Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Деятель
Салтыков вечером отдыхал, обменивался репликами с друзьями в своем журнале. Заморгал конвертик в углу экрана, Салтыков нажал на него, открылось сообщение: «буду в родных Палестинах 23‑го, наконец то сможем встретиться! Как мне не терпиться тебя увидеть дружище! Вот наговоримся!». – В субботу у нас гости, – сказал он Кате. Та услышала в его голосе нотку раздражения, встала с кресла, где просматривала отчеты учителей своего района (она была инспектор), подошла, посмотрела. – Образец сетевой эпистолярности, – сказала она. – Ни здравствуй, ни до свидания. – Сейчас у всех так. Перебрасываемся, как школьники записками. – Уже не перебрасываются. Тоже через сеть. – Я про стиль. По стилю одно и то же. – Это да. Он совсем неграмотный? – Катя провела над текстом пальцем, будто карандашом: – «Палестины» с большой буквы, «наконец‑то» без дефиса, «не терпится» с мягким знаком, отсутствие запятой перед обращением. – И «дружище»! – Да. Шестидесятые какие‑то. – Вот именно. Неизвестно откуда. Главное, он уверен, что я буду просто счастлив с ним наговориться. И восклицательность дурацкая. – А кто он вообще? Бухалов, – прочла Катя фамилию. – Повезло человеку! Вы друзья? – Считаемся. Вообще‑то он настаивает, что не Бухалов, а Бухалов. – Что значит – считаемся? – Долгая история. А предки будто бы из казаков у него. Был казак Бухало, который бухал, вот от него. – Чем бухал? – Неважно. Бухать лучше, чем бухать. Да это легенда, скорее всего. Он любит о себе легенды. В Википедии биография – просто песня. – Он там есть? – Конечно, человек известный все‑таки. Вот, посмотри, – Салтыков открыл страничку Бухалова в известной самодеятельной энциклопедии, где чего и кого только нет, кроме, разве что, самого Салтыкова, но ему это и не нужно. – Одухотворенный мужчина, – оценила Катя фотографию, на которой Сергей Бухалов был запечатлен в момент глубочайшей задумчивости; не просто фотография – портрет. – Сам выбирал или даже специально снимался, уж поверь. Катя вслух читала то, что было под портретом: – «Общественный деятель, создатель фонда “Сопричастие”, организатор молодежного фестиваля “Евразианство”»… Тут много чего. Кто он конкретно? – Написано же – деятель. Организатор. Создатель. В советское время писали: скончался видный деятель партии и правительства такой‑то. То есть – шишка. Когда человек занимается чем‑то неопределенным, самое лучшее слово – деятель. – Слушай, а ведь ты его не любишь! – И не скрываю. – Но говоришь: друзья. – Я сказал: считаемся. Все, устал, – Салтыков закрыл крышку ноутбука. Хочу поваляться. – Я тоже. Чай будешь? – Да, спасибо. Катя приготовила чай и принесла на подносе с ножками и бортиками (чтобы ничего не крошилось и не просыпалось) чайник, чашки, блюдце с нарезанным лимоном, печенье в жестяной банке, и они улеглись на диване перед включенным без звука телевизором и продолжили разговор. Это стало у них ежевечерней традицией. Беззвучные картинки телевизора – фильмы, передачи, реклама смотрелись еще нелепей, чем со звуком, но зато было чувство отстраненности: там, в этом аквариуме, безмолвно плавает чужая, посторонняя, какая‑то неживая жизнь, а они здесь, в жизни настоящей. Иногда на короткое время включали – чтобы вместе дружно посмеяться над очередной глупостью. – Все‑таки не понимаю, – сказала Катя. – Вы когда подружились? – Мы не дружились. Он… Ну как бы назначил, что ли, меня своим другом. А статью в Википедии он сам если не писал, то редактировал. Что у меня есть, это чувство стиля. – Правда. – Ну вот. Там написано: в таком‑то году Бухалов уезжает навсегда в Боливию. – Как это – навсегда? Он же тут опять. – А вот так. Навсегда! За этим легенда, романтика, история. Он мне ее рассказывал, кстати. Какая‑то красавица его не полюбила, и он ей сказал, что навсегда уезжает. В Боливию. Навсегда! – Почему в Боливию? – Далеко, красиво, загадочно. В Европу или на Гоа любой дурак уедет, это пошло и не загадочно. А Боливия – сразу вопросы: почему, зачем? Ну, и у него испанский неплохой, поэтому еще. Да и английский тоже. А еще в Боливии Че Гевара орудовал и погиб. Тоже романтично. А Че Гевара – мостик к Пелевину, а с Пелевиным он знаком. – Шутишь? С Пелевиным никто из живущих незнаком. – А он знаком. Он со всеми знаком. Между прочим, он в Боливии какой‑то бизнес создал. – Он еще и бизнесом занимается? – Конечно. Что‑то такое… Даже не знаю. Информационные технологии… Из воздуха деньги делает, короче. – Вот наши люди: просто восхищаюсь! Поехал в Боливию и создал бизнес! Красиво! – Вот‑вот. Безошибочно. Девушки на это покупаются. – Я не покупаюсь. Но оценила. И насколько навсегда он уехал? – Да на полгода, не больше. Она его позвала. Или даже приехала за ним, не помню. Если бы посторонний человек текст писал, он написал бы: уехал в Боливию тогда‑то, вернулся тогда‑то. А «навсегда» – это Бухалова рука, это легенда. Он свою легенду из‑под контроля не выпустит! – Легендарный человек? – В каком‑то смысле. Ему все в своей жизни представляется значительным и символичным. У него темперамент, мышление и отношение к себе великого человека. – Как он тебя все‑таки другом назначил? – Ну… Вот был такой момент. В студенческое время, в общежитии. Сижу на окне в коридоре, курю, он садится рядом. – В комнатах не курили? – У нас нет, староста был строгий. Он подходит, садится, коленки руками обнял, смотрит так на закат, и вдруг начинает исповедоваться. Что из маленького городка, из Краснодарского края, мама и папа полуграмотные, а его тянуло всегда к знаниям, ходил в библиотеку, влюбился там в библиотекаршу, жену гарнизонного офицера, красавицу, у них была любовь, она хотела уйти от мужа, он готов был ее похитить и увезти, офицер узнал, встретил его с сослуживцами, чуть не забили до смерти. И шрам показал. Поднял рубашку, на животе шрам. И такой торс красивый, он ничем никогда не занимался, от природы сложение такое. Гимнастическое. И красивый парень был вообще. – Он тебе живот показывал? – Да нет, без всяких. Хотя я какое‑то время думал, что он именно такой. Из этих. Ну – всегда опрятный, выглаженный, голос такой довольно тонкий и такой слегка протяжный, как у них бывает. Как бы кокетливый, что ли. Но нет, у него вскоре девушка появилась, он даже на ней женился. Она и сейчас тут живет. Девушка была не наша, не из университета, медичка. Красавица. Просто очень. Как говорится, мисс город, только тогда конкурсов не было. Но о ней слышали, знали. У нее папа был кто‑то, из партийных боссов, кажется. Невеста номер один. – Это его и привлекло? – Я тоже так думал. Но вроде нет. Он пылал, стихи сочинял, на балкон к ней лазил. У них квартира была на третьем этаже в престижном доме, вот ненавижу же это выражение – престижный дом, а сам говорю, мы все инфицированы насмерть… В общем, такой дом, везде лоджии, балконы. Вот он в ее светлицу и… Любил как бы, в общем. Хотя – не знаю. В этом загадка. Он умел казаться искренним. Или таким был. Не знаю. Так вот, он мне рассказал про офицерскую жену, а потом говорит: я с тобой поделился, потому что ты вызываешь доверие. Мне лестно, конечно, я ведусь на такие вещи. – Мы все ведемся. – Да. И так получилось, что я стал его другом. Сейчас вспоминаю – почему? Думаю: я идеально подходил на роль друга студенческой юности. Начитанный. Умный. Но при этом, как сказать… Неупорядоченный. И выпить мог, и с девушками был… Непринужденно вел себя. – Ты? – А что? – Тоже легенда? – Ты меня просто тогда не знала. – Мне было года три. – В общем, он такой Ромео, что ли, а я Меркуцио, хотя громко сказано. Да и не Меркуцио я по темпераменту совсем. – Не скажи. У тебя бывает… – Да ладно. Главное, мне с ним всегда было неловко. Он откровенничает, всякие какие‑то такие вещи… А меня всего корежит. Трудно объяснить. – Абсолютно понимаю. У меня с мамой так. – Не замечал. – Мы же умные обе, умеем тон держать. А на самом деле нам вдвоем с ней быть – тоска. Не знаем, о чем говорить. Она меня холодной считает. А я ее. Нет, она любит меня, как умеет, но… Ребенку же хочется, чтобы подурачились с ним, потискали, живот пощекотали. Она этого не умела. Не было чего‑то… Ощущения кровной связи, вот, наверно это. Кровная связь. Она чувствуется или нет. Что человек с тобой и в тебе. Тогда связь. А она меня родила, отделила от себя – и все. Отделила навсегда. Осталась сама по себе. Может, просто не умеет любить никого, бог не дал. Отец, наверное, поэтому от нее и ушел. – Тебе сколько было? – Тринадцать. – Тяжело. – Не то слово! Он как раз меня и тискал, и баловал… Любил. Но ушел. К женщине глупой и толстой. Мама моя до сих пор красавица… – Да. Королева. – А эта сейчас еще толще и глупее. Но любит. Вот и все. Значит, тебе было неловко, а ты терпел. Почему? – Не знаю. Юношеское честолюбие, наверно, он все‑таки был самый заметный студент курса. Что поразительно: фантастически безграмотный и с огромными пробелами. Пробелы замазал кое‑как, а пишет до сих пор ужасно. При этом общение на высшем уровне, международные партнеры, речи говорит, переписку ведет. Но там, наверно, помощники и помощницы. – А с первой женой он недолго жил? – Лет пять‑шесть. Дочь у них. Жена тут, а дочь он в Москве пристроил. И жену навещает тоже. Она так и не вышла ни за кого. И он как бы их по‑своему продолжает любить. У него это главное было: всех любит, всем радуется, всем нравится. И у всех на виду. – В комсомольских лидерах ходил? – Знаешь, нет, как ни странно. Соблюл невинность. У него чутье, умел смотреть вперед. Он все предвидел. Был по другой части – всякие культурные инициативы, конкурсы студенческие, КВН, чтобы много людей, чтобы штаб, чтобы вокруг все вертелось, а он главный. Да бог с ним, я не об этом. Просто удивляюсь – человек не моего темперамента, не моего склада, и любили мы с ним разные вещи, да все вообще разное. Но были вместе. Иногда ничего, нормально, иногда поперек горла, а иногда хотелось просто послать на… – Не ругайся. – Гуманитарию можно, это не ругательство, а лингвистический артистизм. – У, как сказал! – Иногда я его просто ненавидел. А иногда очень к нему тянуло. Завидовал. Энергии, радости. Любви к себе. – Все мы себя любим. – Лениво. А он деятельно любил. Умел радовать, дарить себе подарки. Не вещи, а… Хотя вещи тоже всегда любил – модные, стильные. Музыку и литературу тоже – модную, стильную. Но от души. Просто у него так совпадало – любить именно то, что модно. Как бы не нарочно. И вот все пять лет, пока мы учились, у меня была эта мука. Не мука, а просто – неприятно. Общение постоянное, разговоры… Иногда нравилось, чаще… – И все‑таки не послал? Почему? Еще чаю хочешь? – Есть захотел. Они перешли в кухню. Катя готовила ужин, Салтыков размышлял вслух: – У меня еще одна мука тогда была: несчастная любовь. – И в кого это ты? – Не я, я в меня. Одна сокурсница. Оценила мои мозги. Некрасивая, естественно. Не так, чтобы безнадежно, в одном ракурсе из десяти – можно смотреть. Мы с ней однажды в читальном зале вместе оказались – последние. До десяти зал работал. Она подсела ко мне, что‑то такое начали говорить, я увлекся. Потом до троллейбуса ее проводил. И все. А потом она меня до смерти… – Да выругайся, если уж хочется. – Задолбала, так скажем. Как муха вокруг вьется: жу‑жу‑жу, жу‑жу‑жу! И так года три. – Терпение у тебя! – Именно. Но тут у меня с одной девушкой началось… Романчик такой. – А подробнее? – Да ничего особенного. На самом деле нечто особенное было в том романчике: Салтыкову долго не везло с девушками, и вот попал в новогоднюю компанию, оказался в запертой комнатушке с красоткой Надюшей, а Надюша славилась тем, что умела влюбляться в того, с кем оказывалась наедине, но не надолго, на вечер, на ночь – она была поблядушка в чистом виде, любила это дело как таковое. Салтыков прикипел к ней все душой, Надюша по доброте своей позволяла себя иметь, сама одновременно встречаясь с кем попало, лишь бы весело и выпивка (спилась потом, бедняжка), наградила Салтыкова гонореей, тот Надюшу не упрекал, просто сообщил виноватым голосом: дескать, извини, но, похоже, у меня от тебя. Надюша извинила и сказала, что надо не запускать, лечиться. И с той поры повелось: Салтыкова влекло всегда к девушкам самого легкого пошиба. Во времена, когда появилась открытая и легальная (фактически) проституция, для него это был наилучший выход. Салтыков копил деньги и раз в неделю покупал себе кого‑нибудь, учитывая, что цены тогда были умеренные, а девушки симпатичные, свежие, молоденькие. Потом цены стали расти, девушки стареть и стерветь, романтика бизнеса превратилась в потогонную, унылую, чисто производственную систему, без души, без огонька. Кое‑где сохранялась еще видимость свежести и красоты, но за отдельные деньги. Салтыков не мог отстать от своего занятия, поэтому, помимо преподавания в университете, подрабатывал репетиторством, не брезговал помощью в написании кандидатских и докторских диссертаций, заодно досидев наконец и свою работу, посвященную публицисту и критику последней четверти ХХ века Глебу Голобухову. Он мог бы двинуться дальше в науку или карьеру, но это требовало слишком много усилий при не очень‑то выигрышном результате. В тридцать пять лет Салтыков впервые женился. Очень уж мама настаивала, она и невесту нашла – дочь подруги. Правда, с ребенком. Познакомились. Дочь маминой подруги оказалась хваткой, сразу так поставила дело, что Салтыков чувствовал себя обязанным жениться. И женился. И зачем‑то прожил с этой женщиной и ее ребенком шесть лет и, может, сейчас бы жил, но она однажды сказала: «Нет. Даже при моем титаническом терпении, я не могу, чтобы на меня обращали меньше внимания, чем на мебель!» Высокопарно и глупо. Мебели, кстати, Салтыков вовсе не замечал, останови его на улице и спроси, какого цвета шкаф в его комнате, не сразу вспомнит. Покупные девушки были честнее, проще и в каком‑то смысле бескорыстнее. Да, конечно, они требуют от тебя денег, но, кроме денег, им ничего от тебя не надо, в душу не лезут и свою взамен не предлагают: профессия научила не напрягать клиента. А потом встретилась Катя. Салтыков стреляный воробей, если бы он увидел в этой одинокой, бездетной и милой женщине хоть намек о покушении на свою свободу, он бы сорвался с крючка. Нет, ничего этого не было. И он, похоронив маму, вот уже четвертый год живет с Катей душа в душу, понимая при этом, что она близка ему скорее не как жена, а как собеседник. И сожительница. Слово считается нехорошим, будто из зала суда, где с криками делится совместно нажитое имущество, на самом деле смысл в слове замечательный. Сожизненность – разве это плохо? Так называемый супружеский долг Салтыков иногда выполнял, хоть и видел, что Кате это не особенно нужно, но она умела притвориться желающей, а сам продолжал, хотя все реже (и финансы не позволяли, и здоровье) встречаться с покупными девушками, однако и с ними уже бывают осечки; видимо, конец сексуальной активности не за горами. Да и черт с ней. Катя продолжала допытываться насчет романчика, Салтыков лениво придумал нечто правдоподобное. Потом увлекся, появились детали. В этом он брал пример со своего Голобухова. Вечно нуждаясь в заработке (жил на две семьи и имел содержанок) и часто сталкиваясь с тем, что все книжные новинки им уже отрецензированы, Голобухов на пустом месте придумывал автора, повесть или рассказ, которые этот автор якобы написал и тиснул в провинциальной газете, и от души чихвостил незадачливого литератора где‑нибудь в «Стрекозе» или «Будильнике», распаляясь, вставляя куски из выдуманного произведения; правда, очень скоро его разоблачили, «Стрекоза» и «Будильник», где он печатался под разными псевдонимами, но деньги получал на свою фамилию, хотели отказаться от его услуг (издания солидные, серьезные!), но публике понравился этот жанр, и Голобухов продолжил веселить читателей, только теперь уже не прикрываясь мистификациями. Многие замечали, что куски из цитируемых несуществующих авторов бывают весьма хороши, предлагали развить тот или иной сюжет, Голобухов брался – выходила ерунда. Когда пародировал и высмеивал несуществующее, тексты жили и играли, как только он начинал писать их всерьез – на глазах чахли и умирали. Вот и Салтыков придумал сюжет с влюбленностью, изменой, прощением, опять изменой и расставанием. – А сокурсница, она что? Наблюдала. Салтыков вспомнил, что и сокурснице он что‑то придумывал про романчик. Чтобы отвязалась. – Да, сказал ей, что мое сердце занято. А она вдруг: «Я думала, после того, что между нами было, ты со мной так подло не поступишь!» – А что было? – Я же сказал: посидели в читальном зале, потом я е проводил до троллейбуса. Ну и так, перекидывались потом иногда парой слов. – И все? – И все. – Бывают странные женщины! – Не странных – не бывает. – Запиши, – улыбнулась Катя. – А что с Бухаловым было после университета? – Почти сразу уехал в Москву. Развернул бешеную деятельность, состоял в гражданском браке с балериной Оболочкиной, об этом тоже в «Википедии» написано, и тоже его авторство, ну кто еще будет фиксировать гражданские браки? Но – Оболочкина! Имя! Поэтом женился на Ольге Крупец. – Той самой? – Да. – Тоже имя? – Любовь! У него везде любовь! Он ведь сначала каждый год приезжал на родину и обязательно встречался со мной. И все рассказывал. – Ценил твое общение? И ценит? – Не знаю! Может, я для него… Ну, хороший резонатор. Остальные закисли здесь, спились, кто‑то уже умер, а я жив, относительно успешен, но именно только относительно. – Это тешит его самолюбие? – Может быть. А может, ему просто приятно со мной общаться. Допускаю. Но мне от этого не легче. Он чужой, тотально чужой, я это чувствовал всю жизнь. Мне не интересны его занятия, успехи, его любови, это все на самом деле его творимая легенда. Он сочиняет легенду о видном деятеле и тут же ее проживает. А с этими социальными сетями вообще покоя никому не дает: ведет десять журналов, везде пишет, всех комментирует, меня в том числе. – И ты не пытался с ним поговорить? – Зачем? Не так уж часто мы общаемся. Переживу. – Боишься обидеть? – И это тоже. – Но это неестественно: столько лет дружить с человеком, а он даже не знает, как ты к нему относишься. – Вообще‑то люди так и живут. – Ты уверен? Салтыков уже устал от этого разговора. – Хорошо, – сказал он. – Вот приедет, я ему тут же: иди к черту, надоел! Без объяснений. – Между прочим, – сказала Катя, – не такой уж плохой вариант. Ты говоришь: он человек легенды. Если ты так с ним разорвешь, это тоже красиво. Частичка его легенды. – Тогда зачем ждать? Прямо сейчас напишу: не приезжай, ты мне не нужен. То есть не приехать он не может, у него тут родственники, какие‑то приятели. Пусть приезжает. Напишу: ко мне не заходи, не хочу тебя видеть. И добавляю: я тебя всю жизнь ненавидел. Нет, это слишком. Не любил. Был к тебе равнодушен. Как‑то так. – Такие вещи говорят в лицо. – Ладно. Скажу. И Салтыков стал ждать Бухалова. Даже жаль, что впереди еще несколько дней. Решил, что посылать его без объяснений все‑таки не будет. Это мальчишество. Он объяснит. Он все ему напоследок скажет. А что скажет? Скажет: Бухалов, мне надоело быть зеркалом, в котором ты любуешься своим отражением! А он ответит: тебе не кажется, что я довольно редко пользуюсь этим зеркалом? А я скажу, думал Салтыков: дело не только во мне. Для кого‑то весь мир сцена… Весь мир театр! – поправит Бухалов. Сцена! – резко ответит Салтыков. – Считаете себя гуманитарием, милостивый государь, а ни одной цитаты верно не помните, а ведь учите кого‑то чему‑то, лекции читаете! Вы как чеховский профессор Серебряков, который всю жизнь писал об искусстве, ровным счетом ничего не смысля в искусстве! Это тема! – оживится Бухалов. – Я роскошный спектакль видел в Вене! Там Серебряков – моложавый такой пожилой мужчина, ноги болят, но в целом еще ого‑го, а дядя Ваня болтун, импотент, придурок вообще. Мы ведь о том, что Серебряков что‑то плохо писал, откуда знаем? Со слов дяди Вани! А там, в спектакле, трактовка такая, что Серебряков – умница, блистательный теоретик! Это дядю Ваню и бесит! Нет, в самом деле, не могла же молодая красавица выйти замуж за полного дурака! Вот, скажет Салтыков, это ты любишь, это вы любите: перевернуть все с ног на голову. Но ты меня не собьешь! Повторяю, для кого‑то весь мир сцена, для тебя – зеркало! Та же Вена, Париж, Берлин, Нью‑Йорк, Боливия – ты в них смотришься. Ты везде оставляешь надпись: здесь был Бухалов! В этом цель твоей жизни – везде отметиться, во всем отразиться! Если бы ты знал, сколько я работаю, грустно ответит Бухалов. Грустно и задушевно. Грустно и дружески. Грустно – и жалея, что его друг так расстроен. Да не работаешь ты, закричит Салтыков, а создаешь для себя новые и новые отражения! Работаю – я! И такие, как я. Мы ищем что‑то в глубине. До конца. А ты скачешь по верхам. Главное – отметиться. К чему этот разговор? – сделает Бухалов вид, что не понимает. И Салтыков скажет: к тому, что ты мне надоел! Давно? С самого первого дня! С первой минуты! Ты ошибаешься. Ага! Значит, ты, к тому же, лучше меня знаешь, что у меня в душе! Не волнуйся, скажет Бухалов. Если так, я исчезну из твоей жизни. Навсегда. То есть насколько? Я сказал: навсегда. В Боливию ты тоже уезжал навсегда! При чем тут Боливия? Ты позер, упоенный собой! Ты – и тысячи таких, как ты, миллионы создали целую цивилизацию, вы воспроизводите свои отражения, тиражируете свои маленькие мысли, вы заполонили этот мир, как тараканы, под вами не видно уже ничего большого и настоящего! Салтыков мысленно осекся. Нет, это уже лишнее. Ничего этого не надо. Надо так: мы с тобой разные люди. Или так: Сережа, мне просто с тобой всегда было тяжело. Не заставляй меня объяснять, почему, это что‑то… инфернальное. Понимаю. Инфернальное? Ну да. Любовь от бога, нелюбовь от чего‑то другого. Конечно, Бухалов, ты у нас теперь верующий! Почему такая ирония? Потому. Я знаю, почему ты верующий! Неужели? Почему? Потому что бог сейчас в тренде! Атеизм тоже! На православие нападают, а ты любишь быть на баррикадах. Безопасных, естественно. Бухалов озадачится: мы о чем говорим? Я пытаюсь тебе сказать, объяснит Салтыков, что никогда не любил с тобой общаться, но не хватало мужества в этом признаться. Теперь признаюсь. Все. Но почему? Что со мной не так? – искренне опечалится Бухалов. Начинается! Одно зеркальце запылилось или дало трещинку, мы уже забеспокоились! Все должно сверкать и отражать безукоризненно! Отстань от меня, Бухалов. Иди на х., короче говоря! Все. И – хлоп дверью. То есть – его за дверь. Салтыков доволен удачной репетицией будущего разговора. Но через некоторое время что‑то начинает беспокоить. Он возвращает воображаемого Бухалова на воображаемый ринг. Делает новый выпад: На самом деле ты всегда знал, что я умнее и талантливей тебя. Не говоря уж о том, что пишу грамотно, это я так, к слову. Хотя стыдно тебе должно быть. И вот ты приезжаешь на мою могилку. Чтобы поплакать: какой был человек! И порадоваться за себя: а я жив. Салтыков, я ведь обижусь! Не верю! Ты никогда ни на кого не обидишься. Знаешь, почему? Потому, что это испортит тебе настроение. Я однажды к тебе подошел, какой‑то университетский вечер был, ты, конечно, организатор, стоишь в сторонке, такой благостный, зришь дело рук своих, я подошел, что, говорю, хорошее настроение? А ты говоришь: у меня всегда хорошее настроение. И что? Да то! Я на всю жизнь запомнил! Человек, у которого всегда хорошее настроение! Это как же надо себя накачивать! Или над собой работать, спокойно ответит Бухалов. Не пробовал? Да вижу у тебя в журналах – тренинги, практики, йога‑хойога! Над душой надо работать! Мы и работаем. Я понял твою проблему, Салтыков. Слава богу, всю жизнь ждал! Изложи! Ты не умеешь радоваться, не умеешь любить, не хочешь и не любишь работать над собой. Ты уговариваешь себя, что у тебя все в порядке, а сам всю жизнь завидуешь мне. Моим семьям – а я в них счастлив был, особенно в последней. Тому, что я умею любить, путешествовать, что у меня сто тысяч друзей, что вокруг меня все кипит и движется, что я встаю каждое утро с ощущением счастья! Ты про это уже рассказывал! А ты не верил. И не верю. Минутку, Бух а лов… Б у халов! А тебе не все равно? По‑настоящему уважающий себя и самостоятельный человек и фамилию Сучкин сделал бы великой! В этом и дело – я, ленивый и лежачий, на самом деле свободен и самостоятелен. А ты зависишь от зеркал, в которых отражаешься! Вот окажемся мы на необитаемом острове. Я буду кокосы собирать и песни петь, а ты сдохнешь от тоски: как же, не перед кем выступать, красоваться, показывать себя! Я буду строить плот или корабль. Ты одно объясни, Салтыков, если я тебе так неприятен, почему ты все жизнь живешь с мыслями обо мне? А? Может, ты во мне видишь свое нереализованное я? Неправда! Кто тебе сказал, что я живу с мыслями о тебе? Ты сказал. Когда? Сейчас. Ты же с собой говоришь. Да, признал Салтыков. Подлавливая на чем‑то воображаемого Бухалова, я, похоже, поймал реального себя. В самом деле, почему я так часто о нем думаю? Потому, что то и дело натыкаюсь на его фамилию в интернете. Раздражает. Есть другие, на кого ты натыкаешься еще чаще. Они мне никто. А он кто? Просто есть люди – как икота, подумал Салтыков. Ты почему‑то о них часто думаешь. Есть случаи понятные. Вот полгода назад обсуждалась кандидатура нового заведующего кафедрой вместо уходящего Кочелаева. Присутствовал декан Казин, покровитель и учитель Салтыкова, процедура была демократичной, но от Казина зависело очень многое. Все были уверены, что Казин предложит Салтыкова. И Салтыков был уверен. Жаловался Кате: не хочу я этих галер. Но уже готов был смириться, взять на себя ответственность. А Казин предложил Сирожкину, Таню Сирожкину, тридцатидвухлетнюю свистульку, только что защитившую кандидатскую! Салтыков был потрясен предательством Казина, да и других: за Сирожкину проголосовали все. Тогда у него было что‑то нервного срыва, мучила бессонница и бесконечно, стоило закрыть глаза, возникало в воображении лицо Сирожкиной. Именно ее, а не Казина или других. Сирожкина, Сирожкина, Сирожкина без конца. Впору бежать к психиатру и просить таблеток. От чего? – спросит он. От Сирожкиной! Потом прошло. Но тут, повторяем, понятно. Икота объяснимая. А есть у них такой преподаватель Мусимов, который славен только тем, что у него панкреатит и он питается из баночек паштетами и пюре для грудничков и что вот уже двадцать лет читает студентам одни и те же, когда‑то им написанные, лекции. И все. Но почему‑то он тоже частенько забредает в мозг Салтыкова, сидит там и ковыряется чайной ложечкой в баночке с паштетом. Тебе чего? – мысленно спрашивает Салтыков. Ничего. А чего пристал ко мне? Просто зашел посидеть. Нельзя? Можно. Но почему ко мне? Не знаю. Такие вот странности. Завтра суббота, двадцать третье, Бухалов приедет и позвонит, а Салтыков еще не готов. И не буду готовиться, решил он. Как будет, так и будет. Катя спросила: – Придумал что‑нибудь? – Даже не собирался. Просто пошлю его к черту. – Правильно. Я почитала о нем. Куча информации, просто мировая знаменитость. Но вглядишься – фикция. Деятельность ради деятельности. – Если читала, значит заинтересовал. – Просто из любопытства. – Этим он и берет – возбуждает любопытство. Ведь возбудил? Знаешь, я что думаю? Если он такая дутая величина, то и не стоит с ним жестоко обращаться? Пусть дальше пузырится. Придет в гости, напоим чаем, посмотришь на него, послушаешь. Не будем обижать маленьких. – Ты меня потрясаешь, Салтыков. Ты еще умней, чем я думала. – Ошибаешься. Я умней, чем ты думала, насколько я умней. Я сумел понять, что ты очень хочешь с ним познакомиться. Катя не смутилась и не растерялась. – Почему бы и нет? Мы с тобой сколько женаты, он за это время сюда не приезжал, я понятия не имела, что он значит в твоей жизни. Конечно, мне интересно. – Примем как версию. – При чем тут версия? – В этом его секрет. Он притягивает людей. Вакуум тоже все в тебя втягивает. – Хорошо, пусть так. Салтыков, мне даже приятно. Ты ревнуешь? – Дура ты. – И даже ругаешься. – Если стукну, вообще будешь счастлива? И Салтыков ушел в кабинет. Не дай бог, в самом деле стукнет: очень уж захотелось. А жаль, что не стукнул, вдруг подумалось. Удивился своей мысли. Это уже тень Бухалова нависла: когда о нем думаешь, в голове сразу же начинает шевелиться что‑то необычное. Отключу интернет и не буду отвечать на звонки, решил Салтыков. И лег спать в кабинете, на диванчике, не отвечая на вопросы Кати. Впрочем, она задала через дверь только один вопрос: не болит ли у него что. Интернет Салтыков действительно с утра отключил. Но звонка ждал. Завтракая, помирился с Катей. Сказал: – У меня вчера, наверно, давление было. – А сейчас? – Нормально. Звонок Бухалова, ожидаемый, но все‑таки неожиданный, невольно заставил Салтыкова вздрогнуть. Он смотрел на телефон. Катя пила кофе, как бы не придавая звонку значения. Телефон умолк. И тут же вновь зазвонил. Салтыков схватил трубку. – Привет, дружище! – услышал он. – Привет, извини, – торопливым и мрачным голосом сказал Салтыков. – Встретиться не могу, у меня сейчас тяжелый период. Развожусь с женой. – Сочувствую. – Не обязательно. Наоборот, поздравь! Бухалов не успел поздравить – Салтыков отключился. Катя довольно долго молчала. Потом спросила: – Какой‑нибудь другой причины нельзя было придумать? – Зачем? Лучше сказать правду. – Значит, ты в самом деле разводишься? – В самом деле, – сказал Салтыков. Date: 2015-07-17; view: 291; Нарушение авторских прав |