Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава 3. Пионерская блатная жизнь 2 page





Пластинки эти нужны были совсем в других условиях, на танцах, где тебя никто не контролировал, во дворе, а позже и на «хатах» с «чувихами». Кроме того, я брал их с собой летом в пионерский лагерь, где по вечерам тоже были танцы, и тоже поднадзорные, но с той лишь разницей, что наши пионервожатые были студентками МГПИ им. Ленина, где преподавал мой отец, да и родители других таких же «пионеров». Они на многое смотрели сквозь пальцы. Так что музыка Гленна Миллера и Бэнни Гудмена разносилась в тихие подмосковные вечера на все окрестности Тарасовки, и все попытки конфисковать у меня американские пластинки оканчивались ничем.

Иногда, уже будучи в десятом классе, я приносил их на вечер в свою собственную школу, сознавая, что выгнать меня за несколько месяцев до выпускных экзаменов им никакое РОНО не позволит, чтобы не опозориться перед ГОРОНО, таковы были прелести советской бюрократии. Приходили мы обычно компанией с чуваками и чувихами, которые ждали, когда заиграет наша музыка, чтобы у всех на глазах начать «бацать стилем». Кто-то из нас пробирался в радиорубку, запирался в ней и ставил американскую пластинку на электропроигрыватель. В зале несколько пар бросались танцевать, остальные «правильные» школьники с восхищением и завистью смотрели, а начальство бросалось к рубке, начинало молотить в дверь, угрожая и требуя открыть. Когда нервы у сидящих там заговорщиков не выдерживали, дверь отворялась и дальше разыгрывалась обычная сцена валяния дурака типа «А я чего? А я не знал. Я не запирался, это дверь заело..» и т. п.

Что касается «стильных» танцев, то я вспоминаю три названия «атомный», «канадский» и «тройной Гамбургский». Первые два практически мало чем отличались друг от друга и, как выяснилось лет через тридцать, отдаленно напоминали модные в Америке в до-рок-н-рольные времена такие танцы, как «джиттер баг», «линди хоп» и «буги-вуги». Каким образом просочилась к нам через абсолютно непроницаемый «железный занавес» сталинского времени информация о них, мне непонятно. «Тройной Гамбургский» был медленным танцем типа слоу-фокса, но с особыми движениями телом, с особым покачиванием головой и, главное — «в обжимку» — то есть тесно прижавшись друг к другу. Впервые я увидел что-то, напоминавшее «атомный» стиль, уже позднее, в конце 50-х, в голландском фильме «Чайки умирают в гавани», где был эпизод танца молодых американских солдат и голландских девушек в кафе, после войны. Но к этому времени танцы меня уже не интересовали, я сам стал играть на танцах.

Не помню, кто впервые принес к нам в школу листочки с написанным от руки стихотворением «Осел и Соловей», сыгравшим важную роль в моей жизни. Для меня оно было связано, прежде всего, с первым рискованным опытом хранения подпольной литературы, за которую, я знал это точно, по головке не гладили, а как минимум — выгоняли из школы с дальнейшим черным паспортом. Эта бумажка попала ко мне вовремя, годам к 16-ти году я уже созрел для внутренней эмиграции, я уже начинал понимать, что взрослые многое врут или недоговаривают, что они во многом не правы, в первую очередь в оценке джаза и вообще Америки. Поэтому, прочтя эту басню, я почувствовал нечто очень созвучное моим мыслям, хотя где-то догадывался, что басня является одновременно и пародией на стиляг и пропагандой идеологии стильной молодежи. Я до сих пор не знаю точно, кто ее автор, но думаю, что писал ее профессионал-литератор и отнюдь не мальчик. Воспроизвожу по памяти этот текст:

 

Осел-стиляга, славный малый

Шел с бара несколько усталый

Весь день он в лиственном лесу

Барал красавицу лису

Он мог бы ночевать на даче,

Но солоп больше не контачил

Он у лачужечки слегка кирнул

И блевануть в кустарник завернул

И здесь у самого ручья,

Совсем как в басне у Крылова

(Хочу я в скобках вставить слово)

Осел увидел Соловья, и говорит ему:

Хиляй сюда, чувак,

Я слышал ты отличный лабух

И славишься в лесных масштабах как музыкант

И даже я решил послушать Соловья

Стал Соловей на жопе с пеной

Лабать как Бог перед Ослом

Сперва прелюдию Шопена

И две симфонии потом

Затем он даже без запинки

Слабал ему мазурку Глинки….

Пока наш Соловей лабал,

Осел там пару раз сблевал

«Вообще лабаешь ты неплохо»

Сказал он Соловью со вздохом,

«Но скучны песенки твои,

И я не слышу Сан-Луи

А уж за это, как ни взять,

Тебя здесь надо облажать.

Вот ты б побыл в Хлеву у нас

Наш Хлев на высоте прогресса

(Хотя стоит он вдалеке от Леса)

Там знают, что такое джаз


Там даже боров, старый скромник

Собрал девятиламповый приемник

И каждый день, к двенадцати часам,

Упрямо не смыкая глаза

В эфире шарит по волнам,

Желая слышать звуки джаза

Когда-то он на барабане

Лабал в шикарном ресторане,

Где был душою джаза он

Был старый Хлев весь восхищен,

Когда Баран, стиляга бойкий

Надыбал где-то на помойке

Разбитый, старый саксофон

На нем лабал он на досуге

И „Караван“ и „Буги-вуги“

Коза обегала все рынки,

Скупая стильные пластинки

Да и Буренушка сама

От легких блюзов без ума

Корова Манька, стильная баруха

Та, что с рожденья лишена была

И чувства юмора и слуха,

Себя здесь как-то превзошла

Она намедни очень мило

Таким макаром отхохмила:

Склицала где-то граммофон

И на него напялила гандон

Немного рваный, ну и что ж,

Ведь звук настолько был хорош,

Что всех, кто слушал

Била дрожь

А ты, хотя и Соловей,

И музыкант весьма умелый,

Тебе хочу сказать я смело,

Что ты, падлюка, пальцем делан

Ты пеночник и онанист

И видно на руку не чист…»

Таким макаром у ручья

С говном смешали Соловья

Друзья, нужна в сей басенке мораль?

И на хуя ль!

 

Нетрудно догадаться, что в 1951 году, имея дома не уничтоженным и передавая, вдобавок, это текст другим, любой советский гражданин подвергался немалому риску, в зависимости от обстоятельств. Тогда неосторожно сказанное слово или действие, скажем, с газетным портретом товарища Сталина, могло повлечь за собой элементарные лагеря. Но об этом в то время мы лишь смутно догадывались, узнав все подробности гораздо позднее, при Хрущеве. Тем не мене, уже тогда повеяло от всего этого романтикой риска, чем-то сродни пафосу Молодой Гвардии, только наоборот. Несмотря на то, что героем басни был постоянно высмеиваемый в советской печати образ стиляги, что-то родное и близкое было в ней, и в первую очередь — новый жаргон чуваков, стильных молодых людей, стильных барух, о которых мы только слышали, но даже и не могли мечтать. Ну, и конечно признание приоритета джаза перед всякими там прелюдиями и мазурками, которыми нас пичкали с утра до ночи по радио, не умолкавшего в квартирах, на улицах и площадях, везде. Эта басня стала поводом для первого серьезного идеологического конфликта с отцом, затянувшегося на десятилетия. Дело в том, что он случайно, а может и не случайно обнаружил бумажку с текстом у меня в письменном столе, где я ее прятал. По тому, что и как он говорил об этом, я понял, что между нами пропасть, что я не изменюсь, что теперь придется притворяться и тщательнее скрывать свои мысли, намерения и поступки, друзей, образ жизни. Только во взрослом состоянии я по-настоящему смог понять, каким ударом для моего отца, бывшего всегда убежденным коммунистом, было осознание того, что его любимый сын поддался вражеской буржуазной идеологии, стал чужим, да и небезопасным для него самого. Тем более, что он сам был секретарем парторганизации у себя на факультете, и знал, как караются всякие идеологические перекосы, даже если это касается не тебя лично, а твоих родственников.

В то время слово «стиляга», вошедшее с 1948 года в обиход, с легкой руки некоего Беляева, автора фельетона в «Крокодиле», уже вовсю использовалось в пропаганде и воспитательной работе. Этот термин встал в ряд с такими словами-дубинками как «космополит безродный», «низкопоклонник», «отщепенец», «плесень», и был оскорбительным для тех, кого так называли. И если уж кого-то и назвали, то это было предупреждением, что у него могут быть неприятности — выгонят из учебного заведения, из комсомола. А дальше это уже как хвост, как «волчий билет». Оставалась армия и неквалифицированный труд. Движение против «стиляг», организованное партией, попало на благотворную почву советского массового сознания. На Руси и раньше выскочек не жаловали, а в социалистической действительности, после многолетнего искоренения лучшей части населения и политики тотальной уравниловки, — тем более. Простого советского человека не нужно было особенно агитировать против молодых людей, не желавших быть похожими на всех, ни внутренне, ни внешне. А главным методом выделиться из толпы тогда считалось быть «стильным»: в одежде, в прическе, в манере ходить, в умении танцевать «стилем», в умении разговаривать на своем жаргоне. Поэтому-то и родилось слово «стиляга», напоминающее другие малоприятные слова типа «доходяга», «бродяга», «бедняга» и т. п., отдающее презрительным сожалением с оттенком брезгливости. Оно было придумано в нужный момент разгара холодной войны и сыграло роль «ату!» для родителей, учителей, комсомольских вожаков, дружинников, а самое главное — для так называемых простых советских людей, послушных обывателей, для которых у нас было одно название — «жлобы». Вместе со словом появился и карикатурный образ некоего хилого недоноска на тонких ножках, с усиками, в одеждах немыслимой формы (плод больного воображения завистника-каррикатуриста). Рисунок 1 Рисунок 2 Рисунок 3 Рисунок 4 Рисунок 5 Рисунок 6 Рисунок 7 Рисунок 8 Рисунок 9 Рисунок 10. Даже в эстрадных концертах музыкальными средствами создавались пародии на стиляг, да и на джаз, заодно. Популярная тогда Нина Дорда под аккомпанемент оркестра Эдди Рознера пела песню о стиляге, где были такие слова: «Ты его, подружка, не ругай, может он залетный попугай, может, когда маленьким он был, кто-то его на пол уронил, может болен он, бедняга, НЕТ — он просто-напросто СТИЛЯГА!» (последняя фраза выкрикивалась всеми оркестрантами, одновременно показывавшими пальцем на трубача маленького роста, вынужденного изображать этого морального урода).


И вот в таких условиях ко мне попала эта басня, вызвавшая одно желание — поскорее познакомиться с настоящими «стилягами», стать как они, войти в их заманчивую жизнь. До этого у меня уже началась какая-то жизнь вне двора. Это были поездки на велосипеде по Москве с целью освоения дальних ее районов, вечерние прогулки вдоль Новослободской улицы с компанией друзей в надежде с кем-нибудь познакомиться, а чаще — просто так, от нечего делать. Но здесь было невозможно встретить никого нового, гуляли в основном обычные школьники этого района, и расходились рано. Вот тут-то и просочились слухи о «Бродвее», месте, где собираются стильные «чуваки» и «чувихи» со всей Москвы, где есть такое место как «Коктейль-холл». В это же самое время, то есть когда я был в девятом классе, произошло еще одно важное событие. Отец моего школьного друга, Юры Андреева, бывший сотрудник разведки, работавший во время войны в странах Европы, взял нас с собой в самый модный тогда ресторан «Аврора» (ныне «Будапешт»). Ресторан этот был известен тем, что только там играл официально джаз-оркестр, но не простой, а руководимый легендарным барабанщиком, выходцем из Венгрии, Лаци Олахом. Отец Юры познакомился с Лаци еще в довоенные времена, в Венгрии. Для меня это было первое в жизни посещение ресторана, поэтому, когда мы вошли в этот, довольно роскошный и по теперешним меркам зал, мне показалось, что я попал в рай. Колонны, роскошные женщины, закуски и вина, живой джаз на сцене. Как только мы сели, Лаци Олах подошел к нашему столику и поздоровался с Юриным отцом, обнаружив большое почтение и сильный иностранный акцент. Затем, когда он начал играть, особенно, исполняя свои «брэйки», я все сразу понял — я буду джазовым музыкантом, причем барабанщиком. Этот вечер запомнился мне на всю жизнь. Но тогда я был еще обычным стеснительным школьником, одетым согласно доморощенной дворовой моде, в синюю рубашку с белыми полосками, в вельветовую куртку с «кокеткой» и с карманами на молниях, в кепку с разрезом посредине и с резиновым козырьком, обшитым материей (кепки шил один на всю Москву мастер во дворе Столешникова переулка). Так вот, когда начались наши первые вылазки на «Бродвей», мы почувствовали там себя довольно неуютно среди более взрослых, самоуверенных и недоступно стильно одетых «чуваков» и «чувих». Кстати, их было совсем немного, но они резко выделялись на фоне серой толпы зевак, приходивших на «Бродвей», чтобы тоже «прошвырнуться» и приобщиться к «центровой» жизни. Для нас это была первая школа жизни, мы приглядывались ко всему — к одежде, к манерам.


«Бродвеем» называлась часть левой стороны улицы Горького, если идти от памятника Пушкину до самого низа. Здесь каждый вечер, часов с восьми до одиннадцати, двигались навстречу два потока людей, рассматривавших друг друга. Дойдя до крайней точки, поток разворачивался и шел в обратном направлении, и так по несколько раз за вечер. Противоположная сторона улицы, не считавшаяся «Бродвеем», была практически пуста, если не считать обычных прохожих. Фактически, здесь был постоянно действовавший уличный клуб, игравший очень важную роль в жизни Москвы.

Немного освоившись на «Броде» (как его называли завсегдатаи), я понял, что без соответствующей внешности меня там никто не признает за своего. Но для того, чтобы стильно одеться, нужны были не только деньги, но и возможность достать хоть что-то — расписной галстук, «бахилы» на толстом каучуке, узкие брюки с широкими манжетами, длинный «лепень» (пиджак) с накладными карманами и разрезом, светлый плащ до земли, длинный белый шелковый шарф, на голову — широкополую шляпу, а зимой — «скандинавку» (шапку «пирожком»). Главное, надо было познакомиться с кем-то из старших, истинно бродвейских чуваков, как-то войти в их круг. Просто подойти и заговорить казалось невозможным, тем более, что выглядел я тогда совсем малолеткой. Но какие-то случаи представлялись, особенно во время распространенных тогда стихийных хэпинингов, в которых принимали участие все, кто хотел. Одной из форм хэпининга была так называемая «очередь». Шел по «Бродвею», скажем, какой-нибудь чинный старичок с авоськой. Несколько молодых людей пристраивались к нему сзади, как бы образуя движущуюся очередь. Сразу же к ним присоединялись все новые и новые шутники и очередь превращалась в длиннейшую колонну, идущую за ничего не подозревающим старичком. Если он останавливался у витрины, все останавливались тоже, он шел дальше — движение колонны возобновлялось. Иногда по реакции встречных прохожих он догадывался, что что-то не так, начинал ругаться, пытаясь разогнать «очередь». Но все ее участники стояли молча, абсолютно не реагируя на крики, и, как только он пытался идти дальше и оторваться от колонны, она как тень следовала за ним. Иногда, когда объект издевки скандалил слишком громко, вмешивалась милиция, «очередь» разбегалась, но обычно никого в отделение не забирали, так как шутка была достаточно невинной. Вот в таких действах и можно было познакомиться с кем-то новым. Постепенно у меня появились знакомые из бродвейского мира. Сперва это был совершенно загадочный человек, называвший себя не иначе как «Гайс», и утверждавший, что знаком с дочерью английского посла. В это трудно было поверить, но мы подыгрывали ему и хотели верить, чтобы гордиться знакомством с ним. Кстати, он потом как в воду канул, и с 1953 года я о нем ничего не слышал. Позже я познакомился с «Бэбэшником», «Айрой», Колей — «Големом», «Чарли», Пиней Гофманом, Эдиком «Гоношистом», а уже позднее — с Сэмом Павловым и Юрой Захаровым. Были и совсем недоступные люди из числа «золотой молодежи», — детей партийных и ответственных работников, известных деятелей искусства и науки. У них были огромные возможности доставать одежду и пластинки, проводить время в ресторанах и на «хатах», пользоваться автомобилями родителей, получать недоступную для остальных информацию о западной культуре. До определенных пределов и до какой-то поры власти закрывали глаза на этот, абсолютно недопустимый для остальных образ жизни, считавшийся вражеским, буржуазным. Лишь иногда появлялись в «Крокодиле» фельетоны типа «На папиной „Победе“», с намеками на недопустимость такого явления. Все проделки «детишек» обычно покрывались их влиятельными родителями. Но один из скандальных случаев на вечеринке в высотном доме на квартире академика Передерия, закончившейся гибелью девушки, послужил поводом для фельетона в «Правде» под названием «Плесень». После этого слова «плесень» и «стиляга» стали синонимами в сознании масс. Одним из известных тогда представителей «золотой молодежи» был сын композитора И. Дунаевского — Женя. Во времена, когда частные автомобили были большой редкостью, он разъезжал на собственном, подаренном ему отцом зеленом «Шевроле», что вызывало у нас чувство чего-то абсолютно недоступного.

Постепенно я вошел в круг молодежи, регулярно бывавшей на «Бродвее». Но произошло это лишь после того, как мне удалось хоть как-то «прибрахлиться». На деньги, сэкономленные от школьных «завтраков», купить приличную вещь было невозможно. Оставалось либо воровать, либо просить у родителей. С воровством у меня как-то не сложилось, очевидно по генотипу, — родители всегда были честными трудящимися людьми, и я, не смотря на воровское дворовое окружение, жуликом не стал. Ну, а просить у отца деньги на стильные шмотки, зная его отношение ко всему этому, было делом нелегким. Тем не менее, он очевидно так любил меня, что не мог отказать мне в этих просьбах, и сам ходил со мной по портным и комиссионкам, куда я его затаскивал, если находил что-либо подходящее. Гораздо сложнее было купить хорошую вещь, если ее продавали «с рук», друзья-фарцовщики. На такие покупки анонимного характера отец денег принципиально никогда не давал. Но, имея небольшой гардероб, пуская что-то в обмен или продавая, можно было свою одежду обновлять и улучшать постоянно. Важным элементом внешности для чувака, помимо одежды и обуви, была прическа. Официальной формой волос советских людей тогда был так называемый «политический зачес», «бокс» или «полубокс». Главное, чтобы сзади, на затылке было все аккуратно выбрито. Длинные волосы, свисающие на шею или, не приведи Господь, на плечи — считалось недопустимым и приравнивалось к чему-то антиобщественному. Вообще, длина волос и ширина брюк почему-то всегда были меркой политического состояния советского человека.

Начав ходить на «Бродвей», я принял мужественное решение, отрастить волосы «под — Тарзана», а впереди делать «кок» с пробором, а иногда, в особо важных случаях, — и два пробора по обе стороны от «кока». Если в первое время моей бродвейской жизни мне удавалось все это скрывать от школьного начальства, посещая уроки в обычной одежде, то с прической я уже бросал вызов обществу. В десятом классе я стал иногда приходить в школу заодно и в вызывающе-стильной бродвейской одежде. Терять мне было нечего, я учился специально на «тройки», не претендуя ни на что. Реакция учителей была соответствующей, родители на повестки о вызовах в школу откликаться перестали, сгорая за меня от стыда.

«Бродвейский» период моей жизни захватил главным образом старшие классы средней школы и, может быть первый курс института, то есть первую половину 50-х. Тогда отношение к вещам было еще не таким требовательным, как позднее. Главное, чтобы это было «стильно», то есть не как у «жлобов». Поэтому допускалось носить некоторые вещи, сшитые на заказ, у специального портного, который шел на уступки заказчика и делал нечто поперек своему и общественному вкусу. Ну например, ботинки на толстом многослойном каучуке, из малиновой кожи, с широченным рантом, прошитым и проложенным нейлоновой леской. Их пошив стоил огромных денег — пятьсот рублей. Весили они (я взвешивал сам) два с половиной килограмма. Отсюда и особая походка. Я думаю, на Западе никто ничего подобного не носил, это была чисто нашенская выдумка. А пресловутые узкие брюки, которые так раздражали советских людей в то время. Чтобы пошить брюки шириной внизу 22 сантиметра, да еще с двумя задними прорезными карманами, как у всех американских брюк, необходимо было убеждать портного, говоря, что второй «нажопник» необходим для показа фокусов. У меня был такой старый еврейский портной в Марьиной Роще, который шил в еще при НЭПе в Одессе, большой профессионал. Но он каждый раз, перед тем как начать шить, уговаривал меня не делать такие узкие «стилажные бруки», говоря, что это выброшенные деньги. Году в 1955-м легендарный «Фро» Березкин наладил массовый пошив «скандинавок» из нерпы, причем с искусно пришитыми фирменными лейбалами, говорившими о шведском происхождении шапок. Поэтому стильная публика на «Бродвее» иногда выглядела весьма своеобразно, вычурно и вызывающе утрированно. У меня, например, был светло-желтый пушистый костюм, рубашка с воротничком «пике» на «плаздроне» (когда концы воротничка проткнуты и скреплены особой булавкой или запонкой на цепочке), серебряный галстук с паутиной, «бахилы» на каучуке. А к концу десятого класса я носил настоящий твидовый костюм, типа «харрис твид», сшитый на 5-й Авеню в Нью-Йорке.

Позднее, во второй половине 50-х, на волне начавшихся разоблачений культа личности страсти вокруг стиляг поутихли, «стилягами» стали обзывать всех нехороших людей. Модных, про-западно ориентированных молодых людей стало больше и они как-то сами собой распались на разные категории. Прежде всего, на «фирменников», то есть тех, кто носил только фирменные, иностранные вещи, и безфирменников, позволявших себе одеваться в «совпаршив». Из-за страшного дефицита настоящих, «фирменных» шмоток, появились своеобразные «кулибины», пытавшиеся подделывать сшитые по всем правилам пиджаки, брюки или рубашки под «фирму». Здесь учитывалось все — не только примитивное наличие «лейбалов», вшитых в разных местах, а и способы пришивания пуговиц, приторачивания подкладки, (не говоря уже о самом материале подкладки), наличие специальной бархотки под воротником пиджака и множество других тонкостей, известных только истинным знатокам. Эта одежда шла на продажу как заграничная и многие неопытные модники покупались, думая, что им повезло. На «Бродвее» нередко бывали такие сцены: приходил счастливый обладатель новой «фирменной» вещи, чтобы продемонстрировать ее. Его обступали знатоки и начиналась экспертиза. Если обнаруживались признаки подделки, ее хозяин покрывался позором со словами — «чувачок, это совпаршив!».

Для того, чтобы достать настоящие «фирменные» вещи, приходилось затрачивать немалые усилия и массу времени. Одним из безопасных, но малоэффективных способов «прибрахлиться» был ежедневный обход ряда центральных комиссионных магазинов, куда иностранцы сдавали свои вещи, чаще всего поношенные. Иностранцев тогда в Москве было мало, в основном работники посольств, никаких туристов или предпринимателей еще в страну не пускали. Появление в «комке» (сокращенное название комиссионки) любой иностранной шмотки было событием, и для того, чтобы не упустить его, приходилось делать обход. Естественно, что в основных «комках», известных иностранцам, у нас были свои знакомые продавцы, которые «закапывали» поступившую вещь, пряча ее от взора обычных покупателей, также шлявшихся толпами по магазинам. Такое припрятывание дефицитных, редких вещей было нарушением правил социалистической торговли и сурово наказывалось. Поэтому продавцы шли на риск, имея дело лишь с теми, кому они доверяли. Знакомство поддерживалось и постоянными денежными подачками, «парносами». В «комке» на Арбате был известный всем «фирменникам» продавец Петя, а в магазине на улице Герцена, который имел кличку «Герценок» — не менее популярный «Пал Матвеич». Обычно, «прошвыриваясь по комкам», я заходил в магазин и издали, чтобы не привлекать внимание простых покупателей, ловил взгляд знакомого продавца, фиксируя факт своего прихода. Тот, сообразив, кто пришел, задумывался на секунду и затем либо отрицательно покачивал головой, что означало «безнадегу», либо тихо кивал, намекая на то, что надо остаться. К прилавку подойти было невозможно, там всегда стояла толпа страждущих покупателей, пытавшихся найти себе что-нибудь в массе вывешенного шмотья. Но подходить и не надо было, я сразу проходил в примерочную, куда, для отвода глаз продавец заносил на глазах у всех вешалку с обычным советским костюмом, а затем незаметно доставал из «закопа» под прилавком фирменный, завернутый в бумагу. Трудно передать трепет, который возникал в душе перед тем, как развернуть сверток. Уж очень хотелось, чтобы костюм оказался хорошим, а главное — подходящим по размеру. В юности я был худым, как палка, и большинство попадавшихся мне пиджаков и брюк были настолько велики, что даже при огромном желании покупка их была бессмысленной. Практически все, что я носил тогда, было мне велико в разной степени. Брюки сваливались, пиджак висел, ботинки болтались, но все это было не страшно и где-то совпадало с требованиями стиля.

 

Динамо.

 

Одним из главных побуждающих стимулов моего хождения на «Бродвей» было желание найти себе настоящую стильную чувиху, что по тем временам было очень сложно. Чувих в Москве было в десятки раз меньше, чем чуваков. А причина была проста. Девушкам было гораздо сложнее переносить то отторжение от общества, которому подвергались все, кто становился похожим на «стиляг». Девушку, которая рискнула обрезать косы и сделать стильную прическу типа «венгерка», которая начинала носить укороченную юбку с разрезом, капроновые чулки со стрелкой или с пяткой, танцевала стилем и общалась со стилягами, автоматически записывали в категорию «девушек легкого поведения», то есть не девственниц, если не проституток. Сейчас это с трудом укладывается в сознании, но я точно помню, что во времена раздельных школ, до 1953-го, 54-го годов десятиклассницы были на 99 процентов девицами, и блюли свою невинность как можно дольше, в институте или на работе. Это отвечало принципам высокой советской морали, с одной стороны, а с другой бытовавшему всегда в народе требованию к невесте — быть девственной. Поэтому случайные половые связи были крайним дефицитом. Естественно, что для парней нашего поколения вся юность проходила на фоне постоянного чувства сексуальной озабоченности. Все, что было связано с половыми вопросами, подавлялось на уровне государственной политики. В быту царило крайнее пуританство и ханжество. Говорить открыто на сексуальные темы считалось в лучшем случае неприличным, если не преступным. В результате — повышенный, обостренный интерес, поиск книг дореволюционного издания типа трехтомника «Мужчина и женщина», «Пол и характер» Отто Вейнингера, книг Крафт-Эбинга и т. п.

Наибольшая возможность найти себе партнершу тогда представлялась в узком бродвейском кругу, где чувихи были все известны и давно разобраны, но регулярно появлялись все новые и новые «кадры». Но стильная чувиха не обязательно была «барухой», среди чувих было множество так называемых «динамисток», девушек, мимикрирующих под легкодоступных женщин. Многие из них были хорошо известны на «Броде» и одурачивали лишь новичков. Я не раз был жертвой «динамо», но никогда не воспринимал это как трагедию, а лишь набирался жизненного опыта. Обычно в конце недели, когда чьи-нибудь «предки», имевшие отдельную квартиру, уезжали на дачу, эта квартира превращалась в «хату». Так как вся Москва жила в коммуналках, то найти отдельную квартиру, да еще с наивно уезжавшими на дачу родителями было крайне сложно. Хаты были редкостью, их было немного, и о них чувакам было известно. Чтобы попасть на хату надо было являться одним из друзей ее владельца, или быть тем, кто приводит чувих, приносит «кир», пластинки или магнитофон. На хате все происходило по обычному сценарию. Сперва все было очень красиво и заманчиво — накрывался стол с выпивкой и закусками, заводились пластинки, которые нигде больше услышать было невозможно, начинались танцы «стилем», которые нигде больше танцевать не разрешалось, разговоры шли на своем языке и на любые темы, происходил даже какой-то обмен недоступной информацией, главным образом о западной культуре, о джазе, модах, реже о живописи или книгах. Но все прекрасно понимали, что главное впереди, что это лишь благовидная прелюдия к дальнейшему выяснению отношений. Обычно специалисты по «кадрежу» набирали «кадров» либо непосредственно на «Бродвее», либо на школьном или студенческом танцевальном вечере. Одним из мест, откуда можно было притащить на хату сразу несколько чувих, был танцзал «Шестигранник» в Центральном парке культуры и отдыха. Чаще всего в подобной компании на «хате» ситуация была непредсказуемой. Такие вечеринки обычно назывались на нашем жаргоне словом «процесс». В самом его начале довольно стихийно образовывались пары и начиналось ухаживание, то есть простое «охмурение», заговаривание зубов, подпаивание и т. п. Во время танцев пары могли и распадаться, согласно только что возникшим симпатиям, когда хорошие девушки переходили к более привлекательным парням, а кто похуже доставался неудачникам. Постепенно, как бы ненароком в гостиной гасился верхний свет, но из тактических соображений оставлялась настольная лампа. В более интимной обстановке каждый действовал в соответствии со своими способностями, опытом и моральными качествами, девушки растаскивались по различным углам и помещениям квартиры для окончательного выяснения отношений. Помимо обычных физиологических потребностей здесь вступал в силу игровой, спортивный момент. Считалось, что если ты настоящий чувак, то ты не должен просто так отпустить чувиху с «процесса», что ты не позволишь ей «скрутить динамо». Но многое зависело от того, что за девица тебе доставалась. Если было видно, что она как бы из твоего круга, и хотелось бы продолжить знакомство с ней и после этой вечеринки, то я не проявлял особой настойчивости в достижении близости с первого раза. Несмотря на то, что именно вот такое быстрое и одноразовое сближение считалось своеобразным признаком «профессионализма», я не разделял этой точки зрения и предпочитал лучше упустить «кадр», чем проявлять не свойственные мне напор, агрессивность и хамство. Но если взятые на «Броде» или в «Шестиграннике» девицы были попроще, если это были обычные искательницы красивой жизни, из разряда «батонов», «рубцов» или «мочалок», то и обращение с ними было попроще и пожестче. Сейчас большинство не знает, откуда взялось слово «динамо». В те времена так называли на жаргоне любую машину, особенно такси. Употреблялось также слово «динамомотор», которое позже, в 60-е превратилось в широко распространенное — «мотор» («взять мотор», «поехать на моторе»). Так вот, чувиха — «динамистка», проведя основное время на «процессе», после «кира» и «плясок», усыпляла бдительность своего ухажера, позволяя ему очень многое, что не оставляло сомнений в успешном финале. В какой-то момент, она вдруг доверительно произносила фразу, «подожди, я сейчас вернусь» с намеком на необходимость чего-то интимно-необходимого, выскальзывала из объятий, незаметно покидала «хату» и, взяв такси, сматывалась в неизвестном направлении. Это и называлось «скрутить динамо». Обманутый любитель быстрой наживы обычно подвергался насмешкам со стороны друзей, страдая морально, да и физически. Мы называли это еще и «остаться с квадратными яйцами»..







Date: 2016-08-30; view: 296; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.031 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию