Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Часть вторая. Эллсворт М. Тухи 32 page. — Рорк воздвиг храм во имя человеческого духа
— Безусловно. — Рорк воздвиг храм во имя человеческого духа. Он видит в человеке сильное, гордое, чистое, мудрое, бесстрашное существо, способное на подвиг. Во славу именно такого человека он и воздвиг храм. В храме человек должен испытывать душевный подъём. А душевный подъём, по его мнению, мы испытываем от сознания того, что нам не в чем себя упрекнуть, что мы знаем, где правда и как её добиться, что мы призваны жить на пределе своих душевных сил, не стыдясь самих себя, не стыдясь стоять обнажёнными на солнечном свете, не имея никаких злых помыслов. Рорк считает, что душевный подъём — радость, и эта радость дана человеку от рождения. Он считает, что здание, утверждающее духовную чистоту и силу человека, священно. Вот что он думает о человеке и душевном подъёме. Но Эллсворт Тухи утверждает, что этот храм — памятник глубокой ненависти к человечеству. По Эллсворту Тухи выходит, что для того, чтобы возвыситься душой, надо от страха потерять рассудок, упасть и заскулить, как собака. Эллсворт Тухи говорит, что высшая человеческая добродетель — сознание собственной ничтожности и мольба о прощении. Эллсворт Тухи говорит, что человек — существо, которому нужно прощение, и спорить с этим аморально. Эллсворт Тухи считает, что это здание построено во имя человека, земного человека, и тем самым это здание причастилось грязью, а не святостью. Прославлять человека значит, по его мнению, прославлять грубое наслаждение плоти, потому что в царство духа человеку дороги нет. Чтобы войти в это царство, говорит Эллсворт Тухи, человек должен приползти на коленях, как нищий. Эллсворт Тухи — известный гуманист. — Мисс Франкон, речь не о мистере Тухи, придерживайтесь, пожалуйста… — Я не обвиняю Эллсворта Тухи. Я обвиняю Говарда Рорка. Архитектурное сооружение, как известно, должно вписываться в своё окружение, а в каком же мире построил свой храм Рорк? Для каких людей? Оглянитесь вокруг. Станет ли храм святыней, если он должен служить оправой для мистера Хоптона Стоддарда? Или мистера Ралстона Холкомба? Или Питера Китинга? Что вы чувствуете, когда смотрите на всех этих людей? Ненависть к Эллсворту Тухи? Или вы проклинаете Рорка за невыносимое оскорбление, которое он действительно нанёс вам? Эллсворт Тухи прав: этот храм действительно святотатство, хотя и в несколько ином смысле. Но я полагаю, мистер Тухи знает это. Когда вы видите, как человек мечет бисер перед свиньями, не получая даже свиной отбивной, вы возмущаетесь не свиньями, но самим человеком, который настолько не ценит свой бисер, что добровольно бросает его в дерьмо, а в ответ слышит всеобщее негодующее хрюканье, зафиксированное судебной стенографисткой. — Мисс Франкон, суд вряд ли может принять подобные показания. Они недопустимы, несущественны… — Продолжайте, свидетель, — неожиданно подал голос судья. Ему было скучно, кроме того, ему было приятно смотреть на Доминик. Он также видел, что присутствующие слушают увлечённо, хотя бы потому, что назревал скандал. Все были приятно взбудоражены, хотя симпатии безоговорочно оставались на стороне Хоптона Стоддарда. — Ваша честь, видимо, произошло недоразумение, — сказал адвокат. — Мисс Франкон, вы свидетельствуете в пользу мистера Рорка или мистера Стоддарда? — Конечно, в пользу мистера Стоддарда. Я объясняю причины, по которым мистер Стоддард должен выиграть это дело. Я поклялась говорить правду. — Продолжайте, — сказал судья. — Все свидетели, выступавшие здесь, говорили правду. Я просто восполняю пробелы. Они говорили об угрозе и ненависти. Они правы. Храм Стоддарда — угроза многому. Если оставить этот храм таким, каков он есть, никто не осмелится взглянуть на себя в зеркало. А это жестокое испытание. С людьми так нельзя. Требуйте от людей всего, чего хотите. Требуйте от них богатства, славы, любви, жестокости, насилия, самопожертвования. Но не ждите от них самоуважения. За это они возненавидят вас до глубины души. Что ж, им лучше знать. У них есть на это причины. Конечно, они не скажут вам в лицо, что ненавидят вас. Напротив, они скажут, что это вы их ненавидите. Разница, впрочем, не так велика. Они понимают, какие чувства стоят за этим. Таковы люди. Зачем же становиться мучеником ради невозможного? Зачем строить храм миру, которого нет? — Ваша честь, я не вижу, какое отношение всё это может иметь… — Я ведь работаю на вас. Я доказываю, что вам следует поддерживать Эллсворта Тухи. Впрочем, вы и без того это делаете. Храм Стоддарда нужно разрушить. Но не ради спасения людей, а ради спасения храма. Впрочем, об этой разнице можно и не говорить. Мистер Стоддард должен победить. Я полностью согласна со всем, что здесь происходит, за исключением одного. Этот храм нужно разрушить, но давайте не будем делать вид, что совершаем акт справедливости. Давайте признаемся сами себе, что мы кроты, поднявшие голос против горных вершин. Или лемминги, животные, которые идут навстречу собственной гибели. Я прекрасно понимаю, что моё выступление так же бессмысленно, как то, что совершил Говард Рорк. Но пусть это будет моим храмом Стоддарда, первым и последним. — Она поклонилась судье. — Это всё, ваша честь. — Ваши вопросы к свидетелю, — пробурчал адвокат в сторону Рорка. — У защиты нет вопросов. Доминик сошла с возвышения. Адвокат поклонился в сторону скамьи присяжных: — У истца больше нет вопросов. Судья повернулся к Рорку и жестом пригласил его взять слово. Рорк поднялся и прошёл к скамье присяжных, держа в руках коричневый конверт. Он вынул из конверта десять фотографий храма Стоддарда и положил их перед судьёй. Затем он произнёс: — Защита отказывается от дальнейшего предъявления доказательств.
XIII
Хоптон Стоддард выиграл дело. Эллсворт Тухи написал по этому поводу: «Мистер Рорк вытащил на суд Фрину[66], но это ему никак не помогло. Прежде всего, мы никогда не поверим тому, что она рассказала». Рорку пришлось оплатить расходы по реконструкции храма. Он отказался подать апелляционную жалобу. Хоптон Стоддард объявил, что храм будет переделан в больницу для дефективных детей его имени. На следующий день после суда Альва Скаррет просматривал гранки рубрики «Ваш дом», которые ему принесли, и от ужаса у него перехватило дыхание. Перед ним был полный текст выступления Доминик в суде. Её показания уже цитировались в обзорах по этому делу, но в печать попали лишь безобидные выдержки из её речи. Скаррет поспешил в кабинет Доминик. — Дорогая, дорогая, дорогая, мы никак не можем это напечатать. — Она посмотрела на него, как в пустоту, и промолчала. — Доминик, солнышко, будь же разумной. Ты прекрасно знаешь, какую позицию заняла наша газета в этом вопросе. Не говоря уж о твоих словесах и совершенно непечатных мыслях! Ты знаешь, какую кампанию мы провели. Ты видела мою передовицу для сегодняшнего выпуска — «Победа порядочности». Мы не можем допустить, чтобы статья одного из наших авторов противоречила всей нашей политике. — Тебе придётся напечатать её. — Но, дорогая… — Или я должна буду уйти. — Но послушай, послушай, не глупи. Зачем впадать в детство? Ты же всё понимаешь. Куда мы денемся без тебя? Мы не можем… — Тебе придётся выбирать, Альва. Скаррет оказался меж двух огней: он не хотел терять Доминик, ведь её рубрика была популярной, но и напечатать её статью не мог, иначе получил бы жесточайший разнос от Гейла Винанда. Винанд ещё не вернулся из круиза. Скаррет телеграфировал ему в Бали, спрашивая, что делать. Ответ пришёл через несколько часов. Телеграмму, зашифрованную личным шифром Винанда, расшифровали. Она гласила: «Уволить суку. Г.В.». Скаррет, совершенно подавленный, уставился в текст телеграммы. Это был приказ. Теперь нельзя было ничего изменить, даже если бы Доминик уступила. Он надеялся, что она сама откажется от своих обязанностей. Он просто не мог представить себе, как будет её увольнять. Через рассыльного, которого пристроил на работу в редакции, Тухи раздобыл дешифровку телеграммы Винанда. Он положил её в карман и отправился в кабинет Доминик. Он не видел её после суда. Она освобождала ящики своего стола. — Привет, — коротко бросил он. — Чем занимаешься? — Жду новостей от Альвы Скаррета. — Новостей? — Сообщения, надо ли мне подать заявление об уходе. — Есть желание потолковать о суде? — Нет. — А у меня есть. Хочу сказать, что тебе удалось то, что ещё никому не удавалось: ты доказала, что я не прав. — Он произнёс это холодным тоном, на лице его не отразилось никаких чувств, в глазах не было и намёка на дружелюбие. — Не ожидал такого выступления от тебя. Весьма эффектно. Впрочем, на твоём обычном уровне. Просто я просчитался в том, на что будет направлена твоя злость. Однако у тебя хватило ума признать тщетность своих усилий. Конечно, ты выразила, что хотела. Я тоже. У меня есть подарок для тебя в знак глубокого уважения. Он выложил телеграмму на стол. Она её прочитала и, не говоря ни слова, продолжала держать листок в руке. — Как видишь, дорогая, ты даже не можешь уйти по собственному желанию, — сказал он. — Не можешь принести себя в жертву твоему сорящему бисером герою. Помня, что ты можешь вынести побои исключительно от себя самой, я подумал, что этот жест ты сможешь оценить. Она сложила листок и положила его в сумочку: — Спасибо, Эллсворт. — Если ты собираешься бороться со мной, тебе не обойтись одними речами. — А разве я ограничилась только речами? — Нет, конечно, нет. Ты права. Я опять выразился неточно. Ты всегда боролась против меня, и твои свидетельские показания — единственный случай, дорогая, когда ты сломалась и молила о пощаде. — И?.. — И в этом был мой просчёт. — Да. Он церемонно поклонился и вышел. Она сложила всё, что собиралась унести домой. Потом отправилась в кабинет к Скаррету. Она показала ему телеграмму, но оставила её у себя в руках. — Хорошо, Альва, — сказала она. — Доминик, я не мог ничего сделать, тут такое дело… А как ты её раздобыла? — Не волнуйся, Альва. Нет, тебе я её не отдам. Оставлю у себя. — Она положила листок обратно в сумочку. — Чек пришлёшь мне по почте и сообщишь всё что нужно. — Так ты… ты так или иначе всё равно собиралась уволиться? — Да, но так мне больше нравится — быть уволенной. — Доминик, мне это страшно неприятно. Просто не могу поверить. Не укладывается в голове. — Всё-таки вы, господа, сделали из меня мученицу. А я всю жизнь этого боялась. Это так непривлекательно — быть мученицей. Слишком большая честь для мучителей. Но я вот что скажу тебе, Альва, потому что ты самый неподходящий человек, чтобы выслушать это: что бы вы ни делали со мной… или с ним, ничто не может быть хуже того, что я сделаю сама с собой. Если ты думаешь, что храм Стоддарда мне не по силам, подожди и увидишь, что мне по силам. Через три дня после суда Эллсворт Тухи сидел дома и слушал радио. Работать ему не хотелось, и он позволил себе отдохнуть, с наслаждением растянувшись в кресле, выбивая пальцами сложный ритм симфонии. Раздался стук в дверь. — Входите, — протянул он. Вошла Кэтрин. Как бы извиняясь, она взглянула на радио. — Я думала, что вы не заняты, дядя. Мне надо поговорить с вами. Она стояла, ссутулившись, худая и плоская. На ней была юбка из дорогого твида, но неотглаженная. Губы накрашены небрежно, помада попала на щёки, бледные от наложенной пятнами пудры. В свои двадцать шесть лет она выглядела как женщина, которая старается скрыть, что ей уже за тридцать. За последние несколько лет с помощью дяди она смогла стать видным работником социальной сферы. У неё был постоянный заработок в коммунальной службе, небольшой, но собственный счёт в банке, она могла позволить себе приглашать своих приятельниц по службе, женщин старше её, в кафе, и там они обсуждали проблемы матерей-одиночек, вопросы воспитания детей из бедных семей и вред, причиняемый обществу промышленными корпорациями-монополистами. В последние годы Тухи, казалось, забыл о её существовании. Но он осознавал, что при всей её молчаливости и ненавязчивости он очень много значил для неё. Он редко обращался к ней, но она постоянно приходила к нему за советом. Она походила на аккумулятор, которому надо периодически подзаряжаться от его энергии. Даже в театр она не отправлялась, не спросив его мнения о пьесе. Прежде чем записаться на курс лекций, она спрашивала его мнение. Однажды она подружилась с интеллигентной, способной, весёлой девушкой, которая любила бедных, несмотря на то что сама была работником социальной сферы. Тухи не одобрил их дружбу, и она отказалась от неё. Когда Кэтрин нужен был совет, она обращалась к нему как бы мимоходом, стараясь не занимать надолго его внимания, — за столом между двумя блюдами, у лифта, когда он уходил из дома, в гостиной, во время паузы в радиопередаче. Она всячески подчёркивала, что не претендует на что-то большее, чем обрывки его внимания. Поэтому Тухи посмотрел на неё с удивлением, когда она появилась у него в кабинете. Он сказал: — Пожалуйста, я не занят, для тебя, милочка, у меня всегда есть время. Приглуши немного радио, будь добра. Она убавила громкость и неуклюже опустилась в кресло напротив. Движения её были неловки и плохо скоординированы, как у подростка, она утратила уверенность движений и поз. И всё же иной раз какой-то невольный жест, поворот головы обнаруживали накапливавшееся в ней недовольство, прорывавшееся наружу нетерпение. Она смотрела на дядю. Взгляд под очками был напряжённо-упорным, но ничего не выражающим. Она заговорила: — Чем вы были заняты, дядя? Я читала в газетах, что вы выиграли какое-то дело в суде, с которым были связаны. Я порадовалась за вас. Давно я не следила за газетами. Так много дел… Хотя это не совсем так. Время у меня было, но, когда я возвращалась домой, у меня ни на что не оставалось сил. Я валилась на кровать и засыпала. Скажите, дядя, люди много спят, потому что устают или хотят от чего-то укрыться? — Ну-ну, дорогая, это на тебя не похоже. Совсем не похоже. Она беспомощно дёрнула головой: — Да, я знаю. — В чём же дело? Смотря вниз, на ноги, с трудом шевеля губами, она произнесла: — Видно, дядя, я ни на что не гожусь. — Она подняла на него глаза. — Я очень несчастна, дядя. Он молча, с серьёзным и добрым видом смотрел на неё. Она прошептала: — Вы понимаете меня? Он кивнул. — Вы не сердитесь на меня? Вы меня не презираете? — Дорогая моя, как я могу? — Я не хотела говорить этого. Даже самой себе. Не только сегодня, но много раньше. Позвольте мне всё сказать, не останавливайте меня. Мне надо высказаться. Я как на исповеди, как бывало раньше… нет, нет, не думайте, что я вернулась к прошлому, я знаю, что религия — это всего лишь… вид классового угнетения. Не думайте, что я забыла ваши уроки, усомнилась в вас. Меня не тянет снова в церковь. Мне только нужно, чтобы меня выслушали. — Кэти, дорогая, во-первых, почему ты так испугана? Не надо ничего бояться. Во всяком случае, не надо бояться разговора со мной. Успокойся и рассказывай, что случилось. Будь сама собой. Она благодарно посмотрела на него: — Вы так… так великодушны, дядя Эллсворт. Именно этого мне не хотелось говорить, но вы угадали. Я боюсь. Потому что… вы ведь сами только что сказали: будь сама собой. Я как раз этого и боюсь больше всего — быть собой. Потому что во мне много зла. Он рассмеялся необидным, добрым смехом, отрицавшим её утверждение. Но она не улыбнулась. — Нет, дядя Эллсворт, я говорю правду. Я попробую выразиться яснее. Мне всегда, с детских лет, хотелось быть хорошим человеком. Раньше я думала, что все стремятся к этому, но теперь я так уже не думаю. Одни стараются изо всех сил, насколько могут, делать добро, даже если им не всегда это удаётся. Но другим безразлично. Я же всегда принимала это близко к сердцу, относилась неравнодушно. Конечно, я понимала, что у меня нет больших талантов, что это очень сложный вопрос — проблема добра и зла. Но независимо от этого, в меру моего понимания, что есть добро, а что зло, я всегда изо всех сил старалась делать добро. Никто на моём месте не сделал бы больше, так ведь? Для вас всё это, наверное, звучит детским лепетом? — Нет, милая Кэти, совсем нет, продолжай. — Так вот, я с самого начала знала, что быть эгоистом дурно. В этом я была уверена. Поэтому я ничего не требовала для себя. Когда Питер надолго исчезал… Нет, этого вы не одобряете. — Что я не одобряю, дорогая? — Меня и Питера. Лучше я не буду говорить об этом. Да это и неважно. Вы можете теперь понять, почему я была так рада поселиться у вас. Вы меньше всего думаете о себе, и я, как могла, старалась следовать вашим принципам. Вот почему я пошла в социальное обеспечение. Вы никогда этого прямо не предлагали мне, но я чувствовала, что вы бы это одобрили. Не спрашивайте, на чём основывалась эта догадка, это трудно выразить — нечто неосязаемое, незначительные, казалось бы, признаки. Я с уверенностью приступила к работе. Я знала, что эгоизм порождает несчастье и что настоящего счастья можно добиться, только посвятив себя заботам о других. Я слышала это от вас. Это многие говорили. Об этом твердили людям испокон веку лучшие представители человечества. — И что же? — Посмотрите на меня. На время он замер, потом весело заулыбался и сказал: — Что с тобой произошло, голубушка? Если не принимать во внимание, что на тебе чулки из разных пар и помада размазалась по лицу… — Не смейтесь надо мной, дядя Эллсворт. Прошу вас. Я помню, что вы говорили: надо уметь смеяться надо всем и над собой в первую очередь. Только мне теперь не до смеха. — Ладно, Кэти, я не буду подтрунивать над тобой. Но всё-таки что же случилось? — Я чувствую себя ужасно несчастной. Несчастной до неприличия, до отвращения, каким-то непристойным, нечестным образом. И уже давно. Я боюсь об этом думать, боюсь всмотреться в себя. И это плохо. Я становлюсь лицемеркой. Я всегда стремилась быть честной перед собой, но больше нет, нет, нет! — Успокойся, дорогая. Не надо кричать. Тебя услышат соседи. Она провела тыльной стороной ладони по лбу. Тряхнула головой. Прошептала: — Извините. Сейчас я успокоюсь. — Отчего же ты так несчастна, дорогая? — Не знаю. Сама не пойму. Вот, например, я организовала курсы для беременных в доме Клиффорда, это была моя идея, я собрала деньги, нашла специалиста. Курсы пользуются успехом. Казалось бы, я должна радоваться, но этого нет. Я ощущаю безразличие. Я сижу и говорю себе: ты пристроила ребёнка Марии Гонзалес в хорошую семью и должна радоваться этому. А я не рада. Мне всё равно. Я ничего не чувствую. Когда не лукавлю, я знаю, что единственное, что я испытывала все эти годы, — это безмерная усталость. Не физическая усталость, а просто усталость. Такая… такая, будто меня самой уже и нет. Она сняла очки, словно двойной барьер линз — его и её очков — мешал ей пробиться к нему. И заговорила ещё тише, слова давались ей с большим трудом. — Но это ещё не всё. Ещё хуже, просто нестерпимо для меня то, что я начинаю ненавидеть людей. Я становлюсь грубой, подлой и мелочной. Такой я никогда раньше не была. Я ожидаю от людей благодарности, я её требую. Мне приятно, когда жители трущоб кланяются мне, заискивают и унижаются передо мной. Мне нравятся только те, кто подобострастен. Один раз… один раз я сказала женщине, что она не ценит того, что мы делаем для отбросов общества вроде неё. Потом я долго рыдала, так мне было стыдно за себя. Теперь меня задевает, когда люди начинают спорить со мной. Мне уже кажется, что они не имеют права на собственное мнение, что мне лучше знать, что я для них высший авторитет. Мы очень беспокоились за одну девушку, она встречалась с очень красивым парнем, о котором ходила дурная слава. Я неделями не давала ей прохода, внушая, что с ним она попадёт в беду и что она должна бросить его. И что же? Она вышла за него замуж, и теперь они самая счастливая пара в округе. Думаете, это меня радует? Ничуть. Я испытываю раздражение против них и с трудом его скрываю, когда вижу эту девушку. Одной девушке позарез требовалось найти работу по семейным обстоятельствам, и я обещала ей помочь. Но она устроилась на хорошее место без моей помощи. Меня это не порадовало. Наоборот, я испытывала страшную досаду, что кто-то выбрался из беды без моего участия. Вчера я беседовала с пареньком, который хочет попасть в колледж. Я всячески его отговаривала, говорила, что ему лучше пойти работать. Я даже была раздосадована. А потом вдруг поняла: причина в том, что я сама хотела раньше учиться в колледже, помните, вы мне не позволили, вот и я тоже хотела не позволить ему… Дядя Эллсворт, разве вам не ясно? Я становлюсь эгоисткой. Эгоисткой ещё худшего вида, чем какой-нибудь мелкий хозяйчик, который заставляет людей работать до седьмого пота, чтобы выжать из них лишний цент. Он спокойно спросил её: — Это всё? Она прикрыла глаза и сказала, опустив голову: — Да, если не считать того, что я не одна такая. Таких, как я, много; большинство женщин, которые работают со мной, такие же. Не знаю, как они дошли до этого. Не знаю, как это случилось со мной… Раньше мне было приятно помогать людям. Помню один случай, я тогда обедала вместе с Питером, по дороге домой я увидела старика, он играл на шарманке, и я дала ему пять долларов — все деньги, какие у меня оставались, я их приберегла, чтобы купить бутылку «Рождественской ночи». Уж очень мне тогда её хотелось, но потом всякий раз, когда я вспоминала шарманщика, у меня было так радостно, так светло на душе… В те дни я часто виделась с Питером. Возвращаюсь, бывало, домой после встречи с ним, и мне хочется приласкать каждого маленького оборвыша в нашем квартале… А теперь мне, кажется, ненавистны все бедняки. И моим сослуживцам, похоже, тоже… Но бедняки нас не ненавидят, хотя могли бы. Они нас презирают. Не смешно ли? Обычно хозяева презирают рабов, а рабы их ненавидят. Не знаю, как будто роли поменялись. Видно, в этом случае всё иначе, а может быть, и нет. Не знаю… — Она выпрямилась на миг в последней попытке сопротивления. — Неужели вам не понять, что меня мучает? Как же так получилось, что я с радостью взялась за дело, которое мне казалось правым, а в итоге оно растлило мою душу? Видимо, во мне изначально нет добра, и я не способна нести его людям. Не вижу другого объяснения. И всё же… иногда мне приходит в голову странная мысль: может ли вообще быть смысл в том, чтобы человек искренне, всем сердцем стремился делать добро — при том, что добро ему никак не даётся? Не может быть, что я совсем негодный человек. Я ведь всё отвергла, ничего не оставила для себя, у меня ничего нет — а между тем я несчастна. И другие женщины рядом со мной несчастны. И я не знаю ни одного бескорыстного человека в мире, который был бы счастлив… кроме вас, дядя. Она уронила голову на грудь и больше её не поднимала, казалось, она потеряла интерес к ответу на заданный ею вопрос. — Кэти, — тихо, с мягким упрёком сказал он. — Кэти, дорогая моя. Она молча ждала. — Ты действительно хочешь услышать ответ? Она кивнула. — Видишь ли, мой ответ уже содержится в том, что ты сама сказала. Она взглянула на него, не понимая. — О чём ты вела речь? На что ты жаловалась? На то, что ты несчастна. Ты, Кэти Хейлси, и никто другой. За всю свою жизнь я не слышал речей более эгоистичных. Она заморгала глазами, вся внимание, напрягаясь, как школьница, которой задают трудный урок. — Неужели тебе не ясно, как это эгоистично? Ты выбрала благородную профессию, и не ради добрых дел, а ради личного удовлетворения, которое ожидала найти в ней. — Но мне действительно хотелось помогать людям. — Потому что ты рассчитывала проявить в этом лучшие качества своей натуры. — Да, а что? Я считала, что это доброе дело. Разве зазорно хотеть приносить добро? — Зазорно, если это твоя главная цель. Тебе непонятно, что ставить в центр собственные желания — это и есть эгоизм. Пусть всё летит к чёртовой матери, только бы я был добродетелен. — Но если не уважать себя, как можно что-нибудь совершить? — А зачем вообще быть личностью? — Она изумлённо развела руками. — Если заботиться прежде всего о том, кто ты, что думаешь, что чувствуешь, что у тебя есть, а чего нет, то это и есть обыкновенный эгоизм. — Не могу же я вылезти из собственной кожи. — Нет, но можно вылезти из собственной мелкой души. — Вы хотите сказать, что я должна хотеть быть несчастной? — Нет. Надо вообще перестать хотеть. Надо забыть, как важна мисс Кэтрин Хейлси, перестать с ней считаться. Потому что, пойми, она несущественна. Люди что-то значат только по отношению к другим людям, по своей полезности, по тем функциям, которые они выполняют. Не поняв этого полностью, нельзя ни на что рассчитывать, кроме несчастья в той или иной форме. Зачем делать мировую трагедию из того, что ты чувствуешь, как становишься чёрствым по отношению к людям? Ну и что? Это только болезнь роста. Нельзя ведь сразу перескочить из состояния животной дикости в царство духовности, минуя промежуточные стадии. Какие-то из них покажутся малопривлекательными. Красивая женщина сначала часто бывает гадким утёнком. Рост предполагает разрушение. Нельзя приготовить омлет, не разбив яйца. Надо с готовностью принимать страдания, не бояться быть жестоким, нечестным, нечистоплотным, словом, идти на всё, чтобы вырвать с корнем самое стойкое из зол — своё Я. Только умертвив его, став ко всему безучастным, растворив себя как личность и забыв имя своей души, только тогда познаешь счастье, о котором я говорил, и перед тобой растворятся врата духовного величия. — Но, дядя Эллсворт, — пролепетала она, — когда растворятся врата, кто войдёт в них? Он звонко, недобро, но явно оценив её замечание, рассмеялся: — Ну, милая, никак не ожидал от тебя таких сюрпризов. — Лицо его стало серьёзным. — Остроумно, ничего не скажешь, но надеюсь, милая Кэти, за этим ничего больше не кроется, кроме остроумия? — Нет, не кроется, — неуверенно сказала она, — наверное, нет, и всё же… — Когда говоришь об отвлечённых материях, нельзя понимать всё буквально. Конечно, ты войдёшь. Ты не утратишь по дороге свою личность, наоборот, приобретёшь более широкую, такую, что вместит все другие и всю вселенную. — Но как? Что это значит конкретно? — Теперь ты видишь сама, как трудно рассуждать об этих вещах, ведь весь наш язык — это выражение индивидуализма со всеми его понятиями и предрассудками. Личность — это иллюзия, не более. Нельзя построить новый дом из одних обломков старого. Не стоит рассчитывать понять меня полностью в рамках нынешнего концептуального аппарата. Наш ум отравлен эгоизмом, его предрассудками и заблуждениями. Нам не дано знать, что будет добром и злом в обществе бескорыстия, мы не можем судить, что и как будем чувствовать тогда. Сначала надо разрушить эго. Вот почему разум так ненадёжен. Мы не должны думать. Мы должны верить. Верить, Кэти, даже вопреки разуму. Не задумывайся. Верь. Полагайся на сердце, а не на рассудок. Не думай, а чувствуй и верь. Она сидела молча, собравшись, успокоившись, и всё же выглядела так, будто по ней проехал паровой каток. Она покорно прошептала: — Вы правы, дядя… я… я не могла сама всё так понять, я имею в виду, мне казалось, что я должна думать… Но вы правы… то есть если я могу правильно выразить свою мысль… если я могу правильно употреблять слова… Да, я буду верить… я постараюсь понять… Нет, не понять. Почувствовать, я хочу сказать, поверить… Но хватит ли у меня сил? После разговора с вами я всегда чувствую себя такой ничтожной… Видимо, я в чём-то была права: я недостойна… но это неважно… это неважно…
Когда на следующий день вечером позвонили в дверь, Тухи сам пошёл открыть. Он с улыбкой впустил Питера Китинга. После суда Тухи ожидал появления Китинга, он знал, что Китингу надо будет встретиться с ним. Но ждал, что Китинг появится раньше. Китинг вошёл с неуверенным видом. Казалось, руки у него отяжелели и оттягивали плечи. Веки набрякли, лицо было одутловатым. — Привет, Питер, — энергично сказал Тухи. — Пришёл повидаться? Входи же. Очень кстати. У меня весь вечер свободен. — Нет, — ответил Китинг. — Я пришёл к Кэти. Он избегал смотреть на Тухи и не видел выражения его глаз за очками. — К Кэти? Ради бога! — непринуждённо сказал Тухи. — Раньше ты никогда к ней не приходил, так что мне не пришло в голову, но… Проходи, думаю, она дома. Вот сюда… ты не знаешь, где её комната? Вторая дверь. Китинг, тяжело шаркая ногами, прошёл по коридору, постучал в дверь и вошёл после ответа. Тухи стоял, задумчиво глядя ему вслед. Кэтрин, увидев Питера, вскочила. Минуту она стояла с глупым видом, не веря глазам, потом бросилась к кровати, схватила лежавший там пояс и торопливо засунула его под подушку. Сбросила очки, спрятала их в кулаке, а потом опустила в карман. Она не знала, что хуже: остаться как есть или присесть за туалетный столик и накраситься в его присутствии. Она не видела Китинга шесть месяцев. Последние три года они изредка виделись, иногда вместе обедали, пару раз ходили в кино. Они всегда встречались на людях. После знакомства с Тухи Китинг не решался заходить к ней домой. При встречах они разговаривали так, словно ничего не изменилось. О женитьбе они давно не заводили речи. — Добрый день, Кэти, — тихо сказал Китинг. — Не знал, что теперь ты носишь очки. — Только когда читаю… я… Добрый вечер, Питер… Наверное, вид у меня ужасный сегодня… Я рада видеть тебя, Питер… Date: 2015-07-22; view: 536; Нарушение авторских прав |