Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






ДЖОРДЖИ. Раньше я постоянно жила в ожидании звонка из больницы, и, как я и предполагала, он раздался среди ночи





 

Раньше я постоянно жила в ожидании звонка из больницы, и, как я и предполагала, он раздался среди ночи.

Алло, – отвечаю я, садясь на кровати и на мгновение забывая, что теперь у меня другая жизнь, новый муж.

Кто звонит? – спрашивает Джо, поворачиваясь на бок.

Но звонят не по поводу Люка.

Да, я мама Кары, – подтверждаю я. – С ней все в порядке?

Она попала в автомобильную аварию, – сообщает медсестра. – У нее сложный перелом плеча. Состояние стабильное, но необходима операция...

Я уже вскочила с кровати и пытаюсь в темноте натянуть джинсы.

Еду! – бросаю я в трубку.

Джо зажигает свет и садится.

Кара попала в аварию, – говорю я.

Он не спрашивает, почему позвонили мне, а не Люку, отцу, с которым она живет. Возможно, ему звонили. С другой стороны, вполне вероятно, что Люк недоступен. Я натягиваю свитер и сую ноги в сабо, пытаясь мыслить рационально и не поддаться эмоциям.

Элизабет на завтрак не любит блинчики, а Джейсону необходимо принести разрешение на экскурсию... – Я поднимаю голову. – Тебе завтра нужно быть в суде?

Обо мне не волнуйся, – успокаивает Джо. – Я позабочусь о близнецах, о судье и обо всем остальном. Поезжай к Каре.

Временами я поверить не могу, насколько мне повезло, что я вышла замуж за этого человека. Иногда я думаю, что после стольких лет жизни с Люком я этого заслуживаю. Но иногда – как сейчас – я уверена, что мне придется за это еще заплатить.

Когда я подбегаю к стойке информатора в травмопункте, людей там немного.

Кара Уоррен! – выдыхаю я. – Ее привезла скорая помощь... Она моя дочь...

Все мои предложения повисают в воздухе, как надутые гелием шарики.

Медсестра провожает меня в коридор, куда выходят стеклянные двери, задрапированные занавесками. Некоторые двери открыты. На тележке я вижу пожилую женщину в больничном халате. Мужчину с разорванными на колене джинсами, его распухшая лодыжка приподнята вверх. Мы пропускаем коляску с роженицей, сосредоточившейся на правильном дыхании.

Водить машину Кару научил Люк. Несмотря на собственную беспечность, если речь шла о безопасности дочери, он был непоколебим. Вместо сорока часов вождения перед сдачей на права он заставил ее ездить пятьдесят. Она осторожный, внимательный водитель. Но почему ее не было дома так поздно в будний день? Авария произошла по ее вине? Кто‑нибудь еще пострадал?

Наконец медсестра входит в одну из палат. Кара – такая маленькая и испуганная – лежит на кровати. В темных волосах, на лице, на свитере запеклась кровь. Ее рука туго прибинтована к телу.

Мамочка... – всхлипывает она. Даже и не помню, когда она в последний раз называла меня мамочкой.

Она рыдает, когда я заключаю ее в объятия.

Все будет хорошо, – успокаиваю я.

Кара поднимает на меня заплаканные глаза, из носа у нее течет.

Где папа?

Эти слова не должны меня ранить, но мне больно.

Уверена, что ему уже позвонили из больницы...

В палату входит врач‑ординатор.

Вы мать Кары? Нам необходимо ваше согласие, прежде чем мы повезем ее на операцию.

Она еще что‑то говорит – я едва различаю слова «лопатка» и «мышца плечевого пояса» – и протягивает мне планшет с зажимом, чтобы я подписала.

Где папа? – Кара уже кричит.

Врач поворачивается к ней.

Ему оказывается самая лучшая помощь, – отвечает она, и тут я понимаю, что Кара была в машине не одна.

Люк тоже попал в аварию? Как он?

Вы его жена?

Бывшая, – уточняю я.

В таком случае я не могу обсуждать его состояние. Закон об ответственности и разглашении сведений о страховании здоровья граждан. Да, – подтверждает она, – он тоже поступил к нам в больницу. – Она смотрит на меня и говорит тихо, чтобы не услышала Кара: – Нам необходимо связаться с его ближайшими родственниками. У него есть жена? Родители? Кому можно позвонить?

Люк не женился во второй раз. Воспитали его бабушка с дедом, которые уже давно умерли. Если бы он мог говорить, то велел бы мне позвонить в парк, чтобы убедиться, что Уолтер на работе и покормит стаю.

Но, вероятно, он сам разговаривать не в состоянии. Может быть, именно это врач не может – или не хочет – мне говорить.

Я не успеваю ответить, в палату входят два санитара и начинают отодвигать кровать Кары от стены. Такое впечатление, что у меня подкашиваются ноги, – я должна задать еще какие‑то вопросы, дать на что‑то согласие, прежде чем мою дочь увезут в операционную, но я всегда пасовала в стрессовых ситуациях. Я вымученно улыбаюсь и сжимаю здоровую руку Кары.

Я буду тебя ждать здесь! – слишком радостно обещаю я.

Через секунду я уже одна в палате. В ней стерильно и тихо.

Я лезу в сумочку за сотовым телефоном, задаваясь вопросом, который сейчас час в Бангкоке.

 

ЛЮК

 

Волчья стая как мафиозный клан. У каждого свое место, каждый обязан исполнять свою долю работы.

Все слышали об альфа‑самце – вожаке стаи. Это самый главный волк, мозг организации, защитник, который указывает другим волкам, куда идти, где охотиться, на что охотиться. Альфа‑самец принимает все решения – capo di tutti capi [3], – он с тридцати метров чует изменение в сердцебиении жертвы. Но альфа‑самец не поборник строгой дисциплины, каким его рисуют фильмы. Он слишком ценен для стаи, потому что принимает решения и не подвергает себя излишнему риску.

Именно поэтому перед каждым альфа‑самцом идет бета‑самец – боец. Бета‑самец – отважный здоровяк, так и источающий агрессию. Он загрызет раньше, чем ты успеешь приблизиться к вожаку. Он является разменной монетой. Если бета‑самец погибнет, никто и внимания не обратит, потому что его место тут же займет другой волк.

Еще в стае есть волк‑сторож – очень осторожный и подозрительный, никому не доверяющий. Он постоянно отслеживает, ничего ли не изменилось, не появилось ли чего нового; постоянно наблюдает, чтобы быть уверенным, что в случае опасности он сможет предупредить альфа‑самца. Его пугливость в большой мере важна для безопасности стаи. А еще он следит за порядком. Если кто‑то из членов стаи отлынивает от исполнения своих обязанностей, волк‑сторож создает ситуацию, когда этому волку приходится доказывать свою смелость, – например, затевает драку с бета‑самцом. Если бета‑самец не может победить выскочку, он больше не заслуживает звания бета‑самца.

Волка‑диффузора называли по‑разному – от волка‑Золушки до омега‑волка. Сперва считалось, что он козел отпущения и находится в самом низу иерархии, но теперь нам доподлинно известно, что он играет ключевую роль в стае. Как маленький чудаковатый адвокат для банды, который знает, как успокоить сильных личностей и разрядить обстановку забавными выходками. Диффузор – буквально «рассеиватель» – ввязывается во все ссоры внутри стаи. Если двое животных дерутся, он прыгнет между ними и будет скалиться, пока два разозленных волка не обуздают свои эмоции. И все продолжают заниматься своими делами, никто не пострадал. В отличие от Золушки, с которой всегда обходились несправедливо, диффузор играет важную роль миротворца. Без него стая не может существовать: волки постоянно дрались бы друг с другом.

Что бы там ни говорили о мафии, но она работает потому, что каждый выполняет отведенную ему роль. Все делают то, что должно, на благо организации. Они с готовностью умрут друг за друга.

Знаете еще одну причину, по которой волчья стая напоминает мафию?

Для обеих организаций нет ничего дороже семьи.

 

ЭДВАРД

 

Вы удивились бы, как просто не затеряться в городе с населением в девять миллионов человек. С другой стороны, я – фаранг (что на языке тайцев означает «европеец»). Это заметно по моей манере одеваться – рубашка с галстуком – своеобразная неофициальная учительская форма; по моей белокурой шевелюре, которая, как буек, сияет в море черных голов.

Сегодня я со своей немногочисленной группой отрабатываю разговорный английский. Учащиеся разбиты на пары, они должны сочинить диалог между продавцом и покупателем.

Есть желающие? – спрашиваю я.

Молчание.

Тайцы патологически стеснительны. Прибавьте к этому нежелание ударить в грязь лицом, если ответишь неправильно, – из‑за всего этого занятия крайне затягиваются. Обычно я прошу учащихся работать небольшими группами, а сам хожу по классу и проверяю, что у них получается. Но в такой день, как сегодня, когда я ставлю оценки, отвечать перед аудиторией – неизбежное зло.

Джао, – обращаюсь я к одному из мужчин в классе. – У тебя зоомагазин, и ты хочешь убедить Джади купить домашнего любимца. – Я поворачиваюсь ко второму мужчине. – Джади, а ты не хочешь ничего покупать. Послушаем ваш диалог.

Мужчины встают, сжимая свои листочки.

Рекомендую собаку, – начинает Джао.

У меня уже есть собака, – отвечает Джади.

Отлично! – хвалю я. – Джао, назови ему хотя бы одну причину, почему он должен купить у тебя собаку.

Это живая собака, – добавляет Джао.

Джади пожимает плечами.

Не каждый захочет иметь дома живую собаку.

Что ж, не все коту масленица.

Я собираю домашнее задание, потом они устремляются из класса, неожиданно оживившись и беспрестанно болтая на языке, который после шести лет пребывания здесь я продолжаю учить. Апсара, у которой уже четверо внуков, протягивает мне свое сочинение – аргументированное доказательство собственной точки зрения. Я читаю заглавие: «Ешьте вегетарианцев для соблюдения здоровой диеты».

Попробуйте эту диету, аджарн[[4]] Эдвард! – радостно восклицает Апсара. До того как пойти в школу, она пыталась изучать английский по сериалу «Счастливые дни». У меня не хватает духу сказать ей, что не очень вежливо по отношению к учителю обсуждать диету.

Я уже шесть лет преподаю английский на курсах в самом большом торговом центре, который мне довелось увидеть в жизни. В окрестностях Бангкока, около двадцати минут на такси. Я случайно занялся преподаванием: после того как я с рюкзаком за плечами объехал Таиланд, перебиваясь случайными заработками, которых хватало только на питание, я в восемнадцать лет нанялся барменом в Патпонг. Это одно из самых известных в Таиланде шоу трансвеститов с катоями[5]– этим «женщинам» удалось одурачить даже меня. Там я пытался скопить достаточно денег, чтобы уехать из города. Один из барменов оказался эмигрантом из Ирландии, он имел дополнительный заработок, преподавая английский в американской языковой школе. Он сказал, что там всегда нужны опытные учителя. Когда я признался ему, что у меня нет педагогического образования, он засмеялся.

Ты говоришь по‑английски, верно? – улыбнулся он.

Сейчас я преподаванием зарабатываю сорок пять тысяч батов.

У меня есть собственная квартира. Я пережил несколько стычек с местными, я хожу в «Нана Плаза» – трехуровневый квартал «красных фонарей» в Бангкоке – пропустить стаканчик‑другой с другими эмигрантами. И я многое узнал. Нельзя трогать другого за голову, потому что это высшая часть тела – и в буквальном смысле, и в духовном. Нельзя закидывать ногу на ногу и общественном транспорте, потому что нельзя выставлять на обозрение сидящего напротив человека подошву своей обуви, – подошва и буквально, и в духовном смысле нечистая. С таким же успехом можно было бы показать средний палец. Нельзя пожимать руки, вместо этого складываешь руки перед собой, как будто молишься, касаясь кончиками указательных пальцев своего носа. Чем выше поднимаешь руки, чем ниже кланяешься, тем больше уважения выказываешь. Этот жест – ваи – используется для приветствия, извинения, выражения благодарности.

Поневоле начнешь восхищаться страной, которая использует один и тот же жест, чтобы сказать «спасибо» и «простите».

Каждый раз, когда я начинаю уставать от здешней жизни, когда появляется чувство, что ничего не меняется, я делаю шаг назад и напоминаю себе, что я здесь всего лишь гость. Тайская культура и верования появились на свет гораздо раньше меня. То, что один считает расхождением взглядов, другой может принять за признак крайнего неуважения.

Как жаль, что я раньше этого не понимал.

На самом деле добраться до пляжей Ко Чанга непросто. От Бангкока на автобусе триста пятнадцать километров, и, даже доехав до Трата на берегу Сиамского залива, в восточные провинции, нужно добираться на сонгтэо (местном маршрутном такси) к одному из трех пирсов. Самый удобный Ао Таммачат – паром за двадцать минут доставит вас на остров. Хуже всех Лэм Нгоб – на переделанных под паромы лодках можно до острова плыть целый час.

Может показаться смешным, что я проезжаю такое расстояние, когда у меня всего два дня выходных, но, поверьте, это того стоит. Иногда Бангкок буквально душит, и мне просто необходимо оказаться там, где нет людей. Я списываю эту привычку на свое детство, проведенное в Новой Англии, где до ближайшего магазина было два часа пешком. Проведя прошлую ночь в дешевой гостинице, я все утро пытался добраться до Клонг Нуенг – самого высокого водопада на острове. И сейчас, когда я вспотел, хочу пить и уже готов все бросить, дорогу мне преграждает огромный валун. Сцепив зубы, нахожу опору и начинаю на него карабкаться. Сапоги соскальзывают, я сбиваю колено и уже начинаю подумывать о том, как буду спускаться с той стороны, но не позволяю себе сдаваться.

Ворча, взбираюсь на валун и соскальзываю вниз с противоположной стороны. С глухим стуком приземляюсь, поднимаю голову и вижу самый красивый в мире водопад – пенящийся, сверкающий, заполняющий собой ущелье. Раздеваюсь до трусов, вхожу в воду, о мою грудь бьется чистейшее озеро. Подныриваю под водопад. Выползаю на берег, ложусь на спину и подставляю солнцу живот.

С тех пор как я приехал в Таиланд, у меня сотни раз наступали такие моменты, как этот, когда я сталкивался с чем‑то совершенно невероятным и хотел этим с кем‑то поделиться. Проблема в том, что, если выбираешь жизнь отшельника, теряешь такую привилегию. Поэтому я поступаю так, как поступал все эти шесть лет: достаю свой мобильный телефон и снимаю водопад. Стоит ли говорить, что меня на снимках никогда нет. Я даже не знаю, кому их буду показывать, принимая во внимание то, что у меня молоко в пакете хранится дольше, чем длится большинство моих романов. Но я все равно храню этот цифровой альбом – начиная от первого санпрапума (замысловатого домика для духов, заставленного подношениями, который я увидел в Таиланде) и выставки деревянных пенисов в Бангкокском храме пенисов – Чао Мэ Туптим Шрин, заканчивая сросшимися младенцами, плавающими в формальдегиде в музее естествознания возле буддийского храма Ват Арун.

Я держу телефон, обозревая пейзажи, когда трубка начинает вибрировать. Смотрю на экран, чтобы понять, кто звонит, – ожидаю увидеть имя приятеля, который хочет пригласить выпить пивка, или своего начальника из института, который попросит меня выйти на замену другому учителю, или стюарда, с которым я познакомился в минувшие выходные в баре «Голубой лед». Меня всегда поражало, что сотовая связь в такой глуши, в Таиланде, намного лучше, чем в Белых горах в Нью‑Гэмпшире.

«Междугородный звонок».

Я прижимаю телефон к уху.

Алло!

Эдвард, – говорит моя мама, – ты должен приехать домой.

Перелет в Соединенные штаты Америки, потом поездка на арендованной машине (когда я уезжал, был слишком юн, чтобы арендовать машину) до Бересфорда, штат Нью‑Гэмпшир, занимает целые сутки. Думаете, мне хотелось спать? Ошибаетесь – слишком на взводе я был. Во‑первых, я уже шесть лет не сидел за рулем, поэтому мне надо быть очень сосредоточенным. Во‑вторых, я перевариваю то, что сказал матери нейрохирург, который оперировал моего отца.

Его грузовик влетел в дерево.

Отца с Карой обнаружили рядом с машиной.

У Кары сломано плечо.

Отец ни на что не реагирует, правый зрачок расширен. Он не может самостоятельно дышать. Врачи скорой помощи назвали это обширной черепно‑мозговой травмой.

Мама позвонила, как только я приземлился в аэропорту. Каре сделали операцию, сейчас ее накололи болеутоляющими и она спит. С Карой приезжала побеседовать полиция, но мама запретила. Всю ночь она провела в больнице. Голос ее звучал, как струна, которая вот‑вот порвется.

Не стану обманывать, я часто представлял свое возвращение домой. Рисовал в воображении праздник, который устроят в нашем доме: мама испечет мой любимый пирог (морковно‑имбирный), и Кара выложит из палочек от эскимо на автомобильной покрышке: «Брат № 1». Конечно, мама там больше не живет, а Кара уже выросла для подобного рукоделия из палочек от эскимо.

Вероятно, вы заметили, что в моем воображаемом триумфальном возвращении для отца места не нашлось.

После стольких лет, проведенных в большом городе, Бересфорд кажется городком‑призраком. Конечно, вокруг есть люди, но от того, что вокруг столько необитаемых мест, у меня кругом идет голова. Самое высокое здание – трехэтажное. Куда ни повернись – отовсюду видны горы.

Я паркую машину рядом с больницей и бросаюсь внутрь. На мне джинсы и хлопчатобумажная рубашка – не очень‑то подходящий наряд для зимы в Новой Англии, но у меня даже нет теплой одежды.

Волонтер, сидящий за первым столом, напоминает жевательный зефир – пухлый, мягкий, припудренный. Я спрашиваю, в какой палате лежит Кара Уоррен, по двум причинам. Во‑первых, там должна находиться моя мать. А во‑вторых, мне необходимо время, чтобы собраться перед встречей с отцом.

Кара лежит на четвертом этаже в палате № 430. Я жду, когда закроется дверь лифта, – опять‑таки, когда я последний раз ехал в лифте один? – и делаю глубокий вдох. Втянув голову в плечи, я миную медсестер в коридоре и открываю дверь палаты, на которой значится имя Кары.

На больничной койке лежит девушка.

У нее длинные темные волосы и синяк на виске, залепленный пластырем. Рука в гипсе прижата к телу. Из‑под одеяла выглядывает нога, на ногтях фиолетовый маникюр.

Это больше не моя маленькая сестренка. Она уже больше не маленькая. Точка.

Я настолько поглощен разглядыванием сестры, что не сразу замечаю сидящую в углу маму. Она встает, прикрывает рот рукой и шепчет:

Эдвард...

Я, когда уезжал, уже был выше мамы. А сейчас я возмужал. Я стал больше, сильнее. Таким, как он.

Она заключает меня в объятия. Оригами «сердечко». Так она называла эти объятия, когда мы были маленькими: она простирала руки и ждала, когда же мы бросимся к ней. Эти слова занозой застряли у меня в памяти, и я чувствую, как они мысленно уводят в другую сторону, несмотря на то, что я поступаю так, как ожидает мама, – обнимаю ее в ответ. Смешно: неважно, насколько я стал больше, – все равно она, а не я, продолжает сжимать меня в объятиях.

Чувствую себя Гулливером в стране лилипутов – слишком большим для собственных воспоминаний. Мама вытирает глаза.

Поверить не могу, что ты на самом деле приехал.

Сейчас неподходящий момент напоминать о том, что меня бы здесь никогда не было, если бы сестра с отцом не оказались в больнице.

Как она? – спрашиваю я, кивая на Кару.

Накололи окситоцином, – отвечает мама. – После операции у нее все еще болит.

Она... совсем другая.

Как и ты.

По мне, так мы все изменились. На мамином лице появились морщинки, которых я раньше не замечал, а может быть, их раньше и не было. Что касается моего отца... Что ж, мне трудно представить, что он вообще может измениться.

Думаю, мне нужно сходить к отцу, – говорю я.

Мама берет свою сумочку – большую сумку с изображением двух деток‑метисов. «Близнецы», – догадываюсь я. Странно знать, что у тебя есть брат и сестра, которых ты никогда не видел.

Идем, – говорит она.

Именно сейчас мне меньше всего хочется оставаться одному. Быть взрослым. Но что‑то заставляет меня положить руку маме на плечо, останавливая ее.

Ты не обязана идти со мной туда, – говорю я. – Я уже не ребенок.

Вижу, – отвечает она, не сводя с меня глаз. Ее голос звучит мягко, словно обернутый фланелью.

Понимаю, о чем она думает: как много она пропустила. Не возила меня в колледж. Не была на моем выпускном. Не слушала рассказов о моей первой работе, о моей первой любви. Не помогала обустроить мою первую квартиру.

Кара может проснуться, ей понадобится твоя помощь, – говорю я, чтобы смягчить удар.

Мама замирает в нерешительности, но только на мгновение.

Ты вернешься? – спрашивает она.

Я киваю. Хотя именно этого я поклялся никогда не делать.

На каком‑то этапе своей жизни я подумывал стать врачом. Мне нравилась стерильность, присущая этой профессии, порядок. Нравилось думать, что если ты сможешь верно истолковать симптомы, то сумеешь найти проблему и устранить ее.

К сожалению, чтобы стать врачом, необходимо еще учить биологию, а когда я первый раз поднес скальпель к эмбриону свиньи, то лишился чувств.

Откровенно говоря, меня не очень‑то прельщали естественные науки. В старших классах я зарылся в книги – и это мне пригодилось, когда я продолжил обучение после того, как сбежал из дома. Держу пари, что я прочел классики больше, чем любой выпускник колледжа. Но еще я узнал то, чему никогда не научат на лекциях: например, что не стоит ходить в бары на верхних этажах на Патпонг‑роуд, потому что там правят бал всякие головорезы; не стоит посещать массажный салон со стеклянной входной дверью, потому что там вас может ожидать «счастливый конец», на который вы вовсе не рассчитывали. Может быть, у меня и нет диплома, но я уж точно образованный человек.

Тем не менее в приемной доктора Сент‑Клера я чувствую себя глупо. Не в своей тарелке. Как будто не могу собрать воедино всю информацию, которую он мне сообщает.

У вашего отца обширная черепно‑мозговая травма, – говорит он. – Когда его доставили на скорой помощи, его правый зрачок был расширен и он никак не реагировал на внешние раздражители. Лоб был рассечен, и вся левая сторона обездвижена. Дыхание было затруднено, поэтому его подключили к аппарату искусственной вентиляции легких. Когда я пришел его осмотреть, то увидел двусторонний периорбитальный отек...

Перио... что?

Опухоль, – поясняет хирург. – Вокруг глаз. Мы повторно провели тесты по шкале комы Глазго, которые уже проводились врачами скорой помощи на месте аварии. Он набрал пять баллов[6]. Мы немедленно провели срез КТ и обнаружили гематому в височной доле, субарахноидальное кровотечение, межжелудочковое кровотечение. – Он смотрит мне в лицо. – Другими словами, мы увидели кровь. Повсюду вокруг мозга и в желудочках мозга – что указывает на серьезную травму. Мы ввели маннитол, чтобы снизить внутричерепное давление, и безотлагательно повезли его в операционную, чтобы удалить сгусток крови в височной доле и передней височной доле мозга.

У меня даже рот приоткрылся.

Вы удалили часть его мозга?

Мы снизили давление на мозг, в противном случае он бы погиб, – уточняет врач. – Удаление височной доли повлияет на его память, но не всю. Лобэктомия не влияет на разговорную, и двигательную функции, не меняет индивидуальность.

Они забрали часть отцовских воспоминаний. О его обожаемых волках? О нас? Каких воспоминаний ему будет не хватать?

И помогла? Операция?

Зрачки вашего отца вновь реагируют на свет. И сгусток крови удален. Тем не менее опухоль и гематома повлекли развитие начальной стадии грыжи – проще говоря, перемещение отделов из одной части мозга в другую, что увеличивает давление на стволовую часть мозга и ведет к образованию там небольших кровоизлияний.

Не понимаю...

Внутричерепное давление у него снизили, – поясняет врач, – но он все еще не пришел в себя, не реагирует на раздражители и не может самостоятельно дышать. Мы еще раз провели компьютерную томографию и заметили, что эти кровоизлияния в продолговатом мозге и мостах немного увеличены в сравнении с результатами первоначальной томографии, – именно поэтому он до сих пор не пришел в сознание и подключен к аппарату искусственной вентиляции легких.

У меня ощущение, что я плыву в кукурузном сиропе и слова, которые я хочу произнести, вязнут на моем языке, превращаясь в бессвязное мычание.

Но с ним все будет в порядке? – спрашиваю я единственное, что меня по‑настоящему волнует.

Мы продолжаем надеяться, что все образуется...

Но... В воздухе повисает «но», которое я отчетливо слышу.

Эти поражения тканей, которые мы наблюдаем, затрагивают части головного мозга, отвечающие за дыхание и сознание. Он, возможно, никогда не сможет самостоятельно дышать, – откровенно признается доктор Сент‑Клер. – Он может никогда не прийти в сознание.

Мне было шестнадцать, я только‑только получил водительские права и отправился на вечеринку, но задержался дольше разрешенного родителями времени. Я оставил машину за квартал от дома, на цыпочках прошел по траве и неслышно открыл дверь, надеясь, что непослушание сойдет мне с рук. Но когда мои глаза привыкли к темноте, я увидел, что в гостиной в мягком кресле спит отец, и понял, что обречен. Отец всегда говорил, что когда он жил в лесу с дикими волками, то никогда по‑настоящему не спал. Необходимо всегда быть настороже, как говорится, спать с одним открытым глазом, чтобы знать, если кто‑то надумает на тебя напасть.

Естественно, как только я переступил порог, он вскочил с кресла и встал передо мной. Он не сказал ни слова, просто ждал, когда я первым заговорю. «Знаю, – произнес я, – я наказaн». Отец скрестил руки на груди. «Пару сотен лет назад родители никогда не упускали детей из виду, – ответил он. – Если волчонок разбудит своего отца в два часа утра, тот не станет на него рычать, чтобы щенок отстал и дал ему поспать. Он встревоженно сядет, как будто спрашивая: "Чего ты хочешь? Куда собрался?"»

Тогда я был навеселе и решил, что он читает мне нотацию, таким образом давая понять, что рассержен на меня. А теперь н задаюсь вопросом: может быть, он злился на себя? За то, что уступил своей человеческой сути и забыл держать один глаз всегда открытым.

Я могу его увидеть? – спрашиваю я у доктора Сент‑Клера.

Меня ведут по коридору в реанимацию. Над кроватью скло‑нилась медсестра, слышна работа какого‑то насоса.

Вы, наверное, сын мистера Уоррена, – говорит она. – Одно лицо.

Но я практически ее не слышу. Не могу отвести глаз от пациента на больничной койке.

Моя первая мысль: «Это ужасная ошибка. Это не мой отец».

Потому что этот слабый человек с частично обритой головой, с белыми бинтами на голове, с торчащей из горла трубкой и капельницей у изгиба локтя...

Этот человек со швами на виске, как у Франкенштейна, и черно‑синими кругами вокруг глаз...

Этот мужчина совершенно не похож на человека, который разрушил мою жизнь.

 

ЛЮК

 

Красную Шапочку нужно выпороть.

Одной этой девчонке с ее бабушкой удалось распространить столько лжи о волках, что их стали травить, ловить и отстреливать. Волки чуть не вымерли. Многие мифы о волках возникли в Средние века в Париже – где волки утаскивали детей. Сейчас считается, что вышеупомянутые животные являлись помесью волка и собаки. С одной стороны, чистокровный волк больше боится человека, чем человек его. Он не станет бросаться на людей, если только не почувствует, что последние угрожают его безопасности.

Некоторые полагают, что волки убивают все, что встречают на своем пути.

На самом деле они убивают, только чтобы утолить голод. Даже когда они нападают на стадо, они не загрызают всех животных. Альфа‑самец конкретно указывает, кого из стада следует свалить.

Некоторые полагают, что волки уничтожили популяцию оленей.

На самом деле они, когда охотятся, убивают один раз из десяти.

Кое‑кто считает, что волки проникают на фермы и задирают скот.

В действительности подобные случаи настолько редки, что биологи даже не относят их к категории «риск нападения хищников».

Есть те, кто верит, что волки нападают на людей.

На самом деле в двадцати известных случаях инициатором встречи выступал сам человек. Не существует ни одного документального подтверждения того, что здоровый дикий волк загрыз человека.

Можете себе представить, что и от трех поросят я не в восторге.

 

КАРА

 

Я сижу у одного из стоящих на улице столиков на ярмарке, закутавшись в пуховик и шерстяное одеяло. Сейчас посетителей нет, потому что стоит февраль и парк официально закрыт, но «фирменный» аттракцион – аниматронный динозавр, которого видишь, как только входишь в ворота, – работает круглый год. Потому что из‑за какой‑то особенности подключения вместе с тираннозавром Рексом отключалась вся аппаратура, а это, разумеется, не устраивало рабочих, ухаживающих за животными в межсезонье. Поэтому время от времени, когда мне необходимо уединиться, я прихожу в эту часть парка, которая, казалось бы, вымерла, и наблюдаю, как трехрогий динозавр качает своей пластмассовой головой, стряхивая выпавший за ночь снег. Я наблюдаю, как хищник ввязывается в шуточную драку с тираннозавром – оба по колено в снегу. От зрелища ползут мурашки. Такое впечатление, что я наблюдаю за концом света. Иногда, потому что стоит тишина, их рычание раздражает гиббонов и они тоже начинают орать.

Как ни странно, именно из‑за гиббонов я не слышу, как отец окликает меня, пока он не становится прямо передо мной.

Кара! Кара!

На нем белый комбинезон – тот, что висит на дереве рядом с трейлером, и который он никогда не стирает, потому что волки узнают его по запаху. Я вижу, что отец со своей стаей делил обед, потому что кончики его длинных волос, обрамляющих лицо, в крови. Он обычно играет роль волка‑диффузора, что означает, что он занимает у туши место между бета‑ и альфа‑самцом. Если честно, это зрелище сводит с ума. Время обеда для стаи сродни гладиаторским боям. У каждого свое определенное место у туши, каждый ест в отведенное ему время и только строго определенные части туши. Каждый рычит, щерится, клацает зубами – включая и моего отца! – защищая свой кусок добычи. Раньше он, как и волки, ел сырое мясо, но когда его пищеварение взбунтовалось, стал готовить куски почек и печени и прятать их за пазухой комбинезона, в небольших полиэтиленовых пакетиках. Каким‑то образом он ухитрялся спрятать такой кусок во вспоротом брюхе теленка и есть вместе с волками, которые даже не замечали, как внутрь что‑то подложили.

На лице отца написано облегчение.

Кара, – вновь говорит он, – я думал, что потерял тебя.

Я пытаюсь встать, сказать, что все время сидела здесь, но не могу пошевелиться. Одеяло запуталось, и мои руки оказались связаны. Потом я понимаю, что это не одеяло, а повязка. И это не папа зовет меня по имени, а мама.

Ты проснулась.

Она смотрит на меня сверху вниз и пытается улыбнуться.

Такое чувство, что мне на плечо уселся слон. Я хочу что‑то спросить, но слова словно спрятались в облаках. Неожиданно появляется еще одно лицо. Женское. Сдобное, как булочка.

Когда будет больно, – говорит незнакомка, – нажми здесь. – Она поворачивает мою руку к маленькой кнопке. Я нажимаю большим пальцем.

Хочу спросить, где папа, но уже погружаюсь в сон.

 

Мне опять снится сон. Почему я думаю, что это сон?

В палате мой отец, но это не он. Это человек, которого я видела на фотографиях, – на самом деле всего на трех снимках, которые мама прячет в ящике с бельем, под бархатной подкладкой шкатулки, в которой она хранит жемчуга своей бабушки. На этих трех фотографиях он обнимает маму. С короткой стрижкой он выглядит моложе.

Эта живая копия моего отца смотрит на меня с таким же удивлением, как и я на него.

Не уходи, – прошу я, но мой голос едва слышен.

Он улыбается.

Это вторая причина, по которой я знаю, что сплю. На этих старых фотографиях мой отец выглядит счастливым. Если честно, то они оба – и отец, и мама – выглядят счастливыми. Опять‑таки, я видела это только на фотографиях.

 

Я проснулась, но продолжаю делать вид, что сплю. В ногах кровати стоят двое полицейских и беседуют с моей мамой.

Нам крайне необходимо поговорить с вашей дочерью, – говорит тот, который повыше, – чтобы понять, что произошло.

Интересно, что рассказал им отец? Во рту пересохло.

Кара не в состоянии давать показания.

Голос у матери напряженный. Я чувствую, как взгляды всех троих охватывают меня, словно языки пламени бумагу.

Мадам, мы понимаем, что здоровье дочери – прежде всего...

Если бы понимали, не пришли бы сюда, – отвечает мама.

Я смотрела «Закон и порядок». И знаю, как микроскопический кусочек краски может стоить преступнику пожизненного заключения. Является ли их визит обычным делом? Частью расследования любой аварии? Или им что‑то известно?

Меня бросает в пот, сердце неистово колотится. И тут я понимаю, что своего волнения мне не скрыть. Мой пульс тут же отображается на мониторе, прямо на передней спинке кровати – любой может его видеть. Понимаю, что делаю только хуже. Представляю, как подскочили цифры, как все уставились на монитор.

Вы что, всерьез полагаете, что ее отец намеренно подстроил аварию? – удивляется мама.

Повисает молчание.

Нет, – наконец отвечает один из полицейских.

Мое сердце колотится так сильно, что в любую минуту в палату может ворваться медсестра и нажать кнопку экстренного вызова – необходимо безотлагательно реанимировать пациента.

В таком случае зачем вы пришли? – спрашивает мама.

Я слышу, как один полицейский чем‑то шуршит. Чуть приоткрыв глаза, вижу, как он передает маме карточку.

Вы не могли бы нам позвонить, когда она очнется?

Их шаги гулким эхом отдаются в коридоре.

Я считаю до пятидесяти. Медленно, прибавляя к каждой цифре слово «Миссисипи», а потом открываю глаза.

Мама! – зову я. У меня хриплый, ломающийся голос.

Она тут же присаживается рядом на кровать.

Как ты себя чувствуешь?

Все еще болит плечо, но уже не так сильно, как раньше. Сво‑бодной рукой нащупываю шишки и швы на лбу.

Больно, – отвечаю я.

Мама касается моей сломанной руки. На одном из пальцев небольшая клипса, на которой вспыхивает красный огонек. Как у пришельца.

В аварии ты сломала лопатку, – объясняет она. – В четверг вечером тебя прооперировали.

А сегодня какой день?

Суббота, – отвечает она.

Пятница совершенно выпала у меня из памяти.

Я пытаюсь сесть, но это практически невозможно из‑за руки, крепко прибинтованной к телу.

Где папа?

По ее лицу пробегает тень.

Я должна предупредить медсестру, что ты очнулась...

С ним все в порядке? – Мои глаза наполняются слезами. – Я видела, возле него толпились врачи скорой помощи, а потом они... потом они... – Я не могу закончить предложение, потому что начинаю складывать вместе части загадки, выражение маминого лица, галлюцинации, в которых я видела отца намного моложе, чем сейчас. – Он умер, – шепчу я, – ты просто не хочешь мне говорить.

Она крепче сжимает мою руку.

Твой папа не умер.

Тогда я хочу его увидеть, – настаиваю я.

Кара, ты сейчас не в том состоянии...

Черт побери, дайте мне с ним увидеться! – кричу я.

Пo крайней мере, мой крик привлекает внимание. В палату спешит женщина с больничным пропуском – но не медсестра и белом.

Кара, тебе нужно успокоиться...

Она маленькая и хрупкая, с черными кудряшками, которые подпрыгивают при каждом движении.

Вы кто?

Меня зовут Трина. Я социальный работник, которого назначают в случаях, подобных этому. Я понимаю, что возникают вопросы...

Да, например, такой: я обмотана бинтами, как Тутанхамон, у меня на голове швы, как у Франкенштейна, а мой отец, возможно, лежит в морге. Как я могу успокоиться?

Мама и Трина переглядываются, и это знак, который в ту же секунду дает мне понять, что, пока я лежала без сознания, они постоянно разговаривали обо мне. Мне понятно одно: если они не хотят отвести меня к отцу, я пойду туда сама. Если придется, доберусь ползком.

У твоего отца тяжелая черепно‑мозговая травма, – произносит Трина таким тоном, каким обычно говорят: «Похоже, зимой будет очень холодно» или «Мне кажется, нужно отогнать машину в мастерскую, чтобы сменить резину». Она говорит это так, как будто черепно‑мозговая травма – это обычная заусеница.

Я не понимаю, что это означает.

Ему сделали операцию, чтобы удалить опухоль. Он не может самостоятельно дышать. Он сейчас без сознания.

Пять минут назад я тоже была без сознания, – отвечаю я, но все время думаю только об одном: «Это я виновата».

Я отвезу тебя к отцу, Кара, – обещает Трина, – но ты должна понять, что, когда ты его увидишь, у тебя может случиться шок.

Почему? Потому что он лежит на больничной койке? Потому что у него швы, как у меня, и изо рта торчит трубка? Мой отец тот человек, который никогда не спит и редко сидит дома. Если увижу его спящим в кресле – это уже шок.

Она вызывает медсестру и санитара, чтобы усадить меня в инвалидную коляску, а для этого нужно отсоединить капельницу. Я стискиваю зубы, когда меня поднимают с кровати. В коридоре пахнет, как в химчистке, и этот синтетический больничный запах всегда меня пугал.

Последний раз я была в больнице год назад. Мы с отцом ездили с Зази, одним из волков, которых мы иногда привозили в начальную школу, чтобы рассказать, что этих животных необходимо охранять. Отец всегда проводит мини‑тренировку, чтобы научить детей правильно вести себя рядом с диким животным: не протягивать руку, не подходить слишком быстро, позволить животному обнюхать себя. В тот день дети вели себя превосходно, как и сам Зази. Но какой‑то идиот, малолетний хулиган, в другой части здания нажал, шутки ради, сигнал пожарной тревоги. Громкий звук напугал волка. Животное попыталось сбежать, а ближайшим выходом оказалось зеркальное окно. Отец обхватил Зази, чтобы защитить его, поэтому в окне оказался он сам, а не волк. Естественно, когда я сажала Зази назад в клетку, на нем не было ни царапины. А отец так сильно рассек руку, что стала видна кость.

Стоит ли говорить, что отец отказался ехать в больницу, пока Зази не вернулся в свой загон? К тому времени полотенце, которое он использовал как самодельный бинт, пропиталось кровью, и обезумевший директор школы, который повез нас назад в парк, настоял на том, чтобы отец поехал в травмопункт. Там – здесь! – ему пришлось наложить пятнадцать швов. Но не успели мы вернуться, как отец отправился в загон, где жили Нодах, Кина и Кита – три волка, которых мы взяли щенками и выкормили, стая, где мой отец играл роль волка‑диффузора.

Я стояла у цепного забора, наблюдая, как Нодах кувыркается с моим отцом. Он тут же содрал зубами бинт. Потом Кина начала вылизывать рану. Я знала, что она сорвет швы, и была совершенно уверена, что именно на это отец и надеется. Он рассказывал мне о том времени, когда жил в дикой природе, как иногда во время охоты получал раны, потому что его кожа не имела той защитной шерсти, которой покрыты его братья и сестры волки. Когда это таки случалось, волки вылизывали рану, пока она вновь не открывалась. Отец уверовал в то, что какой‑то компонент в их слюне лечебный. Несмотря на то что спал он в грязи, об антибиотиках даже мечтать не приходилось, за два года, проведенных в лесу, раны ни разу не воспалились, а наоборот – заживали в два раза быстрее. Когда Кина лизнула рану глубже, отец несколько раз поморщился, но порез наконец перестал кровоточить, и отец вышел из загона. Мы стали взбираться на холм, к своему трейлеру. «До чертиков ненавижу больницы», – объяснил он в свое оправдание.

Сейчас Трина везла меня в инвалидном кресле по коридору – мама следовала за нами по пятам – мимо больных в гипсе или медленно передвигающихся на костылях либо в ходунках. Я лежу в ортопедическом отделении, но отец где‑то в другом месте. Нам приходится спуститься на лифте на третий этаж.

Мы въезжаем в двери, на которых написано: «Реанимационное отделение».

В отделении больные не ходят – одни доктора.

Трина перестает толкать кресло и опускается рядом со мной на корточки.

Как чувствуешь, готова?

Я киваю.

Трина спиной вкатывает меня в папину палату, а потом разворачивает лицом к кровати.

Папа похож на изваяние. На одну их тех мраморных статуй, которые находятся в музее в зале древней Греции – сильную, крепкую и с абсолютно безучастным лицом. Я одним пальцем касаюсь его руки. Он не шевелится. Только по одному признаку я понимаю, что отец жив, – аппараты, к которым он подключен, издают тихое, монотонное жужжание.

Это я виновата.

Я кусаю губу, потому что понимаю, что сейчас расплачусь, а я не хочу, чтобы Трина с мамой видели мои слезы.

С ним все будет в порядке? – шепчу я.

Мама кладет руку мне на плечо.

Врачи не знают. – Ее голос ломается.

По моим щекам струятся слезы.

Папочка! Это я, Кара. Проснись! Ты должен очнуться!

Я вспоминаю истории, которые часто можно услышать в новостях, об удивительных исцелениях, когда люди, которых считали навсегда прикованными к постели, вставали и даже бегали. Когда слепые неожиданно прозревали.

Когда отцы с черепно‑мозговыми травмами внезапно открывали глаза, улыбались и прощали своих дочерей.

Я слышу шум воды. Открывается дверь, ведущая в ванную комнату. Входит молодая копия моего отца, которая привиделась мне вчера. Продолжая вытирать руки о спортивные штаны, он смотрит на маму, потом на меня.

Кара! Ого! – изумляется он. – Ты очнулась?

В это мгновение я понимаю, что он не плод моего воображения. Знакомый голос сейчас живет в другом, взрослом теле.

Что он здесь делает? – спрашиваю я шепотом.

Я его позвала, – отвечает мама. – Кара, просто...

Я качаю головой.

Я ошиблась. Я не готова.

Трина тут же разворачивает инвалидную коляску к двери.

Все в порядке, – успокаивает она, совершенно не осуждая меня. – Тяжело видеть любимого человека в таком состоянии. Вернешься, когда немного окрепнешь.

Я делаю вид, что соглашаюсь с ней. Но не встреча с отцом, лежащим без сознания на больничной койке, выбила у меня землю из‑под ног.

А встреча с братом, который уже шесть лет как умер для меня.

 

Не могу сказать, что мы с Эдвардом были очень близки. В детстве семь лет – огромная разница. Что может быть общего у старшеклассника с младшей сестрой, которая до сих пор играет со своей игрушечной кухонькой? Но я идеализировала старшего брата. Я иногда брала книги, которые он оставлял на столе, и делала вид, что понимаю написанное; тайком пробиралась и его комнату и слушала его плеер – он бы убил меня, если бы узнал.

Начальная школа и старшая размещались в разных зданиях, и это означало, что Эдварду приходилось по утрам отвозить меня в школу. Таким был договор – родители выплатили половину из восьмисот долларов за старый потрепанный автомобиль, чтобы у брата были собственные «колеса». В ответ мама настаивала, чтобы брат лично заводил меня на крыльцо моей школы, прежде чем отправиться на занятия.

Эдвард воспринял ее требование буквально.

Мне было одиннадцать – вполне взрослая девочка, чтобы самостоятельно перейти дорогу по сигналу светофора. Но брат никогда не отпускал меня одну. Каждый день он парковал машину и ждал, пока загорится зеленый свет. Когда свет загорался, он хватал мою руку и не отпускал, пока мы не оказывались на противоположной стороне. Это настолько вошло в привычку, что я абсолютно уверена: он даже не осознавал, что ведет меня за руку.

Я могла бы вырвать руку или сказать ему, чтобы отпустил, но я молчала.

В первый же день после его отъезда, в первый же день, когда мне пришлось самой добираться в школу и переходить улицу, я была совершенно уверена, что дорога стала в два раза шире.

Умом я понимала, что это не Эдвард виноват в том, что мои родители после его отъезда развелись. Но когда тебе одиннадцать – плевать на логику. Просто тебе так не хватает руки старшего брата.

 

Мне пришлось ему позвонить, – оправдывается мама. – Он все равно сын твоего отца. А врачам необходим был человек, способный принимать решения касательно здоровья Люка.

Мало того что отец впал в кому, так еще, как оказывается, единственный, кто знает все о его состоянии, – это, вопреки здравому смыслу, мой давным‑давно пропавший брат. Меня бесила мысль, что именно он сидит у постели отца и ждет, когда тот откроет глаза.

А почему ты не можешь принимать эти решения?

Потому что я больше ему не жена.

Тогда почему меня не спросить?

Мама присела на край постели.

Когда тебе привезли в больницу, ты не могла принимать никаких решений. И даже если бы могла – ты несовершеннолетняя. Врачам необходим человек старше восемнадцати лет.

Он уехал, – констатирую я очевидное. – Он не имеет права быть здесь.

Кара, – отвечает мама, потирая лоб, – нельзя винить во всем Эдварда.

Она намеренно использует эту фразу, чтобы не обвинить во всем отца: в том, что распался их брак, в том, что сбежал Эдвард. Она знает, что лучше не жаловаться мне на отца, потому что отчасти именно поэтому я четыре года назад и уехала из ее дома.

Я сбежала от матери, потому что не вписывалась в ее новую семью, но с отцом я стала жить именно потому, что он был таким родителем, каким никогда не сможет стать мама. На самом деле это трудно объяснить. Если честно, мне все равно, меняется ли постельное белье раз в неделю или раз в несколько месяцев, когда об этом вспоминаешь. Вместо этого отец научил меня распознавать в лесу все деревья – я даже не заметила, как запомнила их названия. Он показал мне, что летняя гроза – не препятствие, а наоборот, прекрасный случай поработать на улице без изматывающей жары и надоедливых москитов.

Однажды, когда мы находились в загоне, туда, к несчастью, забрел барсук. Обычно мы позволяли волкам убивать небольшую добычу, которая оказывалась у них в загоне, но на этот раз один из взрослых волков погнался за барсуком и, вместо того чтобы загрызть его, перекусил его хребет, так что барсук не смог встать на задние лапы. Потом волк попятился, чтобы барсука убили два молодых волчонка. По сути, это был урок. Вот такой и была жизнь с отцом. С отцом было не важно, уехал Эдвард или нет. С папой я была достойна того, чтобы стать единственным членом его стаи, тем, кого он научит всему, что знает сам, тем, на кого он надеется так же, как на себя самого.

Я понимаю, что если отец не очнется, то мне придется вернуться к матери.

Неожиданно двери моей палаты распахиваются и входят двое полицейских, которые уже были здесь вчера.

Кара, – говорит тот, что повыше, – рад, что вы пришли н себя. Офицер Дюмон, офицер Уигби. Мы бы хотели несколько минут побеседовать с вами.

Между кроватью и полицейскими встает моя мама.

Кара только после операции. Ей необходим отдых.

При всем уважении, мадам, на этот раз мы не уйдем, не поговорив с вашей дочерью. – Офицер Дюмон опускается на стул возле кровати. – Кара, вы не откажетесь ответить на несколько вопросов об аварии?

Я перевожу взгляд с мамы на полицейского.

Думаю, да...

Вы помните аварию?

Помню каждую секунду.

Смутно, – бормочу я.

Кто находился за рулем грузовика?

Мой отец, – отвечаю я.

Ваш отец.

Верно.

Куда вы ехали?

Домой... Он забрал меня от подружки.

Мама складывает руки на груди.

Прошу прощения, но с каких пор автомобильная авария стала преступлением?

Офицер смотрит на нее поверх блокнота.

Мадам, мы просто пытаемся воссоздать картину случившегося. – Он поворачивается ко мне. – Почему грузовик свернул с дороги?

Перед машиной выскочил олень, – объясняю я.

Это правда. Я просто умалчиваю о том, что произошло перед этим.

Ваш отец пил?

Мой отец вообще не пьет, – отвечаю я. – Волки чуют алкоголь в крови.

А вы? Вы пили?

Я заливаюсь краской.

Нет.

Офицер Уигби, который до этого момента стоял молча, делает шаг вперед.

Кара, если вы расскажете правду, все станет намного проще.

Моя дочь не пьет, – начинает злиться мама. – Ей только семнадцать лет.

К сожалению, мадам, одно другого не исключает. – Уигби достает бумагу и протягивает ее маме. – Это данные из лаборатории. В крови вашей дочери, когда она поступила в больницу, был обнаружен алкоголь. Два промилле – средняя степень опьянения, – сообщает он. – В отличие от вашей дочери, результаты анализа крови не врут. – Уигби поворачивается ко мне. – Ну‑с, Кара, что еще вы скрываете?

 

ЛЮК

 

Мои названые братья из племени абенаки верят, что их жизни неразрывно связаны с волками. Много лет назад, когда я поехал в Канаду, чтобы изучать, как натуралисты‑аборигены отслеживают диких волков вдоль коридора Сент‑Лоуренс, я узнал, что они относятся к волку как к учителю – как надо охотиться, растить детей, защищать свою семью. Давным‑давно шаманы абенаки, по легендам, нередко вселялись в тело волка и наоборот. Французы называли восточных индейцев племени абенаки из штатов Мэн и Нью‑Гэмпшир «нацио люпурем» – «волчий народ». Абенаки верили, что есть люди, живущие между миром людей и миром животных, и они никогда не будут в полной мере принадлежать ни к одному из этих миров.

Джозеф Обомсавин, старик, у которого я жил, говорил, что те, кто обращается к животным, поступают так потому, что разочаровались в людях.

Наверное, это обо мне. Я рос с родителями, которые были намного старше, чем родители моих приятелей, поэтому никогда даже не думал о том, чтобы пригласить одноклассников домой; я намеренно забывал сообщить родителям о готовящихся днях открытых дверей или баскетбольных матчах, потому что всегда стеснялся того, что дети начнут открыто глазеть на седые волосы моего отца или на морщины моей мамы.

Поскольку в детстве я не стремился заводить друзей, я много времени проводил в лесу один. Отец научил меня распознавать местные деревья и определять, какие растения ядовитые, а какие – нет. Он брал меня охотиться на уток, когда высоко в небе сияла луна, и пока мы ждали, наше дыхание клубилось серебряными облачками. Именно там я научился замирать так, что даже олень выходил на поляну попастись, когда я сидел на опушке леса. Там я и научился различать оленей, определять, какие кочуют вместе и кто вернется сюда на следующий год со своим потомством.

Я уже не помню то время, когда бы не чувствовал свою связь с животными, – наблюдая за лисой, играющей с лисятами, выслеживая дикобраза или выпуская цирковых зверей из неволи. Но самая удивительная встреча с животным произошла, когда мне было двенадцать лет, всего за несколько мгновений до того, как в мою жизнь вмешались надоедливые люди. Я гулял в лесу за нашим домом, когда увидел самку американского лося, лежащую под папоротниками рядом с новорожденным теленком. Я знал эту лосиху, видел ее пару раз. Я попятился – отец учил меня никогда не приближаться к самке с детенышем. К моему удивлению, лосиха встала и начала подталкивать теленка вперед до тех пор, пока он не оказался – кожа да кости! – у меня на коленях.

Я просидел с теленком целый час, пока на опушку не вышел величественный лось. У него были колоссальные рога, и он стоял, как изваяние, пока лосиха поднималась с колен, а потом поднимала лосенка. И все трое спокойно исчезли в лесу за моей спиной.

Я, пораженный, побежал домой, чтобы рассказать родителям о том, что произошло, – они мне точно не поверят! – и обнаружил их сидящими за кухонным столом с незнакомой женщиной. Но когда она обернулась, в ее чертах я увидел себя.

Люк, – сказал отец. – Это Киера. Твоя настоящая мать.

Отец оказался моим дедушкой. Женщина, которую я всю жизнь считал матерью, – моей бабушкой. Моя биологическая мать, их дочь, в семнадцать лет оказалась вместе со своим тогдашним приятелем в тюрьме за торговлю героином. Через два месяца она поняла, что беременна.

Когда она рожала меня в местной клинике, то была пристегнута наручниками к кровати.

Было решено, что меня будут воспитывать дедушка с бабушкой. И чтобы на мне не лежало клеймо сына преступницы, они решили переехать из Минессоты в Нью‑Гэмпшир, где их никто не шал. Они начали жизнь с чистого листа, сказав, что я их чудо‑ мальчик.

Когда закончился срок заключения, Киера отложила воссоединение с семьей, решив найти работу и обустроиться. Сейчас, четыре года спустя, она работала администратором гостиницы и Кливленде. И была готова собрать кусочки своей разбитой жизни. Включая меня.

Я плохо помню тот день, за исключением одного – мне совсем не хотелось ее обнять, а когда она стала говорить о Кливленде, я встал и убежал из кухни снова в лес. Лосиха уже ушла, но я научился у животных не попадаться на глаза и, если нужно, сливаться с окружающим пейзажем. Поэтому когда дедушка, выкрикивая мое имя, принялся меня искать, то прошел, ничего не заметив, рядом с кустами, в которых я прятался. В кустах я и уснул.

На следующее утро, когда я, мокрый и замерзший, вернулся домой, Киеры‑самозванки уже не было. Мои родители, которые теперь были моими дедушкой и бабушкой, сидели за столом и завтракали яичницей. Бабушка поставила и мне тарелку с яичницей‑глазуньей из двух яиц с тостом. Мы не стали обговаривать приезд моей матери. Не обсуждали, куда она уехала. Дедушка сказал, что все останется по‑старому, – на том и порешили.

Я даже стал сомневаться, а не приснились ли мне эти встречи – с лосенком, с матерью. С обоими.

С тех пор я время от времени общался с матерью. Каждое Рождество она присылала мне пару домашних тапочек, которые всегда оказывались малы. Она приехала на похороны деда, на мой выпускной, а через два года умерла от рака яичников.

Много лет спустя, когда я начал жить с волками, я по‑другому стал относиться к своей матери. Я понял, что ее поступок ничем не отличается от поступка любой волчицы: отдавать своих щенков под опеку старших, которые могут благодаря своим обширным знаниям научить последующие поколения всему, что им необходимо знать. Но в ту минуту, сидя в неловком молчании за кухонным столом за завтраком, я понял одно: животные никогда меня не обманывали, в то время как людям я уже не мог доверять.

 

ЭДВАРД

 

У шока несколько стадий.

Первая наступает, когда входишь в палату и видишь отца, который выглядит трупом, подключенным к куче аппаратов и мониторов. Это совершенно не соответствует сложившейся у тебя в голове картинке: тот самый человек, который играл со стаей волчат; тот самый человек, который стоял перед тобой, заставляя тебя бросить ему вызов.

Потом появляется надежда. Любой лучик света на простыне, любая икота вентилятора, даже вздох, любой обман уставших глаз заставляет тебя вскакивать с места, потому что ты уверен, что только что стал свидетелем судорог, дрожания, возвращения сознания.

Одно «но» – этого не происходит.

Потом следует протест. В любую секунду ты можешь проснуться в собственной постели, проклиная ужасные кошмары, которые случаются, когда перепьешь текилы. На самом деле это смешно, просто театр абсурда: ты разыгрываешь из себя сиделку отца, которого много лет назад вычеркнул из своей жизни. С другой стороны, вчера ты текилу не пил. И спишь ты не в своей постели, а на больничной койке.

Все это приводит к ступору, и ты перестаешь реагировать на внешние раздражители, как и сам больной. В палате снуют медсестры и доктора, санитары и социальные работники, но ты уже потерял счет визитам. Эти медсестры, врачи, санитары и социальные работники обращаются к тебе по имени, и ты осознаешь, что уже привык ко всему этому. Ты перестаешь разговаривать шепотом – как невольно говорил до сих пор, зная, что больному нужен покой, – потому что понимаешь, что отец тебя не слышит, и не только потому, что ему в левое ухо впрыснули ледяную воду.

Это часть теста, одного из бесконечной череды тестов, предназначенных для оценки движения глаз. Как мне объяснили, жжение температуры в среднем ухе должно вызвать рефлективное движение глаз. Если человек в сознании, этот тест можно использовать для оценки повреждения слухового нерва, которое может вызвать нарушение координации. Если человек находится без сознания, таким образом можно проверить, как функционирует стволовая часть мозга.

И что? – спрашиваю я врача отделения, проводящую тест. – Какие новости? Хорошие или плохие?

Доктор Сент‑Клер вам все объяснит, – отвечает она, не глядя на меня и делая пометки в листе назначений.

Она оставляет медсестру, чтобы та вытерла лицо и шею моему отцу. Эта медсестра уже пятнадцатая, с которой я познакомился за время своего пребывания здесь. У нее на голове замысловатая прическа из переплетенных косичек. Интересно, как она с ними спит? Зовут девушку Хэтти. Иногда она, когда ухаживает за отцом, напевает церковные гимны: «Легка на ход колесница света» или «Я возьму тебя туда»[7].

Знаете, – говорит она, – ему бы не повредило, если бы вы с ним разговаривали.

Разве он меня слышит?

Хэтти пожимает плечами.

Сколько врачей, столько мнений. Как по мне, вы ничего не теряете.

Она так говорит, потому что не знает моего отца. Нашу последнюю беседу трудно было назвать дружеской, и есть шанс, что уже один звук моего голоса вызовет в ответ раздражение.

С другой стороны, на этой стадии важна любая реакция.

Вот уже целые сутки я живу в этой палате, сплю, сидя на стуле, не даю себе крепко заснуть. У меня затекла шея, болят плечи, руки и ноги кажутся незнакомыми, движения порывистыми, кожа на лице – резиновой. Все представляется нереальным: и мое уставшее тело, и само возвращение домой, и отец, лежащий в коме всего в метре от меня. В любую секунду я жду, что проснусь.

Или очнется отец.

Я живу на кофе и надежде, заключая пари с самим собой: «Если я все еще здесь, значит, есть шанс на выздоровление. Если доктора продолжают проводить все новые и новые анализы, значит, они уверены, что он поправится. Если я еще пять минут не посплю, он точно откроет глаза».

В детстве я боялся чудовища, которое жило у меня в шкафу. Именно отец посоветовал мне встать, черт побери, с кровати и открыть этот проклятый шкаф. Он уверял, что неизвестность в тысячи раз ужаснее встречи лицом к лицу со своими страхами. Разумеется, будучи ребенком, я храбро открыл дверцу шкафа – внутри никого не оказалось.

Папа, – окликаю я, когда Хэтти уходит, – папа, это я, Эдвард.

Отец не двигается.

К тебе Кара приходила, – говорю я. – Она немного по‑страдала в аварии, но с ней все будет хорошо.

Я не стал упоминать о том, что она ушла в слезах, что я боюсь пойти к ней палату и поговорить по душам, а не только переброситься парой фраз. Она похожа на того единственного человека, который не боится сказать, что король голый, – или, как в моем случае, что роль послушного сына, как это ни прискорбно, дали не тому человеку.

Я пытаюсь шутить.

Знаешь, если ты настолько по мне соскучился, не нужно было прибегать к таким радикальным мерам. Ты мог бы просто пригласить меня домой на День благодарения.

Но ни один из нас не смеется.

Вновь распахивается дверь, входит доктор Сент‑Клер.

Как он?

Разве не я должен у вас об этом спрашивать? – удивляюсь я.

Мы продолжаем следить за его состоянием, которое остается без изменений.

Я напоминаю себе, что, наверное, хорошо, что «без изменений».

Вы поняли это, впрыснув ему в ухо воду?

Если хотите откровенно, то да, – отвечает доктор. – Мы проводим термотест с ледяной водой, чтобы оценить вестибулярный рефлекс. Если оба глаза скашиваются в сторону уха, в которое впрыснули воду, – мозг функционирует нормально и сознание лишь слегка затуманено. Например, нистагм[8]от воды говорит о пробуждении сознания. Но глаза вашего отца не двигались вообще, что свидетельствует о серьезном повреждении мостов и среднего мозга.

Внезапно я устаю от медицинских терминов, от череды врачей, которые заходят в палату и проводят тесты с отцом, который ни на что не реагирует. «Черт побери, тебе надо встать с кровати и открыть эту проклятую дверь!»

Просто скажи это, – бормочу я.

Прошу прощения?

Я заставляю себя встретиться взглядом с доктором Сент‑ Клером.

Он уже не очнется, да?

Ну... – Нейрохирург присаживается напротив меня на стул. – Сознание имеет две составляющие, – объясняет он. – Бодрствование и собственно сознание, понимание. Мы с вами находимся в сознании и отдаем себе отчет в происходящем. Человек в коме не может ни того ни другого. После нескольких дней пребывания в коме состояние больного может развиваться по‑разному. У него может развиться синдром «запертого человека», что означает, что он находится в сознании и все понимает, но не может ни шевелиться, ни разговаривать. Либо у больного может развиться вегетативное состояние – это означает, что он в сознании, но не понимает, кто он и где находится. Другими словами, он может открывать глаза, чередовать сон с бодрствованием, но не будет отвечать на раздражители. На этой стадии больной либо идет на поправку и у него появляются минимальные проблески сознания, когда он не спит и понимает, кто он и где находится, что в конечном итоге ведет к полному ясному сознанию. В то же время он может навсегда остаться в состоянии, которое мы называем «постоянным вегетативным состоянием», и никогда не прийти в себя.

Следовательно, вы предполагаете, что мой отец все‑таки может очнуться...

...но шансы на то, что он придет в ясное сознание, ничтожно малы.

Вегетативное состояние...

Откуда вы знаете?

Ситуация складывается не в его пользу. У больных с такой черепно‑мозговой травмой, как у вашего отца, шансы невелики.

Я жду, что его слова пронзят меня, словно пулей: «Он говорит о моем отце». Но я уже давно ничего не чувствую к своему отцу, чтобы по‑настоящему оцепенеть. Я слушаю доктора Сент‑ Клера и осознаю, что готов был услышать нечто подобное, поэтому принимаю его слова как данность. По иронии судьбы я не лучший кандидат на то, чтобы сидеть у постели отца и ждать, пока он очнется.

И что делать? – спрашиваю я. – Мы просто ждем?

Еще немного подождем. Мы продолжаем делать анализы, чтобы понять, есть ли какие‑нибудь изменения.

Если ему так и не станет лучше, он останется здесь навсегда?

Нет. Существуют центры реабилитации и дома инвалидов для людей, находящихся в коме. Некоторых больных, которые заранее изъявили желание не продолжать жизнь «растения», переводят в хоспис, где отключают аппарат, поддерживающий жизнедеятельность. Те, кто согласился стать донором, должны пройти специальную процедуру передачи донорских органов после того, как зафиксирована остановка сердца.

Такое чувство, что мы говорим о постороннем человеке. (другой стороны, на мой взгляд, мы и есть чужие. Я знаю своего отца не лучше, чем этот нейрохирург.

Доктор Сент‑Клер встает:

Мы будем продолжать следить за его состоянием.

А что мне пока делать?

Он засовывает руки в карманы халата.

Поезжайте домой и поспите, – советует он. – Вы ужасно выглядите.

Когда он выходит из палаты, я придвигаю стул чуть ближе к кровати отца. Если бы тогда, когда мне было восемнадцать, кто‑то сказал, что я вернусь в Бересфорд, – я бы рассмеялся ему в лицо. Тогда меня заботило только одно –

Date: 2015-07-17; view: 207; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию