Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Глава 1. Дворовая жизнь — игры и развлеченияСтр 1 из 27Следующая ⇒
Козлов Алексей Козел на саксе
Введение
По происхождению своему я считаю себя коренным москвичом, хотя, если строго разобраться, исконной москвичкой является только моя мама, все обозримые предки которой проживали в Москве. В нашей семье о них старались не упоминать, а от всех прочих их происхождение тщательно скрывалось. И это было вполне оправдано, ведь предки моей бабушки были священнослужителями. А в советское время, особенно в первые годы, потомки дворян, представителей духовенства, и просто богатых людей, называемых буржуями, подвергались репрессиям. Мой пра-пра-дедушка, — Виноградов Петр Ильич — известный в Москве меломан, был протоиереем и заведовал ключами Успенского собора в Кремле. А вот прадедушка, Иван Гаврилович Полканов, обладавший прекрасным низким голосом, служил в том же соборе протодиаконом и женился на его дочери. От этого брака и родилась моя бабушка — Полканова Ольга Ивановна. Она прожила долгую жизнь и умерла, когда мне было двадцать восемь лет. Но тогда меня не очень интересовало наше прошлое и я, к сожалению, особенно не расспрашивал ее о жизни своих предков, тем более, что тема была нежелательной. Из предосторожности многие семейные документы были когда-то просто уничтожены. Чудом сохранились фотографии и Петра Ильича и Ивана Гавриловича, который ушел из жизни в самом начале советского режима и не попал под репрессии. Бабушка моя была в молодости девушкой эмансипированной. Являясь поповской дочкой, она, тем не менее, вращалась в обществе барышень нового типа, интересовавшихся науками, искусством и театром, ведущих более свободный и независимый образ жизни. Она работала секретарем в Московском Университете и позднее, до самого моего рождения, в Ученом медицинском совете. Ее муж, мой дед — Толченов Иван Григорьевич — был певцом. Он служил в Государственной хоровой капелле, пел на оперной сцене и в церковных хорах. Одно время он работал и в популярном народном хоре Агреневой-Славянской, где иногда пела и моя бабушка. Перед самой революцией, в возрасте одиннадцати лет там стала выступать и их дочка, Катя Толченова, моя будущая мама. В первые годы советской власти хор эмигрировал, а скорее всего просто не возвратился после гастролей в Манчжурию, но бабушка с дедушкой на это не решились, и слава Богу, а то неизвестно, что было бы со мной. В двадцатые годы моя мама поступила сперва в Синодальное училище, попав в первый женский набор, а затем окончила Московскую Государственную Консерваторию. Она стала дирижером-хоровиком и преподавателем теории музыки. Вот тут-то, в начале 30-х годов, она и встретила моего будущего отца, Козлова Семена Филипповича, который учился в аспирантуре Пединститута, готовясь быть кандидатом наук по психологии. Он попал в Москву, пройдя перед этим непростой жизненный путь. Будучи одним из десяти сыновей в большой, зажиточной крестьянской семье, проживавшей в селе неподалеку от Самары, он попал на фронт в самом начале Первой мировой войны. Там он был ранен и контужен, перенес тяжелейшую операцию по удалению легкого, причем без наркоза. Это был человек с железной волей. Он мог терпеть любые невзгоды, боль и страдания, никогда не жалуясь при этом. И еще ему была присуща одна черта, тяжелая как для него, так и для других. Он был упрямо-принципиальным и всегда говорил людям то, что думает. Как говорится, резал правду-матку в глаза. В принципе, он был болезненно честным человеком, что и выражалось в прямоте. Очевидно, он нажил в своей жизни немало врагов из-за этого. Я прочувствовал все недостатки такой черты характера на собственной шкуре, поскольку мне эта ненужная иногда прямота передалась по наследству. Нет, чтобы иногда промолчать… Не тут-то было. Генотип сильнее разума. Среди самарских родственников по линии отца существует легенда о том, что в нашем роду есть персидская кровь. Сам отец, в те времена, когда мне это было абсолютно безразлично, рассказывал историю о том, что один русский офицер привез с войны пленную персидскую девочку и подарил ее своей матери, помещице в Самарской губернии. Девочка эта стала крепостной и когда подросла, ее выдали замуж за такого же крепостного. Я думаю, что моя бабушка, то есть мать отца, и была внучкой этой персиянки. Все это могло бы оказаться простой выдумкой (правда, не знаю — зачем), если бы не некоторые объективные данные. Согласно законам генетики, открытым еще Менделем, и долгое время не признававшимся в СССР, основные признаки скрещиваемых особей проявляются совершенно одинаково у разных поколений потомков первоначальной пары. Если скрещивали черную крысу с белой, то на таблице, изображавшей все последующие поколения, можно видеть, что иногда среди серых крыс рождались то черные, то белые, причем с предсказуемым моментом появления. Так и в нашем роду, среди типичных русаков встречаются люди с явной восточной внешностью. Например, один из моих двоюродных братьев — Женя Козлов был вылитый перс, с жесткими черными волосами, крючковатым носом, с черными восточными глазами. Не знаю почему, но мне хотелось бы верить в это семейное предание и чувствовать себя не только русским, но и немного персом, частью древней и могущественной когда-то культуры. И потом это как-то объясняет мою непреодолимую тягу к древним восточным знаниям, к восточной музыке и восточным женщинам. Во время революционных событий папа мой был простым солдатом на немецком фронте и, естественно, попал под большевистскую агитацию. Насколько я помню по его рассказам, он даже был солдатским депутатом. Но главное — он сделался тогда на всю жизнь преданным фанатиком идеи коммунизма, не допускавшим никаких посягательств на эту догму, никаких ревизионистских рассуждений, критики, или, не дай Бог, отрицания каких-либо положений. Находясь в армии, а затем в госпиталях, он экстерном окончил среднюю школу, затем, в советское время — институт в Самаре. Поработав учителем, поехал в Москву, в аспирантуру. Здесь, странным образом судьба свела его с известным в свое время «придворным» сталинским поэтом Демьяном Бедным (настоящая фамилия — Придворов), который проживал в роскошном особняке на Рождественском бульваре. Д. Бедный печатался в центральных газетах, откликаясь злободневной сатирой на все основные события, происходившие у нас и за рубежом. Одно время он был своеобразным идеологическим рупором. Такие люди обычно непотопляемы, но с ним произошел казус, который стоил жизни Осипу Мандельштаму, а Бедному — карьеры. Этот случай подробно описан в ряде мемуаров современников тех лет, но я вкратце напомню, что тогда произошло. Демьян Бедный был, кроме всего прочего, одним из крупнейших библиофилов и собирателей книг в Москве. Как все коллекционеры, он не любил давать читать свои книги никому. Но Сталину, который был с ним, в какой-то степени, в приятельских отношениях, он отказать не мог. Вождь народов читал книги неаккуратно, слюнявил пальцы, загибал и замусоливал страницы. Демьяна Бедного это раздражало. И однажды, в узкой компании друзей, где был и Осип Мандельштам, он посетовал на это. Несколько позднее Мандельштам написал страшное стихотворение о Сталине, которое стало ходить по рукам. Естественно, что постепенно органы НКВД выяснили, чье это творение. Дело в том, что помимо остальных крамольных строк, типа «Мы живем, под собою не чуя страны» или «Что ни казнь у него — то малина, и широкая грудь осетина», в этом стихотворении было упоминание о толстых пальцах Сталина, похожих на жирных червей. Естественно, что кто-то из присутствовавших на той узкой вечеринке, донес Сталину о недовольном ворчании Демьяна Бедного по поводу замусоленных страниц. После этого ничего не стоило сопоставить те высказывания о жирных пальцах с текстом анонимного стихотворения. В результате, Осипа Мандельштама расстреляли, а Демьяна Бедного Сталин пожалел. Он оставил его жить, но из поля зрения читателей поэт исчез навсегда. Так вот, очевидно несколько ранее этих событий, еще в начале 30-х годов мой отец, как аспирант, на время учебы получил временную жилплощадь небольшую комнатку — в подвале дома Демьяна Бедного, которого таким образом слегка «уплотнили». Еще работая в Самаре, мой папа увлекался поэзией и даже печатался в местных изданиях под эгидой общества Крестьянских поэтов. Когда он показал Демьяну Бедному свои стихи, тот отозвался о них положительно и даже предложил отцу быть его сотрудником, типа безымянного литературного «раба». Но отец не стал резко менять намеченного жизненного пути и отказался. По окончании им аспирантуры, Д. Бедный помог отцу с получением московской прописки и комнаты на улице Чехова. Так отец стал москвичом. В этот период и познакомились мои будущие родители. Женившись на моей маме, которая честно рассказала ему о своем поповском происхождении, отец проявил определенное мужество, поскольку люди, относившиеся в прошлом к аристократии, к дворянам, помещикам, капиталистам или духовенству, подвергались репрессиям, ссылались, лишались имущества. Слава Богу, прадедушка Иван Гаврилович Полканов ушел на тот свет до начала страшных преследований священнослужителей, вскоре после революции. Но вся его собственность, несколько небольших доходных домов, были национализированы. Дом, где жили мои бабушка, дедушка и мама, был «уплотнен» приезжими жильцами, новые хозяева жизни оставили им лишь одну комнату. Ко времени женитьбы мой отец был уже членом ВКП(Б) и имел возможность оградить маму от возможных преследований. Во время Великой отечественной войны он сделал так, чтобы и она вступила в партию, для надежности. Так что, значительная часть моей сознательной взрослой жизни прошла в типичной коммунистической семье, под знаком серьезных идеологических разногласий. Семья наша оказалась «не без урода», в моем лице. Своей неприязни к строю, которая возникла на почве запрета джаза, полюбившегося мне с детства, я дома не скрывал. Это не просто расстраивало моих родителей, они постоянно боялись, что из-за моего длинного языка меня «заметут», да и им придется несладко. Чаще всего мы с отцом вступали в конфликт из-за джаза, который он органически не воспринимал. Его просто трясло от гнева, когда он, зайдя ко мне в комнату, слышал из радиоприемника хриплый голос Луиса Армстронга. Тогда, в начале 50-х годов мы и понятия не имели, кто это такой. Мы слышали только голос, но не видели цвета лица, да и имени этого певца не знали. Поэтому мой отец вкладывал в грубый низкий тембр Армстронга свое представление обо всем негативном, связанным с ненавистным образом Соединенных Штатов Америки. В его глазах это был толстый буржуй, естественно, белый, в смокинге, с сигарой и в цилиндре — как на карикатурах из «Крокодила» или из стихотворения В. Маяковского «Мистер Твистер». Я тоже думал тогда, что Армстронг — белый. Поразительно, но, при всей нетерпимости к западной музыке и вообще ко всему иностранному, мой «предок» покупал для меня все, о чем бы я его ни просил, будь то радиоприемник с короткими волнами, магнитофон или американские костюмы и ботинки, которые я доставал отнюдь не в универмагах. Он ни в чем не мог отказать мне и, как любой фанатик, заражался моими увлечениями, поступая нередко вопреки собственным убеждениям, видя, какое удовольствие доставляет мне любая новая покупка. Но здесь я уже сильно забежал вперед, поэтому лучше вернуться в предвоенные годы, о которых следовало бы упомянуть, поскольку мне запомнилось не столько то, как мы жили до войны, сколько сам момент крушения счастливой и беззаботной жизни, который мне пришлось пережить вместе со всеми детьми моего поколения. Это было типичное счастливое детство, со сладкой манной кашей и бутербродами с красной икрой по утрам, с чулками на резинках, с распеванием на всю улицу «Ты не бойся ни жары и ни холода, закаляйся, как сталь!», сидя на отцовском загривке. Летом 1941 года мы с мамой были в доме отдыха, мне было тогда шесть лет. Когда объявили о войне, дом отдыха мгновенно опустел, остались лишь матери с детьми. На како-то случайной подводе мы добрались до станции. И здесь я впервые увидел лик войны. Это были поезда, сплошь облепленные висящими людьми. Это были попытки влезть в поезд, это была паника и давка на вокзале в Москве. Я помню это чувство конца детства, но не конца света. Я как-то сразу понял умом всю серьезность новой ситуации и осознал необходимость терпеть все, что может случиться. Это понимание ответственности за свое поведение позволило мне прожить тяжелые военные годы, не капризничая и не доставляя дополнительных хлопот своим близким. Во время бомбежек, когда меня вдруг будили среди ночи и, быстро накинув что-нибудь, тащили в подвал, в бомбоубежище, я никакого страха не испытывал. Просто мне передавалось общее чувство тревоги, исходившее от взрослых. Затем начались приключения во время эвакуации, теплушки, заезд в окружение, бомбежки, отсутствие еды. После того, как отец, будучи инвалидом Первой мировой войны, все-таки ушел добровольцем на фронт, мама, бабушка и я были эвакуированы осенью 1941 года вместе со всеми семьями сотрудников МГПИ им. Ленина, где он преподавал. Поразительно, но я запомнил все, что произошло с нами в эти страшные военные годы, гораздо более отчетливо, чем позднее, когда жизнь понемногу наладилась. Моя мама, простой музыкант-теоретик, проявила в эти годы поразительную энергию и приспособляемость, берясь за любую работу, организовывая людей вокруг себя. Зато бабушка, этот осколок дореволюционного строя, в тяжелые и опасные моменты во время эвакуации впадала в состояние какой-то прострации, становясь как бы равнодушной ко всему происходящему. Я видел это и старался подбадривать ее. Сейчас я понимаю, что тогда для некоторых пожилых людей крушение мирной жизни означало конец света. Статистика тех лет говорит, что в начале войны сразу умерло много людей, страдавших до этого сердечно-сосудистыми заболеваниями. Зато у остальной части населения значительно сократилось число обычных заболеваний простудных, желудочных и многих других — очевидно стрессовые ситуации раскрывают в человеческом организме скрытые ресурсы. Что касается отца, то он по состоянию здоровья долго воевать не смог, его просто отправили обратно в тыл. Мы встретились все вместе на Алтае, куда нас занесло после мыканья по разным местам. Война уже перевалила за тот рубеж, после которого стало ясно, что дело идет к победе. Пора было возвращаться домой.
Глава 1. Дворовая жизнь — игры и развлечения
Наша семья вернулась в Москву из эвакуации осенью 1943 года, к моему поступлению в школу. Двор, оставленный два года назад, был неузнаваем. Двора, как такового, уже не было, так как не осталось ни одного из заборов, разделявших нас с тремя дворами других соседних домов. Они были снесены по приказу правительства Москвы, когда начались интенсивные бомбежки города, из соображений безопасности. Все деревянное, включая сарайчики, ограды палисадников и столы со скамейками, — было сожжено в домашних «буржуйках» в первую же зиму. Остались лишь следы заборов, отдельные каменные столбы а также линия перепада в уровнях земли между дворами. Позднее все это вновь было застроено, а пока глазу открывались бескрайние просторы объединенных в одно целое дворов. Очевидно, это обстоятельство способствовало развитию многих дворовых игр, требовавших больших пространств, главной из которых стал, конечно, футбол. К концу войны уже все семьи нашего, довольно большого, типичного московского дома вернулись из эвакуации и постепенно образовалось то, что стало называться словом «наш двор». Дворовая жизнь была как бы продолжением другого стандарта советского городского существования «коммуналки». Но если «коммуналка» представляла собой мир взаимоотношений взрослых, то двор был главным местом обитания детей и подростков. Здесь были свои лидеры и их любимчики, подхалимаж и ябедничество, жестокий террор сильных по отношению к слабым, приоритет «блатных» а также лихих и ловких перед слабыми, неловкими и интеллигентными. Мат, «феня», наколки, фиксы, малокозырки, тельники, прохаря, чубчики, особая походка и манера сплевывать слюну — все это было обычными атрибутами не только сирот — «огольцов» и профессиональных воров, а и простых пионеров-школьников из обычных семей. Исключение составляли дети, либо находившиеся под строгой опекой своих семей, либо те, кто были неспособны вписаться в жесткую дворовую жизнь по каким-то сугубо индивидуальным причинам. Они редко выходили во двор и не всегда принимали участие в массовых играх. Были даже и такие, кто выходил гулять только в сопровождении какой-нибудь неработающей бабушки или тетки, которая стояла незаметно (как ей казалось) в сторонке и следила, как бы ее чадо не обидели, или не научили чему-нибудь дурному, скажем, курить или ругаться матом. Таких детей не любили, они, как правило, были объектом насмешек, причем иногда довольно жестоких. Выходили во двор главным образом для того, чтобы во что-нибудь поиграть, отдохнуть от гнета школы и назиданий своих родителей. Игр и забав было великое множество. В некоторых играх участвовали только мальчишки, в некоторых — только девочки, но были и смешанные игры. Точно так же игры подразделялись и по возрасту между маленькими, средними и большими детьми. Дворовая жизнь сильно зависела от погоды и от времени года. Самым неприятным явлением природы был для нас дождь, который создавал слякоть и грязь во дворе. Когда начинался сильный дождь, ничего не оставалось, как идти домой. А если дождь шел целый день, никто во двор не выходил. Иногда собирались в подъезде, но это было особое место в жизни двора. Там было чаще всего темно и страшновато, так как лампочки не горели. Если кто-то в подъезде и собирался, то это были более взрослые ребята, которые там курили, играли в «очко» или выясняли отношения, разводили «толковищу». Жильцам эти сборища в подъездах не нравились, поэтому нас оттуда гоняли. Так что, в плохую погоду все сидели по домам, в гости друг к другу дети особенно не ходили, это было не принято. Все жили скученно, главным образом в коммуналках, и лишние посетители только усложняли жизнь взрослых, так что домашние контакты не поощрялись. У меня был в доме близкий друг с самого рождения, Боря Фаянс. Его семья жила в отдельной квартире, на нашей же площадке. Там меня любили и все свободное от двора время я торчал у них. Но это было нетипично для того времени, да и отдельные квартиры были большой редкостью. За годы, проведенные в семье Фаянсов, я приобщился к истинной еврейской среде, к особой городской еврейской субкультуре. Это была семья скромных и трудолюбивых людей, зарабатывавших на жизнь детской фотографией. Они были «частниками», фотографировавшими детей в школах и детских садах. Насколько я помню, они еле сводили концы с концами и вечно боялись всяких проверяющих органов, поскольку в СССР «частников» не любили и старались любыми методами изжить. В квартире Фаянсов вечно были какие-нибудь застолья, на которые собирались их многочисленные родственники, такие же скромные и пугливые московские евреи, врачи, библиотекари, учителя. Я нередко сидел с ними за столом и вслушивался в эту необычную русскую речь с непередаваемым акцентом. Люди старшего поколения, бабушки и тетки иногда разговаривали на идеш, и мне даже были понятны некоторые слова, поскольку в школе нам преподавали немецкий язык. Но более молодые представители этой «мишпухи», включая моего друга Борю, идеша не знали и не стремились учить. Когда при мне рассказывают еврейские анекдоты, я про себя тихо улыбаюсь. Послушали бы они, как и о чем говорили между собой за столом простые московские евреи, часть из которых еще совсем недавно переехала из настоящих местечек. Это горькое чувство юмора по поводу собственных невзгод, это особая трансформация русского языка в нечто новое. Одна бабушка Софья Соломоновна чего стоила. У нее был свой язык с какими-то новыми словами. Когда она хотела пожурить внучка Борю за что-нибудь, она называла его «дурнилкой». Я думаю, она помнила как о дореволюционных, так и махновских погромах. Благодаря времени, проведенному в детстве в семье Фаянсов, я не смог стать антисемитом. Еще одно воспоминание, связанное с нашим подъездом, относится к признакам того времени. Лестничные клетки в нашем доме были необычные, потому что сам дом был в прошлом какой-то фабрикой, переделанной под огромное пятиэтажное жилье. Лестница шла в сердцевине здания и имела сложную форму с ответвлениями и различными площадками на этажах. Двери в некоторые квартиры находились несколько в отдалении от основного марша, а другие были непосредственно на проходе. В одной из таких квартир, которую нельзя было обойти стороной, жила одинокая женщина с немецкой фамилией Гейнце. Она сошла с ума, когда ее мужа репрессировали и он пропал в ГУЛАГе. Очевидно был расстрелян. Но родственникам сообщалось в таком случае, что он осужден на «десять лет без права переписки». Сумасшествие этой женщины состояло лишь в том, что она не верила в гибель мужа и постоянно ждала его возвращения. Выйдя на лестничную площадку третьего этажа и стоя рядом с дверью своей квартиры, она подолгу прислушивалась к шагам внизу, к стуку двери подъезда. Она никогда не кричала, не плакала и ни с кем не заговаривала. С ней тоже никто не общался. Внешне она производила впечатление сумасшедшей старухи, с копной седых, растрепанных волос, хотя, скорее всего, была еще совсем не старой. Будучи младшим школьником я боялся один идти домой, так как надо было пройти мимо нее. Я понимал, что физически она не опасна, не схватит, не закричит. Родители как-то невнятно объяснили мне, почему она стоит там, стараясь смягчить ее образ. Но все равно идти мимо нее к себе на четвертый этаж было примерно тем же, что постоять рядом с привидением. Поэтому, если была возможность, мы ходили домой не по одиночке. Даже если Гейнце не было на площадке, все равно идти мимо ее квартиры было как-то тревожно. Здесь был не только страх, а и ощущение какого-то настоящего, безысходного горя. Когда я стал гораздо взрослее и преодолел детские страхи, ходить мимо этой несчастной женщины стало несколько легче, но каждый раз приходилось делать над собой усилие. Окончательно всем стало ясно, что с ней произошло, только после разоблачения культа личности Сталина и опубликования некоторых данных о репрессиях в нашей стране. Произнося слово «двор», надо отличать разные смыслы этого понятия. Прежде всего, под двором понималось некое замкнутое пространство, ограниченное зданиями, сараями и заборами, и соответствующее почтовому адресу. Но двором называлось и некая община, совокупность всех детей, живших в одном доме. Например говорили: «Пошли в кино всем двором..», «Сыграем двор-на-двор»… Каждый двор отличался своими размерами и конфигурацией, в зависимости от того, сколько корпусов и строений там находилось. Часто в типичных московских дворах было по несколько различных площадок для игр, не считая всяких закутков. Все эти пространства назывались по-разному. У нас, например, был «передний» двор, ближний к подворотне и «задний» двор, находившийся в глубине, и граничивший забором с «задним» двором дома, относящегося к другому, параллельному переулку. Каждый двор имел своего дворника и свою помойку. В идеале, двор должен был быть «глухим», то есть огороженным высокими заборами, через которые так просто не перелезешь. Это имело прямой смысл в деле защиты от мелких жуликов, которые шастали по дворам в поисках наживы в виде белья, сохнущего на веревках и всего, что плохо лежит. Наведывались они и в квартиры, хотя в многонаселенных коммуналках украсть что-либо было непросто — все время кто-нибудь оставался дома. Если воришка попадался, убежать из глухого двора было непросто, так как был только один выход — через подворотню. Но было немало и «проходных» дворов, через который жители всей округи, экономя время и срезая пространство, ходили насквозь. Проходные дворы не были такими уютными, прохожие мешали детям играть в футбол и в другие широкомасштабные игры, да и вообще, создавали неуют. Не зря выражение «проходной двор» стало нарицательным. К пространству двора обычно относилась и часть улицы с тротуаром, находившаяся напротив фасада дома и подворотни. Это было существенно, так как часть игр проходила перед домом на тротуаре и на мостовой. Заходить на соседнюю территорию не полагалось. Игры были как невинные и безопасные, так и довольно рискованные, граничащие с уголовщиной. Прежде всего, хотелось бы припомнить совсем забытые дворовые игры на деньги. Одной из самых популярных здесь была расшибалка, или, как иногда ее звали — «расшиши» или даже «рашиши». Играть в нее мог только тот, у кого была наличная мелочь. Если ты, сэкономив от завтраков, или выпросив у бабушки, выходил во двор с несколькими гривенниками, пятнашками или двугривенными монетами, чтобы сыграть в расшибалку, то была реальнейшая возможность моментально этого лишиться. А это были немалые деньги для школьника в послевоенные годы. Но ты мог и выиграть, а значит получить возможность играть дальше. Если вдруг кто-то сразу выигрывал много, снимая весь кон, и хотел тут же уйти с деньгами, то чаще всего его просто так не отпускали, заставляя играть еще. Но это не было обязательным правилом, и если выигравший очень настаивал, его отпускали, ведь все были свои, из одного двора. Игра эта требовала большой сноровки и особого типа ловкости и глазомера. Играли только на земле, причем только на сырой и утрамбованной поверхности, так как на асфальте возникало столько случайностей, что плохой игрок мог оказаться в выигрыше, а хороший проиграть, как повезет. Весной с нетерпением ждали, когда сойдет снег и подсохнет хотя бы небольшой участок земли, пригодный для расшибалки. На земле чертилась глубокая прямая линия длиной метра полтора, которая называлась «чира». К ней в центре пририсовывался квадратик, размером примерно десять на десять сантиметров, под названием «казенка». В казенке размещался «кон», то есть стопка из монет, поставленных участниками этого захода, или этого кона. Смысл игры состоял в том, чтобы ударом битки перевернуть как можно больше монет, поставленных на кон. Все монеты клались столбиком друг на друга, одной стороной вверх, скажем — «решкой». Если после удара монета переворачивалась вверх «орлом», то ударивший моментально забирал ее себе и продолжал бить до тех пор, пока очередная монета не оставалась после удара в прежнем положении. Таким образом, если тот, кто бил первым, ни разу не промахнулся, то он мог снять весь кон, а остальным участникам не предоставлялось даже возможности ударить. Но такое бывало редко, и право бить по монетам переходило по очереди ко всем игрокам. Если после того, как все играющие пробили, на земле еще оставались не перевернутые монеты, то били по второму разу в той же последовательности до тех пор, пока последняя монета не исчезала в чьем-нибудь кармане. Поэтому важнейшее значение имело то, кто бьет первым, кто вторым и т. д. Первая половина этой игры и была направлена на установление очередности — кто за кем. А происходило это так: после того, как расчерчивалась чира с казенкой, от нее отмерялось шагов десять и отчерчивалась вторая черта. Именно с этого места каждый из игравших бросал свою битку в сторону чиры, да так, чтобы обязательно забросить ее за чиру, но как можно ближе к ней. Идеальным был бросок, когда битка ложилась на саму чиру. Это означало что такой игрок будет бить первым. Если же битка после броска оказывалась в «казенке», где стоял столбик из монет, то ловкач, попавший туда своей биткой, забирал весь кон, и игра начиналась снова. Но такое случалось не часто. Каждый, кто бросал свою битку, отчерчивал на земле место ее остановки. Очередность ударов по монетам зависела от соотношений этих черточек. Чья отметка оказывалась ближе к чире, тот и бил раньше. Последним бил тот, у кого битка улетела дальше всех. Для того, чтобы попасть в чиру, надо было кинуть битку очень тихо и осторожно. Здесь-то и заключалась вся острота игры — «или пан, или пропал», так как не добросивший битку до чиры автоматически исключался из данного кона, терял право на розыгрыш, и его монетка пропадала. Если в чиру попадали двое или трое, то они разыгрывали право первого удара уже между собой. Когда очередность устанавливалась, все подходили к казенке, садились на корточки вокруг кона, и наступал волнующий момент. Все зависело от того, как первый бьющий ударит по столбику из монет. Если играющих было много, десять или пятнадцать человек, то столбик был высоким и неустойчивым. Бить можно было только вертикально сверху. Часто бывало так, что после первого удара образовывалась так называемая «колбаса», когда столбик падал и монеты располагались на земле, лежа друг на друге в виде колбаски. Тот, кому предоставлялась возможность бить по «колбасе», мог перевернуть почти все монеты одним ударом, если сильно и точно ударить краешком битки по кромке нижней монеты. «Колбаса» переворачивалась, деньги забирались, оставалась только нижняя монетка. Но обычно каждый кон длился гораздо дольше, борьба велась за каждую монету. Чтобы перевернуть монету, лежащую на земле, одним ударом битки, требовалось особое мастерство, связанное с ощущением веса битки, а также с динамикой удара. Многое зависело от битки, и каждый предпочитал иметь свою и никому ее не давать. Битки изготавливались разными способами. Наибольшей популярностью пользовались битки, сделанные из медных царских монет, больших и тяжелых. После войны они не были редкостью и ходили по рукам, добытые, чаще всего, из старых бабушкиных сундуков. Обычная плоская монета, как показала практика, не подходила для битки. Ее надо было выгнуть определенным способом, чтобы она приняла форму чечевицы. Это делалось острой частью молотка, долго и кропотливо. Был и более грубый способ. Монету или металлический плоский кругляк подкладывали на трамвайный рельс и ждали, когда пройдет состав. Получалась расплющенная круглая вещь, из которой затем делали битку, подравнивая края и прогибая середину. Расшибалка считалась азартной игрой и преследовалась милицией. Поэтому, когда начиналась игра, надо было все время оглядываться, чтобы успеть вовремя разбежаться, если появится участковый. Если в порыве азарта подходившего милиционера никто не замечал, и он заставал всю компанию на месте преступления, то как минимум один из игроков попадал в отделение милиции. Там записывали его данные и, продержав некоторое время отпускали на руки родителей. Такое задержание называлось «привод». О приводе сообщалось в школу, в ФЗУ, в техникум и куда угодно. Накапливание приводов могло стать причиной того, что неисправимого нарушителя в конце концов отправляли в исправительно-трудовые заведения разной степени суровости, и на разные сроки. Все зависело от того, какая у него семья, кто родители и есть ли они вообще. Азартные игры во дворе были, конечно, не самой главной причиной приводов, тем не менее, играя в «расшиши», мы всегда были начеку. Надо сказать, что в послевоенные годы на каждые несколько дворов был свой участковый, который ежедневно обходил свой участок, и не просто, а со знанием дела. Обычно, хороший участковый был прекрасно осведомлен обо всем, что происходит во дворах, он знал по именам главных «героев», и не боялся вступать в сложные взаимоотношения со шпаной, которая нередко уважала его. Другой азартной игрой в деньги был «пристенок», правила которого были просты. Играли у каменной стены. Первый игрок ударял своей монеткой по стенке так, что она отлетала и падала на землю или на асфальт на некотором отдалении. Следующий игрок делал то же самое, стараясь, чтобы его монета отскочила как можно ближе к первой. Если расстояние между лежащими монетами позволяло дотянуться до чужой монеты мизинцем, поставив на свою большой палец, то второй игрок забирал монету себе. Если нет, то в игру вступал следующий участник, у которого была возможность выиграть две лежащие монеты и так далее. Монетка ударялась о стенку специальным приемом. Она зажималась между большим и указательным пальцами, игрок прислонял тыльную сторону ладони к стене, фиксируя положение руки где-то на уровне плеча. Затем, не отрывая ладонь от стены, он резко ударял монету ребром о стену, одновременно отпуская пальцы. Она отскакивала, летя параллельно земле, и ни в коем случае не кувыркаясь. Только так можно было достичь планирования монеты, а значит точности ее попадания в нужное место, и не укатывания от этого места далеко в сторону. Если бьющий умудрялся попасть своей монеткой в чужую, то он получал от ее владельца вдобавок еще одну монету. Пристенок был популярен, поскольку был предельно прост по своим правилам и не оставлял никаких следов и улик. Давно забыта и такая игра как «жестка» или «пушок», во всяком случае так ее называли в нашем дворе. Но, оказывается, в разных районах Москвы она имела разные названия, хотя смысл был один и тот же. Жестка представляла собой изделие из круглого кусочка меха с приделанным к нему грузом. Щечкой одной ноги жестка подбрасывалась вверх, и пока она опускалась вниз, играющий успевал переступить ногами, как бы сделать маленький шаг на месте, чтобы повторить удар. Задача состояла в том, чтобы как можно дольше не дать жестке упасть на землю, после чего очередь переходила к следующему игроку. Количество подбрасываний, или ударов, запоминалось и суммировалось у каждого из играющих. Побеждал тот, кто первым набирал заранее установленное число, ну, скажем, двести. Обычно за один раз средний игрок мог сделать пять-десять ударов, не больше. Жестка часто улетала в сторону по самым разным причинам: либо игрок терял равновесие, либо случайно бил по жестке пяткой или носком ботинка, вместо середины щечки, прямо под самой косточкой. Кстати, когда жестка попадала своим свинцовым грузом по этой косточке, было страшно больно. В принципе, эта игра требовала от участников настоящих жонглерских качеств. И в каждом дворе были свои виртуозы, которые могли держать жестку в воздухе бесконечно. У каждого настоящего любителя этого занятия была своя личная жестка, которая изготавливалась самостоятельно. Из шубы, тулупа или любого мехового изделия, имевшегося дома, вырезался кусок лисы, цигейки, мерлушки…Естественно, без спроса и так, чтобы не было заметно, то есть из подвернутой части меха, ближе к подкладке. Из свинца на газу отливался груз в форме круглой бляшки, в котором проделывались дырочки, как в пуговице. Груз, который иногда оборачивали в материю, пришивался к меховому кружочку снизу, к мездре. Мех был сверху. Стабильность полета жестки во многом зависела от того, как точно она была сделана. Если груз был пришит не совсем по центру, жестка виляла при падении. Большие размеры и доброкачественность мехового кружка способствовали тому, что жестка, опускаясь, расправлялась и замедляла падение, как парашют. А это намного облегчало безошибочность следующего удара. Если с расшибалкой и с пристеночком боролись участковые милиционеры, то с игрой в жестку вели беспощадную борьбу учителя и наиболее активные из родителей. Во-первых, жестка почему-то считалась игрой недостойной пионеров и комсомольцев, а присущей только шпане, хулиганам, уркам. Это был главный аргумент, но когда он не действовал, приводились запугивающие данные о том, что, якобы, длительное увлечение жесткой неизбежно приводит к грыже. В нашем дворе случаев с грыжей мы не наблюдали, но утверждать, что эти слухи были чистой выдумкой, не берусь. Из массовых летних игр, связанных с беготней, поисками и погонями, прежде всего вспоминаются «салочки», «колдунчики», «пряталки» (или «прятки»), «двенадцать палочек» и «казаки-разбойники». Пряталки во дворе были расширенным вариантом малышовых домашних пряток. В данном случае оговаривались границы, за которые убегать и прятаться запрещалось, иначе игра теряла смысл. Сперва «сговаривались», то есть определяли, кто будет «водить». Для этого существовало множество «считалок», но одна из них, пришедшая, очевидно, из дореволюционных времен, употреблялась чаще всего «На золотом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, кто ты такой?». Все становились в круг и считающий с каждым словом переводил палец на следующего из стоящих в нем. Тот, на ком останавливалась считалка должен был, не задумываясь выбрать один из перечисленных персонажей, скажем «сапожник». Считалка повторялась вновь, начиная с выбиравшего, и тот, на кого падало выбранное слово, должен был «водить», то есть искать всех остальных. Были считалки и на тарабарском детском языке, типа: «Эни, бэни, раба, квинтер, финтер, жаба…», а то и с каким-то местечковым оттенком: «Дора, Дора — помидора, мы в саду поймали вора, стали думать и гадать, как бы вора наказать, мы связали руки-ноги, и пустили по дороге, вор шел, шел, шел, и корзиночку нашел, в этой маленькой корзинке есть помада и духи, ленты, кружева, ботинки, что угодно для души….» «Водящий» становился лицом к стене или к дереву на открытом пространстве, желательно в центре двора, и начинал вслух считать до определенного числа, скажем до пятидесяти, после чего громко произносил фразу: «Я иду искать, кто не спрятался — я не виноват». За время счета все остальные прятались кто куда на территории двора. «Водящий» начинал поиск, все больше удаляясь от того места, где он стоял, ведя отсчет. Его задача состояла в том, чтобы не просто найти, но и «застукать» кого-нибудь. Застукивание состояло в том, что «водящий», увидев кого-либо из прятавшихся, громко выкрикивал его имя и бежал к точке своего «вождения», чтобы стуком рукой по стене или дереву зафиксировать факт обнаружения. Когда «водящий» удалялся достаточно далеко от своего заветного места, кто-нибудь из прятавшихся, выскочив из укрытия, мчался к нему и старался «застукать» сам себя, чтобы выйти из игры. Иногда «водящий», увидев его в этот момент тоже бросался бежать и прибегал раньше. Здесь все решал глазомер и умение быстро бегать. Игра заканчивалась, когда из нее выходили все участники, в следующем коне «водить» выл должен тот, кого «застукали» первым. Если «водящий» был нерасторопным и медлительным, ему приходилось выполнять эту задачу по несколько конов подряд, так как все играющие «застукивали» сами себя. Просто так прервать игру и уйти домой, не доиграв, не поймав кого-нибудь, «водящий» не имел права, его не отпускали, доводя иногда до слез. Еще более жестким вариантом пряталок была игра под названием «двенадцать палочек». В нее играли обычно дети одного возраста, одного физического уровня, поскольку более слабого могли «заводить» до бесконечности. В самом центре двора ставилось устройство, состоявшее из небольшой доски, под которую подкладывался камень, образовывая как бы качели, но с неравными плечами, небольшую катапульту. На длинное плечо доски, лежащее на земле аккуратно складывались стопкой двенадцать небольших палочек. Перед началом, как обычно, выбирался «водящий». Игра начиналась с того, что все становились вокруг доски, а кто-то из участников «разбивал», то есть сильно бил ногой по верхнему короткому концу доски-катапульты. Разбивание считалось правильным только в случае удара ногой сверху, неловкий боковой удар приводил к тому, что палочки не летели, а соскальзывали на землю, частично оставаясь на доске. В таком случае считалось, что разбивавший «насрал», и он наказывался тем, что должен был «водить». При хорошем ударе палочки подскакивали высоко вверх и разлетались в разные стороны, все играющие разбегались прятаться, а «водящий» начинал их спешно собирать. Как только он находил все двенадцать палочек, он снова клал доску на место и располагал их на ней, как было в начале. С этого момента он имел право искать спрятавшихся. При разбивании палочек у «водящего» был один шанс. Если он умудрялся поймать одну из взлетевших палочек, он называл кого-либо из участников, делая его «водящим». Процедура повторялась заново. Окончательный «водящий» начинал искать, постепенно удаляясь от доски с палочками. Если он замечал кого-нибудь и правильно называл имя, он подбегал к доске и «застукивал» его, легко прикасаясь к ней ногой. Пойманные выходили и становились у доски, ожидая, что же будет дальше. Первый из них был кандидатом «водить» в следующем коне. Но в этой игре существовала возможность «выручить» пойманных, и каждый из спрятавшихся старался сделать это. Когда «водящий» отходил слишком далеко от доски, кто-нибудь из играющих выскакивал из укромного уголка и мчался к ней. Если он добегал до цели раньше, чем «водящий», он разбивал палочки и все, включая застуканных, разбегались кто куда, стараясь спрятаться, пока «водящий» не соберет палочки. Если в момент такого разбивания «водящий» успевал подбежать и поймать одну палочку, его место занимал герой, старавшийся всех спасти. Выиграть в эту игру, то есть перестать «водить», было крайне трудно, каждый кон мог длиться часами, так как кто-нибудь да разбивал палочки выручая всех застуканных. Игра требовала большой ловкости и развивала настоящее чувство коллективизма и взаимовыручки, и другие хорошие человеческие качества, о которых столько пелось в пионерских песнях. Крайне азартной массовой игрой были «казаки-разбойники», правила которой не были фиксированными и отличались друг от друга, в зависимости от условий местности, типа дворов и районов города. Но суть была одинаковой: играющие делились на две группировки, одна из которых — «разбойники» убегали, а другая — «казаки» — их ловили, причем ловили натурально, а не так, как в прятки. Здесь уже требовалась физическая сила, и поэтому, в отличие от пряток и двенадцати палочек, в казаки-разбойники играли лишь парни, девочек старались не брать. «Разбойникам» предоставлялось небольшое время, чтобы убежать, и затем начиналась ловля. Одним из ограничений в этой игре были границы, за которые нельзя было заходить. Мы, например, играли в прямоугольнике, ограниченном Новослободской улицей, Сущевским валом, Тихвинской улицей и Палихой. При этом допускалось пользоваться теми видами транспорта, которые там ходили, то есть трамваями и троллейбусами. Обычно и та и другая команды разделялись на более мелкие группы. Пойманных приводили во двор и охраняли до тех пор, пока не переловят всех. Игра эта требовала от участников не только умения быстро бегать, а хитрости и тактического мышления. Но особое удальство проявлялось в тех случаях, когда использовались средства общественного транспорта, в первую очередь трамвай. В послевоенные времена все трамвайные вагоны в Москве были с открытыми площадками, с подножками, буферами. Лишь в позднее, к концу 50-х, они были заменены вагонами новой конструкции, с пневматически закрывающимися дверями, и безо всяких подножек. А тогда для мальчишек подножка трамвая была излюбленным местом игр и развлечений. Во-первых, езда на подножке или на буфере была бесплатной. Билетер находился внутри вагона, у задней двери и не всегда мог добраться до безбилетника из-за переполненности вагона. Но если вагон не был набит битком, и билетер замечал висящего на подножке, он пытался затащить его вовнутрь и получить с него деньги за проезд, а если таковых не оказывалось, — сдать милиционеру на одной из остановок. Для этого у него имелся свисток. Нередко к задержанию таких нарушителей присоединялись и некоторые пассажиры. Так что, тем, кто любил проводить время, катаясь на подножках трамвая, надо было уметь соскакивать на ходу. Иногда это приходилось делать на полной скорости. Здесь была разработана не одна техника. Самое простое — это было прыгнуть, глядя вперед по ходу трамвая, как можно сильнее оттолкнувшись назад, чтобы погасить часть скорости. При этом надо было предельно отклониться назад и стараться приземлиться на полусогнутые ноги. Как только ступни касались мчащейся земли, ты получал ощутимый удар и тело сразу опрокидывало вперед. Чтобы удержаться от падения, надо было успеть сделать несколько мелких шагов и затормозить любым способом. Был и другой прием, который сам я пробовал, только на небольшой скорости — это спрыгнуть с подножки спиной вперед, сильно наклонившись и выставив по ходу вытянутую левую ногу. Я бы и не поверил, что это возможно, пока не увидел своими глазами, как взрослый мужик сошел таким образом с трамвая между остановками, на большой скорости. Он просто встал как вкопанный и спокойно пошел в сторону. Не менее опасным и сложным было вскакивание на ходу как на подножку, так и на буфер, называемый еще и «колбасой». Вообще-то, катание на трамваях тогда было делом особого пижонства, многие из детей просто боялись покалечиться или попасть в милицию, которая, надо сказать, рьяно боролась с этим увлечением. И не напрасно, так как трамвайный травматизм был довольно заметным. Во дворах было немало детей-калек, потерявших ногу или руку под трамваем. Я сам был близок к несчастному случаю, когда, спеша в кино на просмотр недавно вышедшего кинофильма «Новые похождения бравого солдата Швейка», пытался вскочить на ходу на подножку уже тронувшегося трамвая и поскользнулся. Дело было зимой. Руками я держался за поручни, а ноги волочились по снегу. Трамвай набирал скорость, пальцы стали сползать все ниже, тело начало заносить под вагон, все ближе к рельсу. Если бы так дальше продолжалось, то я мог сорваться прямо под колеса, но тут одна дамочка из вагона увидела меня и завопила страшным голосом, кондуктор нажал на тормоза, и меня сдали прямо на руки милиционеру. Так как я был страшно напуган и обещал больше так никогда не делать, меня отпустили. Ни на какого «Швейка» я уже не пошел, тем более, что видел его много раз. Кроме катания на подножках, трамвай привлекал нас еще возможностью подкладывания на рельсы различных предметов и наблюдения, что же будет. Во время войны на склады завода «Станколит», находившегося неподалеку от нас, свозилась в огромном количестве покалеченная техника, как наша, так и фашистская — танки, пушки, самолеты, бронетранспортеры и многое другое. Они сваливались на огромном дворе в беспорядке, друг на друга, образуя чудовищный металлический лабиринт в несколько этажей. Все это шло на переплавку. Для ребят всего района это было притягательным местом, поскольку там можно было найти самые удивительные вещи: нерасстрелянные гильзы, патроны и снаряды, приборы неизвестного назначения, подшипники и различные металлические детали. Иногда могло посчастливиться, и в полу сгоревшем танке находился пистолет, но это были скорее легенды. Ходить туда поодиночке, или даже небольшими группами было опасно — там постоянно обитала настоящая бездомная шпана, с которой лучше было не сталкиваться. Поэтому ходили только «кодлой», всем двором, тогда никто не трогал. Каждый набирал там все, что находил и мог унести, и потом все вместе уходили. Небольшие гильзы и даже патроны мы любили подкладывать на рельсы трамвая, на Тихвинской улице. Клали их обычно на равном расстоянии друг от друга так, что, когда трамвай, идущий на полной скорости, проезжал по ним, создавалось полное впечатление пулеметной очереди. Позднее, когда в охотничьих магазинах стали продаваться маленькие металлические пистоны в коробках, мы использовали и их в тех же целях. Кроме того, на рельсах получались замечательные битки для игры в расшибалку. Большие гильзы от крупнокалиберных снарядов использовали другим образом. Брали две гильзы и одну, большего диаметра, зарывали вертикально в землю посредине двора так, что только верхушка торчала снаружи. Набивали ее до отказа целлулоидной кинопленкой. Затем пленка поджигалась и сразу же в отверстие гильзы вставлялась другая гильза, меньшего диаметра, по которой со страшной силой били огромным камнем, так, чтобы забить ее в нижнюю гильзу. После этого все разбегались и прятались за углы домов. Целлулоид, как известно, горит очень быстро и активно, почти как порох. Через некоторое время, когда давление газов в гильзе достигало предела, раздавался хлопок и верхняя гильза выстреливала вверх. Иногда она улетала так далеко, что падала где-то в соседнем дворе, и найти ее потом было сложно. Эффект от этой забавы был очень кратким, хотя требовал длительной подготовки. Тем не менее, само ощущение произведенного выстрела вызывало какой-то необъяснимую радость, восторг имитации настоящей войны. Вообще, все, что «жахало», было крайне привлекательным. Поэтому процветало самодельное производство различных «жахалок» и так называемых «поджигов». Жахалка делалась из ключа и гвоздя, соединенных между собой куском веревки длиной сантиметров в восемьдесят. В отверстие ключа набивалась сера, соскобленная со спичек. Количество серы зависело от размеров отверстия ключа, но чаще всего на это уходило восемь-десять спичек. После того, как дырка забивалась серой больше чем на половину, туда вставлялся гвоздь, приблизительно того же диаметра. Веревка, привязанная одним концом к шляпке гвоздя, а другим — к колечку ключа, складывалась пополам. После этого оставалось, взяв в правую руку сгиб веревки, и держа в левой ключ со вставленным туда гвоздем, сильно размахнуться и ударить шляпкой гвоздя об стену. Гвоздь срабатывал как боек, сера взрывалась, раздавался страшный, как нам казалось, грохот. Девочки, а также некоторые взрослые жильцы дома или прохожие пугались, что, собственно и было нужно. Взрыв получался отнюдь не всегда с первого раза, требовалась особая сноровка для того, чтобы попасть по стене именно шляпкой гвоздя и, вдобавок, вертикально. Иначе, вместо взрыва раздавался легкий лязг, гвоздь выскакивал, сера рассыпалась, и все надо было готовить заново. Забава эта была достаточно безобидной, но не совсем безопасной, так как иногда ключ могло разорвать, а гвоздь после взрыва отскакивал в сторону со скоростью пули и мог, сорвавшись с веревки, поранить кого-нибудь. У нас дома было довольно много старинной бабушкиной мебели, обычного московского «бидермайера» — комод с кучей ящиков, платяные шкафы, этажерка, аптечка. Все это полагалось запирать на замок, но, естественно, никогда не запиралось прятать было ничего и не от кого. Но в бауле, предназначенном для инструментов, гвоздей, шурупов, кусков проволоки, шпагата, канифоли и других необходимых в хозяйстве вещей, хранились и ключи ко всем мебельным замкам. Надо сказать, что дореволюционные ключи, выпускавшиеся даже к недорогой мебели, были очень красивыми. Их делали из хорошо обработанного металла, колечко иногда имело декоративную форму. И я уже тогда понимал это. Но когда все мальчишки во дворе увлеклись жаханьем, я, в тайне от родителей и бабушки, стал брать ключи из баула, тем более, что ими никто не пользовался. После нескольких жаханий ключ не выдерживал и разрывался. Так я постепенно изуродовал практически все ключи от нашей мебели. Гораздо более опасным, если не сказать криминальным, было увлечение «поджигами», представлявшими собой самодельные пистолеты по типу первых средневековых. Рукоятка выпиливалась из дерева, на нее прикреплялось дуло, изготовленное из медной или латунной трубки небольшого диаметра. В дуле запаивалась задняя дырочка, а рядом, сбоку пропиливалось небольшое отверстие для поджигания пороха, который предварительно туда набивался. В качестве пули служили любые кусочки металла, соответствующие диаметру трубки-дула, дробинки, обрезки проволоки, капли свинца. Приготовленный к стрельбе поджиг брался в одну руку, а другой надо было поджечь запал, вставленный в боковое отверстие трубки. Запалом часто служила спичечная головка, по которой чиркали коробком. Пламя попадало в трубку, порох воспламенялся и заряд вылетал как из настоящего нагана. Я было тоже увлекся изготовлением поджига, но меня остановило сознание того, я должен буду во что-то или в кого-то стрелять, а это в мои намерения, как выяснилось, не входило. Кроме того, стреляние из поджига оказалось делом крайне опасным, практически в каждом дворе появились первые жертвы, в основном среди тех, кто стрелял. Так как поджиг являлся имитацией настоящего оружия, то стрелять из него, не целясь, отворачиваясь в сторону, или зажмуривая глаза, было недостойным. Поэтому стрелявший, как правило, делал вид, что целится и глаз не отводил. А поджиги довольно часто взрывались прямо в руках у их владельцев по простой причине отсутствия расчетов соответствия толщины трубки и мощности заряда. Все делалось на глаз, а в результате страдали в первую очередь глаза. Полуслепые мальчишки с синими пятнышками въевшегося пороха на лице были не редкостью в те послевоенные годы. Иногда, при большой силе разрыва трубки, могло и покалечить руку, оторвав одну-две фаланги от пальцев. Когда я был уже в классе седьмом, мне подвернулся случай дешево выменять самодельный металлический пистолетик, похожий на настоящий. Патроны к нему отсутствовали, калибр неизвестен. Успокоенный тем, что теперь я вооружен, я нашел в квартире тайник, куда надежно спрятал его. Характерно, что я случайно вспомнил о его существовании через много лет, когда стал взрослым и учился в институте. Заглянув в тайник, я там ничего не обнаружил. Кто и когда его изъял, я так и не узнал. Либо соседи, либо мои родители наткнулись на него, но никто не подал вида. Среди невинных дворовых игр, сохранивших народные, деревенские традиции, были «чиж», лапта простая и лапта круговая. Для простой лапты требовалось значительное пространство и поэтому в нее можно было играть только на большом дворе. Там, где пространство было ограниченным, играли в лапту круговую, когда одна команда становилась внутрь начерченного круга, а другая располагалась по его окружности. Была очень популярна игра в «штандер», типично городская, судя по явно немецкому происхождению самого названия. Назначался водящий, кто-то из игравших как можно выше бросал вертикально вверх мячик, и пока он опускался, все разбегались в разные стороны. Водящий должен был поймать мячик, и лишь после этого крикнуть слово «штандер!». Все разбегавшиеся должны были немедленно застыть в тех позах, в каких их застал крик водящего, который по своему усмотрению выбирал жертву. В нее он должен был попасть мячом со своего места, не приближаясь к ней. Попасть было не легко, так как иногда играющие успевали отбежать довольно далеко от водящего и застывали на приличном от него расстоянии, особенно, если он ловил мяч не сразу, а уронив его на землю. В случае попадания водящим становился тот, в кого попали мячом. В штандер обычно играли вместе мальчики и девочки средних и старших классов, то есть того возраста, когда начиналась детская влюбленность, и когда свои чувства можно было показать лишь при помощи невинного намека, бросая мяч в того, кто тебе нравился. Вообще многие совместные игры использовались для демонстрации своей ловкости перед противоположным полом. У нас во дворе даже в традиционно девчоночной игре в «скакалки» через веревочку участвовали и парни, лишь бы пообщаться с девочками. Среди мальчиков победить, выиграть, выручить кого-нибудь в игре — имело не только чисто спортивный смысл, в гораздо большей степени стимулом здесь было желание выделиться, «пофикстулить» перед девочками. И сделать это было нелегко, так как конкуренция была очень большой. Несмотря на то, что девочек во дворе было предостаточно, всем нравилась почему-то одна или две, и за их-то признание и велась постоянная борьба. Так как девочки физически развиваются обычно несколько раньше мальчиков, то они попадали в поле внимания не только своих сверстников, а и ребят более старшего возраста. Вот и приходилось соревноваться со «лбами» в силе, скорости и ловкости, чтобы тебя тоже заметила та, кто вызывала смутные и незнакомые чувства, зарождавшиеся в организме под неотвратимым воздействием гормональных процессов. Были и другие игры, в которых можно было как-то проявить свои предпочтения — например — «садовник», с дурацкой присказкой: «Я садовником родился, не на шутку рассердился, все цветы мне надоели кроме….» и тут назывался цветок, под именем которого скрывался тот, кто интересовал говорящего, а тот, в свою очередь, становясь «садовником», повторял все с начала, обнаруживая свой любимый цветок. Но к этой игре, так же, как к аналогичной игре в «фанты», всерьез не относились, по-настоящему завоевать симпатию можно было только, ведя постоянную борьбу за лидерство во дворе, если не абсолютное, то хотя бы в чем-то. В последний год войны и сразу после ее окончания в Москве появились пленные немцы. Сперва их колоннами проводили по главным улицам города, демонстрируя москвичам поверженного врага. Я помню такие колонны на Новослободской улице. Люди выходили из домов, сбегались из соседних переулков и стояли, молча разглядывая бесконечно идущий строй немецких солдат и офицеров, мрачных и оборванных. Насколько мне не изменяет память, я не видел проявления гнева и ненависти со стороны тех, кто стоял по бокам улицы. Не было гневных выкриков или попыток подбежать и ударить немца, ведь практически все семьи так или иначе пострадали от войны. Наш народ мрачно, а может быть даже и с долей сочувствия разглядывал тех, кто еще недавно представали в сознании не иначе как фашистские изверги. Позднее пленные стали появляться уже во дворах в качестве рабочей силы на различных строительных и ремонтных работах. Когда в нашем дворе проводили какие-то подземные трубы, то траншеи для них копали немцы. Это была команда из двух-трех пленных под охраной одного автоматчика. Мы подходили к краю глубокой ямы и смотрели, как в зоопарке на тех, кого раньше показывали только в кино, в исполнении наших актеров. И вот однажды, когда я разглядывал раздетого по пояс немца, орудовавшего лопатой в траншее, он вдруг обратился ко мне и жестами показал, что хочет есть и предлагает обменять на еду колечко, которое но вынул из кармана и показал мне. Мне было тогда лет десять, но романтические замашки уже проявлялись вовсю, и перспектива хвастануть перед ребятами двора кольцом на руке представлялась заманчивой. Кольцо, явно сделанное из медной трубы и отполированное до золотого блеска, имело еще и красный камешек, он же обработанный кусочек пластмассы. Мне страшно захотелось ходить с таким кольцом на пальце, вызывая восторг и зависть как девочек, так и мальчишек. Я срочно побежал домой. Родители были на работе, дома была только бабушка, которая мне ни в чем не отказывала. Но тут и отказывать было не в чем, потому что я ни слова ей не сказал про немца и кольцо, а просто заявил, что хочу есть и попросил какой-нибудь бутерброд. Получив его, я спустился во двор и выменял на кольцо. В глубине души я сознавал, что ношение кольца в моем возрасте вещи преждевременная, а уж с точки зрения моих родителей — и подавно. Поэтому я решил кольцо им не показывать, а носить его только во дворе. Но произошло неожиданное. После того, как я примерил кольцо на один из пальцев, выяснилось, что оно не снимается. Палец моментально отек, стал толстым и начал как-то подозрительно пульсировать. К горлу подкатил комок ужаса, я понял, что палец очевидно придется отрезать. Дождавшись прихода отца с работы и подавив уже ненужное чувство стыда, я в ужасе показал ему свою руку с распухшим пальцем. Он, даже не ругая меня, быстро достал из инструментального баула большие кусачки, перекусил кольцо, разогнул его и выбросил в помойное ведро. Все оказалось так просто, но после этого мое доверие к взрослым значительно укрепилось.
Вспоминая о нравах во взаимоотношениях полов в послевоенном дворе, я могу с полной ответственностью сказать, что они были исключительно чистыми и девственными, причем настолько, что сейчас это даже невозможно себе представить. Причинами этого были сохранившиеся со старых времен лучшие традиции русской деревни, с одной стороны, и крайне пуританская в отношении секса советская мораль, жестко навязывавшаяся детям, начиная с детского сада, и кончая парткомом. В результате взрослое население Советского Союза в те времена мало чем отличалось от детей по степени информированности и свободы поведения в сексуальной сфере. В дворовой жизни это проявлялось прежде всего в крайней стеснительности при обнаружения своих чувств. Если мальчик и девочка начинали проявлять взаимную симпатию друг к другу, и это становилось явным для других, то они подвергались жестоким насмешкам, их начинали дразнить, и самым обидным было то, когда их при всех называли «жених и невеста» (дразнилка начиналась со слов «тили-тили-тесто…») или «кавалер и барышня». Слышать такое в свой адрес было просто невыносимо, поэтому нередко «парочки» распадались, будучи задразненными до предела. Дразнящими двигала не столько высокая мораль, сколько низкие чувства зависти, как со стороны девочек, так и мальчиков. Первыми чаще замыкались девочки и «роман» прекращался, так и не начавшись. А если он все-таки продолжался, то его пределом были совместные прогулки по удаленной от двора улице «под-ручку», а также посещения кинотеатра, где в темноте она разрешала обнять себя за плечо, не отталкивая при этом руку, и не говоря: «Пусти, дурак-ненормальный». О прикосновении к другим частям тела не могло быть и речи, да и не имело такого значения. В том возрасте весь «роман» имел лишь символический, знаковый смысл. Физиология приобрела свою власть несколько позднее. Поэтому, добившись «успеха» на уровне хождения «под-ручку», кавалер успокаивался и постепенно переключался на новый объект, «любовь» кончалась. Я испытал это на своем опыте, когда после длительной и успешной борьбы за расположение одной из девочек, привлекавших внимание многих ребят во дворе, я вдруг ощутил полное равнодушие к ней. Меня испугало это чувство пустоты, отсутствие влюбленности. Я не мог объяснить себе причину произошедшего, но девочку эту стал избегать, чувствуя какую-то вину перед ней. А она, наверное, так и не поняла, в чем дело. Но, вернемся к невинным детским развлечениям и вспомним о двух разновидностях игры в «ножички». Одна называлась игрой «в войну» и происходила на земле, внутри очерченного круга. Пространство круга делилось на равные сектора по числу участников. Пространство каждого сектора было как бы государством, а играющий, стоявший на нем, — чем-то вроде короля. Первым начинал игрок, определенный при помощи считалки. Он бросал свой ножик так, чтобы тот воткнулся на чужой территории, после чего от нее отрезался кусок, присоединявшийся к государству играющего. После удачного броска он снова получал право на повторную попытку, и так до тех пор, пока не происходил сбой в броске, и ножик падал на землю, не воткнувшись. При удачных бросках территория противника становилась все меньше и меньше, но минимальным ее размером, позволявшим считаться самостоятельным государством, был такой, чтобы на этом участке его хозяин мог стоять хотя бы на одной ноге. Преимуществом такого крохотного участка было то, что попасть в него ножом было нелегко. Результатом игры был полный захват всего круга кем-то одним из играющих. Другая игра в ножички происходила не на жесткой земле, а на кучке песка или взрыхленной земли. Играющие садились или становились на колени вокруг такой кучки, и по очереди выполняли необходимый набор упражнений, требовавших большого жонглерского мастерства. Стоя на коленях, надо было, чтобы ножик, поставленный острым кончиком на одну из частей тела, сделав оборот в 180 градусов, вошел вертикально в кучку песка. Такие броски назывались соответственно — «с плеча», «с подбородка», «с носа», «со лба», «с пальчиков» и т. д. Затем шли такие броски, как «рюмочка» и «вилочка» и целый ряд более сложных комбинаций, типа «с ладони» или «за кончик». Заканчивалась серия броском под названием «роспись», когда игравший вставал на ноги и бросал нож, держа его за кончик, так, чтобы он вошел в кучку, сделав пол-оборота. Типично мужские, атлетические игры отличались жесткостью более сильных по отношению к слабым. Если ты хотел играть вместе со всеми, то тебе не делали никаких скидок, таков был закон двора. В этом смысле типичными были такие игры как в «козла», в «отмирного» или в «слона». Практически, игра в «отмирного» (на самом деле — в отмерного, от слова «отмерять») была усложненной разновидностью обычного «козла». Водящий, он же «козел», становился, наклонившись и упираясь руками а колени, а все остальные должны были перепрыгивать через него. С каждым новым заходом «козел» отодвигался все дальше от черты, заступать за которую не разрешалось. Если «козел» стоял, скажем в метре от черты, то, чтобы перепрыгнуть через него, нужно было разбежаться, оттолкнуться двумя ногами и, пролетев «рыбкой», оттолкнуться от спины «козла» руками и перескочить через него. Если у перепрыгивающего не хватало сил и он садился на «козла» или даже просто задевал его задним местом (что называлось «огулять козла»), то он наказывался и становился сам на место «козла». Если все играющие совершали свой прыжок без ошибок, то задача усложнялась и «козел» отодвигался еще дальше от черты. Тогда его перепрыгивали с помощью одного промежуточного толчка, затем двух, трех и так далее. Здесь уже вступала в действие техника легкоатлетического тройного прыжка, о котором тогда еще никто не знал. Для того, чтобы перепрыгнуть «козла» с нескольких прыжков, приходилось делать мощный и длинный разбег, и ни в коем случае не заступать за черту, иначе станешь на место «козла». Когда игра доходила до больших расстояний и скоростей при разгоне, на спину «козла» обрушивались страшные динамические нагрузки, водить становилось все страшнее и неприятнее. Но у «козла» была возможность освободиться, не дожидаясь, пока кто-нибудь не оплошает. Например, если все участники прыгали через него после четырех шагов, он мог попытаться решить эту задачу, используя лишь три шага. Для проверки на его место ставили одного из участников, а сам «козел» делал свою попытку, и если она получалась, игра начиналась сначала. Это называлось «доказать». Если «козел» не «доказывал», он вновь становился на свое место. Игра в «слона» была скорее силов Date: 2016-08-30; view: 343; Нарушение авторских прав |