Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Sit mihi Crux 17 page





Над страною баварцев поднимались дымы, отовсюду ветер нес смрад горелого. Однако боевые действия преимущественно были остановлены, ходили слухи, что начались переговоры. В захваченный и превращенный в гуситскую штабквартиру замок Бехемштейн под Нюрнбергом якобы прибыл собственной персоной бранденбургский маркграф Фридрих, чтобы договариваться с гуситами. Не исключали, что это конец рейда, что немцы захотят откупиться. Чтобы немного помочь им в принятии решения, Прокоп приказал гуситским колоннам двинуться в направлении Верхнего Палатината, на Сульцбах и Амберг, чем здорово нагнал страху на пфальцграфа Яна из Ноймаркта.

Все слухи оказались правдивыми. Переговоры завершились успешно. Заплатил выкуп маркграф, заплатил пфальцграф, заплатил Нюрнберг. Рейд был завершен. Был отданы приказы, гуситская армия, сосредоточившаяся под Пегницом и Ауэрбахом, двумя колоннами начала возвращение домой. По пути однако не собирались тратить время зря. Колонна, идущая южным путем, готовилась к нападению на Кинжварт, еще один город ненавистного Генриха фон Плауэна. Северную колонну Прокоп ускоренным маршем повел на Хеб.

Армия подошла под Хеб в субботу одиннадцатого февраля, поздно после обеда, почти под вечер, сходу налетая на села и поселения, которые окружали город. Всё предместье стояло в огне, а конный отряд Яна Змрзлика побеспокоился о том, чтобы не уцелела ни одна усадьба, находящаяся в округе. Рейневан взял себя в руки и пришел в себя, но в поджогах и убийствах участия не принимал. Вместе с Шарлеем, Самсоном и Риксой они держалсь около Микулоша Сокола, оставленного в резервном отряде.

Тибальд Раабе их оставил, подался на восток, еще до того, как они отправились на Пегниц.

Наступившая вскоре ночь была светла от пожаров, как день. И шумная. Неустанно стучали молотки и топоры плотников, устанавливающих пращи и строящих заграждения. Ревели и пели пушкари, укрепляя на деревянных помостах бомбарды и мортиры. Кричали под стенами таборитские гарцовники,[317]обещая защитникам Хеба отвратительную смерть, защитники сверху отвечали таборитам обещаниями еще худшей смерти, грязными оскорблениями и пальбой из огнестрельного оружия.

– Рейнмар.

– Я здесь, Самсон.

– Ты держишься? Как ты себя чувствуешь?

– Очень гадко.

– Это был лишний вопрос.

Они сидели возле небольшого костра, разложенном за растянутой на колышках плахтой, которая охраняла от февральского ветра. Сидели вдвоем, Шарлей и Рикса гдето пропали. В последнее время они пропадали часто. Рикса уже успела попрощаться, она возвращалась в Силезию.

– У меня… – великан неожиданно запнулся, – тоже есть о чем печалиться. В последнее время меня преследуют мысли о настоящем Самсоне, о том, который из монастыря бенедиктинцев. Не могу избавиться от убеждения, что я причинил ему вред. Оставил его… Там…

– В том нет твоей вины, – серьезно ответил Рейневан. – Это я и Шарлей, наши дурацкие экзорсизмы, наши игры с вещами, с которыми нельзя было играть. Ты пробовал исправить нашу ошибку, пробовал много раз, никто не имеет права упрекнуть тебя в бездеятельности. Не удалось, что ж, на то воля Божья. А сейчас… Сейчас ситуация изменилась. У тебя есть обязательства. Ты не можешь бросить Маркету. Ты бы разбил девушке сердце, если б оставил ее одну. Я понимаю, что это могло бы быть очень тяжело для тебя, я же знаю, как сильно ты переживаешь за судьбы других. Но сейчас это уже был бы альтернативный выбор: или Маркета, или монастырский кретин. Для меня ясно, кого ты должен выбрать. Это очевидно. И не говори мне, что это безнравственно.

– Это безнравственно, – вздохнул Самсон. – Очень безнравственно. Потому что уже поздно чтото выбирать. После того события прошло более четырех лет. Там… В зоне темноты… Ни один человек не мог этого выдержать, ни одна человеческая психика не могла этого перенести. Настоящий Самсон либо уже не живет, либо полностью сошел с ума. Мы не в состоянии вернуть его в этот мир. Этот факт, к сожалению, тяготит мою совесть.

– Послушай…

– Не говори ничего.

Трескали стропила догорающих хибар предместья, с ветром долетал смрад и горячие дуновения.

– Судьба монастырского дурачка, – прервал молчание Самсон, – вовсе не предрешилась в то мгновение, когда я увидел Маркету. Тогда, под Колином, в игровом трактире…

– Тогда ты сделал то, что должен был сделать. Я помню твои слова. То, чему мы были свидетелями в игровом трактире, исключало безразличие и бездеятельность. Поэтому произошло то, что должно было произойти.

– Это правда. Но попался я уже позже, в Праге. В тот день, когда она впервые мне улыбнулась. Quando mi volsi al suo viso ridente…

 

Все, чем природа или кисть доныне

Пленяли взор, чтоб уловлять сердца,

Иль в смертном теле, или на картине,

 

Казалось бы ничтожным до конца

Пред дивной радостью, что мне блеснула,

Чуть я увидел свет ее лица. [318]

 

– И шло такое от нее свеченье, – Самсон то ли декламировал, то ли говорил, – словно Бог счастливо улыбался на ее лице. И овладела она моей душой… Эх… Извини. Я знаю, что это банально, банальные вещи, но ничего не могу с этим поделать. Но я должен сдержаться и, во всяком случае, не распространяться об этом. А может, оно и к лучшему? Может, это хорошее вступление к тому, что я хочу тебе сказать?

– А что ты хочешь мне сказать?

– Что я ухожу.

– Сейчас?

– Завтра. Это в последний раз. Хеб – последний город, в который я войду вместе с вами. Я ушел бы сегодня… Но чтото меня останавливает. Завтра, однако, определенно кончаю со всем этим. Ухожу. Возвращаюсь в Рапотин. К ней. Возвращайся со мной.

– Зачем? – горько и с усилием спросил Рейневан. – Почему я должен возвращаться? Что или кто там меня ждет? Ютты уже нет в живых. Я любил ее, а ее уже нет. Что мне остается? Я тоже читал Данте Алигьери. Amor condusse noi ad una morte, любовь вдвоем на гибель нас вела.[319]Ничего другого я не жду. С таким же успехом я могу ждать этого здесь, в этой армии. Среди этой резни.

Самсон долго молчал.

– Ты пребываешь во тьме, дружище, – сказал он наконец. – Во тьме намного хуже той, в которую отошел настоящий Самсон. Обоим нам досталось это. Ждали света, и вот тьма, светлых лучей, и ходим во мраке. Как слепые щупаем стену и словно без глаз идем ощупью. В самый полдень спотыкаемся, как ночью, среди здоровых, как мертвые. И тоскуем по свету. По сиянию. Ты взял у Алигьери неподходящую цитату. Я подскажу тебе более подходящую. Sta come torre ferma…

 

Как башня стой, которая вовек

Не дрогнет, сколько ветры ни бушуют! [320]

 

– У меня уже нет сил стоять. Нет силы там, где нет надежды.

– Надежда есть всегда. Надежда – вечный свет. Lux perpetua. La luce etterna.

 

O luce etterna che sola in te sidi,

sola t’intendi, e da te intelletta

e intendente tea mi e arridi! [321]

 

– Я слишком измучен, чтобы проявить оптимизм.

– Спокойной ночи, Рейнмар.

– Спокойной ночи, Самсон.

С восходом солнца началось. Заревели бомбарды, грохнули foglerze и szlangi,[322]загремели мортиры, заскрипели рычаги пращ, на город Хеб посыпался град ядер. Всё предполье застелила густая пелена белого дыма.

Заслонившись щитами и заграждениями табориты плотным строем приближались к стенам, но Прокоп не давал приказа на штурм. Было известно, что гейтман хотел избежать потерь, предпочитал, чтобы город сдался и откупился, усиленный обстрел должен был только запугать защитников. Поэтому не жалели ни пороха, ни пуль.

Но Микулаш Сокол, воодушевленный вялым сопротивлением с южной стороны, пошел в атаку по собственной инициативе. Под ворота подложили бочку с порохом, а когда она взорвалась, в дым бросился штурмовой отряд.

Внутри, на площади перед воротами, на конце улицы нападающих на месте встретила контратака. С ротой атакующих столкнулась рота защитников. И те и другие были вооружены главным образом древковым оружием: алебардами, гизармами, судлицами, пиками и рогатинами, что дало эффект столкновения двух ежей. Сошлись с ревом и криком, с ревом и криком отступили, оставляя на брусчатке несколько тел. Наклонили древки и сошлись опять, с бряцаньем и скрежетом. Чехи бились с чехами, как вытекало из взаимных оскорблений.

Psi hlavy!

– Zkurvysyni!

Рейневан схватил упущенную кемто судлицу и хотел броситься в эту кучу, но Шарлей сильной хваткой остановил его.

– Не строй из себя героя! – перекричал он шум боя и грохот орудий из предполья. – И не ищи смерти! Назад, назад, к воротам! Сейчас нас отсюда выпрут! Следи за теми, что в окнах! Видишь?

Рейневан видел. Он бросил судлицу, схватил самострел, прицелился, выстрелил. Подстреленный арбалетчик вылетел из окна второго этажа. Рейневан натянул самострел, положил болт.

– Бей!

– Гыр на них!

Перед воротами, между уже горящими домами, два ощетинившиеся железом отряда сошлись снова, поскальзываясь в крови. Трещали от ударов древка, кричали бьющиеся, выли раненные. Самсон вдруг поднялся, полностью подставляя себы под выстрелы.

– Слышите?

– Что?

– Ничего не слышим! – закричал Шарлей. – Отступаем! Прокоп не даст нам подкрепления! Убираемся отсюда, пока нас не прихлопнули!

– Слышите?

Сначала шум битвы всё заглушал. Но потом их уши уловили то, что услышал Самсон.

Детский плач. Тонкий и беспомощный детский плач. Из ближайшего, уже объятого пламенем дома.

Самсон встал.

– Не делай этого! – крикнул Шарлей, бледнея. – Это смерть!

– Я должен. Иначе нельзя.

Он побежал. Минуту поколебавшись, они бросились за ним. Рейневана почти тут же отпихнули и заблокировали отступающие после очередной стычки табориты. Шарлей был вынужден бежать от железного ежа напирающих защитников. Самсон пропал.

Табориты наклонили судлицы и рогатины, с криком набросились на защитников. Две роты сошлись с разгона, коля друг друга. По брусчатке лилась кровь.

И тогда из горящего дома вышел Самсон Медок.

В каждой руке он нес ребенка. Еще с десяток побледневших и тихих шло за ним, прижимаясь к его ногам и хватаясь за полы.

И вдруг шум битвы перед воротами утих, как гаснет факел, воткнутый в снег. Утихли крики. Наступила тишина, даже раненные перестали стонать.

Самсон, ведущий детей, медленно ступил между отрядами.

Он шел, а древка склонялись перед ним, стелились к ногам. Сначала словно нехотя, потом все поспешнее. Склонялись, бряцая о брусчатку, смертоносные лезвия алебард и гизарм, клинки судлиц и партизан, острия рогатин и корсек,[323]наконечники копий и тонкие жала пик. Склонялись пред Самсоном. Кланялись пред ним. Отдавали честь. В полной тишине.

Идя по железному коридору, Самсон дошел до ворот. Шарлей, Рейневан и несколько чехов подбежали, забрали и оттащили детей. Самсон выпрямился, глубоко вздохнул, с облегчением.

С противоборствующих отрядов перед воротами как будто спали чары, и они с ревом накинулись друг на друга. А один из стрельцов в окне зацепил крюк ружья за парапет и вставил раскаленный дротик в запал.

Самсон закачался, глухо охнул. И рухнул на землю. Лицом вниз.

Рейневану было достаточно одного взгляда. Он поднял голову. И отрицательно покрутил ею. Чувствуя, как его губы начинают неудержимо дрожать.

– Черт возьми, Самсон! – крикнул Шарлей, становясь на колени рядом. – Не делай этого! Не делай этого, мать твою! Не смей это делать!

Глаза Самсона окутал туман. Кровь рывками хлестала из раны, окрашивала снег.

 

В это воскресенье отец Гомолка, плебан приходской церкви Иоанна Крестителя в Шумперке, темой своей проповеди взял историю Товита из Ниневии, Товита всегда верного Богу, Товита старого и ослепшего. Плебан проповедовал о том, как сын Товита, Товия, был послан в город Раги Мидийские, а не зная дорог и троп, путешествовал вместе с нанятым проводником и псом.

Пани Блажена Поспихалова украдкой зевнула. Услышав вздох, она посмотрела на стоящую возле нее Маркету. Рыжеволосая девушка, чуть приоткрыв рот, казалось, впитывала каждое слово проповедника. Неужели она не знала Книгу Товита, неужели слышала библейскую притчу впервые? «Нет, – подумала пани Блажена, – просто она любит такие рассказы, запутанные и волшебные истории о путешествиях и преодолеваемых препятствиях. Притчи, предания, сказки, которые, хоть и страшные, но всегда хорошо заканчиваются. Многие любят слушать такие рассказы, священники не просто так выбирают их темами проповедей. Люди на них меньше томятся».

Проповедник, наверное, осознавая, как много людей любят рассказы о путешествиях, красочно развивал сюжет путешествия Товии, Проводника и пса по мидийским равнинам. Говорил о рыбе, пойманной в реке Тигр, о сердце, печени и желчи этой рыбы, которые были взяты по совету Проводника. О том, как в Екбатанах, столице Мидии, Товия познакомился с Саррою, дочерью Рагуила, и как двух молодых людей связала прекрасная и искренняя любовь. Пани Блажена подавляла зевоту. Она знала более интересные любовные истории. Маркета вздыхала и облизывала губы.

А проповедник, заикаясь от волнения, рассказывал о проклятии, которое висело на Сарре, о коварном духе Асмодее, который вероломно убивал всех, кого полюбила девушка. О том, как по доброму совету Проводника Товия прогнал злого демона каждением из сердца и печени пойманной рыбы и как соединился с Саррой в счастливом союзе. О том, как, вернувшись в Ниневию, Проводник вернул зрение Товиту при помощи рыбьей желчи. Как велика была радость и благодарность, какая была свадьба…

– А когда закончилась свадьба, – вещал с амвона взволнованный ксендз Гомолка, – сказал Товит сыну своему, Товии: «Подумай о плате человеку, который сопровождал тебя!» А он отвечал ему: «Отец, как много я должен заплатить ему? Ведь он привел меня к тебе здоровым, жену мою освободил и тебя исцелил…»

– Освободил… – услышала тихонький шепот пани Блажена. – Исцелил…

– Маркета! Что ты говоришь?

– Исцелил… – прошептала с заметным усилием девушка. – И привел здоровым…

– Маркетка! Что с тобой?

Люди в нефе подняли головы, внезапно услышав шум, как будто шум перьев, как будто лопотание крыльев. В толпе зазвучали голоса, тихие возгласы, вздохи. Все уставились вверх. Проповедник на мгновение утратил нить повествования, лишь спустя минуту вернулся к проповеди и притче. К ответу, который дал Проводник Товиту и Товии.

– Открою вам всю правду, ничего не тая. Тайну цареву прилично хранить, а о делах Божьих объявлять похвально.[324]

Шум усилился. Маркета громко охнула.

– Я один из семи святых Ангелов, которые возносят молитвы святых и восходят пред славу Господню. Не бойтесь! Мир вам! Благословляйте Бога вовек. То, что я был с вами, не было моей заслугой, но было по воле Бога. А я…

– Нет! – крикнула в отчаянии Маркета. – Нет! Не уходи! Не оставляй меня одну!

– А я восхожу к Пославшему меня, и напишите всё совершившееся в книгу.[325]

– Уходит, – застонала Маркета в объятиях пани Блажены. – Как раз сейчас… В эту минуту… Уходит… Навсегда… Навсегда!

Блажене Поспихаловой показалось, что витраж вдруг треснул среди большого сияния, и большой свет залили алтарь и пресвитерию. Лопотание крыльев и шум перьев, как ей казалось, было прямо у нее над головой, поток воздуха, как ей казалось, вотвот сорвет ей повойник[326]с головы. Это продолжалось только минуту.

– И он ушел, – ксендз закончил проповедь среди полной тишины. – И встали они, и более уже не видели его.[327]

По щекам Маркеты сбежали две слезы.

Только две.

Таборитов вытеснили из города, ворота забаррикадировали. Со стен снова начали стрелять. О том, чтобы нести Самсона не могло быть и речи, но какието чехи принесли большие щиты, заслонили ими раненного и тех, что были при нем.

Expectavimus lucem … – сказал вдруг великан. – Et esse tenebrae …[328]

– Самсон… – Шарлею слова застряли в горле.

– Случилось то, что должно было случиться… Рейнмар?

– Я здесь, Самсон. Потерпи… Мы занесем тебя…

– Успокойся. Я знаю.

Рейневан вытер глаза.

– Маркета… O luce etterna

Голос Самсона уже был настолько тих, что они должны были наклониться над ним, чтобы разобрать слова.

– Напишите, – сказал он вдруг вполне выразительно. – Напишите все совершившееся в книгу.

Они молчали. Самсон склонил голову набок.

Consummatum est,[329]– прошептал он.

И это были последние слова, какие он сказал.

И солнце стало черное, как волосяной мешок, а месяц стал, как кровь. Со всех сторон выглядывали отчаяние и ужас. И упали изваяния богов истинных и лживых, а с их падением все люди презрели жизнь мира сего.

Распахнулся небесный свод с востока до запада. И стал вдруг свет, lux perpetua. И вышел из него голос архангела, и услышан он был на самых низких глубинах.

 

Dies irae, dies illa…

Confutatis maledictis,

flammis acribus addictis,

voca me cum benedictis …[330]

 

Рейневан плакал, не стыдясь слез.

«От Хеба и Кинжварта, скрипел пером старый монахлетописец из жаганьского монастыря августинцев, возвратилась победоносная Прокопова армия домой, в феврале месяце, во вторник ante festum sancti Matthie,[331]празднуя триумфальный въезд в Прагу. И было что праздновать. Пленники были взяты знатные, а добычу и трофеи везли на трех тысячах телег, таких тяжелых, что некоторые десять, двенадцать и даже четырнадцать лошадей должны были тянуть. А что забрать не смогли, то destruxerunt et concremaverunt, разрушили, сожгли дотла. В Мейсене, Саксонии и Тюрингии насчитывалось двадцать сожженных городов и две тысячи сел, которые обезлюдели. В Верхней Франконии не было чего и считать, там осталась одна большая пустыня.

И говорили потом в Праге и во всей Богемии, что этот въезд был настолько великолепен, что самые старшие люди не помнят, чтобы когданибудь чехи совершали такой.

И пусть им Бог простит за это».

Рейневана обошло великолепие триумфального парада. В Прагу он, конечно, въехал, но лежа в телеге, без сознания, сгорая в лихорадке.

Болел он долго.

 

Глава двадцатая,

 

в которой Рейневан принимает окончательное решение. Ибо, как пишет апостол Павел во втором послании к коринфянам, древнее прошло, теперь все новое. [332] А lux vitae, свет жизни, ждет тех, кто делает правильный выбор.

Необычно теплая зима 1429–1430 годов плавно и почти незаметно перешла в теплую весну. Уже в начале марта небо заполнилось большим количеством птиц, возвращающихся с юга. Раньше обычного прилетели кряквы, раньше заклекотали аисты в гнездах на гребнях крыш. Загоготали дикие гуси, закурлыкали журавли, расчирикался разномастный крылатый народец. В прудах, запрудах, болотах и рвах зазвучали лягушачьи хоры. Распустились почки ольхи, покрылись котиками вербы, луга зацвели белым и желтым, ветреницей и калужницей.

Рейневан одиноко ехал по опавскому краю. По тракту, изрытому колесами и подковами, истоптанному солдатскими сапогами. По следам двенадцатитысячной полевой армии Табора, которая прошла здесь всего неделю тому.

 

Около полудня он услышал звон малого колокола. Он пришпорил коня, едучи на слух, через минуту увидел на возвышенности деревянную церквушку со стройной колокольней, нисколько не поврежденной. Без колебаний он развернул коня в ту сторону. Последние недели многое в нем изменили.

Также и в этом смысле.

Он спешился, но в храм не вошел, хотя колокол с колокольни продолжао созывать на Angelus. Он только приблизился ко входу, за три шага к нему упал на колени. «Ютта, – подумал он. – Ютта».

 

Agnus Dei qui tollit peccata mundi. [333]

Requiem aeternam dona ei, et lux perpetua luceat ei.

In memoria aeterna erit iusta ab auditione mala non timebit. [334]

 

«Боже, я падаю и не могу идти дальше. Я парализован и неспособен встать. Исцели меня и подними меня во имя Твоего милосердия. Пошли мне милость мира. А ей дай вечный покой.

 

Agnus Dei qui tollit peccata mundi. Ad te omnis caro veniet. [335]

 

– Аминь, – вырвал его из раздумий чейто голос. – Аминь молитве твоей, путник. Мир тебе.

На входе в церквушку стоял священник в кожушке поверх сутаны, невысокий, полноватый, с тонзурой, выбритой аж до узенькой полоски волос над ушами. Он подпирался, словно костылем, раздвоенным посохом, а его лицо украшал большой кровоподтек.

– Мир тебе, – повторил священник, говоря с явным усилием и задыхаясь. – Ты молишься под открытым небом. Ты гусит?

– Я лекарь. – Рейневан встал. – Помогаю и приношу облегчение страждущим. А поскольку ты страдаешь, помогу и тебе. Кто это тебя так?

– Ближние.

 

Тело священника было густо покрыто синяками, сливавшиеся на правом боку в один, большой, синечерный отек. Священник шипел и охал под руками исследовавшего его Рейневана, стонал, вздыхал, прерывисто хватал ртом воздух. Тем не менее, не переставал говорить.

– Сначала… Когда они сюда ворвались, только кричали, надрывались. Что папа римский – это антихрист… А моя вера – это собачья вера. Вера, отвечал я, – это милость Божья. Веру не выбирают. Какая снизошла, такую и принял. Не перебирая. А они… Вместо того, чтобы поддержать теологический диспут, дали мне по голове, а потом начали пинать. Но не убили… Церковь тоже не спалили… И окрестные села… Значит, это может быть правда, что говорят… Что наш князь Пшемко закючил с гуситами договор. Что взамен за свободный проход через Опаву не будут ни палить, ни грабить…

– У тебя поломаны три ребра, – Рейневан не собирался разъяснять священнику сложности договоренностей Пшемка Опавского с Табором. – Но плевра не повреждена. Я наложу сжимающую повязку и дам препарат, снимающий боль. Оставлю также лекарство, которое ускорит срастание кости. Если тебе не помешает, что это лекарство магическое. Не помешает?

– Хм, – священник посмотрел с любопытством. – Гусит и медик, к тому же маг. Из чего эта микстура?

– Тебе не обязательно знать. И хотеть.

– Не черная ли это магия? Не подвергнет ли она опасности мою бессмертную душу?

– Застрахуйся. Мешай наполовину с освященной водой.

– Ты стоял на коленях перед дверями храма, – священник посмотрел Рейневану прямо в глаза. – Войну, в которой ты воюешь, на которую сейчас едешь, считаешь bellum justum. [336]Но ты отдаешь себе отчет, что с кровью ближнего на руках, даже пролитой в справедливой войне, нельзя переступить порог храма, предварительно не покаявшись. Я правильно понял?

– Неправильно. Лекарство употребляй регулярно. После matutinum,[337]в полдень и перед concubium. [338]Бывай, я уже еду.

– Поедешь… – священник скривился, ощупывая забинтованный бок. – В одиночку через страну, жителям которой твои братья по вере принесли столько горя, что невольно возникают грешные мысли об отплате. Не ручаюсь даже за своих прихожан. Я хоть и учил их любви к ближнему, но в последние годы в этой области теория ужасно расходится с практикой. Может быть, что местные захотят с тобой подискутировать о религии в том же стиле, что и гуситы со мной, то есть руками и ногами. Ты этого не боишься?

– Не боюсь, – ответил Рейневан, слишком быстро и слишком откровенно. – Я перестал бояться.

– Ого, – его тон не прошел мимо внимания священника, он быстро посмотрел на Рейневана. – Это душевное состояние мне известно. И вовсе не из чтения Священного Писания. Я не слышал твоей молитвы. Но уверен, что сам когдато так молился. Настолько часто и долго, чтобы слово «литания»[339]просилось на язык.

– Правда?

– К сожалению, – серьезно подтвердил священник. – Знаю, что такое горечь утраты, знаю, как она способна подавить. Так, что ни встать, ни голову поднять. Praesens malum auget boni perditi memoria, нынешнее горе усиливает память об утраченном счастье.[340]Но мы все изменимся. При последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся. Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему облечься в бессмертие.[341]

– Эсхатология.[342]Есть что, кроме этого?

– Конечно. Примирение с Богом.

– Искупление?

– Примирение. Потому что Бог во Христе примирил с Собою мир, не вменяя людям преступлений их, и дал нам слово примирения.[343]Итак, если кто остается в Христе, тот новое творение. Древнее прошло, теперь все новое. Кто выберет правильный путь, будет иметь lux vitae, свет жизни.

– Жизнь – это тьма. In tenebris ambulavimus, ходим во мраке.

– Мы изменимся. И будет свет. Хочешь исповедаться?

– Нет.

Границу между княжествами должны были обозначать столпы, камни, курганы или какието другие знаки. Рейневан не увидел ничего. Тем не менее, было легко определить, где заканчивается Опава, герцог которой договорился с гуситами. А где начинается враждебное гуситам ратиборское княжество. Границу обозначали тлеющие пепелища. Сожженные, черные остатки сёл, которые были, но теперь их уже небыло.

Он выехал из леса прямо на широкое пространство, которое было одним большим побоищем. Оболонь была устлана сотнями трупов, человеческих и конских, над ними поднимался смрад гноя, пороха, крови и тошнотворной гнили. Рейневан уже насмотрелся на поля битв и без труда воссоздал течение событий. Около четырех дней тому рыцарство из Ратибора, Карнёва и Пшчины попытались остановить Табор, ударив с фланга по движущейся колонне. Знакомые с такой тактикой гуситы заслонились щитами, сцепили телеги стеной и проредили нападающих градом пуль и болтов, а потом сами атаковали, с обоих флангов, зажав ратиборцев в железные клещи. А потом расправились с теми, кто уцелел во время сечи. Рейневан видел на краю поля кучу истерзанных тел, видел повешенных на деревьях на меже.

По полю сновали мародеры, окрестные мужики, которые своей согбенной фигурой и нервными движениями напоминали животных. Либо пугающихся света демонов – трупоедов.

Рейневан пришпорил коня. Он хотел еще до наступления сумерек присоединиться к армии Табора.

Заблудиться он не боялся. Дорога была обозначена дымами пожарищ.

Встреча с предводителями рейда оказалась тягостной. Рейневан ожидал этого, потому что за последние месяцы уже не раз с этим сталкивался. Он уже видел полные жалости взгляды, слышал запинания в разговоре, сочувствующие кивания головой, испробовал будто бы солидарные мужские объятия и будто бы приятельское похлопывание по плечу. Он уже наслушался призывов держаться и быть стойким. В результате которых он сразу мяк и переставал держаться, хотя еще мгновение тому, казалось, всё было хорошо.

Сейчас было то же самое. Командующий рейдом Якуб Кромешин одарил его сочувствующим взглядом. Гейтман Ян Пардус кивал головой и будто бы потоварищески сжимал его десницу. Добко Пухала хлопнул по плечу, сильно и от всего сердца, удержавшись, к счастью от слов. Князь Сигизмунд Корыбут повел себя великодушно, едва соизволив обратить на него внимание. Бедржих из Стражницы повел себя естественно.

– Я рад, что ты выздоровел, – заявил он, ведя Рейневана на край лагеря, к линии постовых. – Что ты пришел в себя. Тогда, в феврале, я не знал, что собственно тебя свалило с ног – болезнь или несчастье. Я боялся, что это одолеет тебя, сломает, уничтожит или столкнет в апатию, оттолкнет от жизни и реальности. Но вот ты здесь и только это имеет значение. Мы здесь творим историю, меняем судьбы Европы и мира. Ты слишком много прошел с нами, чтобы сейчас тебя с нами не было.

Рейневан не прокомментировал. Бедржих смотрел ему в глаза, долго, словно ожидал комментария. Не дождавшись, широким жестом показал на зарева, осветляющие небо на востоке и юге.

– Нам хватило недели, – сказал он, – чтоб огнем и мечом установить террор в Ратиборе, чтобы нагнать страху на князя Миколая, а княжью вдову Хелену заблокировать в Пшчине. Со дня на день к нам присоединится Болько Волошек, мы вместе ударим по козельскому княжеству, по владению Конрада Белого. А когда завладеем пограничьем, когда захватим замки, сюда по плану войдет регулярное польское войско, займет Затор, Освенцим и Севеж. Верхняя Силезия будет нашей. Почему ты ничего не говоришь?

– Мне нечего сказать.

– А мне есть. – Бедржих повернулся, снова посмотрел ему в глаза. – Я, согласно решениям, буду исполнять функцию directora силезских отделений Табора. Мы намерены сильно здесь закрепиться, сильно и навседа. Я хотел бы иметь тебя рядом с собой, Рейневан. Предлагаю тебе это сейчас, прежде чем это сделают Волошек или Корыбутович. Не обязательно отвечать сразу.

– Это хорошо. Где Шарлей?

– Там, – Бедржих показал на далекое зарево. Занимается понижением экономического потенциала ратиборского княжества. Он получил повышение. Руководит отрядом специального назначения. Их называют поджигателями.

Двумя днями позже, в воскресенье Letare, рано утром, предупредив о себе десятиконным разъездом, к рейду присоединился Болько V Волошек, князь Глогувка, наследник Опола, с недавних пор сторонник гусизма. Едучи под хвостатым гонфаноном с золотым опольским орлом на голубом шелке и под разноцветными флажками опольской шляхты, молодой князь вёл пятьдесят копий рыцарства с конными стрельцами и пять сотен пешего люду, преимущественно копейщиков. А в хвосте опольской колонны гордо ехала мощная и крупная пятидесятифунтовая бомбарда. Глядя на нее, Якуб Кромешин улыбался: это было ценное приобретение для его осаждающей артиллерии, состоящей в основном из foglerzy и двадцатифунтовок.

Date: 2015-08-22; view: 393; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию