Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава VIII. Христианское общество





 

Около тысячного года западная литература начала описывать христианское общество по новой схеме, сразу же получившей признание. «Троякий люд» составлял общество: священники, воины, крестьяне. Три категории были различны, но дополняли друг друга: каждая нуждалась в прочих. Их гармоничное единство и было «телом» общества. Вероятно, эта схема впервые появилась в весьма вольном переводе трактата Боэция «Об утешении философией», сделанном в конце IX в. английским королем Альфредом Великим. Король должен иметь «людей молитвы, конных людей, людей труда» (jebedmen, fyrdmen, weorcmen). Век спустя эта трехчастная структура вновь возникает у Эльфрика и Вульф‑стайна. Около 1080 г. ее приводит епископ Адальберон Ланский в поэме, посвященной королю Роберту Благочестивому. «Община верных образует единое тело, но три тела включает в себя государство, ибо иной закон, закон людской, различает два класса, поскольку дворяне и сервы живут по разным уставам. Один класс – воины, покровители церквей и защитники народа, всех без исключения, как сильных, так и слабых, заботящиеся также и о своей безопасности. Другой класс – сервы; сии несчастные людишки имеют что‑либо лишь ценой мучительного труда. Кто с абаком в руке мог бы подсчитать все заботы сервов, их тяжелые работы и долгие переходы? Всем – деньгами, одеждой, пропитанием – снабжают они весь свет. Ни один свободный человек не смог бы ни прожить без сервов, ни выполнить какой‑либо работы, ни совершить какой‑либо траты. Мы видим, что короли и прелаты сами – сервы своих сервов. Серв кормит хозяина, утверждающего, что это он кормит серва. И не видит серв конца своим слезам и горестям. Так дом Божий, единым почитаемый, разделен на три части: одни молятся, другие сражаются, третьи работают. Три соседствующие части не страдают от своей раздельности: услуги, оказываемые одной из них, служат условием для трудов двух других; в свою очередь каждая часть берет на себя заботу о целом. Так это тройственное сочленение остается единым, благодаря чему закон может торжествовать, а люди – вкушать мир».

Этот важнейший текст в некоторых своих фразах необычен. Формула «серв кормит хозяина, утверждающего, что это он кормит серва», словно вспышка молнии, высвечивает реальность феодального общества. Констатация «дом Божий, единым почитаемый, разделен на три части» провозглашает существование классов и как следствие классовых антагонизмов, пусть и прикрытых ортодоксальным заявлением о социальной гармонии.

Для нас важна здесь характеристика трех классов общества, вскоре ставшая классической: молящиеся, воюющие, работающие (oratores, bellatores, laboratores).

Было бы интересно проследить судьбу этой темы, ее связь с другими молитвами, например с библейской генеалогией (три сына Ноя), с германской мифологией (три сына Ригра). Процитируем лишь один из десятков текстов, где трехчленность рядится в анималистические одежды.

Эадмер Кентерберийский, в начале XII в. излагая учение святого Ансельма, развивает этот «пример» (exemplum) – своего рода символическую притчу:

«Пример об овцах, быках и собаках.

Предназначение овец – давать молоко и шерсть, быков ‑пахать землю, псов – защищать овец и быков от волков. Бог хранит их, коли каждый вид сих животных исполняет свой долг. Так же и сословия учинил Он, дабы несли различные службы в этом мире. Он установил одним – клирикам и монахам – молиться за других, чтобы они, исполненные доброты, подобно овцам, наставляли людей, питая их молоком проповеди, и внушали им горячую любовь к Богу руном доброго примера. Он установил крестьянам, чтобы они, подобно быкам, обеспечивали жизнь себе и другим. Наконец, воинам установил Он проявлять силу в необходимых пределах, как от волков защищая от врагов тех, кто молится и пашет землю».

Но служит ли эта литературная тема достойным введением к изучению средневекового общества? Какова была ее связь с действительностью? Отражала ли она реальную социальную структуру средневекового Запада?

Ж. Дюмезиль блестяще обосновал гипотезу о том, что трехчастное деление свойственно всем индоевропейским обществам и средневековый Запад связан в данном случае с италийской традицией (Юпитер, Марс, Квирин), возможно, при посредничестве кельтов.

Другие, в том числе и В. Абаев, считают, что «функциональная трехчастность» есть необходимый этап в эволюции всякой идеологии, особенно социальной. Важно, что эта схема возникла или возродилась именно тогда, когда она стала соответствовать эволюции западного общества.


Как мы уже убедились, между VIII и XI вв. аристократия становится военным классом, классом воинов (miles) и рыцарей. Похоже, что это утверждение справедливо и для пограничных районов христианского мира, поскольку «воинов» можно обнаружить и на надгробных надписях XI в., найденных в кафедральном соборе Гнезно.

Как показал Е. Делярюэль, в каролингскую эпоху клирики замыкаются в клерикальную касту, что нашло отражение и в эволюции литургии, и в эволюции церковной архитектуры: закрытые хоры и клуатры, отведенные капитулу, ликвидация «внешних» школ при монастырях. Отныне священник служил мессу спиной к верующим, которые теперь не участвовали в выносе Святых Даров, не допускались к сослужению в евхаристическом каноне – читать стали вполголоса. Гостию стали готовить не из обычного теста, а из опресок, показывая, сколь чужда месса обыденной жизни. Положение крестьян также имело тенденцию унифицироваться на самом низком социальном уровне – на уровне сервов.

Стоит лишь сопоставить эту схему с раннесредневековыми, чтобы убедиться в ее новизне. Между V и IX вв. чаще всего встречались две картины общества. Порой это была дробная схема, перечислявшая многие социальные или профессиональные категории, в которых можно распознать следы римской классификации, выделявшей профессиональные группы, юридические классы, социальные уровни. Так, в X в. епископ Ратгер Веронский называл десять категорий: граждане, воины, ремесленники, медики, торговцы, адвокаты, судьи, присяжные (temoins), прокураторы, патроны, наемники, советники, сеньоры, рабы (или сервы), хозяева, ученики, богатые, бедные, нищие. В этом списке можно так или иначе узнать специализацию профессиональных и социальных категорий, характерных для римского общества и, быть может, в какой‑то мере сохранившихся в Северной Италии.

Но чаще общество мыслилось в противостоянии двух групп: в определенной перспективе ими могли быть клирики и миряне, если же речь шла лишь о светском обществе, то – сильные и слабые, большие и меньшие, богатые и бедные, с юридической точки зрения говорилось о свободных и несвободных. Очевидно, что эта дуалистическая схема соответствовала упрощению социальных категорий Раннего Средневековья: меньшинство монополизировало функции духовного, политического и экономического управления, масса подчинялась. Забота о нюансах или использование трехчастной схемы могла в редких случаях отражать особенности мышления классификатора, предпочитавшего троичность (подобно тому как в наших школах сочинения принято делить непременно на три части). Так, например, у Рауля Глабера между большими и меньшими появлялись еще и «средние» (mediocres). Но что в реальности отражала эта риторическая трехчастность?

Трехчастность функциональная, появившаяся около тысячного года, была совсем иного рода. Она соответствовала религиозной, военной и экономической функциям и характеризовала определенную стадию эволюции примитивных обществ – возможно, и не только индоевропейских. В текстах вроде притчи Эадмера Кентерберийского и в животном символизме иных обществ можно было бы найти если не прямую преемственность, то хотя бы сходство, не оставляющее сомнений в родстве социальных представлений Средневековья с представлениями иных, более примитивных обществ. Э. Бенвенист подчеркивает, что в аграрных очистительных обрядах (suovetaurilia) греко‑италийских культов обнаруживаются соответствия: свинья – Теллус, баран – Юпитер, бык – Марс. Л. Гершель соединяет в мышлении и в жреческой практике Древнего Рима человека, коня и быка с тремя функциональными ценностями – верховной властью, воинской доблестью и хозяйственным процветанием, а Ж. Дюмезиль указывает на символическое значение орла Юпитера, волчицы Марса и свиньи богинь земли и плодородия. Овцы, быки и собаки Эадмера были, таким образом, средневековым воплощением животного символизма трехчастного общества.


Но что же означает эта функциональная трехчастность и каковы отношения между этими тремя функциями, точнее, между представляющими их классами? Трехчастная схема символизировала социальную гармонию (наподобие апологии Менения Агриппы «Желудок и части тела»), в образной форме нейтрализовала борьбу классов, мистифицируя народ. Очевидно, что трехчастная схема призвана закрепить подчиненность трудящихся (экономического класса производителей) двум другим классам, но она также делает воинов защитниками церкви и религии, подчиняя их тем самым священникам. Закрепление этой схемы можно рассматривать как эпизод в древнем соперничестве воинов и колдунов – одновременно с григорианской реформой разворачивалась борьба империи и папства. Тогда же слагались жесты, ставшие литературной ареной борьбы класса духовенства с военным классом, совсем как «Илиада», свидетельствовавшая о борьбе воинской доблести с шаманической силой, что блестяще показал В. Т. Абаев применительно к эпизоду с Троянским конем. Обратим внимание на дистанцию, разделившую Роланда и Ланселота, – то, что именуют христианизацией рыцарского идеала, было, в сущности, победой священной власти над воинской силой. У Роланда есть классовая мораль – он думает о своем линьяже, о своем короле, о своей родине. От святого в нем разве только то, что он сам послужил моделью для образа святого своей эпохи, понимаемого в XI – XII вв. как «воин Христов». Но весь артуровский цикл увенчивается триумфом первой функции над второй. Уже в произведениях Кретьена де Труа в результате эволюции Персеваля зыбкое равновесие между «духовным» и «рыцарским» завершается поисками Грааля и преображением рыцаря, видением Великой пятницы. Смерть Артура в эпилоге цикла означала закат воинства: меч Эскалибур, символический инструмент военного класса, брошен королем в озеро, а Ланселот становится своего рода святым. Шаманическая власть, правда в сильно очищенном виде, поглотила воинскую доблесть.

С другой стороны, уместен вопрос, совпадает ли третья категория «работающих» («laboratores») со всеми производителями, все ли крестьяне представляют эту хозяйственную производительную функцию?


Серия текстов, составленных между концом VIII в. и XII в., показывает, что термин «labor» и производные от него слова употреблялись в хозяйственном значении, но не в чистом виде, а всегда так или иначе контаминируясь с моральной идеей тягот, утомительного труда. Это вполне соответствовало точному значению термина, относящегося к дополнительной работе с землей, будь то распашка нови или повышение урожайности. «Капитулярий о Саксах» в конце VIII в. различает «substantia» и «labor» – имущество наследственное и приобретенное, подлежащее оценке. «Labor» – это и расчистка пашни, и результаты такой расчистки. Глосса к рукописи канона норвежского синода 1164 г. уточняет, что «labores» есть «novales», то есть поднятая целина. «Labora‑tor» – тот, чьи хозяйственные возможности позволяют производить больше. Хартия монастыря св. Винсента Маконского в 926 г. говорит о «тех лучших, из коих состоят laboratores». Отсюда и во французском языке появившееся с X в. слово «laboureur» («пахарь») означало высший слой крестьянства, тех, кто обладает хотя бы парой быков и собственными орудиями труда.

Поэтому трехчастная схема, даже столь яркая, как у Адальберона Ланского, идентифицирующего «laboratores» с сервами, представляла лишь высшие слои общества: духовный класс, класс воинов и высший слой производительного класса. Речь идет только о «лучшей части», об элите.

В Позднее Средневековье во Франции эта схема ляжет в основу деления на духовенство, дворянство и третье сословие. Но последнее не совпадало со всеми незнатными («ротюрье»), к нему не относились даже все буржуа – оно представляло высший слой буржуа – нотаблей. Средневековью была присуща неопределенность взглядов на природу этого третьего класса, теоретически объединившего всех, кто не принадлежал к первым двум, но на деле включавшего лишь их наиболее богатую или наиболее образованную часть. Неопределенность эта во время Французской революции нашла свое выражение в конфликте между теми людьми 89‑го года, кто хотел остановить революцию после победы верхов третьего сословия, и теми, кто хотел обеспечить триумф всего народа.

Таким образом, в представлениях об обществе в так называемый «первый феодальный период» (примерно до середины XII в.) масса живущих трудами рук своих попросту отсутствовала. Ведь св. Винсент Маконский еще в XI в. «laboratores» противопоставлял «pauperiores qui manibus laborant», «беднейшим, работающим своими руками». Марк Блок с удивлением заметил, что церковные и светские сеньоры в ту эпоху охотно обращали драгоценные металлы в ювелирные изделия, с тем чтобы переплавлять их по мере необходимости, не считаясь при этом с экономической эпохе были неведомы труд и трудящиеся. Перевод «laboratores» просто как «всех трудящихся» означал бы непонимание языка эпохи.

Мы говорим о классах, применяя этот термин к категориям трехчастного общества, тогда как традиционно считают, что трем функциям в средневековую эпоху соответствовали три сословия (ordres).

Это объясняется неточностью словоупотребления. Термин «ordo» – скорее каролингский, чем собственно феодальный, – принадлежал к церковному словарю, соответствуя религиозному видению мира, разделенного на мирское и церковное, духовное и земное. Таким образом, «ordo» могло быть лишь два: «духовенство» и «народ», «клирики» и «миряне»; чаще же тексты говорят об «обоих сословиях» («utraque ordo»). И только юристы Нового времени решили без особых оснований провести различие между классами, определяемыми экономически, и, сословиями, определяемыми юридически.4 В действительности, «ordo», хоть и было понятием религиозным, так же как и класс, основывалось на социально‑экономической базе. А тенденция превратить в «ordo» классы, составлявшие трехчастную схему, свойственная ее средневековым творцам и пользователям, отражала стремление придать ей характер объективной и извечной реальности, созданной Богом и угодной ему, сделав социальную революцию невозможной.

 

Замена понятия «ordo» понятием «conditio» (положение), как это порой случалось начиная с XI в., а с XIII в. замена «conditio» на «etat» (состояние) были, таким образом, весьма значимыми изменениями. Это обмирщение видения мира было важно уже само по себе, но главное, что оно сопровождалось разрушением трехчастной схемы, отражающим эволюцию средневекового общества. Известно, что критический момент в истории трехчастных схем наступал с возникновением в обществе нового класса, не предусмотренного схемой. Различные общества (Ж. Дюмезиль показал это на примере обществ индоевропейских) по‑своему решают эту проблему. Новый класс может оставаться в стороне, если ему будет отказано во включении в схему; он может быть слит с одним из ранее существовавших классов, и, наконец, более революционный вариант вводит новый класс в старую схему, превращая ее из трехчастной в четырехчастную.

Таким нарушителем спокойствия стал класс купцов, чье появление ознаменовало переход от закрытой к открытой экономике, – класс могущественный экономически и не довольствующийся подчинением священникам и воинам. Отчетливо видно, как традиционное средневековое общество пробовало найти один из консервативных вариантов решения: так, например, в английской проповеди XIV в. можно прочесть, что Бог создал клириков, дворян и крестьян, а дьявол – бюргеров и ростовщиков, а немецкая поэма XII в. утверждала, что четвертый класс, класс ростовщиков («Wuocher»), правит тремя прочими.

Несмотря на то что трехчастную схему общества еще долго можно будет обнаружить как литературный или идеологический сюжет, следует признать, что со второй половины XII в. и в течение всего XIII в. она разрушается и уступает место более сложной и гибкой схеме, отразившей серьезные потрясения в обществе.

Трехчастное общество сменяется обществом «etats», то есть категорий, определяемых по социально‑профессиональному положению. Их число могло варьироваться по усмотрению автора, но сохранялись определенные константы – в частности, смешение религиозной классификации, основанной на клерикальных и семейных критериях, а также разделение по профессиональным функциям и социальному положению. Впрочем, иногда к новой схеме приспосабливались сюжеты, взятые из Библии или христианского символизма, наподобие того, как три сына Ноя иллюстрировали трехчастную схему. Гонорий Августодунский сравнивал общество с церковью, колоннами которой служат епископы, витражами – магистры, сводом – князья, черепичной крышей – рыцари, вымощенным полом – народ, поддерживающий и питающий своим трудом весь христианский мир. В XIII в. саксонский популярный проповедник‑францисканец Конрад отождествлял алтарь с Христом, башни – с папой и епископами, хоры – с клириками, неф – с мирянами. Тогда же Бертольд Регенсбургский различал 10 социальных классов, соответствующих 10 чинам ангельским. Немецкий сборник проповедей, составленный около 1220г., перечисляет 28 «etats»: 1) папа; 2) кардиналы; 3) патриархи; 4) епископы; 5) прелаты; 6) монахи; 7) крестоносцы; 8) послушники; 9) странствующие монахи; 10) секулярные священники; 11) юристы и медики; 12) студенты; 13) странствующие студенты; 14) монахини; 15) император; 16) король; 17) князья и графы; 18) рыцари; 19) дворяне; 20) оруженосцы; 21) бюргеры; 22) купцы; 23) розничные торговцы; 24) герольды; 25) крестьяне послушные; 26) крестьяне мятежные; 27) женщины и 28)… братья проповедники (то есть доминиканцы)! По существу, это были две параллельные иерархии клириков и мирян, возглавляемые соответственно папой и императором.

В «Книге о манерах» Этьен из Фужера (ок. 1175 г.) не использует еще термин «etats», но в первой части этой своей поэмы он определяет обязанности королей, клириков, епископов, архиепископов, кардиналов, рыцарей, а во второй – вилланов, горожан и бюргеров, дам и барышень (demoiselles).

Новая схема пока относится еще к иерархизированному обществу, при описании которого принято спускаться сверху вниз, за исключением испанской «Книги об Александре» (сер. XIII в.), где обзор «etats» начинается с крестьян и кончается дворянами. Но речь идет об иерархии, отличной от «ordres» трехчаст‑ного общества, об иерархии, скорее горизонтальной, чем вертикальной, более человеческой, нежели божественной, не основанной на божественном праве, в которую можно, следовательно, вносить определенные изменения, не ставя под сомнение нолю Господа. Показателем идеологических и ментальных изменений может служить иконография. Картина расположенных друг над другом «ordres» (впрочем, никогда не исчезавшая полностью и даже упрочившая свои позиции в эпоху абсолютизма) вытесняется изображением «etats», идущих друг за другом. Без сомнения, сильные мира сего – папа, император, рыцари, епископы – начинают танец, но движутся они не наверх, а вниз, навстречу смерти. Ибо общество величественной пирамиды «ordres» уступило место кортежу «etats», увлекающих друг друга в пляске смерти.

Эта десакрализация общества сопровождалась увеличением дробности, дезинтеграцией, бывшей одновременно и отражением эволюции социальной структуры, и результатом более или менее осознанной политики клириков, которые, видя, как ускользает от них общество «ordres», пытались ослабить новое общество, разделяя, атомизируя его и направляя к смерти. И разве не показала «черная смерть» 1348 г., что Господу угодно уничтожить все «etats»?

Разрушение трехчастной схемы общества было связано с расцветом городов в XI – XIII вв., который, как мы убедились, в свою очередь следует рассматривать в контексте роста общественного разделения труда. Трехчастная система дала трещину одновременно с системой «семи свободных искусств» тогда же, когда были наведены мосты между дисциплинами гуманитарными и техническими. Городская стройка была перекрестком, где разрушалось трехчастное общество и где вырабатывался новый его образ.

Церкви приходилось приспосабливаться, наиболее живые умы в теологии провозгласили, что всякое ремесло, всякое «положение» может быть оправдано, если оно сообразуется с идеей Спасения. Герхох Рейхерсбергский в середине XII в. в «Книге о строении Божьем» говорит о «Вселенной – сей великой стройке, сей великой мастерской» – и утверждает: «Тот, кто святым крещением отрекся от дьявола, даже если он не клирик и не монах, считается отрекшимся от мира, поскольку богатые или бедные, благородные или сервы, купцы или крестьяне, все те, кто исповедует христову веру, должны отвергнуть то, что враждебно им, и следовать тому, что им подобает». Ведь каждая категория людей (словарь остается здесь еще в рамках концепции «ordres») и вообще каждая профессия находят в католической вере и в апостолической доктрине правило, относящееся к своему положению, и, если, руководствуясь им, они ведут сущую битву, «они могут добиться венца», то есть Спасения. Конечно, признание сопровождалось строгим контролем. Церковь допускала существование «etats», отведя каждому из них соответствующий грех наподобие этикетки. Грехи класса побуждали к выработке профессиональной морали.

Поначалу это новое общество мыслилось как общество дьявола. Отсюда – начавшаяся с XII в. волна сюжетов о «дочерях дьявола», вступивших в брак с каждым из «etats». Так, на форзаце флорентийского кодекса XIII в. мы читаем:

 

«У дьявола было девять дочерей, которых он выдал замуж:

Симонию за клириков

Лицемерие за монахов

Разбой за рыцарей

Святотатство за крестьян

Притворство за слуг

Обман за купцов

Ростовщичество за бюргеров

Щегольство за матрон

Разврат же он не пожелал ни за кого выдавать, но всем ее предлагает, как публичную девку».

 

Расцвела гомилетическая литература, представленная проповедями «ad status» – адресованными к каждому из «etats». Начиная с XIII в. особое место уделяли им в своих проповедях нищенствующие ордена. Генерал ордена доминиканцев Гумберт Римский кодифицировал их в середине XIII в.

Завершением признания «etats» было включение их в практику исповеди и покаяния. Учебники для исповедников XIII в., определяя грехи и спорные случаи, стали в конце концов каталогизировать грехи по социальным классам. Каждому «etats» отводились собственные грехи и пороки. Моральная и духовная жизнь социализировалась по законам общества «etats».

Иоанн из Фрейбурга в книге «Исповедальное» резюмирует свой труд «Сумму для исповедников», предназначенного для «самых простых и наименее искушенных» из них, распределяя грехи по 14 рубрикам‑«etats»: 1) епископы и прелаты; 2) клирики и владельцы бенефициев; 3) священники приходские, викарии и исповедники; 4) монахи; 5) судьи; 6) адвокаты и прокуроры; 7) медики; 8) доктора и магистры; 9) князья и прочие дворяне; 10) супруги; 11) купцы и буржуа; 12) ремесленники и работники; 13) крестьяне; 14) «пахари» («labqratores»).

В этом расколотом обществе духовные лидеры все же сохранили ностальгию по единству. Долго находясь в обороне, паства Христова, бедная, неизвестная остальному миру и презираемая им – от Кордовы до Византии, Каира, Багдада, Пекина, – могла укрепиться, по словам ее вождей, лишь в монолитном единстве. Христианское общество должно было составлять единое тело («corpus»). Этот идеал провозглашался и теоретиками каролингской эпохи, и папством времен крестовых походов начиная с Урбана И.

Когда, казалось, верх брало многообразие, один лишь Иоанн Солсберийский пытался в «Поликратике» (ок. 1160 г.) спасти единство христианского мира, сравнивая мирское христианское общество с человеческим телом, чьи органы и члены образованы различными профессиональными категориями. Государь является головой, советники – сердцем, судьи и местные управляющие – глазами, ушами и языком, воины – руками, финансовые чиновники – желудком и кишечником, крестьяне – ногами.

В мире поединков, каким было христианское Средневековье, общество было прежде всего ареной борьбы единства и многообразия, мыслившегося в свою очередь как поединок добра и зла. Ибо очень долго тоталитарная по духу система христианского Средневековья отождествляла добро с единством, а зло – с многообразием. В повседневной жизни между теорией и практикой устанавливалась диалектическая связь и утверждение единства чаще всего сочеталось с неизбежной терпимостью к многообразию.

Какова была голова у этого тела, являвшего собой христианский мир? Фактически тело было двуглавым, его главами были папа и император. Но средневековая история знала скорее их разногласия и борьбу, чем союз, реализованный, пожалуй, лишь однажды, и притом в достаточно эфемерном виде, Оттоном III и Сильвестром II около тысячного года. В остальное время отношения глав христианского мира демонстрировали соперничество на самой вершине двух господствующих, но конкурирующих между собой церковной и светской иерархий, священников и воинов, шаманической власти и военной силы.

Впрочем, между папством и империей поединок далеко не всегда происходил в чистом виде. Иные протагонисты спутывали карты в этой игре.

Со стороны церкви ситуация прояснилась довольно быстро. После того как стала очевидной невозможность супрематии патриарха Константинопольского и восточного христианства над Римом, что подтвердила схизма 1054 г., лидерство папства не оспаривалось западной церковью. Мог взбунтоваться тот или иной епископ, император мог выдвигать на какое‑то время антипапу (в одном лишь XII в. их был десяток), но папа, безусловно, был главой религиозного общества, хотя и провозглашал свое верховенство поэтапно и лишь постепенно переходил к нему на деле. В этом отношении решающий шаг совершил Григорий VII в своем «Диктате папы» 1075 г., где он провозгласил среди прочего: «Лишь римский епископ может быть по праву назван вселенским… Единственно его имя должно провозглашаться во всех церквах… тот, кто не принадлежит римской Церкви, не может считаться католиком». За один XII в. «викарий святого Петра» превратился в «викария Христова» и стал контролировать канонизацию и освящение новых святых. В XIII и XIV вв. прежде всего за счет развития папской фискальной системы церковь превращается в настоящую монархию. И лишь на рубеже XIV – XV вв. папское верховенство будет поставлено под угрозу соборным движением, которое, впрочем, в итоге потерпит поражение.

На фоне папских успехов император далеко не столь бесспорно мог считаться главой общества мирян. Периоды исчезновения императорской власти были неизмеримо длиннее тех, когда вакантным оставался папский престол (как, например, 34 месяца, отделявшие смерть Климента IV в ноябре 1268 г. от избрания Григория X в сентябре 1271 г.), эти события считались все‑таки исключением. Императора Запад не знал с 476 по 800 г., он практически вновь исчезает в 899 г., и, уж во всяком случае, с 924 по 962 г., его не было также в период Великого междуцарствия – от смерти Фридриха II (1250 г.) до избрания Рудольфа Габсбурга (1273 г.). В 1198 г. избрали одновременно двух императоров – Отгона IV и Рудольфа Швабского, затем с 1212 по 1218 г. императору Оттону IV противостоял враждебный ему император Фридрих П. Не следует забывать также, что довольно много времени могло проходить между выборами в Германии, которые давали избранному лишь титул «короля Римского», и коронацией в Риме, превращавшей его в подлинного императора. Так, Фридрих Барбаросса, ставший королем Римским в Аахене 9 марта 1152 г., короновался императорской короной в Риме лишь 18 июня 1155 г. Фридрих II стал королем в Аахене 25 июля 1215 г., а императором в Риме – 22 ноября 1220 г. Но главное, гегемония императора в христианском мире была скорее теоретической, чем реальной.

Она часто встречала сопротивление в Германии, ее оспаривали в Италии и чаще всего игнорировали наиболее могущественные государи. Со времен Оттонов короли Франции не считали себя как‑либо подчиненными императору. Начиная с XII в. французские, английские и испанские правоведы‑канонисты отрицали, что их короли подвластны императору или законам империи. Папа Иннокентий III признал в 1202 г., что король Франции в обладании своим земным имуществом не имеет де‑факто никого выше себя. Один из канонистов заявил в 1208 г., что всякий король обладает в своем королевстве теми же правами, что и император в империи. В своих «Установлениях» Людовик Святой заявил, что «король является держателем лишь у Бога и самого себя» («Li rois ne tient de nullui fors de Dieu et de lui»). Впрочем, с Х в. начался процесс, названный Робертом Фольцом «раздроблением понятия империи», когда происходило пространственное ограничение влияния императорского титула. Характерно, что он появляется в странах, не попавших под власть Каролингской империи, – на Британских островах и на Иберийском полуострове. В обоих случаях титул императора отражал притязания на супрематию над единым регионом: над англосаксонскими королевствами, над христианскими иберийскими королевствами. В Великобритании имперские грезы длились не более века: Этельстан впервые велел именовать себя «императором» в 930 г., Эдгар в 970 г. провозгласил: «Я, Эдгар, милостью Божией августейший император всего Альбиона», и в последний раз Кнут (ум. в 1055 г.) объявил: «Я, Кнут, император, милостью Христовой королевством англов на Острове завладевший», а его биограф подвел итог: «Им подчинены были пять королевств: Дания, Англия, Британия, Шотландия, Норвегия, – он был императором».

В Испании имперская химера просуществовала дольше. Ордоньо II в 917 г. назвал своего отца Альфонса III «императором», и этот термин сохранялся во многих дипломах и хрониках X в. наряду с любопытным употреблением епископом Компостельским титула «апостолический», обычно применявшегося лишь к епископу Римскому – к папе. Начиная с Фердинанда I (1037 – 1065), объединившего Леон и Кастилию, императорский титул стал обычным, а с 1077 г. эта формула употреблялась в двух видах: «Божьей милостью император всей Испании» и «Император всех наций Испании». Идея испанской империи достигла своего расцвета при Альфонсе VII, короновавшемся как император в Леоне и 1135 г. После него кастильская монархия разделилась, Испания распалась на «пять королевств», и титул «императора Испании» исчез, чтобы вновь на короткое время появиться применительно к Фердинанду III, после взятия им Севильи в 1248 г.

Итак, даже будучи пространственно ограниченной, идея империи всегда была связана с идеей единства, пусть и единству фрагментарного.

В то же время германские императоры, несмотря на декларации своих канцелярий и метафоры льстецов (так, в 1199 г. Вальтер фон дер Фольгевейде призывал «своего императора» Филиппа Швабского украсить чело диадемой, увенчанной белым опалом – путеводной звездой всех государей), все чаще ограничивали свои притязания пределами Священной Римской империи германской нации, то есть Германией и частью Италии. Германия стояла на первом месте, особенно после того, как императора стала избирать коллегия немецких князей. Уже Фридрих Барбаросса, принявший титул императора до своей коронации в Риме (18 июня 1155 г.), называл выбравших его князей «соучастниками славы императора и империи». 1198 год был ознаменован двойной победой этой коллегии выборщиков, поскольку вместо того, чтобы им брать сына Генриха IV (будущего Фридриха II), они оказали предпочтение его брату Филиппу Швабскому, а вскоре выбрали и его конкурента – Оттона, получив, таким образом, двух императоров вместо одного. Отныне император был прежде всего немецким под титулом императора Священной Римской империи германской нации. Идея вселенской империи в последний раз облачилась в ослепительные одеяния при Фридрихе II, увенчавшем свои юридические притязания на всемирное верховенство эсхатологическими аргументами. В то время как его противники видели в нем Антихриста или предтечу Антихриста, он представлял себя «императором конца времен», спасителем, который приведет мир к золотому веку – «дивной неизменчивости» («immutator mirabiliss»), новым Адамом, новым Августином, почти что новым Христом. В 1239 г. он чествовал место своего рождения город Езу в Марке (Италия) как свой собственный Вифлеем.

На деле поведение императоров всегда было более осмотрительным. Они довольствовались лишь почетным превосходством, моральный авторитет придавал императорам нечто вроде права патроната над прочими королевствами. «Авторитет предполагает патронат над всем миром», – сказал Оттон Фрейзингенский, дядя Фридриха Барбароссы.

Итак, во главе христианского мира стояли папа и государь (король‑император) или, как гласила историческая формула, Священство и Власть, власть духовная и власть земная, священник и воин.

Без сомнения, даже парализованная имперская идея сохраняла своих горячих приверженцев. Данте, этот великий одержимый Средневековья, истосковавшийся по единству христианского мира, молит, требует, проклинает императора, не исполняющем своего долга высшего и вселенского государя.

Подлинный конфликт разворачивался между «sacerdos" и „гех“, между священным владыкой и государем. Каждая из сторон пыталась разрешить его в свою пользу. Соединяя обе власти в своем лице, папа становился императором, король становился священником. Каждый пытался реализовать по‑своему единство духовной и светской власти („rex‑sacerdos“).

В Византии «басилевсу» удалось заставить рассматривать себя как священную особу, бывшую одновременно главой духовной и политической власти. Это и получило название цезарепапизма. Похоже, что и Карл Великий пытался объединить в своем лице звания духовное и императорское. Возложение рук во время коронации 800 г. напоминало обряд рукоположения в священство, как если бы Карл отныне облекался властью священника. Он именовался новыми Давидом, новым Соломоном, новым Иосией, но Г. Фихтенау остроумно заметил, что в тех случаях, когда его называли «государем и священником» («rex et sacerdos»), ему, как уточнял Алкуин, приписывались функции проповедника, пастыря, но не священника, наделенного благодатью. Ни один текст не описывает его как нового Мельхиседека – единственного ветхозаветного царя‑священника в строгом смысле этого слова.

И все же короли и императоры на протяжении всего Средневековья пытались добиться признания религиозного, сакрального характера своей власти.

Важнейшим средством для этого была коронация – религиозная церемония, превращавшая правителя в помазанника Божия, в государя, «коронованного Богом». Миропомазание былo таинством и сопровождалось литургическими возглашениями, так наз. «Laudes regiae», в которых Э. Канторович справедливо усмотрел торжественное признание церковью причисления нового суверена к небесной иерархии, пение литаний святым символизировало союз и симметрию двух миров, они провозглашали "космическую гармонию Неба, Церкви и Государства».

Миропомазание было также и своего рода рукоположением. Император Генрих III заявил в 1046 г. Вазону, епископу Льежскому: «Я, получивший право повелевать всеми, также помазан святым елеем». Ги Оснабрюкский, один из сторонников Генриха IV в его борьбе против папы Григория VII, писал в 1084 – 1085 гг.: "Государь должен быть выделен из толпы мирян, ибо, будучи помазан священным елеем, он участвует в священстве». В преамбуле диплома 1143 г. Людовик VII напоминает: «Мы знаем, что по предписаниям Ветхого завета и по церковным законам наших щей лишь короли и священники освящаются помазанием святым елеем. Тем, кто выделен из всех и объединен друг с другом святейшим елеем и поставлен во главе народа Божия, надлежит обеспечить своим подданным блага не только земные, но и духовные и поддерживать друг друга».

Ритуал коронации зафиксирован в особых установлениях. Такой «коронационный чин французских королей», так наз. «манускрипт из Шалона‑на‑Марне», датированный примерно 1280 г., сохранился в Парижской национальной библиотеке. Чудесные миниатюры этой рукописи воспроизводят некоторые наиболее значимые эпизоды церковного обряда, утверждавшего одновременно военного вождя (вручение шпор и меча) и лицо почти священное (миропомазание, а также вручение религиозных символов – кольца, скипетра и короны). Картины изображают короля, встречаемого у врат Реймского собора; аббата святого Ремигия Реймского, несущего «ампулу» – сосуд с миррой; короля, произносящего свою клятву, склонившегося во время пения литании; короля, получающего шелковые туфли от Великого камергера, золотые шпоры – от герцога Бургундского; нанесение елея на лоб и на руки (в действительности – еще и на грудь, на спину, на плечи); короля, одетого в фиолетовую тунику и слушающего мессу; короля, принимающего меч, затем – кольцо, скипетр и, наконец, корону; причащающегося после коронации королевы. Подробности церемонии описаны по этому «чину» де Пангом в работе «Христианнейший король».

П. Е. Шрамм раскрыл религиозную символику знаков императорской королевской власти. Императорская корона, состоявшая из диадемы, образованной восьмью вставными золотыми пластинками, и верхней дуги, разделенной на восемь полукружий, использовала символическое значение этой цифры, означавшей жизнь вечную. Императорская корона, как и восьмиугольник дворцовой капеллы в Аахене, была образом «Небесного Иерусалима» со стенами, покрытыми золотом и драгоценными каменьями. «Чин» именовал корону «Знаком славы». Царство Христово корона возвещала крестом – символом победы, и уникальным белым опалом, называемым «Сиротой» («orphanus»), – знаком превосходства, и изображениями Христа, Давида, Соломона и Езекии. Кольцо и длинный жезл («virga») соответствовали знакам епископской власти. Императору вручали также «святое копье» или «копье святого Мавра», которое несли перед ним во время церемонии, в нем хранился гвоздь из креста Христова.

Вспомним, что короли Англии и Франции обладали даром лечить золотушных больных своим прикосновением. О том, что король предпочитал харизматическую власть военной силе, свидетельствует «Трактат о коронации» Жана Голейна, написанный по предписанию Карла V в 1374 г. Король «Богу приносит оммаж за свое королевство, которым он владеет не мечом, как говорили в древности, а от Бога, что засвидетельствовал король на своей золотой монете: „Christus vincit, Christus regnat, Christus im‑perat“». Он не сказал: «Меч царствует и побеждает», но: «Иисус побеждает, Иисус царствует, Иисус правит».

Так, став христианами, варварские короли пытались вернуть себе ту власть царя‑жреца, которой обладали франкские языческие вожди – «reges criniti», косматые цари коротковолосого народа, в чьих длинных волосах таилась чудодейственная власть царей, «подобных Самсону».

Со стороны папы подобные попытки присвоения императорских функций особенно ощутимы начиная с XIII в., с создания подложного «Константинова дара». Император якобы оставлял Рим папе, перебравшись с этой целью в Константинополь. Он разрешил ему носить диадему и символы церковной власти и присвоил римскому духовенству знаки сенаторского достоинства.

«Мы повелели, что наш достопочтимый отец Сильвестр, верховный понтифик, и все его преемники должны носить диадему, сиречь корону чистого золота с драгоценными каменьями, которую мы отказываем ему с головы нашей».

Сильвестр якобы отказался от диадемы, приняв лишь белый высокий колпак – фригиум, бывший также знаком царского достоинства восточного происхождения. «Фригиум» быстро превратился в корону, и «установление» IX в. уже называет его «царственным» («regnum»). Вновь появившись в XI в., он «изменил форму и смысл», став тиарой. Круг основы митры трансформировался в диадему, украшенную драгоценностями. В XII в. ее сменила корона с зубцами. В XIII в. она была надставлена еще одной, а после, вероятно при авиньонских папах, – еще и третьей, став «triregnum» – трижды царственной. Еще Иннокентий III в начале XIII в. пояснял, что папа носит митру «в знак понтификата» – высшей духовной власти, и тиару – в знак высшей земной власти. «Царю‑жрецу» соответствовал «жрец‑царь».

Папа одевал тиару не при отправлении своих обязанностей священнослужителя, но во время церемоний, где он выступал как государь. Начиная с Пасхалия II в 1099 г. папы короновались ей при восшествии на престол. С Григория VII их «интронизация» в Латране сопровождалась вручением красной императорской мантии («сарра rubea»); в спорных случаях она придавала дополнительную легитимность своему обладателю по сравнению с антипапой, этой мантии лишенным. Со времен Урбана II римское духовенство именовало себя «курией», напоминая одновременно и римский сенат, и феодальный двор.

Основное значение григорианской реформы заключалось не только в том, что папство освободилось само и начало освобождать церковь из‑под диктата светского феодального порядка, но и в том, что папство утвердилось во главе и церковной, и светской иерархии, пытаясь провозгласить и на деле подчинить императорскую и королевскую власть своему господству. Общеизвестны нескончаемые тяжбы, огромная литература, порожденная спором за инвеституру, который был лишь одним из аспектов и одним из эпизодов великой борьбы Власти со Священством, или, как мы убедились, борьбы двух «ordres». Можно вспомнить, как святой престол при Иннокентии III множил число вассальных государств. Запомним наиболее значимые символы, вокруг которых кристаллизовался конфликт, служившие, как это свойственно Средневековью, одновременно и теорией, и образом. Такими символами были два меча и два светила.

Впрочем, кто лучше церкви мог помочь государям? Лев III сотворил Карла Великого, в значительной мере бенедиктинцы из Флери (аббатства Сен‑Бенуа‑сюр‑Луар) и из Сен‑Дени сотворили Капетингов. Церковь играла на двойственности королевской власти – главы феодальной иерархии, но также и главы иерархии иной, государственной, публичной власти, чуждой феодальному порядку. Церковь поддерживала ее против опасного противника – власти военной: священник помогал королю смирить воина.

Это делалось, прежде всего чтобы превратить королевскую власть в свое орудие, отведя ей роль защитника церкви – церкви реальной, как духовного сословия, и церкви идеальной, как церкви бедных. Королевской власти отводилась роль «светской руки», исполняющей приказы духовного класса, делающей грязную работу, связанную с насилием, с пролитием крови, – всем тем, от чего церковь умывала руки.

Вся клерикальная литература определяла эту королевскую обязанность… В многочисленных «Зерцалах государей», получивших распространение с IX в., государей изображали марионетками в руках епископов – от почтительного и смиренного Людовика Благочестивого до Людовика Святого, пытавшегося предстать образцовым государем в моральном и духовном плане.

Парижский собор 829 г. определил обязанности королей, которые, как заявляли епископы, «состоят в том в особенности, чтобы управлять народом Божьим в законе и в справедливости и заботиться о поддержании мира и согласия. В первую очередь королю надлежит быть защитником церквей и служителей Божьих, вдов, сирот и всех прочих бедных и неимущих. Он должен также по мере возможности проявлять себя грозным и рьяным, дабы не произошла какая‑либо несправедливость; а если и свершится одна из них, то лишить кого бы то ни было надежды укрыться в своей злодейской дерзости, дабы все знали, что никто не останется безнаказанным». Эти же слова позаимствовал и развил двумя годами позже Иона, епископ Орлеанский, в своем трактате «О королевских учреждениях», остававшемся в течение всего Средневековья моделью для многочисленных «Зерцал государей».

За это церковь освящала королевскую власть и провозглашала необходимость того, чтобы все подданные слепо подчинялись этой власти, поскольку «тот, кто противится сей власти, противится порядку, угодному Богу».

Для императора или короля в большей степени, чем для феодального сеньора, клирики устанавливали параллель между небом и землей, превращая монарха в олицетворение Бога на земле. Иконография имела тенденцию объединять изображение Господа во славе с изображением императора на троне.

Гуго из Флери в своем «Трактате о королевской власти и церковном достоинстве», посвященном Генриху I Английскому, дошел до сравнения короля с Богом‑отцом, а епископа – лишь с Христом. «Лишь один царствует в царствии небесном – тот, кто мечет молнии. Справедливо, чтобы в подражание ему лишь один царствовал на земле, один, коему отведено быть примером для всех людей». Так говорил Алкуин, и то, что он сказал об императоре, относилось и к королю с того момента, как тот становился «императором в своем королевстве».

Но если король отклонялся от этой программы и переставал подчиняться, церковь быстро напоминала ему о его ничтожестве, лишая его власть столь желанного священного характера.

Филипп I Французский, отлученный за свой брак с Бертрадой де Монфор, был поражен Богом постыдными болезнями (по Ордерику Виталию) и потерял свою воинскую силу (по Гиберту Ножанскому). Григорий VII напомнил императору, что, не умея изгонять бесов, тот уступает простым экзорцистам. Гонорий Августодунский утверждал, что король есть мирянин: «Ведь король может быть лишь или клириком, или мирянином. Если он не мирянин, он клирик. Но если он клирик, он должен либо совершать причастие, либо быть проповедником, либо экзорцистом, либо ризничим, либо дьяконом, либо протодьяконом, либо священником. Если он не обладает никаким из этих санов, тогда он не клирик. Если он не мирянин и не клирик, он должен быть монахом. Но его жена и его меч мешают ему считаться монахом».

Мы подошли здесь к причинам того упорства, с которым Григорий VII и его преемники добивались от клириков и отказа от использования оружия, и соблюдения целибата. Речь шла не

о моральном состоянии, а о том, чтобы охранить сословие духовенства от пролития крови и спермы – нечистых жидкостей, подверженных табу, о том, чтобы отделить класс священников от класса воинов, приниженных, таким образом, смешением с массой прочих мирян. После того как епископ Фома Бекет был убит рыцарями (возможно, по указанию Генриха II), духовенство обрушило град яростных нападок на людей военных. Экстраординарные меры, предпринятые церковью во всем христианском мире, по прославлению мученика, которому посвящались церкви, алтари, статуи, фрески, в честь которого устраивались процессии, отражали борьбу этих двух «ordres». Соратник убитого прелата, Иоанн Солсберийский, воспользовался этим случаем, чтобы максимально развить доктрину ограничения церковью королевской и пасти. Предусмотрительная церковь начала обосновывать это учение еще тогда, когда она, руководствуясь собственными интересами, превозносила эту власть.

Дурной король тот, кто не почитает церковь, становится тираном. Он лишается своего королевского достоинства. В 829 г. на Парижском соборе епископы определили: «Если король управляет с благочестием, справедливостью и милосердием, он заслуживает своего королевского звания. Если же он лишен этих качеств, то он не король, но тиран». Такова была неизменная доктрина средневековой церкви. Св. Фома Аквинский подкрепил ее солидными теологическими рассуждениями. Но по поводу практических следствий, вытекающих из осуждения дурного короля, ставшего тираном, ни в теории, ни в практике средневековой церкви не содержалось четких указаний. Случались отлучения, интердикты и низложения, но только Иоанн Солсберийский осмелился пойти до конца в этом учении, и там, где иного решения найти было уже невозможно, он проповедовал тираноубийство. Так "дело Бекета» показало, что соперничество двух сословий логически завершилось сведением счетов. Но теоретически оружие церкви оставалось в большей степени духовным. В ответ на притязания императоров и королей папы использовали образ двух мечей, еще в святоотеческой литературе символизировавших власть духовную и власть светскую. Алкуин требовал оба меча для Карла Великого. Св. Бернар выдвинул сложное учение, сводившееся в конечном счете к передаче двух мечей папе. Апостол Петр обладал обоими мечами. Священник использует меч духовный, рыцарь – меч светский, но только во имя церкви, по знаку («nu‑tu») священника. Императору, таким образом, оставалось лишь передавать приказания. Канонисты XIII в. не колебались более. Папа стал викарием Христа – и уже это делало его хранителем двух мечей, и лишь папа – наместник Христа – мог оба их использовать.

Так же обстояло дело и с двумя светилами. Римский император отождествлял себя с Солнцем, и некоторые средневековые императоры пытались возродить это сравнение. Со времен Григория VII и особенно при Иннокентии III папство решительно пресекало эти попытки. Из книги Бытия оно заимствовало образ двух светил: «И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной для освещения земли, и для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов. И да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю. И стало так. И создал Бог два светила великих: светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды, и поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю, и управлять днем и ночью». Для церкви большим светилом – Солнцем – был папа, светилом меньшим – Луной – император или король. Луна не имеет собственного света, лишь отражает солнечный свет. Лунный свет – император был главой ночного мира, тогда как миром дневным управлял папа, являющийся его символом. Если вспомнить, что означали день и ночь для средневекового человека, понятно, что вся светская иерархия оказывалась для церкви миром подозрительных сил, теневой частью социального тела.

Папа сумел помешать императору и королю присвоить себе священнические функции, но ему не удалось захватить светскую власть. Два меча так и остались в разных руках. Императорская власть перестала играть заметную роль с середины XIII в. Но Филиппу Красивому удалось нанести решающее поражение Бонифацию VIII. Однако к этому времени уже практически повсеместно в христианском мире государи крепко держали светский меч в своих руках. Двум господствующим группам оставалось лишь забыть свою вражду и сплотиться для сохранения власти в обществе. В период Новой истории союз алтаря и трона, меча и кропила будет поддерживаться, несмотря на все перипетии прагматических санкций и конкордатов, галликанизма, йозефинизма, наполеоновской тирании. Сквозь антагонизмы будет поддерживаться средневековое согласие Священства и Власти, армии духовной и армии военной, «молящихся» и «воюющих» в их эксплуатации «работающих». «Люди добрые, – говорил около 1170 г. епископ Парижский Морис де Сюлли, выбирая французский язык, чтобы быть лучше понятым, – воздайте сеньору земли вашей должное. Верьте и поймите, что ему вы должны ваши цензы, оброки, штрафы, службы, извозную и ямскую повинность. Отдайте все, в должное время и в должном месте, полностью».

Мечты о единстве, вечно несбыточные. «Дом Божий, единым почитаемый, разделен на три части», – говорил Адальберон Ланский на пороге XI в., когда рассыпалось как несостоятельное единство христианского мира, которое крестовые походы не сумели ни создать, ни воссоздать, но лишь разрушили еще сильнее. Социальный разлом, политический разрыв, закрепивший двоевластие папы и императора (в 1077 г. Каносса ознаменовала окончательный крах той кратковременной гармонии, что объединила в тысячном году Оттона III и Сильвестра II), затем еще и национальные разлады и в довершение всего – языковые барьеры.

Конечно, яркие исторические примеры и исключения, порой счастливые, порой драматичные, показывают, что нации не тождественны языкам. Но никто не будет отрицать, что языковые различия есть фактор в большей степени разъединяющий, чем объединяющий. Люди Средневековья чувствовали это весьма остро.

В жалобах клириков разноязычие представлялось следствием первородного греха, его связывали также с Вавилоном – матерью всех пороков. Рангериус Луккский в начале XII в. утверждал: «Как некогда Вавилон умножением языков к старым бедам прибавил еще худшие новые, так и умножение народов увеличивает жатву злодеяний».

Грустное свидетельство этого содержится в истории о Мейере Гельмбрехте, где немецкий крестьянин XIII в. не узнает своего блудного сына, кичившегося знанием многих языков.

«Возлюбленные чада мои, – ответствовал им сын на нижненемецком, – да ниспошлет Господь вам благодеяния свои». Сестра его бросилась к нему, заключив в свои объятья. Он же сказал ей: «Cratia vester!» Следом подошли родители, преисполненные радости. Отцу своему сказал он: «Deu sol!» – а матери, на богемский манер: «Dobra ytra!» Муж и жена переглянулись в недоумении, и хозяйка молвила: «Муж, мы обманулись, это не наше чадо. Это богемец либо венед». Отец сказал: «Это романец, хоть он и похож весьма на моего сына, да хранит его Господь, но это не он». Тогда сестра его Готлинда провозгласила: «Это не ваш ребенок: раз он говорит со мной на латыни, значит, он клирик». «Клянусь, сказал их работник, судя по его словам, он родом из Саксонии или Брабанта. Должно быть, он саксонец, раз говорит по‑нижненемецки». Тогда отец воскликнул в простоте своей: "Если ты сын мой, Гельмбрехт, то я приму тебя тогда, когда ты молвишь слово по нашему обычаю, на манер дедов наших, чтобы я мог тебя понять. Ты говоришь мне «deu sol», и не пойму я, что это значит. Уважь мать свою и меня, мы это заслужили. Скажи слово по‑немецки, и тогда не работник, но я сам стану чистить твою лошадь».

Средние века, всегда находившие чувственный образ для своих идей, для изображения зла разноязычия использовали символ Вавилонской башни. Подражая восточной иконографии, чаще всего придавали ей зловещий, катастрофический характер. Основываясь на богатой коллекции материалов, включенных в свой значительный труд, Арно Ворст раскрыл все значение этого образа для средневековой ментальности.

Томительный образ Вавилонской башни также возникает и получает распространение около тысячного года. Наиболее раннее ее изображение из известных на Западе сохранилось в манускрипте Кэдмона конца X – начала XI в. В «Вопросах» («Interrogatio») начала того же XI в. можно найти следующие уточнения: «Сколько языков в мире? – Семьдесят два. Почему именно столько, не больше и не меньше? – По той причине, что у Ноя было три сына – Сим, Хам и Иафет. У Сима было двадцать семь сыновей, у Хама – тридцать, у Иафета – пятнадцать, всего же их было семьдесят два».

С этим средневековым призраком Вавилона пытались бороться клирики от Средневековья до наших дней. Их орудием была латынь. Именно она могла бы обеспечить единство средневековой цивилизации, тем самым – единство цивилизации европейской. Как известно, этот тезис блестяще доказал Э.Р. Курциус. Но какая латынь? Латынь мертвая, от которой отделились ее подлинные наследники – «народные» языки, стерилизованные всеми ренессансами, начиная с каролингского. Кухонная латынь, как ее окрестят гуманисты? Нет, напротив, латынь без вкуса и запаха, кастовая латынь, латынь клириков, скорее средство господства над массами, чем средство международного общения. Она являла пример сакрального языка, изолирующего социальную группу, обладавшую монополией на умение если не понимать его, что было не столь важно, то говорить на нем. Многие сожалели, что народ превращал основные молитвы в тарабарщину, этому посвящена, например, «"Ave Maria" виллана» Готье де Куанси. Но и сами священники пребывали на сей счет в крайнем невежестве. Гиральд Камбрийский собрал в 1199 г. серию «перлов» английского духовенства. О духовенстве своего диоцеза такие сведения дает Эд Риго, архиепископ Руана с 1248 по 1269 г. Латынь средневековой церкви, казалось, могла стать непонятным языком, как в коллегии арвальских братьев в Древнем Риме. Даже в университетских кругах латынь поддерживалась с трудом. В статутах коллегий необходимо было запрещать студентам и магистрам пользоваться «народными» языками вместо латыни.

Живой реальностью средневекового Запада было постепенное и неуклонное торжество народных языков, умножение числа переложений, переводов, словарей.

Конечно, всегда хватало и ностальгических грез о возврате к языковому единству, понимаемому как залог чистоты, обретение золотого века. Иоахим Флорский бичевал Вавилонскую башню – символ гордыни людей, одержимых Сатаной, и предрекал, что, когда на обновленной земле утвердится Вечное Евангелие и когда перерожденная церковь станет единственной госпожой народов, ее царство будет также царством латыни: «Церковь Римская, сиречь все латинство». Латиноязычная христианская исключительность воскрешала языковый расизм греков. Все, кто не говорит по‑латыни, – варвары, которые, собственно, и речи‑то лишены, и кричат, как звери, не имея языка. И даже писатели, пишущие на «народных» языках, под влиянием клириков делают латынь синонимом понятия «язык». У Гильома IX Аквитанского, как и у Кретьена де Труа, птицы поют «на своей латыни».

Вытеснение латыни «народными» языками сопровождалось ростом языкового национализма. Формирующаяся нация самоутверждалась, защищая свой язык. Якоб Свинка, архиепископ Гнезно, в конце XIII в. жаловался в Римскую курию на немецких францисканцев, не понимающих по‑польски, и велел произносить проповеди на польском языке «для защиты и прославления языка польского». Средневековая Франция может служить ярким примером того, как нация имела склонность идентифицировать себя с языком – с величайшим трудом шло слияние Франции Севера и Франции Юга, языка «ойль» и языка «ок».

Уже в 920 г. во время встречи в Вормсе Карла Простоватого с Генрихом Птицеловом молодые французские и немецкие рыцари схватились в кровавой битве, будучи, по Рихтеру, «разъяренными языковыми различиями».

Хильдегарда Бингенская была уверена, что Адам и Ева говорили по‑немецки. Некоторые настаивали на первенстве французского языка. В Италии XIII в. анонимный автор поэмы об Антихристе, написанной по‑французски, утверждал:

 

Язык французский прочих столь богаче,

Что, тот, кто стал его учить впервые,

Не сможет говорить уже иначе,

Не сможет языки учить другие.

 

А Брунетто Латини свою «Книгу о сокровище» писал на французском, «так как это наречие более приятно и более доступно всем людям».

Когда на обломках Римской империи установилось многообразие варварских наций и когда принцип «национальный» вошел в соприкосновение с «территориальным» принципом законов и даже вытеснил его, клирики создали вид литературных произведений, приписывающих каждой нации свой особый порок и особую добродетель. Похоже, что в период подъема национализма после XI в. верх одержал антагонизм, поскольку отныне в качестве «национального атрибута» за каждой нацией признавались лишь пороки. Это было особенно заметно в университетах, сводивших вместе магистров и студентов, объединенных в «нации», которые, впрочем, не соответствовали «большим» нациям в территориальном и политическом значении этого слова. По Якову Витрийскому, студенты называли «англичан пьяницами хвостатыми (ср. с „хвостатыми англичанами“ времен Столетней войны), французов – надменными неженками, немцев – неотесанными распутниками, нормандцев – пустыми хвастунами, пуатьевинцев – предателями и пройдохами, бургундцев – грубыми тупицами, пустыми ветрениками, ломбардцев – порочными и скупыми трусами, римлян – склочными клеветниками, сицилийцев – жестокими тиранами, брабантцев – вспыльчивыми головорезами, фламандцев – жирными обжорами, бездельниками, разжиженными, словно масло». После чего, продолжал Яков Витрийский, «от оскорблений часто переходили к драке».

Так лингвистические группы выстраиваются попарно с пороками, подобно группам социальным, обрученным с дочерьми дьявола. Разделенное общество, казалось, было обречено на посрамление и несчастья.

И все же, подобно тому как одни из наиболее дальновидных умов оправдали разделение общества на социопрофессионалъные группы, другие добились признания лингвистического и национального разнообразия.

Для этого использовался замечательный текст Блаженного Августина: «африканский, сирийский, греческий, еврейский и все прочие языки придают разнообразие одежде этой царицы ‑христианской доктрины. Но как разнообразие это соединено в единую одежду, так и все языки соединены в одну веру. Пусть в одежде будет разнообразие, но не будет разрывов».

Иштван I Венгерский утверждал около 1030 г.: «Гости, приезжавшие из разных стран, привозят языки, обычаи, орудия и различное оружие, и все это разнообразие служит королевству украшением, двору – убранством, а врагам – устрашением. Ибо королевство, в котором лишь один язык и один обычай, – слабо и непрочно».

Герхох Рейхерсбергский в XII в. провозглашал, что нет глупых ремесел и что всякая профессия может привести к спасению, а святой Фома в XIII в. утверждал, что все языки способны привести к истине: «Quaecumque sint illae linguae seu nationes, possunt erudiri de divina sapientia et virtute».

Здесь чувствуется крах тоталитарного идеала общества и готовность движения к плюрализму и терпимости.

 

Средневековое право очень долго не признавало распада этого единства. Законы единства оказались весьма долговечными. Из римского права в каноническое пришла максима, которой руководствовалась вся средневековая юридическая практика: «Что касается всех, должно быть одобрено всеми» («Quod omnes tangit ab omnibus comprobari debet»). И нарушение единогласия рассматривалось как скандал. Известный канонист XIII в. Угуччио называл того, кто не присоединялся к мнению большинства, «позорником» (turpis), поскольку «позором являются разногласия и разномыслие в управлении, в корпорации, в коллегии». Ясно, что в этом единогласии ничего не было от «демократии», хотя бы потому, что правители и юристы вполне осознанно открещивались от этого понятия, заменяя его в теории и на практике понятием «качественного большинства». «Лучшая и основная часть» («maior et sanior pars»), где слово «лучшая» предопределяло не количественный, но качественный смысл слова «основная». Теологи и декретисты XIII в. с грустью констатировали, что «природа человеческая склонна к разногласиям», видя в этой испорченности результат первородного греха. Склонности средневекового ума были таковы, что постоянно вызывали к жизни всевозможные общины и группы, называемые тогда «университетами» («universitates»). Под этим термином понималась тогда любая корпорация или коллегия, а не только университеты в нашем понимании. Идея группы неотступно преследовала средневековую мысль, пытавшуюся определить наименьшее число составляющих ее лиц. Отталкиваясь от определения «Дигест»: «Десять человек образуют народ, десять овец – стадо, но для стада свиней достаточно четырех‑пяти голов», канонисты XII – XIII вв. увлеченно спорили о том, с двух или с трех лиц начинается группа. Главной задачей было не оставлять индивида в одиночестве. От одиночки следовало ожидать лишь злодеяний. Обособление считалось большим грехом.

Пытаясь приблизиться к людям Средневековья в их индивидуальности, мы неизменно убеждаемся, что индивид, принадлежавший, как и в любом другом обществе, сразу к нескольким общинам и группам, не столько утверждался, сколько полностью растворялся в этих общностях.

Гордыня считалась «матерью всех пороков» лишь потому, что она являла собой «раздутый индивидуализм». Спасение может быть достигнуто лишь в группе и через группу, а самолюбие есть грех и погибель.

Средневековый индивид был, таким образом, опутан сетью обязательств и солидарностей, вступавших в конечном счете в противоречие друг с другом, что давало человеку возможность освободиться и самоутвердиться в результате неизбежного выбора. Наиболее типичным было положение вассала нескольких сеньоров, принужденного к выбору в случае конфликта между ними. Но обычно такие отношения зависимости, имеющие целью еще крепче привязать к себе индивидуума, согласовывались друг с другом, образуя иерархию. Из всех таких связей наиболее важными были отношения феодальные.

Показательно, что в течение долгого времени за индивидом вообще не признавалось право на существование в его единичной неповторимости. Ни в литературе, ни в искусстве не изображался человек в его частных свойствах. Каждый сводился к определенному физическому типу в соответствии со своей социальной категорией и своим рангом.

Благородные имели белые или рыжие волосы, а также золотые волосы, цвета льна, часто – вьющиеся; голубые «правдивые» глаза – трудно не усмотреть в этом вторжения северных воинов в каноны средневековой красоты. И если великий деятель случайно не укладывался в общепринятые условности фи







Date: 2015-07-25; view: 205; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.062 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию