Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
В маске кролика
(сценка, написанная с натуры)
Последние свои годы в Советском Союзе я жил довольно странной и для некоторых, прямо скажем, не очень понятной жизнью. Исключенный из Союза писателей, я был объявлен как бы вне закона. Люди, которые раньше общались со мной вполне охотно, теперь не только забыли номер моего телефона, но даже при случайной встрече на улице шарахались как от чумного. Не все, конечно. Далеко не все. У меня были друзья, которые не покидали меня даже в самые тревожные дни, хотя некоторым из них намекали, что, если они по‑прежнему будут поддерживать со мной отношения, у них могут быть очень серьезные неприятности. Они эти угрозы игнорировали вовсе не из стремления к героизму, а просто потому, что были порядочными людьми. Но мне приходилось встречать и таких, которые, как только я попал в немилость у советских властей, сразу перестали меня узнавать. Некоторые из них пережили сталинские времена, когда даже за шапочное знакомство с кем‑нибудь можно было поплатиться головой. Они, кстати, может, и выжили только потому, что умели вовремя отвернуться от своего друга или знакомого, а иногда от папы и мамы. Понять и пожалеть таких людей можно, но уважать трудно. Помню такую встречу. Пришел я как‑то в писательскую поликлинику на улице Черняховского. Из Союза писателей меня уже исключили, из Литературного фонда тоже, но в поликлинике почему‑то еще держали. И врачи даже настаивали, чтобы я прошел очередную диспансеризацию, проверил свое здоровье. Я долго уклонялся, но потом все же явился. И вот сижу перед кабинетом врача. Идет мимо писатель Л. Увидев меня, замедляет шаг. Может быть, я плохой инженер человеческих душ, но мне кажется, что его обуревают сомнения: подойти поздороваться или, вдруг вспомнив, что где‑то что‑то забыл, кинуться со всех ног обратно. Но пока он раздумывает, ноги его механически передвигаются, и вот он уже совсем близко. Теперь делать вид, что он меня не заметил, глупо. Теперь на лице иные сомнения. Как поздороваться? В прежние времена он бы остановился и спросил, как дела, хотя дела мои в прежние времена были ему совершенно неинтересны. Теперь мои дела ему интересны, но навстречу идет критик 3., а сзади на стульчике сидит драматург И. Проходя мимо, Л. кивает мне головой и даже делает рукой незаметный «нопассаран», как бы мужественно выражая мне свою солидарность. Но «нопассаран» свой он делает так, чтобы критик 3. и драматург И. не сомневались – это всего лишь проявление обычной вежливости, которая может существовать между людьми разных взглядов. И ничего больше. Идет мимо в другую сторону переводчица Д., дама Довольно преклонного возраста. Познакомились мы с ней в 60‑м году, когда мне было еще под тридцать, а ей уже за шестьдесят. Я тогда дописывал свою первую повесть, главы из которой читал своей новой знакомой. А. она потом в шутку говорила, что мы с ней вместе начинали наш путь в литературе. И вот она идет мимо. – Здрасьте! – говорю я ей. – Здрасьте! – отвечает она мне как мало знакомому, но пройдя несколько лишних шагов, останавливается и возвращается. – Ах, Володичка милый, здрасьте, здрасьте, я так плохо вижу, я вас не узнала. – И с надеждой, что говорить со мной не опасно: – А вас из Литфонда все‑таки не исключили? – Исключили. Но в поликлинике оставили. Вот да. же заставляют пройти диспансеризацию, хотя я не хочу. Она почти в ужасе. – Неужели вы и против диспансеризации выступаете? Почему? Здесь же нет никакой политики. Здесь просто врачи. Они вас проверят, сделают кардиограмму, возьмут анализы. Я понимаю, когда вы боретесь за какие‑то права, но против диспансеризации! – Бог с вами, – говорю я, – я так далеко не зашел, чтобы бороться против диспансеризации. Мне просто лень. – Ах, Володичка, мне семьдесят шесть лет, я хочу легкой смерти. Меня сейчас пригласили в Америку. Я бы хотела туда полететь, а потом на обратном пути… – Жестом она изображает падение самолета. – Не надейтесь, это не так легко, – говорю я. – Самолет летит высоко и падает долго. – Володичка, не отговаривайте меня, я все выяснила. Там сразу теряешь сознание и потом уже ничего не чувствуешь. Вы знаете, я о вас часто думаю, но никогда не звоню, не потому, что я вас забыла, а потому что меня сейчас надо беречь. Да, да, Володичка меня надо беречь, потому что у меня выходит очень большой перевод с английского. Идет мимо известный юморист Е. Здоровается с моей собеседницей, замечает меня и тоже здоровается. – Здравствуйте, Толя, – говорит переводчица. – Очень рада вас видеть. Мы с Володей разговариваем просто о жизни. Никакой политики, совершенно никакой. Мы с ним вместе начинали наш путь. – Зато порознь заканчиваете, – нашелся юморист и пошел дальше. Своим поспешным уходом он как бы напоминает старухе, что сидеть со мной не совсем безопасно, но предлога просто так подняться и уйти нет, а уйти без предлога все‑таки неудобно. – Вы знаете, Володичка, мне семьдесят шесть лет, но я еще не в маразме. Я все помню. Помню, как мы жили в Переделкино, как сидели на терраске, как вы привезли мне первые экземпляры моей гослитовской книжки. Почему вы мне никогда не позвоните? Мой телефон очень легко запомнить (говорит номер). Но меня надо беречь. Вы же знаете, я их боюсь. Я все пережила: голод, разруху. Я в политике ничего не понимаю, я никогда не читала ни Маркса, ни Ленина, ни Сталина. – Я тоже. – Вы по вашему возрасту должны были читать. Ой, Володичка, если бы вы знали, как я их боюсь! Однажды мне пришлось посидеть там у них в коридорчике, и мимо меня водили одного человека под револьвером. Это так страшно! – Это безусловно страшно, – соглашаюсь я, – но не страшнее, чем в падающем самолете. – Нет, нет, Володя, вы мне не говорите. В самолете, я же вам сказала, сразу теряешь сознание, а потом все просто. – Здесь тот же эффект. На вас наводят револьвер, вы теряете сознание, а потом все просто. – Ах, Володя, вы все шутите. Неужели у вас еще есть силы шутить? – Нет, я без шуток. Как только на вас наставляют револьвер, вы… – А ну вас, Володя. Вы мне обязательно позвоните. На днях ко мне приедет один сумасшедший американец, он хочет вас переводить. Но не забывайте, что меня нужно беречь. – Тогда лучше я вам не буду звонить. – Да, пожалуй, лучше не звоните. – Переходит на шепот. – Вы приходите просто так, без звонка. Хотя да… у нас ведь лифтерша. – Насчет лифтерши не беспокойтесь, я приду в маске. Встревожилась. – В какой маске? – Ну помните, как у Высоцкого: «Раздали маски кроликов, слонов и алкоголиков…» Так вот у меня есть как раз маска кролика. Я дочке купил к Новому году. С такими большими ушами. Я надену ее и приду. Если у лифтерши спросят, кто приходил, она скажет: «Приходил кролик». – Володя, не смейтесь надо мной, я старая. Вы знаете, этот американец, которого я сейчас перевожу, пишет мне, что ему постоянно приходится выступать в защиту каких‑то русских, которых преследуют. А я ему написала: «Только, ради Бога, никого не защищайте, а то будет еще хуже». – Кому это будет хуже? – Всем, всем. – Да, но есть люди, которым уже сейчас так плохо, что хуже, пожалуй, не будет. – Володя, всем будет хуже, поверьте мне. Вы не забывайте, у них армия, флот, у них эти… как они называются… ядерные боеголовки. – Да что нам с вами боеголовки? Для нас достаточно одного револьвера или одного падающего самолета… Я не договорил, меня позвали к врачу. Когда я вышел, старушки у дверей уже не было. После этого я прожил в Москве еще несколько лет, но переводчицу эту больше ни разу не встретил. Из поликлиники меня все‑таки исключили, а зайти к старухе или хотя бы позвонить я не решался. Тем более, что она просила ее беречь. Не зашел к ней, когда ей исполнилось восемьдесят лет. И когда уезжал, не зашел проститься. А она, между прочим, все еще жива и, как я слышал, даже побывала в Америке. И самолет, на котором она летела, не разбился. Ни по дороге туда, ни по дороге обратно, И я лично этому очень рад, потому что, как я думаю, не все пассажиры этого самолета прожили свои восемь десятков лет. Так пусть поживут, сколько еще придется. И старушке я желаю, пусть еще поживет, пусть работает. Она, между прочим, переводчица очень талантливая. Этот скромный рассказ был написан автором в два приема. Сперва как моментальный снимок с натуры. Четыре объясняющих абзаца – два в начале и два в конце – были добавлены десятью годами позже, при первой публикации. Теперь пора прибавить послесловие для открытия того, что прежде известно было немногим. В промежутке между первой публикацией и нынешней героиня нашего рассказа свой долгий путь завершила. Ей не довелось стать жертвой авиакатастрофы, она умерла, как большинство смертных – в постели. Звали ее Рита Яковлевна Райт‑Ковалева или попросту Рита Райт. Она была прекрасной переводчицей, введшей в круг русского чтения Беля, Кафку, Сэлинджера, Фолкнера и Воннегута. Она знала несколько иностранных языков (некоторые в совершенстве) и виртуозно владела русским. Обладая острым умом и прекрасной памятью, она очень живо рассказывала о своем прошлом, о встречах со знаменитыми поэтами и прежде всего с Маяковским, с которым когда‑то дружила. У нее была масса достоинств, при которых она могла бы претендовать на принадлежность к сословию, называемому интеллигенцией. Но у нее же был один недостаток, из‑за которого я бы ее к этому сословию не причислил. Она, как видно даже из нашей зарисовки, была из тех глухарей (распространенная порода), которые сами не слышат человеческих воплей и в неглухоту других не верят. И потому чужую настроенность на сострадание готовы объяснять меркантильными соображениями или приверженностью к отвлеченной казуистике, предписаниям, параграфам и «каким‑то правилам» неизвестно кого и неизвестно чего, но в кавычках. Она сама была глуха и других к подобной же глухоте призывала. Одним из призываемых был упомянутый выше американец Курт Воннегут. Она его очень просила, чтобы он ни за кого не заступался. Потому что, если он будет заступаться, его здесь не будут печатать. А если не будут печатать, то и ее перевод не пройдет. И книги не будет, и гонорара тоже. И поэтому: «Только, ради Бога, никого не защищайте…» Надо признать, что многие западные «высоколобые» интеллектуалы на подобные призывы доверчиво откликались, тем самым добровольно причисляя себя к международному сообществу образованцев (термин, замечательно найденный Солженицыным). Этой же породы была и Рита Райт. Обладавшая очень многими способностями и достоинствами.
Но паразиты никогда…
В те годы у меня было много разнообразных неприятностей, связанных с тем, что я был исключен из Союза писателей СССР за действия, несовместимые с высоким званием советского писателя. Но действия мои оказались несовместимыми с этим высоким званием, во‑первых, потому что я писал не совсем то, чего ожидали от меня партия и правительство, во‑вторых, я защищал людей, которых сажали, как принято выражаться, за убеждения или, иначе говоря, ни за что. Само собой разумеется, советские власти таких преступлений мне простить никак не могли и мало того, что исключили из Союза писателей, – грозили всякими другими карами, например, обвинением в тунеядстве. То есть в том, что я нигде не работаю и живу за счет народа, который таких паразитов кормить не желает. И вот повадился ко мне ходить наш участковый милиционер Иван Сергеевич Стрельников. Такой высокий, седой, очень вежливый, между прочим, человек. Приходит он ко мне, нет, не вламывается, а вежливо звонит в дверь, вежливо спрашивает: «Можно, Владимир Николаевич?» «Вам, – говорю, – можно, конечно. Кому‑нибудь другому, может быть, и нельзя, а уж вам‑то всегда можно». А он человек не только вежливый, а даже застенчивый, в комнату входит, шапку снимает. «Садитесь, – говорю. – Иван Сергеевич!» «Ничего, – говорит, – я постою». Я тоже человек вежливый, все‑таки настаиваю на своем, садится Иван Сергеевич на краешек стула, и начинается у нас глупый такой разговор. «Владимир Николаевич, – мнется участковый, – вы уж извините, я, конечно, к вам не сам пришел, меня послали, но хотелось бы узнать, вы где‑нибудь работаете?» «А вот тут, – говорю, – прямо и работаю». «И как это вы тут работаете, кем это вы тут работаете, если не секрет?» «Совсем не секрет, – говорю, – Иван Сергеевич, не только для вас, но и ни для кого не секрет, писателем я здесь работаю». «Да, – говорит, – писателем? А я слышал, Владимир Николаевич, что вас, извините, из Союза писателей исключили». «Да, – говорю, – исключили, а Льва Толстого в свое время даже из церкви исключили. Но он остался тем, кем он был. И я остался тем, кем я был». «Владимир Николаевич, я не знаю, откуда там Толстого исключали, но вам надо бы трудоустроиться». «Да, я, – говорю, – в общем‑то трудоустроен. У нас в конституции записано, что каждый имеет право на труд по избранной специальности, а я специальность себе избрал и как раз по ней и работаю». «Это все, – говорит, – хорошо, но если вы работаете, должно же быть какое‑то доказательство». «Доказательств‑то, – говорю, – у меня сколько хотите. Во, – говорю, – книги, видите, и на них моя фамилия написана, книги‑то, – говорю, – не работая не напишешь». Он смотрит на книги, уважительно, со мной в душе даже вроде согласен, что тунеядцы книги не пишут, и очень даже смущается, но все‑таки говорит: «Владимир Николаевич, книги это, конечно, хорошо, но мне справка нужна.». Я дальше ему объясняю, что в конституции нашей чересчур демократической насчет справок вообще ничего не сказано, там сказано, что человек имеет право на труд, между прочим, тоже, если уж придираться, право, а не обязанность, а насчет того, что каждый человек обязан справку иметь, там и вовсе ничего не сказано. Разговоры эти с участковым продолжались года четыре иногда с большими, впрочем, перерывами. И не всегда протекали спокойно. Иногда я сильно раздражался. «Иван Сергеевич, – говорил я, – а вам вот не стыдно ко мне ходить? Вам не стыдно обвинять в паразитизме писателя, книги которого изданы тиражом в сотни тысяч экземпляров и переведены на три десятка с лишним языков? Если эти книги для вас ничего не значат, так, может быть, вы примете во внимание, что я написал песни, которые пели вы, ваши дети и почти все поголовно население Советского Союза! Если, по вашему, и этот мой труд ничего не стоит, так, может, вас убедит в том, что я не паразит, хотя бы тот факт, что я с одиннадцати лет работал в колхозе, на заводе, на стройке, четыре года служил солдатом в Советской армии. Или вам и этого недостаточно?» Участковый смущался и сам начинал нервничать. «Владимир Николаевич, я лично к вам с большим уважением. Но что я могу сделать, меня же послали». В конце концов все эти наши разговоры завершились для меня, можно сказать, без последствий в том смысле, что власти так и не решились объявить меня официально паразитом. Но неофициально я вошел в разряд паразитов задолго до того, как лишился справки е места работы. Когда я служил солдатом, нас довольно плохо кормили. А если мы жаловались, нам говорили, что мы паразиты, никаких материальных ценностей не производим и не заслуживаем даже тех восьми рублей (восьмидесяти копеек по нынешним деньгам), которые народ ежедневно на каждого из нас тратит. А мы, будучи, как говорится, солдатами сознательными, с этой точкой зрения соглашались, хотя сейчас она кажется мне идиотской. Потому что если народ нуждается в солдатах для своей защиты, он должен содержать их как нормальных членов общества. А если он в них не нуждается, зачем они вообще? А уж про писателей и говорить нечего. Писателя всегда попрекают тем, что он паразит, живет за счет народа, должен быть благодарен народу и должен служить народу, должен писать книги для народа и о народе. То есть прежде всего о рабочих и крестьянах. Но все это чушь. Если буквально следовать логике тех, кто учит писателей, как и для кого они должны писать, что и кто должен читать, то шпионские романы должны читать только шпионы, а рассказ Чехова «Каштанка» – только собаки. Конечно, нормальный писатель, всегда живет с ощущением своих обязанностей перед народом, обществом и страной. Но эту обязанность он берет на себя добровольно. И исполняя свои обязанности, писатель вовсе не должен быть все время кому‑то благодарным, за то, что его кормят. Он создает необходимые обществу духовные ценности, стоимость которых не измеряется рублями. А впрочем, измеряется и ими. Потому что книга, кроме всего, это и реальный товар, который можно взять в руки, можно купить, а можно и продать, и иногда довольно успешно. Многие книги издаются огромными тиражами и приносят их издателям огромные прибыли. Приносили бы советской стране огромные прибыли и книги некоторых изгнанных из нее тунеядцев. Современное общество устроено сложно. Ему нужны и крестьяне и рабочие, и инженеры, и врачи, и учителя, и ученые, и артисты, и писатели, короче говоря, ему нужны все. Жизнь показывает, что, чем большая часть того или иного народа занята непосредственно производством продуктов питания, тем меньше в ней этих самых продуктов питания. И еще: чем больше правительство этой страны борется с искусством, тем опять же меньше в ней этих самых продуктов питания. Никто никого не кормит. Или – все кормят всех. С одним, правда, исключением. Как уже было сказано выше, есть в Советском Союзе одна категория людей, которая не производит ни материальных, ни духовных ценностей, а только сидит на собраниях, хлопает в ладоши и издает указания, как крестьянину сеять хлеб, а писателю писать книги. Вот эти‑то люди, по моему непросвещенному мнению, и есть настоящие паразиты.
Date: 2015-06-12; view: 306; Нарушение авторских прав |