тебя, белесые и легкие, как дым: в конце улицы высилась голубая стена. «Как страшно все это видеть», – подумал Даниель. Таким он представлял себе ад: взгляд, пронзающий насквозь, видишь все до края пространства, видишь себя самого до последних глубин. Корзина зашевелилась: внутри что‑то царапалось. Он ощущал так близко этот ужас, он чувствовал его рядом со своими пальцами. Даниель не знал точно, доставляет ли ему это отвращение или удовольствие: скорее всего и то и другое. «И все‑таки что‑то их успокаивает. Вероятно, они чувствуют мой запах». Даниель подумал: «Действительно, сейчас я для них только запах». Но терпение: скоро у него не будет этого привычного запаха, он будет прогуливаться без запаха, один среди людей, не имеющих достаточно тонкого обоняния, чтобы обнаружить человека по запаху. Быть без запаха и без тени, без прошлого, быть всего лишь порывом от себя самого, невидимым порывом к будущему. Даниель заметил, что тень его движется впереди, в нескольких шагах от его тела. Там, на уровне газового рожка, немного прихрамывающая от ноши, неестественная, взмыленная – он видел, как он идет, он был лишь собственным взглядом. Но стекло красильни отразило его образ, и иллюзия рассеялась. Даниель как бы наполнился илистой и пресной водой; вода Сены, илистая и пресная, заполнит корзину, и они будут раздирать друг друга когтями. Его охватило отвращение, он подумал: «Это беспричинный поступок». Он остановился, поставил корзину на землю: «Скучать, причинять зло другим. Никогда нельзя добраться до себя впрямую». Он снова подумал о Константинополе: неверных жен зашивали в мешок вместе со взбесившимися кошками и бросали в Босфор. Бочки, кожаные мешки, ивовые клетки – тюрьмы. «Бывает и похуже». Даниель пожал плечами: еще один неоплаченный чек. Он не хотел трагических жестов, когда‑то этого у него было вдосталь. Если совершаешь нечто трагическое, значит, воспринимаешь себя всерьез. Никогда, никогда больше Даниель не будет воспринимать себя всерьез. Вдруг появился автобус. Даниель подал знак водителю и вошел в первый класс.

Date: 2015-09-02; view: 332; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию