Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Для кого писатель пишет. 3 page
Почему случается так, что в тот самый момент, когда писатель противопоставляет данному угнетению абстрактную свободу, а Истории – Разум, он сам же оказывается в русле исторического развития? Причина этого прежде всего в том, что буржуазия, по принятой ею тактике, которую она повторит в 1830 и 1848 годах, перед захватом власти делает одно дело с угнетенными классами, которые еще не могут бороться независимо. Эти узы, соединяющие столь разные социальные группы, могут быть только очень общими и абстрактными. Поэтому буржуазия не очень стремится обрести ясное самосознание, это противопоставило бы ее ремесленникам и крестьянам. Ей важнее добиться признания ее права управлять оппозицией. В ее ситуации ей проще предъявить власть имущим требования общечеловеческого характера. Но грядущая революция является политической. Но нет ни революционной идеологии, ни организованной партии. Буржуазия нуждается в просвещении. Ей нужно, чтобы как можно скорее была отброшена идеология, которая так долго мистифицировала и отчуждала ее. Но время сделать это наступит позже. А сейчас буржуазия стремится к свободе мнений, которая станет для нее ступенью на пути к политической власти. Именно поэтому, требуя для себя как писателя свободы мысли и выражения своей мысли, автор безусловно служит интересам буржуазии. Ей больше ничего и не нужно, он не в состоянии сделать больше. Мы увидим, что в другое время писатель может требовать свободы работать с нечистой совестью. Он может хорошо понимать, что угнетенным классам нужно что-то другое, а не такая свобода. А этом случае свобода писать может выглядеть как привилегия, восприниматься некоторыми людьми как средство подавления. Тогда позиция писателя рискует превратиться в уязвимую. Но перед Революцией у писателя был шанс просто защищать свое ремесло, и этим превратиться в проводника стремлений поднимающегося класса. И он это осознает. Он воспринимает себя как проводника и духовного вождя. Он готов рисковать. Ему не знакомо чувство покоя, горделивой скромности социального положения, которыми наслаждались его предшественники. Находящаяся у власти элита, все больше нервничая, сегодня осыпает его милостями, а завтра он оказывается в Бастилии. Писателя ждет блестящая и полная превратностей жизнь, с головокружительными взлетами и захватывающими дух падениями. Такова жизнь авантюриста. Однажды вечером я прочитал в предисловии Блеза Сандрара к его книге "Ром": "Сегодняшним молодым людям, пресыщенным литературой, чтобы доказать им, что роман может быть и поступком". Я подумал, что мы очень несчастны и на нас большая вина за то, что нам приходится сегодня доказывать то, что было очевидно в XVIII веке. В то время произведение человеческого духа было двойным поступком. Оно рождало идеи, которым суждено было стать основой социальных потрясений, помимо этого, оно подвергало опасности жизнь автора. Такой поступок – какова бы ни была книга автора – всегда оценивается одинаково. Он был освобождающим. В XVII веке литература тоже имеет освободительную функцию, но она скрыта от взоров. Во времена энциклопедистов речь не идет об освобождении порядочного человека от его страстей через демонстрацию его безжалостного изображения. В это время основной задачей становится помогать своим пером политическому освобождению простого человека. Призыв, исходящий от писателя его буржуазным читателям, независимо от его желания, превращается в подстрекательство к бунту. А правящему классу он адресует приглашение к проницательности и критической оценке самих себя, отказ от привилегий. Ситуация Руссо очень напоминает положение Ричарда Райта, обращающегося одновременно и к просвещенным черным, и к белым. Руссо демонстрирует дворянству его образ, а своих собратьев из третьего сословия призывает к самопознанию. Творчество Руссо, как и Дидро, и Кондорсе, не только в сущности подготовили взятие Бастилии, но и ночь на 4 августа. Писатель считает, что разорвал узы, которые связывали его с породившим классом. Он общается с читателями с высоты общечеловеческой природы, ему кажется, что его обращение к ним и участие в их горестях основаны на чистом великодушии. Писать – означает давать. Именно это извиняет и смягчает неприемлемость его положения паразита в трудящемся обществе. Через это он постигает ту абсолютную свободу, отсутствие конкретной цели, которые свойственны литературному творчеству. Но, несмотря на то, что он все время обращается к человеку вообще и говорит об абстрактных правах человеческой натуры, не следует думать, что он остался клириком по образцу Бенда. Его позиция по своей сути критическая, ему важно иметь объект для критики. И его критика прежде всего направлена на устои, предрассудки, традиции, последствия традиционного правления. Стены Вечности и Прошлого, которые держали идеологическую постройку XVII века, трещат и рушатся, писатель видит во всей полноте новое историческое измерение: Настоящее. Это настоящее обусловлено предшествующими веками, оно становится для автора то чувственным образом Вечного, то иссякающим духом Античности. У него довольно смутное представление о будущем, но писатель хорошо знает, что ускользающий миг, в котором он живет, неповторим. Этот миг принадлежит ему и ни в чем не уступает самым прекрасным мгновениям Античности просто потому, что они когда-то тоже были настоящим. Писатель понимает, что переживаемый миг становится его шансом, и он не может упустить его. Поэтому писатель видит в своей борьбе не столько подготовку будущего общества, сколько мероприятие, которое должно дать быстрый конкретный результат. Он понимает, что некоторое общественное явление нужно обличить, и сейчас же, определенный предрассудок нужно непременно как можно скорее уничтожить, а данную несправедливость исправить. Этот тревожащий смысл настоящего уберегает писателя от идеализма. Ему уже недостаточно созерцать вечные идеи Свободы и Равенства. Первый раз со времени Реформы писатели принимают участие в общественной жизни, выступают против несправедливого декрета, требуют повторного слушания судебного дела. Они осознают, что духовное есть и на улице, на ярмарке, на рынке, в суде. Совершенно не нужно отворачиваться от временного, наоборот, лучше постоянно обращаться к нему и при каждом удобном случае его побеждать. Эта перемена во взглядах читающей публики и кризис европейского сознания обусловили новую функцию писателя. Он теперь видит в литературе непрерывное проявление великодушия. Писатель все еще находится под строгим контролем со стороны равных себе. Но в глубине души его мучает смутное и страстное ожидание, желание, очень женственное, неопределенное. Это не желание освободиться от цензуры. Он освободил от плоти духовность, отделил ее от агонизирующей идеологии. Книги превратились в свободный призыв к свободе читателей. Писатели всей душой надеялись на политический триумф буржуазии. Этот триумф радикально изменил их положение в обществе и снова поставил под сомнение суть литературы. Получилось, что писатели приложили столько усилий лишь для того, чтобы лучше подготовить свою гибель. Соединив дело изящной словесности с делом политической демократии, они, конечно, помогли буржуазии получить власть. И они были готовы, в случае победы, к исчезновению предмета их борьбы, этой вечной и почти единственной темы их произведений. Словом, полная гармония, объединявшая литературные требования и требования угнетенной буржуазии, была нарушена, как только они были удовлетворены. В то время, когда миллионы людей неистовствовали оттого, что не могли выразить свои чувства, легко было требовать свободы писать и анализировать все на свете. Но в условиях свободы мысли, верований и равенства политических прав защита литературы стала только формальной игрой, которая уже никого не развлекала. Вот теперь писатели утратили свое привилегированное положение. Оно базировалось на расколе их аудитории, которая позволила им играть сразу на двух досках. Но теперь обе половины объединились, буржуазия поглотила, или почти поглотила, дворянство. Писатели обязаны соответствовать запросам унифицированной публики. Выйти из породившего их класса уже не было надежды. Писатели рождены буржуазными родителями. Именно буржуазия их читает и оплачивает. Вот и вынуждены они отстаивать буржуа, которые смыкаются вокруг них, как стены тюрьмы. Теперь они сожалели о легкомысленном паразитическом классе, который кормил их из прихоти и который они без угрызений совести подрывали. Они раскаивались в своей роли двойного агента. Понадобится целый век, чтобы писатели избавились от этого чувства. Им уже кажется, что они зарезали курицу, приносившую золотые яйца. Буржуазия приносит с собой новые способы угнетения. Но она не паразитирует. Она присвоила себе орудия труда, но она довольно деятельна в организации производства и распределении продукции. В литературе она видит не бесцельное и бескорыстное творчество, а платную услугу. Утилитарность стала мифом, который оправдал этот прилежный и непроизводящий класс. Буржуазия в том или ином виде выполняет функцию посредника между производителем и потребителем, В неделимой паре средства и цели она считает главным средство. Цель теперь только подразумевается. Ей уже не смотрят в лицо, ее молча обходят. Целью и смыслом человеческой жизни стало стремление проматывать себя при помощи средств. Просто легкомысленно без посредника создавать абсолютную цель. Это равносильно желанию встретиться с Богом без посредничества Церкви. Доверия заслуживают только такие начинания, которые, используя множество средств, приводят к цели, постоянно исчезающей на далеком горизонте. Если произведение искусства хочет оказаться полезным, если оно хочет серьезного восприятия, то оно должно отказаться от бескорыстных целей и превратиться в средство добывания средств. Например, буржуа не очень уверен в себе, его могущество не основано на указании Провидения. Желательно, чтобы литература создала у него ощущение себя буржуа по велению свыше. Литература в XVIII веке была нечистой совестью привилегированных слоев. В XIX веке она может стать чистой совестью угнетенных классов. Писатель мог бы еще сохранить свободный критический дух, на котором в предыдущее столетие строились его благополучие и его гордость! Но читателям это не нужно. За время борьбы против дворянских привилегий буржуазия привыкла к разрушительному отрицанию. Получив власть, она начинает строительство и ей нужна помощь именно в этом. В русле религиозной идеологии протест был еще допустим. Верующий считал свои обеты и положения своей веры Божьим провидением. Так он создавал между со бой и Всемогущим конкретную феодальную связь от личности к личности. Это упование на божественную свободную волю привносило дух бескорыстия в христианскую мораль. А следствием этого была некоторая свобода в литературе. Соображение, что Бог совершенен и ограничен своим совершенством, не принималось во внимание. Типичным христианским героем всегда был Иаков, сражающийся с ангелом. Святой не соглашается с велением божьим, чтобы еще больше подчиниться ему. Но буржуазная этика дана не Провидением. Ее всеобщие и абстрактные положения зафиксированы в предметах реального бытия. Это не следствие верховной и благосклонной воли. Они – веления воли личной и больше напоминают вечные законы физики. Во всяком случае, принято так думать, ибо небезопасно исследовать их так тщательно. Именно неясность их происхождения заставляет серьезного человека воздержаться от их анализа. Буржуазное искусство должно превратиться в средство поддержки общества, или его не будет вообще. Оно перестанет затрагивать принципы из страха, что те рухнут, откажется от слишком глубокого исследования человеческого сердца из страха увидеть в нем непорядок. Буржуазную публику больше всего пугает талант. Это грозное и счастливое безумие, раскрывающее беспокойную глубину вещей лишь с помощью неожиданных слов. Своим постоянным призывом к свободе талант затрагивает тревожную глубину человека. Легкое чтиво расходится лучше. Здесь мы видим талант, скованный, направленный против самого себя. Это искусство убаюкивать стройными и предсказуемыми речами, учтиво доказать, что мир и человек посредственны, понятны, благополучны и неинтересны. Буржуа сталкивается с силами природы только посредников. Реальная жизнь предстает ему в виде производимого продукта. Он все время окружен очеловеченным миром, зеркально отражающим его собственный образ. Ему остается только подбирать с поверхности вещей значения, данные им другими людьми и оперировать абстрактными символами, словами, числами, схемами, диаграммами. Он занят распределением продуктов потребления через заработную плату, а его культура, как и ремесло, располагают к тому, чтобы рассуждать о мысли. Он доказал себе, что мир может быть представлен как система идей. В идеях растворяются его усилия, страдания, нужда, угнетение, войны. Зла не существует, есть только плюрализм. Если идея живет в свободном состоянии, то ее нужно просто включить в систему. Прогресс человечества он понимает как стремление к ассимиляции. Идеи ассимилируют между собой, а умы – друг с другом. Результатом этого огромного пищеварительного процесса мысли станет полная унификация, а общество наконец достигнет тотальной интеграции. Этот оптимизм противоположен концепции художника о его искусстве. Художник нуждается в материале, неспособном к ассимиляции. Красоту нельзя растворить в идеях. Даже у прозаика при сборе значений не будет в стиле ни изящества, ни силы, если он не ощутит материальности слова и его удивительного сопротивления. Когда писатель решил создать в своем произведении мир и поддержать его жизнеспособность неисчерпаемой свободой, то это происходит потому, что он резко различает вещь и мысль. Его свобода совпадает с вещью только в том, что обе непостижимы. Писатель отдает пустыню или девственный лес во владение Духу не через превращение их в идею пустыни и леса, а путем показа Бытия как такового, с его плотностью и его коэффициентом превратностей, непредсказуемой стихийностью Существования. Именно поэтому произведение искусства не сводится к идее. Ведь оно – создание или воссоздание определенного бытия, то есть чего-то, что не является только воображением. Кроме того, это бытие пронизано существованием, а значит – свободой. Свобода определяет судьбу и значимость мысли. Благодаря этому, художник всегда умел особенно чутко понимать Зло. Под злом нужно понимать постоянное, но исправимое отчуждение идеи. Для буржуа характерным является отрицание существования общественных классов, особенно буржуазии. Дворянин распоряжается, потому что он принадлежит к некоторой касте. Буржуа уверен, что его могущество и право управлять создано вековым владением земными благами. Но он признает связь только между собственником и собственностью. В отношении остального он доказывает, что все люди похожи, потому что их можно представить как неизменные элементы социальных комбинаций. Буржуа уверены, что любой, независимо от занимаемого положения, на сто процентов имеет человеческую природу. Это позволяет им неравенство рассматривать как временную случайность, которая не может сказаться на характере социального атома. Пролетариата нет. Есть синтетический класс, в котором каждый рабочий – переменный модуль. Есть только конкретные пролетарии, заключенные каждый в своей человеческой природе. Их объединяет не внутренняя солидарность, а только внешние узы похожести. Буржуа видит только психологическую связь между обманутыми и разъединенными аналитической пропагандой личностями. Поскольку нет прямого владения вещами, и он имеет дело в основном с людьми, ему остается только нравиться и устрашать. Поведение его создают ритуал дисциплины и вежливость. Он видит в подобных себе только марионеток. Иногда буржуа стремится узнать что-нибудь о своих склонностях и характере, но происходит это только потому, что в любой страсти он видит ниточку, за которую можно потянуть. Библией бедного и честолюбивого буржуа – стало "Искусство Продвигаться", библией богатого буржуа – "Искусство Распоряжаться". Буржуазия видит в писателе эксперта. Его рассуждения об общественном порядке ей не интересны и пугают ее. Ей нужен только практический опыт писателя в изучении человеческого сердца. Вот так литература, как в XVII веке, сведена к психологии. Но психология Корнеля, Паскаля и Вовенарга была еще очистительным призывом к свободе. А коммерсанту нельзя доверять свободе своей клиентуры, а префекту – свободе своего помощника. Их единственным желанием стало только постоянное получение дохода, который позволяет соблазнять и властвовать. Нужно постараться управлять человеком малыми средствами, а для этого законы сердца должны быть строгими и непререкаемыми. Буржуазный лидер так же не верит в человеческую свободу, как ученый в чудо. Для утилитарной морали главной опорой психологии становится интерес. Перед писателем уже не стоит задача обращения своим произведениями-призывами к абсолютной свободе. От него только требуется определить психологические законы, которые подчинят его читателям, таким же подчиненным, как и он сам. Буржуазный писатель прежде всего должен рассказывать своей публике об идеализме, психологии, детерминизме, утилитаризме. Ему не надо отражать чуждость и непроницаемость мира. Желательно, чтобы он просто растворял мир в простых и субъективных впечатлениях, которые помогли бы легче переварить этот мир. Больше нет нужды находить в самой глубине своей свободы самые интимные движения сердца. Достаточно просто противопоставить свой "опыт" опыту читателей. Его произведения стали инвентарем буржуазной собственности и психологической экспертизой. Эта экспертиза должна утверждать права элиты, демонстрировать мудрость общественного устройства и стать учебником вежливости. Выводы готовы заранее. Все уже известно: степень глубины, разрешенной исследователю, отобраны психологические пружины, даже стиль определен. Публике не нужны никакие неожиданности. Она может спокойно приобретать с закрытыми глазами. Вот только литература мертва. От Эмиля Ожье до Марселя Прево и Эдмона Жалу, через Дюма-сына, Пайерона, Оне, Бурже, Бордо можно рассмотреть ряд авторов, которые благополучно завершили это дело. Плохие книги они писали не случайно. Даже имея талант, они вынуждены были его скрыть. От этого отказались только лучшие из них. Этот отказ спас литературу, но на полвека сказался на ее характере. Начиная с 1848 года и до войны 1914 года глубокая унификация публики вынуждает автора писать специально против всех своих читателей. Он продает свой труд, но презирает его покупателей, и старается обмануть их ожидания. Распространилось мнение, что лучше оставаться неизвестным, чем стать знаменитым. А успех писателя при жизни можно рассматривать только как недоразумение. Когда книга недостаточно шокирует, к ней пишут предисловие, чтобы наверняка оскорбить. Этот основной конфликт между писателем и публикой – уникальное явление в истории литературы. В XVII веке между литераторами и читателями абсолютное согласие; в XVIII веке автор обращается к двум слоям публики, одинаково существующим, и может по желанию опираться на тот или другой. Первые шаги романтизма были попыткой уклониться от открытой борьбы, восстановив эту двойственность и опираясь на аристократию против либеральной буржуазии. После 1850 года больше нечем скрыть глубокое противоречие, которое разделяет буржуазную идеологию и требования литературы. В это время потенциальная публика уже виднеется в глубинных слоях общества, она уже ждет, чтобы о ней рассказали ей самой. Бесплатное образование стало обязательным и продвинулось вперед. Третья республика готова подарить всем людям право читать и писать. Как поступит писатель? Выступит ли за большинство против элиты и попробует ли восстановить для своего же блага дуализм публики? Сначала можно было подумать, что так и было. Под влиянием великого идейного движения, перевернувшего в 1830-1848 годах окраинные области буржуазии, некоторые писатели увидели свою потенциальную читательскую публику. Дав ей имя "Народ", они одаряют ее мистической благодатью: спасение принесет нам народ. Но, при всей их любви к народу, они его совершенно не знают, а главное, они – не его дети. Жорж Санд ведь баронесса Дюдеван. Гюго – сын генерала Империи. Даже Мишле, сын печатника, очень далек от лионских или лилльских ткачей. Социализм этих писателей просто вторичный продукт буржуазного идеализма. У них народ – только тема некоторых произведений, но не избранный ими читатель. Безусловно, Гюго выпала редкая удача быть принятым во всех уголках общества. Он один из немногих, может быть, единственный из наших писателей, кто стал действительно народным. Другие только навлекли на себя неприязнь буржуазии, не создав себе при этом рабочей аудитории. В этом можно сразу убедиться, если мы сравним отношение к этим писателям, с тем значением, которое буржуазный Университет придает Мишле, Тэну, Ренану. Мишле можно назвать настоящим прозаическим гением великого класса, а Тэн был лишь ученым педантом, "прекрасный стиль" Ренана дарит нам множество примеров низости и уродства. Чистилище, в котором класс буржуазии позволяет прозябать Мишле, просто невероятно. Его любимый "Народ" некоторое время читал его, но потом успех марксизма снова окончательно поверг его в забвение. Большая часть этих авторов оказалась повержена неудачной революцией. Они связали с ней свое имя и свою судьбу. Но никто из них, кроме Гюго, не оставил настоящего следа в литературе. Все остальные капитулировали перед перспективой деклассирования. Разрыв с верхами опустил бы их на самое дно, как камень на шее. У них было много смягчающих обстоятельств. Было еще рано, ничто по-настоящему не связывало их с пролетариатом. Этот угнетенный класс не понимал их, не осознал, что они ему необходимы. Решимость этих писателей защищать угнетенных осталась абстрактной. Социальные бедствия они воспринимали умом, но не пережили в своем сердце. Отделившись от своего класса, преследуемые воспоминаниями о благополучии, которого сами себя лишили, они могли образовать на обочине настоящего пролетариата этакий "пролетариат в пристежных воротничках". Он вызывал бы недоверие у рабочих, его упрекала бы буржуазия. Требования этого социального определялись бы горечью и обидой, а не великодушием. Все кончилось бы тем, что эта горечь и обида оказались бы направленными против всех остальных. В XVIII веке все необходимые свободы, нужные литературе, совпадают с политическими свободами, нужными гражданину. Чтобы стать революционным писателю достаточно рассматривать вольнолюбивую сущность своего искусства и просто интерпретировать формальные требования гражданина. При подготовке буржуазной революции литература не может не быть революционной. Она впервые ощутила свою связь с политической демократией. Но дело в том, что формальные свободы, которые может защищать эссеист, романист, поэт, это совсем социальные требования пролетариата. Пролетариат и не собирается добиваться политической свободы, которой он, в сущности, пользуется и которая, по своей сути, просто мистификация. Ему сейчас нечего делать со свободой мысли. Требует он чего-то совсем другого, а не этих абстрактных свобод. Ему нужно улучшение материального положения и, в глубине души, не очень осознанно – прекращение эксплуатации человека человеком. Позже мы выясним, что его социальные требования аналогичны требованиям литературного творчества как конкретно-исторического явления. Его можно определить как особый и датированный данным временем призыв. Этот призыв человек, согласный отнести себя к данной исторической эпохой, бросает всем своим современникам по поводу человека как такового. Но в XIX веке литература освобождается от религиозной идеологии и отказывается от служения идеологии буржуазной. Она занимает положение, независимое от всякой идеологии. Поэтому она сохраняет абстрактный вид чистого отрицания. Литература еще не осознала, что она сама – идеология. Из последних сил она настаивает на своей независимости, у которой все согласны. Это опять приводит к мнению, что у литературы нет своей темы. Она с одинаковым успехом может рассуждать о чем угодно. Конечно, можно было бы с успехом писать о положении рабочих, но только обстоятельства и свободная воля художника могут позволить ему выбрать этот сюжет. Писатель может сегодня говорить о провинциальной буржуазии, а завтра – о карфагенских наемниках. Порой какой-нибудь Флобер заявит, что содержание и форма – одно и то же, но это не даст никаких практических результатов. Его современники так и останутся в плену определения красоты, данного сто лет тому назад винкельманами и лессингами. Под красотой снова будут понимать многообразие в единстве. Надо суметь увидеть переливы разного и свести их к строгому единообразию через стиль. "Артистический стиль" Гонкуров ничего не изменит. Это лишь формальный прием унификации и приукрашивания даже самого прекрасного жизненного материала. Как же можно найти внутреннюю связь между борьбой низших классов и принципами литературного искусства? Похоже, что об этом догадался лишь Прудон. И, конечно, Маркс. Но это были не литераторы. Литература все еще была поглощена открытием своей независимости. Она сама стала своим объектом. Для литературы это был период размышлений и пробы своих методов. Она ломает старые рамки, хочет экспериментально определить свои законы, создать новую технику. Неторопливо она приближается к современным формам драмы и романа, верлибру, критике языка. Если бы удалось найти в литературе специфическое содержание, то она смогла бы очнуться от размышлений о себе самой и освободить свои эстетические нормы от такого содержания. Остановившись на работе для потенциальной публики, писатели должны были направить свое искусство на пробуждение умов. А это привело бы к диктату внешних требований в ущерб собственной сущности. Практически это выразилось бы в отказе от повествовательной формы, поэзии, и даже рассуждений только потому, что они были бы непонятны некультурному читателю. Похоже, что литература опять оказалась бы под угрозой изоляции. Поэтому писатели со спокойной совестью отказались закабалить литературу, подчинив ее конкретной публике и определенной теме. Писатель все еще не видит расхождения между нарождающейся революцией и своими абстрактными играми. В этот раз к власти рвутся массы. Но у них нет ни культуры, ни досуга. Любая литературная революция, совершенствуя технику, делает недоступными для масс ими же вдохновляемые произведения. Этим она служит интересам социального консерватизма. Вот и приходится возвращаться к буржуазной публике. Писатель утверждает, что порвал с ней все отношения. Он отказывается от деклассирования в пользу низов, но делает это просто символически. Он все время демонстрирует этот разрыв тем, как одевается, как питается, как обставляет свое жилье, своим поведением. Но он не совершает его. Писателя по-прежнему читает буржуазия, она его кормит, от нее зависит его известность. Писатель сделал вид, что отстранился от нее, чтобы получше рассмотреть ее в целом. Но если он хочет о ней судить, то ему сначала нужно выйти из нее. Сделать это можно только единственным способом – на себе испытать образ жизни и интересы другого класса. Когда писатель этого не делает, значит, он вступает в противоречие со своей совестью, потому что не знает и не хочет знать, для кого он творит. Он всласть рассуждает о своем одиночестве. Вместо того, чтобы держать ответ перед публикой, которую он себе избрал, писатель выдумывает, что пишет для самого себя или для Бога, превращает литературное творчество в этакое мистическое занятие, молитву, исследование своего внутреннего мира. Он делает из него все что угодно, только не средство общения с другими людьми. Порой писатель напоминает одержимого, который извергает слова под нажимом огромной внутренней необходимости, а не просто выбирает их. Но этот яростный напор не помеха для тщательной правки рукописи. В то же время он настолько не желает зла буржуазии, что даже не сомневается в ее праве управлять. Наоборот. Флобер был уверен в этом, и его переписка после Коммуны, которая его страшно напугала, просто изобилует низкой бранью в адрес рабочих. Художник, находясь в родной среде, не может воспринимать ее извне. Его отказы от нее только бесплодные состояния души. Он даже не видит, что буржуазия – класс угнетателей. Честно говоря, он вообще считает ее не классом, а некоторым биологическим видом. Даже если он решается ее описывать, то делает это в узких рамках психологии. Вот и получается, что буржуазный писатель и "проклятый писатель" движутся в одном направлении. Они различаются только тем, что первый занимается белой психологией, а второй – черной психологией. Флобер пишет, что "называет буржуа всякого, кто мыслит низменно". Он определяет буржуа в терминах психологии и идеализма, то есть в русле идеологии, от которой будто бы отказался. Этим он оказывает большую услугу буржуазии. Он приводит ее в отчий дом бунтарей, неадаптировавшихся, которые могли оказаться в рядах пролетариата. Флобер убедил их, что можно избавить буржуа от буржуазности внутри него просто внутренней дисциплиной. Если в личной жизни буржуа начнут думать возвышенно, то могут спокойно пользоваться своими благами и преимуществами. Неважно, что они живут как буржуазия, используют доходы по-буржуазному, посещают буржуазные салоны. Все это лишь видимость. Они возвысились над своим биологическим видом благодаря благородству своих чувств. А благородные чувства находят применение в основном в области искусства. Получается, что писатель еще и своих собратьев учит всегда сохранять спокойную совесть. Одиночество художника – тоже уловка. Оно скрывает не только настоящие отношения с широкой публикой, но и восстановление читательской аудитории специалистов. За буржуазией оставлено распоряжение людьми и богатствами. Духовное опять изолированно от преходящего с точки зрения историков. Этим возрождается корпус клириков. Стендаля читает Бальзак, Бодлера – Барбе д'Оревильи, а Бодлер становится публикой для Эдгара По. Date: 2015-07-23; view: 233; Нарушение авторских прав |