Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Дислексия
Не я написал эти слова и те тоже. Их пишет Эми. Скажите: «Привет, Эми». Я произношу слова в изогнутое ушко Эми, и она печатает вместо меня. Эми может увидеть разницу между строчными b и d даже одним глазом и после трех рюмок джина. Она способна различить p и q и сделает это для меня, если я ее попрошу. Эми хорошо знает все многочисленные способы произношения ough. Слова для нее – такая же открытая книга, как алфавит. Поэтому она печатает с ловкостью, даже не смотря на клавиши. Но то, что вы слышите, – тембр, интонации, сбившиеся в кучу слова и сложные формулировки – это мое. Голос, который шепчет, словно морская волна в ракушке, – тоже мой. И это великая и тонкая алхимия. А эти каракули, скрытные и едва заметные следы – всего лишь сухие звуки, суп‑минестроне моей речи. Значение имеет лишь голос, согретый моим дыханием. Это вам не холодные черные буквы. Первый алфавит из гласных был изобретен в Греции за 800 лет до нашей эры. Слово начиналось со знаков альфа и бета, скопированных у финикийцев, – пиктограмм, обозначающих «быка» и «дом». Конюшня… Алфавит – это конюшня для слов, идей, деклараций, заявлений, шуток, распоряжений, опровержений, рифм, причин, лжи и завещаний. Ну, и для всего остального, чем, как вам известно, полны конюшни. Предполагалось, что мы напечатаем этот текст именно в том виде, как я пишу, просто для того, чтобы вы могли представить себе весь беспорядок, всю инфантильность случайных алфавитных мюсли моего 55‑летнего стиля. Вы получили бы немалое удовольствие. Нет, это действительно развлекает массу людей. Они постоянно смеются надо моими строчками на бумаге: «Боже мой, это что – правда? Вот так вы пишете? Вы, должно быть, шутите». У меня не возникло к этому иммунитета. Возможно, я просто стал более толстокожим и даже освоил приемы защиты. После всех «наград», ударов по спине, убогих школьных издевательств и оскорблений вы можете издеваться, сколько влезет. Смейтесь, сколько вздумается. Мне платят за слова, которые я пишу, и меня не капли не беспокоит, что все окружающие пишут слово «фонетика» через ph. Есть вещи получше, чем прийти отвратительной дождливой ночью в лишенную очарования церковь. Внутри – привычные атрибуты стиля «помоги себе сам»: стол с брошюрами, размноженные на ксероксе книги об одержимости, чайник (продукт массового производства), полукруг пластиковых стульев, плакаты со словами заботы и поддержки. В зале около 20 человек, беседующих в маленьких группах на привычные им темы, составляющие их общественную жизнь. Пара дам замечают меня и приветливо улыбаются. Церковь заполнена весталками‑распорядительницами: твердыми, энергичными, пугающими. «А вот и вы! – говорит одна из них. – Мы так рады, что вы смогли прийти. Хотите чаю?» «Возьмите печенье», – говорит другая, поднося мне оловянный поднос. «Это VIP‑бисквиты», – шепчет она. Это, пожалуй, единственный зал, где я могу считать себя важной персоной. Я присутствую на вечере Ассоциации дислексии (основана в 1974 году). Подобные вечера ежемесячно проходят в Бекли, Бромли, Гринвиче и Льюишеме. Как я уже сказал, я дислектик. Дислектик, который много пишет, – плюс‑минус 1500 слов в день. И если я позволю орфографии надеть свое бюрократическое пенсне и, прищурившись, рассмотреть эти слова с близкого расстояния, то обнаружится, что приблизительно 1000 из них написаны неверно. Я грамматический калека, безграмотный писатель. Я пишу для того, чтобы заработать на жизнь, и чем‑то напоминаю слепого альпиниста или безногого игрока в гольф. Я – та соломинка, за которую могут ухватиться все эти безмолвно отчаянные и безгранично решительные люди, жизнь и детские мечты которых были перечеркнуты двадцатью шестью символами ортодоксальности[28]. Собрание идет своим чередом. Перед нами четыре эксперта (эксперт – тот, кто знает о проблеме больше вашего) – учитель, ассистент, студент и тренер, который обучает, как справляться с трудностями. Лица родителей, в основном матерей, застыли в тревожном и напряжении и непонимании. Они изо всех сил пытаются слушать с вниманием. Кое‑то из них пришел с детьми. Те сидят поодаль с опущенными головами и рисуют, стараясь, по возможности, оставаться невидимыми. Я их отлично понимаю. Вопросы становятся все длиннее, слышны мучительные истории о безразличии школы, непримиримости руководства, слабых учителях, неэффективных представителях власти и растерянных детях. В ответ на каждый рассказ или описание симптома эксперты обмениваются понимающими усмешками и, как настоящие заговорщики, приподымают брови. Есть шанс, что они возьмут твоего ребенка под защиту. Слушая очередную историю, все собрание возмущенно качает головами и выражает свое неодобрение действиям очередного параноика. Наконец встреча завершается. Получены ответы, которые вызывают еще больше вопросов. Двери распахнулись и вывели нас в коридоры, заполненные новыми дверями. Это только повысило озабоченность и без того взволнованных участников, чьи тревоги в основном вращаются вокруг диагностики заболевания. Детям с трудностями в обучении нужна диагностика – ряд профессионально проведенных тестов, которые занимают много времени, и если не совсем произвольны, то и абсолютно точными их не назовешь. Чем‑то они похожи на викторины из журнала Cosmo для малограмотных. Тем не менее они несут свою пользу и высоко востребованы родителями детей, терпящих неудачу. По закону ребенку, которому поставлен диагноз «дислексия», обязаны уделять особое внимание при обучении. Органы образования и школьные советы не хотят делать этого, потому что у них нет денег. Зато у них есть время. А время – это все. Дети растут, вырастают из своих ботинок и, к счастью, из школ. Общеизвестно, что чем раньше вы начнете лечить дислексию, тем лучше – поэтому школы откладывают диагностику. Они не перезванивают, отменяют встречи, теряют документацию в надежде, что проблема перейдет в другие руки, другую школу, возможно, к частным специалистам. Они не безразличны и не жестоки. Они знают, что вся помощь, которую они могут предоставить ребенку с дислексией, – это неподготовленный помощник преподавателя, который способен прочитать детский стишок пару раз в неделю во второй половине дня (к тому же он работает бесплатно). Все понимают, что сложная городская система не подстроится под нужды ребенка, не умеющего читать. Таким образом, у родителей нет другого выхода, кроме того, как сталкиваться со все большим числом неприятностей. У детей есть выбор: они могут отключиться. Могут находиться в комнате, но не присутствовать. Они могут изменить свою самооценку, быть одновременно и пробивными, и чересчур умными. Дети перестают выходить к школьной доске, если боятся, что их осмеют и обидят. Я зависаю у книжного стенда. Вот они, самые известные дислектики – Ли Райан, Томми Хилфигер, Бенджамин Зефанайя, Стив Редгрейв, Ричард Брэнсон, Зое Ванамейкер, Эдди Иззард, Тойя Уиллкокс, Альберт Эйнштейн, Джеки Стюарт[29]. Звучит, как ужасное реалити‑шоу. Для рекламы туберкулеза или сифилиса можно было бы составить куда более звездный список. «Мы не совсем уверены в отношении Эйнштейна, – утверждает куратор книжного стенда. – Не исключено, что он был аутистом». Я купил брошюру с названием «Руководство для растерянных родителей детей со специальными потребностями». Книга стоит всего 8 фунтов. Она содержит словарик, четыре страницы жаргона и восемьдесят семь сокращений. Насколько легче сказать родителям, что у их ребенка ГМТО, чем «глубокие и многочисленные трудности в обучении». Дама с самыми благими намерениями спрашивает меня, не хочу ли я подписаться на новостную рассылку о дислексии. Я приношу свои извинения, но отказываюсь. На выходе я обращаю внимание на маму с дочкой, чья голова склонилась над записной книжкой. Ей, должно быть, семь или восемь. Ее рисунки умны и закончены, свободные линии изображают вымышленные вещи, которых нет в этой комнате. Мы улыбаемся друг другу. «Она отлично рисует, – говорит одна из весталок. – Типичный дислектик – исключительная креативность». Возможно, я излишне критичен по отношению к этим людям, но всю свою жизнь я избегал подобных встреч. Как избегал писать такую статью с тех пор, как я начал писать. Мне диагностировали дислексию, когда я учился в младших классах государственной школы на севере Лондона. Уровень успеваемости у меня был самым низким, возможно, чуть выше уровня стола. И тут нам дали заполнить IQ‑тест[30], и мои результаты оказались намного выше моих академических успехов. И это был способ, которым диагностировали дислексию в 1960‑х годах. Хотя заболевание было не новым – впервые дислексия была описана в XIX столетии, – тем не менее оно было незнакомо нашей общеобразовательной системе, и подавляющее большинство преподавателей полагали, что дислексия – это нечто, импортируемое из Америки, или какой‑то эвфемизм, придуманный родителями среднего класса для своих тупых отпрысков. Не существовало никакого лечения, кроме дополнительных домашних заданий, которые я получал с немалым возмущением. Поэтому я терял их и забывал, ронял в лужи, использовал вместо стоек футбольных ворот или скармливал соседской собаке. Из‑за этого меня даже отправили в школу‑интернат «Сент‑Кристофер» в Лечуорте. Там мне сказали, что я страдаю дислексией и что они могут оказать мне ощутимую помощь. На первом собеседовании директор школы попросил меня прочитать текст из газеты – разумеется, из Guardian[31]. В Лондоне проходила Конференция Содружества[32]. Первый абзац состоял из списка экзотических африканских и азиатских названий. Я не смог прочитать правильно ни одного из них. Он просиял. Семь лет спустя, когда он пожал мне руку, и я вышел из стен школы без какой‑либо значимой или полезной квалификации, он достаточно неуверенно пожелал мне удачи. Консультант по профориентации предложил сосредоточиться на парикмахерском деле. «Я абсолютно уверен, что вы найдете свой собственный путь, – сказал директор. – Я не знаю ни одного ученика в нашей школе, который бы потратил столько времени на выполнение дополнительных домашних заданий по воскресеньям». Он рассмеялся, и я тоже. Никто из нас не принял эти слова всерьез. Только спустя некоторое время я понял, что этих задания, отнимавшие у меня единственное свободное утро недели, были для них альтернативой прочим способам наказания за неспособность понимать. В ретроспективе это было пророческое столкновение. Я любил историю, которую преподавал злобный и неприятный тип, ставящий мне плохие оценки за работы, в которые я вкладывал душу, причем часто за счет остальных предметов. Однажды я пришел к нему в слезах и заявил, что, по моему мнению, я сделал работу куда лучше, чем та оценка, которую он мне поставил. Он ответил, что работа была очень хорошей, однако из‑за моего отвратительного почерка он оценил ее так, как это сделал бы любой экзаменатор: «У вас проблемы с письмом, Гилл». А я подумал, что нет, это у него проблемы с моим письмом. В тот момент я раз и навсегда решил, что дислексия – не моя проблема. Но был еще один учитель. Один‑единственный, которого каждый из нас может найти, если очень повезет. Он преподавал английский, и его звали Питер Скафэм. Он не учил меня писать, не делал со мной фонетических или каких‑то других упражнений, которые помогают различать окончания. Он просто показал мне, как надо читать. Он читал все время и часто вслух. Он мог прийти в наше общежитие поздно вечером и начать читать нам истории о привидениях М. Р. Джеймса[33]при свете полной луны. Он разбирал с нами Блейка[34]. Стихотворение «Больная роза» было первым, которое я выучил наизусть. Я читал очень медленно, но и забывал очень немногое. Да и какая разница: книги – это не гонки. Книга не расплавится и не исчезнет. Автор ее мертв, а слова живы. Питер Скафэм показал мне это так ясно, насколько было возможно. Он не рассказывал мне ни об обществе мертвых поэтов[35], ни о Хелен Келлер[36], просто после его занятий мы не отходили от книжных полок. Однажды утром я нашел его на кафедре английского: он сидел на полу и рвал на части копии книги Шекспира. Он посмотрел на меня без всякого удивления и сказал: «Вы должны показать им, кто здесь хозяин». Я никогда не собирался поступать в университет или техникум. Я наткнулся на художественную школу, пройдя через биржу труда и перебрав огромное количество черной работы: магазины, склады, строительные площадки, сады, кухни, работа официантом, нянькой и моделью. Я провел пять лет в колледже Святого Мартина[37], а потом попал в Слейд, где я писал экзамен по истории искусства перьевой ручкой. Заточив перья, я выводил элегантно неграмотные, романтические каракули. Значительная часть дислектиков в итоге начинают заниматься искусством или театром. Наряду с тревогой о возможной тупости отпрысков матери дислектиков почему‑то уверены, что их дети художественно одарены. Как ампутированная конечность становится сильнее в оставшихся суставах, так и дети с проблемами в правописании развивают повышенное эстетическое восприятие, имеют природный вкус к линиям и цвету, работе с глиной и отсечению лишнего от мрамора. В церковном зале я увидел много понимающих улыбок, когда сказал, что учился в художественной школе. «Конечно, мы ведь все художественно одарены, не так ли?» – заявила женщина, которая, обнаружив свою скрытую дислексию после защиты докторской диссертации, теперь пыталась открыть в себе художественную жилку. Я оставался в этой среде почти до сорока лет. И довольно неплохо рисовал. С другой стороны, я занимался этим почти 25 лет, так что постепенно стал профессионалом. Нет никаких доказательств тому, что дислексия делает вас более чувствительным в культурном плане или более умелым в художественном по сравнению с людьми, которые умеют произносить слова по буквам. Просто мы заменяем пишущие ручки кистью. Это возвращает нам потерянную уверенность в себе. Я не жалею об искусстве, но, боже мой, когда я наконец уселся за письменный стол, это было похоже на возвращение домой. Вот что я пытался сказать с помощью светотени и перспективы! Почему я раньше не думал о словах? Просто потрясающе, насколько легко мне давалось письмо, если отбросить грамматику и правила. Если просто произносить вслух то, что я хочу выразить. Джулиан Эллиот – исследователь специальных потребностей, учитель и эксперт по дислексии. Точнее, он был бы экспертом, если бы верил в то, что дислексия – не фикция. В прошлом году он вызвал большой ажиотаж своим заявлением, поставившим под сомнение само существование дислексии. Я позвонил ему: скорее всего, я нарывался на скандал. После всех лет мучений обнаружить, что я страдал от какой‑то воображаемой болезни, что, скорее всего, я был просто тупым и отстающим? К счастью, сам стиль письма профессора Эллиота был таким же деревянным, как лучшая речь Буратино. Такими выражениями мог бы изъясняться какой‑нибудь студент‑второгодник. К несчастью, через три минуты разговора я был согласен почти со всем, что он сказал. Он был далек от образа занудного учителя грамматики, испачканного мелом и с заплатками на локтях. Наоборот, скорее это был либерал с чувствительной душой. Его идея состоит в том, что дислексия превратилась в своего рода ярлык и ничего не значащую ловушку. Ей приписывают слишком много симптомов и проявлений – и словесную слепоту, и безграмотность, и потерю краткосрочной памяти, и низкую уверенность в себе, и ограниченное внимание, и неряшливость, и чувствительность к свету, и плохую зрительно‑моторную координацию, неспособность отличить левую сторону от правой плюс обширный набор легких нарушений аутистического спектра. Теперь это понятие носит, скорее, не медицинский, а социальный характер. Эллиот делает упор на отсутствие какой‑либо связи между величиной IQ и дислексией. Природой мы одарены не более, чем другие, и нет никаких доказательств тому, что мы более талантливы в художественной, театральной или оформительской сфере. С другой стороны, способность произносить блестящие речи тоже не является признаком высокого IQ, равно как и начитанность. Но тем не менее существует огромное давление со стороны родителей, чтобы рассматривать дислексию как нарушение, требующее специального лечения и сопровождающееся повышенной эстетической чувствительностью. Эллиот не отрицает, что у некоторых детей есть трудности с письмом и чтением, но полагает, что это относится ко всем детям со специальными потребностями. Дислексию можно лечить точно так же, как и другие проблемы в обучении. Но сама мысль о роспуске клуба страдающих от дислексии вызывает ужас не только у родителей, но и у коммерчески заинтересованных школ и экспертов. Существует целая (и достаточно привлекательная) индустрия дислексии. Там, где государственная система пробуксовывает либо не желает помочь, она вступает в сговор с частным сектором, который в свою очередь счастлив предложить услуги, эксплуатирующие тревоги и страхи родителей. И теперь у нас есть легион специалистов, чьими визитками матери обмениваются у школьных ворот. Учителя продают собственные методики, начиная от работ с цветным целлофаном и заканчивая компьютерными программами со специальной гимнастикой. Искренне увлеченные и сочувствующие подразделения коммерческих организаций, занимающиеся дислексией, имеют чуть ли не самый высокий доход в отрасли частного образования. Я рассказал Эллиоту, что у меня есть сын, страдающий от дислексии в той же степени, что и я, и приблизительно с тем же уровнем IQ, что был у меня в его возрасте. «Ах да, – сказал он. – Вероятно, есть определенная генетическая взаимосвязь, особенно при передаче нарушения от отца к сыну». Я спросил разрешения у Али перед тем, как упоминать его в этой книге. Он сказал, что все в порядке, если только я не собираюсь его выставлять на этих страницах в виде карикатурного безграмотного юнца. Для решения проблем дислектиков могут использоваться практически те же приемы, с какими я столкнулся во время учебы в школе – больше работы, дополнительное чтение, дополнительные письменные упражнения, работа один на один с женщиной с этническими украшениями, говорящей медленным и громким голосом. «Фэйрли Хаус» – школа, которая специализируется на дислексии и на связанных с ней трудностях в обучении. Золотой стандарт в области специальной помощи, и не случайно – обучение в школе достаточно недешево. Детей принимают по окончании начальной школы и помогают им совершить скачок в систему среднего школьного образования. Самый пугающий ночной кошмар для родителей – яростная конкуренция за лучшие школы, как государственные, так и частные. «Фэйрли Хаус» – яркое и радостное место в Пимлико, названное в часть Гордона Гамильтона‑Фэйрли, врача‑онколога, убитого бойцами ИРА[38]. Я помню, что когда‑то слышал об этом взрыве. Школа полна шума и энергии. Каждая стена, двери и потолок покрыты информацией – фотографии, мобильные телефоны, этикетки. Попав сюда, чувствуешь, словно попал внутрь записной книжки тринадцатилетнего гиперактивного подростка – столь велика мешанина стимулирующих надписей и полезных рубрик. Директриса школы будто сошла с одного из портретов, висящих на стенах ее кабинета. Эта леди светится подобно флюоресцентной краске и обладает энергией того рода, которая, кажется, существует только в сфере образования и харизматичных фундаменталистских церквях. Она скользит вдоль школьного коридора в потоке детей, ободряя и мягко предостерегая их, с усердием и пластикой актера пантомимы. Она предложила мне следовать за милым обаятельным пареньком по имени Зинзан. Мы вместе с Милли, Джорджем и Льюисом идем в класс математики, где преподает г‑н Тейлор, укушенный, по‑видимому, той же собакой, что и директриса. Мы изучаем проценты с помощью пакетика с конфетами. Ученики пытаются узнавать все на практических примерах, намертво застревающих в голове. Они изучают число «пи» (pi) с помощью настоящих пирожков (pies). Я сижу на маленьком стульчике позади стола и вдруг со мной начинают происходить странные вещи – я чувствую, что регрессирую, и паника начинает сдавливать грудь. Я не могу следить за мыслью г‑на Тейлора. Я ее не понимаю. Милли наклоняется ко мне и помогает. Это не просто вежливость по отношению к взрослому, который старше ее отца, а типичное действие для братства людей с нарушениями. Я один из них – еще один слепой в мире букв, парализованный цифрами школьный страдалец. Знакомые чувства наваливаются на меня: в голове ничего не укладывается, звуки доносятся приглушенно, будто из‑за двойного стекла. Я теряюсь в тумане непонимания и боюсь отстать. Я совсем позабыл это гнетущее ощущение одиночества в классе, где остальным все понятно. Я смотрю на страницу и осознаю, что мой почерк принадлежит ребенку. Я все понял неправильно. «Не обращай внимания», – говорит Милли. Не обращай внимания… Это самой правильный из всех уроков. Я совершенно похоронил это чувство, забыл, каково это – быть здесь и потерпеть неудачу, несмотря на всю доброту преподавателей, пытающихся тебе помочь, подталкивающих к пониманию хотя бы простейшей части вечно призрачной и размытой концепции. Я до сих пор не умею делить числа – ни столбиком, ни каким‑то другим способом. Не знаю грамматических правил. Не могу назвать части предложения. И знаете, что странно? Если бы я был китайцем, я бы не страдал от этого. По‑моему, для отображения дислексии нет специальной пиктограммы. Если бы я обучался на финском языке, то вряд ли бы страдал от дислексии. В подавляющей степени это присуще именно английскому языку – нашему глупому, иррациональному, обманывающему и противоречивому письменному языку, порождающему заблуждения и недоразумения, которым никогда не суждено попасть в твердолобые головы некоторых из нас. Мы не можем иметь дела с картами памяти, исключениями из правил – этими маленькими очаровательными странностями. Английский язык только недавно был упорядочен и систематизирован. Это произошло, когда государственные школы должны были повернуться лицом к нуждам государственной службы и целого класса торговых клерков, которые нуждались в систематизации. Раньше на английском декламировали, пели, говорили, это был горячий живой язык, не этот холодный, накрахмаленный язык канцеляризмов и офисных сообщений. Но пути обратно нет. Мы не сможем вернуться к славному, свободному, импровизируемому, своеобразному звучанию XVII столетия. И с этим ничего не поделать. Валютой школы теперь навсегда остались слова и цифры. А если ты в состоянии найти и расставить их по порядку, то не имеет значения, умеешь ли ты считать конфеты, готовить пироги или рисовать красочные изображения макаронных изделий. По‑настоящему богатым ты не станешь. И с этим придется жить, а точнее, уживаться до конца наших дней. Но если бы вы предложили родителям дислектиков выбор – их ребенок научится произносить слова по буквам, как чемпион Scrabble[39], но при этом будет уродом, то они никогда бы не воспользовались таким предложением. В любом случае много ли у вас, умеющих хорошо писать, осталось в голове от школьных заданий? Наэлектризованная директриса спросила меня, хочу ли я поделиться с детьми своим опытом жизни с дислексией. «Разумеется», – сказал я, выдавив из себя усмешку. Мы отправились в актовый зал. «Вы хотите, чтобы я выступил с речью?» «Всего лишь несколько слов. Им очень интересно ваше присутствие». «Сколько времени у меня есть?» «Двадцать‑тридцать минут, а потом они зададут свои вопросы». Я стоял перед морем невинных лиц, зная, что за каждым из них и низкая самооценка, и целая коллекция неудач, и огромное родительское беспокойство… Я вновь подумал о том, насколько сложной мы делаем жизнь наших детей после того, как прощелкали собственную. Я поймал взгляд Зинзана и вдруг испытал гнев, кипящую ярость от растраченных, ужасных, неудачных школьных лет, наполненных молчаливым беспокойством. Я показался себе Спартаком, стоящим перед толпой рабов. И начал говорить, причем громче, чем было необходимо. Я сказал им, что их родной язык – английский, и это прекрасно, что это самый удивительный и выразительный способ рассказать о смысле и поделиться воображением. Язык – великая, выразительная и яркая песня, принадлежащая каждому человеку, способному открыть рот и говорить. Не существует неправильных способов говорить, язык нельзя поставить в угол. Его невозможно укоротить или обрезать, он может быть весомым, как клятва, или нежным, как колыбельная. Его нельзя принудить, над ним невозможно издеваться или загнать в академические рамки. Он не принадлежит только тем, кто умеет правильно ставить ударения в словах. Ни у кого нет права говорить человеку, как пользоваться языком или что именно говорить. Нет никаких правил, и нет людей, говорящих неправильно, потому что нет высшего суда по контролю над синтаксисом. Говорить может каждый, но никто не говорит во имя самого языка. Грамматика или словари не имеют смысла. Они способны лишь следовать за языком, фиксировать уже устаревающие формы. Английский язык не принадлежит ни экзаменаторам, ни учителям. Каждому человеку уже вручен высочайший дар – самое главное, что может дать наша страна. И этот подарок на кончике языка во рту каждого из нас. А затем я глянул на себя со стороны… Я вещал, подобно громогласному оратору или помощнику букмекера, принимающего ставки. Я остановился и уставился на лица детей – они смотрели на меня с полнейшим непониманием. А из глубины зала слышалось покашливание учителя.
Date: 2015-07-23; view: 331; Нарушение авторских прав |