Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава четвертая. Мы с папой кутим.





 

 

Мы едем из Броварни в город.

Неподвижна на козлах парусиновая спина кучера Яна. Неподвижен

сумеречный воздух. На светлом еще небе висит серп месяца, беленький и

чистенький, как только что срезанный ножницами детский ноготок.

С болота налево от дороги доносится непрерывное гуденье, густое и

жалобное как стон. Я знаю, что это вечерний хор лягушек, но мне всегда

думается: не могут маленькие лягушки греметь таким трубным гласом! Нет, это

стонет вся земля: "Лю-у-уди! Бегите-е-е! Беда-а-а!"

...Пятьдесят лет спустя я поеду этой же дорогой в первый вечер войны -

22 июня 1941 года. Вагон уличного автобуса, набитый женщинами и детьми,

повезет меня домой, в Москву. По обочинам дороги люди будут бежать - прочь,

прочь от наступающих фашистов! - в воздухе будет стоять плач уносимых

матерями детей, жалобное мычание и блеянье угоняемой от врагов скотины... И

трубный хор лягушек, густой, и тягучий, и земля, содрогающаяся под тысячами

ног, будут предостерегать: "Лю-у-уди! Беги-и-ите! Беда-а-а!.."

 

Я не задаю папе никаких вопросов - я вижу, как он устал, сидит,

призакрыв глаза и поклевывая носом. Ведь он не спал всю вчерашнюю ночь -

оперировал тяжелую больную. Вернувшись домой, поспал часа полтора, потом

уехал в госпиталь, потом в Броварню, где несколько часов ходил из хаты в

хату. И даже не обедал в этот день: не успел.

Но все-таки есть один неотложный вопрос!

- Папа, почему Владимир Иванович сказал Серафиме Павловне "умалишотка"?

Что это значит? Папа отвечает не очень охотно:

- Это значит "ума лишенная"... Так называют сумасшедших.

Я прислоняюсь головой к папиному плечу. От папы, как всегда, сильно

пахнет карболкой и другими докторскими запахами. В минуты большой нежности я

даже называю папу "карболочкой". Юзефа бранит за это - виданное ли дело,

чтобы ребенок называл отца собачьей кличкой!

- Карболочка! Знаешь, мне очень хочется есть...

- Разве тебя в гостях не накормили? - удивляется папа. Я рассказываю

папе, как Серафима Павловна привела Колю, Антося и Франку с Зосенькой...

- Они были голодные, папа, просто ужас! Рита и Зоя отдали им весь ужин.

И знаешь, папа, Зосенька - такая малютка! - умеет селедку есть!

Тут происходит целый ряд удивительных, небывалых вещей! Бричка

останавливается, неподвижная и молчаливая спина Яна делает полный поворот, и

Ян, веселый, хохочущий Ян, даже перекидывает одну ногу к нам в бричку!

- Все зъели? - спрашивает Ян, с восторгом мотая головой.- Ничего панам

не оставили? От лайдаки (бездельники) дети, бодай их!

- Их еще и на завтра позвали,- говорю я,- и на послезавтра.

Ян мрачнеет:

- А вот прознает барыня, что ейных детей нищие объели... Унюхает она,

як бога кохам, унюхает! Она тем нищим таку баню затопит! Панским детям,

известно, забавка, игрушка - голодных кормить!

Ян перекидывает ногу обратно через грядку брички и снова трогает вожжи.

По своему обыкновению, он бубнит, ни к кому не обращаясь:

- Играются панские дети... Играл волк с кобылой, одни копыта от ней

осталися!..

- Давай, папа,- предлагаю я,- когда въедем в город, купим чего-нибудь

поесть!

Но папа приходит в смятение:

- То есть как это - купим! В магазине?

У каждого человека есть свои слабости и странности. У папы их много, и

иные из них смешные, непонятные. Например, папа ненавидит, ну просто

ненавидит заходить в магазины, прицениваться, покупать, он даже словно

боится этого! Это, наверно, оттого, что он рассеянный, даже немного

выключенный из окружающей жизни. Он всегда углублен в какие-то свои мысли -

о больных, об операциях, о научных докладах в Обществе врачей. Всякую

свободную минуту папа читает газеты, журналы, книги, последние новинки

медицинской литературы. Пойти в магазин - значит оторваться от всего этого

интересного и думать о скучнейших вещах: взять этот галстук, в полоску, или

тот, в горошинку? Велеть отрезать этого сукна, черного, или того, серого? Да

еще, может быть, торговаться: нет, это дорого, больше рубля семидесяти пяти

копеек не дам... Как-то папа отправился покупать себе шляпу, то есть,

конечно, не по собственной воле, а мама просто погнала его:

- Что у тебя за шляпа? Посмотри сам - гнездо воронье!

- А ничего! Больные мои не жалуются...

Но мама настаивала, и он пошел.

В магазине, рассказывал потом папа, приказчик выложил перед ним на

прилавок чуть ли не десять шляп!

- Раскладывает, понимаешь, и раскладывает, говорит и говорит... Это -

фетр, это - кастор, это - котелок, это - борсалино какое-то или бормалино,-

итальянская шляпа, высший шик! Смотрю я на эти десять шляп, и такое у меня

чувство, словно не одна у меня голова, а десять, и во всех головах отчаянная

мигрень... Я ткнул пальцем в первую попавшуюся,- это и была борсалина или

бормалина как ее там звать,- самая дорогая потом оказалась!.. "Вот эту,

говорю, заверните, пожалуйста"... А приказчик все не отстает! "Разрешите

примерить?" Я чуть не заплакал: "Не надо примерять, не надо, я на глаз вижу,

что она мне как раз впору!.." Приказчик завернул, я схватил эту шляпу,

прибежал с ней домой,- а шляпа-то, проклятая, мала оказалась! Сидит у меня

на затылке, как муха на арбузе!

С того замечательного случая мама совершенно отстранила папу от всяких

покупок. Что можно, покупает для него сама. Все, что надо примерять,

присылают из магазина к нам домой. Под зорким глазом мамы папа терпит

примерку, хотя и ворчит. Сам он ни в какие магазины не ходит и даже не

знает, где и что продают.

Вот и теперь, когда я предложила купить чего-нибудь съестного, папа

смотрит на меня потерянными глазами.

- В магазин? - бормочет он.- Дайте, пожалуйста, две котлеты... Или не

котлеты - другое что-нибудь?

- Нет, нет, папочка! - успокаиваю я.- Зачем в магазин? Можно купить

бубликов прямо на улице, у торговок. Сейчас вечером продают свежие,

горячие...

Папа сразу веселеет:

- Бублики! И не в магазине? Замечательно! Горячие бублики... Кутим,

Пуговка!

Город встречает нас оглушительным грохотом булыжной мостовой. Словно

она, мостовая, соскучилась без нас и радостно ржет: "Ура! Воротились!

Ур-р-ра!"

- Вот! Видишь, папа? Что я говорила!

На ближайшем углу, около сквера, прямо на тротуаре,- маленький торговый

"толчок": несколько торговок с корзинками. В корзинках - тепло укрытые,

чтобы не остывали, бублики, пляцки, осыпанные маком. Тут же - семечки,

черные, подсолнуховые, и белые, тыквенные, вареные бобы и ириски. Ириски -

товар люкс: по копейке за штуку! Они бережно прикрыты бумажкой от уличной

пыли.

У первой же от угла бубличницы, старухи Ханы - я ее знаю, она ходит со

своим товаром по квартирам тоже, заходит и к нам,- мы с папой покупаем целую

гору бубликов. Они в самом деле горячие, золотистые, пузатенькие, с

крохотной круглой дырочкой, размером с куриный глаз.

- Кушайте на здоровье! -Хана смотрит на нас измученными глазами и

улыбается нам усталой, грустной улыбкой.- Кушайте и живите сто двадцать

лет... И вы, господин доктор, и ваши дети, и дети детей ваших...

- За что мне такой долгий век? - удивляется папа.

- За то,- серьезно отвечает Хана,- что вы мою дочку вынули из гроба -

вот так, вот этими вашими руками вынули,- и велели ей: "Живи!"

- И живет она? - интересуется папа.

- А как же! Конечно, живет, лучше б ей, бедной, помереть! Каждый год -

по ребенку, муж - без работы... Вот - хожу с моими бубликами с утра до

ночи... А можно прокормить этим шестерых деток и троих взрослых?.. Я вас

спрашиваю!

Большую часть бубликов мы отдаем щабановскому кучеру Яну: я опускаю

бублики в карманы его парусинового балахона.

- Спасибо. Детям отвезу... - кланяется Ян.

Папу осеняет внезапная мысль:

- Пуговка! Кутить так уж кутить... Отпустим Яна в Броварню, а сами

пойдем домой пешком! А? Подумай - прогулка! Это же замечательно!

Еще бы - прогулка с папой! Это не то что ежедневное мученье с

Цецильхен... "Не вози ногами, не взрывай пыль! Не поднимай с тротуара

цветок, -может быть, у того, кто его обронил, были бородавки на руках..."

Ян уезжает в Броварню. Мы чинно идем по улице.

- Папа, можно я возьму тебя под руку, как большая? "Кто это там идет?"

- "Это идет доктор Яновский с какой-то незнакомой дамой!" Папа, а как же мы

будем есть бублики на улице? Фрейлейн Цецильхен говорит - это неприлично.

- А бог с ней, с Цецильхен! - отмахивается папа.

- Нет, мама тоже не позволяет есть на улице.

- Гм!.. И мама тоже? - Папа беспомощно щурит близорукие глаза.- А вон

там, кажется, скамейка, да? И дерево... Что это такое?

- Это Театральный сквер. Разве ты его не знаешь, папа?

- Ну, откуда мне знать! Я же всегда тороплюсь, езжу на извозчике, по

сторонам не гляжу... Занимай скамейку, живо!

Ну вот, мы и в сквере. Это не улица, тут можно есть.

И мы с аппетитом уминаем свои бублики. Скамейка наша стоит под высоким

деревом.

- Клен... - говорю я с полным ртом.- И цветет... Слышишь, папа, как

пахнет? Кисленьким-кисленьким! Узнаешь?

- Нет... не узнаю... - признается папа словно с грустью.- Я, знаешь,

редко встречаюсь с ними... с этими самыми... ну, с кленами... Я уже забыл,

как они пахнут. Это я сегодня с тобой так закутил!

- А раньше? Когда ты не был доктором? Когда ты еще учился?

- Ну, тогда - сама говоришь - я учился.

- День и ночь?

- Нет, ночью я спал. Правда, ночь иногда бывала очень коротенькая...

Надо было работать, много работать! Мой отец - твой дедушка - посылал мне

пятнадцать рублей в месяц, шутка? Они с бабушкой отрывали их от себя с

кровью... Когда я уезжал в Петербург, в Военно-медицинскую академию, отец

подарил мне свой старый кошелек со сломанным замочком. Кошелек лежал у меня

на столе, раззявившись, как голодный... Я иногда дразнил его: "Колбасы

хочешь? Хлеба? Я тоже хочу,- потерпим оба..." И я учился. Ох, как учился!

Ну, и медицина, братец ты мой,- серьезная наука, ее абы как изучить нельзя.

Кончишь академию, и дадут тебе в руки не что-нибудь, не куклу, а жизни

человеческие!..

Мы молча жуем бублики. Папа усталый, но довольный, Я смутно понимаю,

что этот сквер, куда я каждый день прихожу с Цецильхен катать серсо или

прыгать через веревочку, для папы - событие, почти не встречающееся в его

трудовой жизни.

- Мы еще с тобой когда-нибудь в цирк сходим. Или в театр!- мечтает

папа.- А в день твоего рождения я в этом году с утра и до вечера буду

дома... Буду плясать с твоими подругами и играть в эти... как их... "Барыня

прислала сто рублей"... Да?

- Да-а-а... - тяну я недоверчиво.- Каждый год ты это обещаешь! И - ни

разу, ни разу...

- Да, ни разу! - грустно соглашается папа.- Все больные, понимаешь. Не

бросить же их! Но, может быть, в этом году...

- Папа! А про Абрахама ты знаешь? Про то, как бог велел ему зарезать

собственного сына?

- А тебе кто это наболтал?

- Цецильхен рассказывала...

- Удив-вительно! - сердится папа.- Удив-вительно, каким вздором

некоторые люди набивают детские головы!..

На небе всходит вечерняя звезда. Она сидит на кресте соседнего костела,

словно ее укрепили на верхушке рождественской елки. В прозрачных вечерних

сумерках все кажется нарисованным на картинке: и костел со звездой на

кресте, и кованая чугунная ограда сквера, и маленький "толчок" на углу с

торговками, похожими на страшных ведьм и волшебниц.

- Папа! Ты Владимира Ивановича не любишь?

Думая о чем-то другом, папа рассеянно переспрашивает:

- Я Владимира Ивановича не... Какого Владимира Ивановича?

- Ну, пап, ты не слушаешь!.. Шабанова, Владимира Ивановича,

Зои-Ритиного папу... Ты его не любишь?

- Почему ты так думаешь?

- А вы с ним всегда спорите, кричите друг на друга... Ты его не любишь?

- Видишь ли... - начинает папа и, вдруг оборвав, неожиданно

соглашается: - А и вправду не люблю. За что его любить? Что он такое хорошее

делает, чтоб его любить? Кто он такой?

- У него пивоваренный завод,- рассудительно повторяю я то, что я

слыхала, говорят о Владимире Ивановиче Шабанове взрослые.- Он пивовар.

- Пи-во-вар!- насмешливо растягивает папа это слово.- Рабочие варят ему

пиво! Он им за это платит гривенники и двугривенные, и только я один знаю,

как они живут, его рабочие,- в нищете и болезнях... А Шабанов продает это

пиво за сотни и тысячи... Пи-во-вар! - Тут папа вдруг спохватывается:- Ох, о

чем я с тобой, цыпленком, говорю! В общем, Шабанов такой, как все другие.

Есть и похуже, чем он!.. Ты смотри держись хороших людей. К хорошим

тянись!.. Я ведь когда-нибудь умру, вот с хорошими людьми ты не будешь

сиротой.

Бывает, сахар лежит на дне чашки с чаем. Отхлебнешь - не сладко. Но

чуть помешаешь ложечкой, как вкус сахара наполняет весь чай, доходит до

самых верхних его слоев... Так папины слова о возможной его смерти, словно

помешав ложечкой в моей душе, подняли в ней то, что, видимо, лежало на дне с

самого утра, а может быть, и дольше: чьи-то чужие, горькие слова, не ставшие

еще моей собственной мыслью, моим собственным опасением,- нестерпимая горечь

наполняет меня до краев.

- Папа,- говорю я тихонько,- какой дом, Юзефа говорит, у тебя будет...

в три аршина?

- Да ну! - отмахивается папа.- Юзефины сказки!

Но я продолжаю допрос:

- Три аршина - это ведь маленький дом?

- Н-небольшой... - признает папа.

- Как же мы все там поместится?

- Нет... - неохотно роняет папа.- Я там буду один. Без вас.

- А мы?

- Вы будете приходить ко мне в гости... Вот ты придешь к этому домику и

скажешь тихонько - можно даже не вслух, а мысленно: "Папа, это я твоя

дочка... Пуговица.. Я живу честно, никого не обижаю, работаю, хорошие люди

меня уважают..." И все. Подумаешь так - и пойдешь себе...

В моей памяти всплывают слова "стихотвореньица", которое мне утром

говорила Цецильхен:

Ведь день настанет, день настанет,

И ты заплачешь у могил...

- Что-о такое? - возмущенно всматривается в меня папа.- Она сейчас

начнет поливать улицы! А она помнит, что я ненавижу плакс?

- Она помнит... - Я судорожно подавляю слезы.- Только... папочка,

дорогой, ты умрешь?

- Ох, какая глупая! И я тоже дурак... - сердится папа.- Не смей

плакать, я еще не скоро умру: мне тридцать шесть лет.

- Ну, вот видишь! - говорю я с отчаянием.- Сам говоришь, что ты старик!

Я делаю невыразимые усилия, чтобы не плакать, чтобы папа не сказал с

презрением: "Ненавижу плакс!" Сдерживаемые слезы, как люди, запертые в доме

на ключ, толкаются, ищут выхода: щиплют глаза, щекочут горло, даже отдаются

иголочками в пальцах, которыми я судорожно цепляюсь за папину руку.

Папа обнимает меня:

- С чего ты все это взяла? Почему ты об этом думаешь?

- Юзефа сказала про дом в три аршина...

- Юзефа - полоумная старуха.

- Фрейлейн Цецильхен научила меня стихам... - И я читаю папе

"стихотвореньице".

- Ну, знаешь,- возмущается папа,- Цецильхен твоя...

- Я знаю. Она дура! - подтверждаю я.

- Гм!.. Этого я не сказал... - растерялся папа.

- Но ты это думаешь. Думаешь, думаешь, думаешь! - стараюсь я помешать

папе говорить.- Ведь думаешь?

Это я спрашиваю в упор, и папа не может солгать.

- Ну, положим... иногда думаю... Но, в общем, Цецильхен сказала тебе

правду: все люди умирают. Что ж тут особенного? И знаешь, смерть хватает все

больше тех, которые ничего не делают, сидят на месте, как студень. А я

всегда на ногах, я работаю,- ей за мной не угнаться!.. Я еще, знаешь,

поживу!.. Ну, как? Она успокоилась, она не брызгает?

- Успокоилась. Не брызгает...

Но мы еще несколько минут сидим, как прежде,- папа обнимает меня, я

крепко прижимаюсь к нему. Вероятно, это одна из тех минут, когда мы особенно

явно чувствуем, как сильно любим друг друга.

 

Папа мой, папа!.. Через пятьдесят лет после этого вечера, когда мы с

тобой "кутили", тебя, 85-летнего старика, расстреляли фашисты, занявшие наш

город. Ты не получил даже того трехаршинного домика, который тебе сулила

Юзефа, и я не знаю, где тебя схоронили. Мне некуда прийти сказать тебе, что

я живу честно, никого не обижаю, что я тружусь, и хорошие люди меня

уважают... Я говорю тебе это - здесь.

 

- Пора домой,- говорит папа,- а не хочется! Мне тоже не хочется.

И вдруг откуда-то издалека слышен негромкий приближающийся голос:

- Сах-х-харно мор-р-рожено!

Этот голос я узнаю стразу, еще даже не видя, кто кричит-выкликает. Да

это и не обычный выкрик всех мороженщиков - бум! бум! тра-та-там! Этот голос

словно выпевает свое "сахарно морожено", выпевает, как песню, ласковым,

задушевным тенорком.

- Андрей! - вскакиваю я со скамейки.- Андрей-мороженщик приехал!

На дорожке сквера показывается человек с великаньей головой: это его

кадка. Он идет, чуть подтанцовывая, чтобы удержать в равновесии на голове

эту большую круглую зеленую бадью.

- Андрей! - бросаюсь я к нему.- Здравствуйте, Андрей!

Андрей неторопливо снимает с головы кадку и ставит ее на землю. Как

всегда при этом, он на секунду словно разминает затекшую шею. Приложив руку

щитком к глазам, он всматривается в меня:

- Никак, Сашурка-бедокурка! Она самая!

Чуть ли не всех людей в городе Андрей-мороженщик знает и зовет

кличками, им самим придуманными. Меня - "Сашурка-бедокурка". Моего дядю Мишу

- "Миша - серые штаны". Дачную соседку нашу, которую Андрей побаивается, он

шепотом называет "Тещей", а генеральшу Щиголеву, очень шумно, сердитую даму,

Андрей тоже шепотом называет "Щи кипят".

Почему-то почти все мороженщики, появляющиеся в нашем городе с первыми

теплыми днями,- не местные, а пришлые, и главным образом из Тверской

губернии. Андрей тоже оттуда. Он крестьянин, но лошади своей у него нет,

земли - всего полнадела. "А ртов-то, ртов!" - рассказывает иногда Андрей и

при этом безнадежно машет рукой. Для того, чтобы прокормить все эти рты,

Андрей ежегодно приезжает в наш город на четыре-пять теплых месяцев года,

шагая - или, как он говорит, "шастая" - по городским улицам и дачным

местностям. В остальное время года Андрей занят каким-то другим отхожим

промыслом, и тоже не в своей деревне.

Андрея в городе любят. И мороженое у него, говорят, вкуснее, чем у

других мороженщиков, и человек он милый, приветливый. Я Андрея просто

обожаю, и не только за мороженое, но за ласковость обращения, в особенности

с детьми, за мягкий, певучий голос, за вкусно рассыпающийся говорок, какой

редко услышишь в нашем крае, за смешные словечки и прибаутки.

И вот он, Андрей! Опять приехал! Как всегда, черная жилетка надета у

него на линялую рубаху, некогда сшитую из розового ситца. Поддевку Андрей

надевает только в конце августа, когда перед отъездом обходит своих

должников. В эти дни он ходит уже без своей кадки, а из кармана у него

выглядывает книжечка: в ней никому, кроме самого Андрея, не понятными

иероглифами обозначено, сколько за лето наели в долг мороженого

оболтусы-гимназисты, кадеты, юнкера, сыновья "Тещи" и других. В эти дни

должники-оболтусы прячутся, и Андрей имеет дело только с разгневанными

мамашами. Но честность Андрея настолько общеизвестна, что даже генеральша

"Щи кипят" платит не споря. Записано у Андрея в книжечке - значит, столько

оболтусы и наели в долг, значит, столько и платить. А сыновьям можно надрать

уши и потом.

Зеленую кадку с мороженым Андрей носит на голове, поверх шляпы

извозчичьего фасона, похожей на сплющенный цилиндр с твердым плоским верхом.

Кадка тяжела. Из года в год Андрей все сильнее жалуется на головокружение,

на то, что глаза видят хуже, а одно ухо вовсе не стало слышать.

- Чем потчевать прикажете, господин доктор?

- А что есть, Андрей? Что есть? - приплясываю я перед ним на одной

ноге.

- Да почитай что и ничего... К вечеру дело, расторговался я за день.

Было сливочное - кондитерское и простое - да крем-бруля. Одной только

крем-бруля и осталось на донышке... Остатки сладки... Прикажете-с?

- Конечно! - говорит папа.- Мы нынче с дочкой кутим. Давайте эту самую

крем-брулю!

Андрей развязывает и снимает широкое, малинового цвета полотенце,

укрывающее кадку сверху. Как старые знакомые, возникают в кадке три высоких

круглых медных цилиндра с крышками, обложенных обычно льдом и солью. Между

цилиндрами стоит стопка блюдец и костяные ложечки. Тут же - большая ложка с

полушариями на обоих концах. Ловко орудуя этой ложкой, Андрей скатывает для

нас шарики мороженого.

- А мы вас бубликами угостим! - говорит папа, пододвигаясь, чтобы дать

Андрею место на скамье.

Андрей садится. Уличный фонарь освещает его уже немолодое лицо, чуть

тронутое следами оспы. В резких морщинах от крыльев носа ко рту блестят

капельки пота. Андрей ест бублик с удовольствием - видно, устал и рад

отдохнуть после трудового дня. На лице у папы то же удовольствие от отдыха,

оттого, что он едва ли не в первый раз за всю мою жизнь "кутит" со мной в

сквере, где никто его не теребит, не торопит, никуда не увозит.

Под уличным фонарем нам отчетливо виден маленький "толчок" на углу

;-торговки, сидящие со своими корзинками прямо на тротуаре, у края сточной

канавки. Слышно, как они предлагают свои товары прохожим, как переругиваются

между собой:

- Геть студа! (Вон отсюда!)

- У, яка пани пулковница! Сама геть!..

Мы сидим на своей скамеечке под кленом. Внезапно Андрей говорит

негромко и задумчиво:

- А и горько ж тут народ живет, господин доктор!..

- А у вас, Андрей, в ваших местах, лучше?

Андрей смущенно улыбается:

- Кабы у нас лучше было, зачем бы я от своего дома сюда подался - за

тыщу верст щи через забор шляпой хлебать?

- Значит, и у вас плохо?

- Да как бы это получше сказать... Живем, как говорится, хлеб жуем, а

хлеба-то и не хватает! В два кваса живем: один - как вода, а другой и пожиже

воды бывает...

Снова молчание, и снова его прерывает Андрей:

- Вот только у нас, господин доктор, все одинакие. Русские то есть... А

тут - господи милостивый! - все разные, и все - друг на друга! Русские

говорят: "Это все поляки мутят!" Поляки опять же: "А зачем русские к нам

пришли? Здесь наше царство было!"" А литовцы обижаются: "Не польское,

говорят, здесь царство было, а наше, литовское!" А уж жидов...

- Евреев, Андрей! - поправляет папа.- "Жид" - это злое слово..

- Виноват, господин доктор,- оправдывается Андрей.- Все так, и я за

всеми... Так вот, евреев этих здесь вроде как и за людей не считают! Почем

зря всякий обижает...

В эту минуту в другом конце сквера появляется на дорожке человек в

черной форменной шинели. На плечах - там, где у военных полагается быть

погонам или эполетам,- у него свитые жгутом оранжевые шнурки. На одном боку

- большой револьвер, на другом - плоская шашка: Посмотреть на его бледное

лицо, на его глубоко запавшие бесцветные глаза - подумаешь: больной он,

бедняга, безобидный человек. Но из рукавов шинели выглядывают страшные

кулачищи, за которые его ненавидит весь город. Это городовой, прозванный

"Кулаком" не столько из-за фамилии "Кулакович", сколько из-за этих его

кулачищ, которыми он бьет намертво. Кулак - взяточник, злой пес, грубый хам

с беззащитным населением, жестокий истязатель арестованных. Он идет по

дорожке медленно, крадущейся походкой хищника. Как кошка, подстерегающая

мышь.

- Кулак! - первым узнает его издали Андрей и так резко вскакивает,

таким рывком задвигает за скамейку свою кадку, что с клена над нашими

головами какая-то пичуга, сонно бормотнув и пискнув, улетает на другое

дерево.

- Побегу торговок упрежу! - соображает Андрей.- Постережешь кадку,

Сашурка?

Он быстро и ловко перемахивает через невысокую сквозную ограду сквера и

бежит к "толчку".

Кулак идет мимо нас с папой. Глаза его зорко всматриваются в "толчок"

на углу. На секунду он останавливается.

- Четверть девятого! - орет Кулак и, придерживая плоскую шашку, бьющую

на бегу по его ногам, мчится собачьей рысью к месту преступления: после

восьми часов вечера всякая торговля воспрещается.

Но Андрей опередил Кулака, и его предостерегающий крик: "Кулак идет!" -

вызывает на "толчке" то же смятение и кутерьму, какие возникают на

вокзальной платформе при появлении поезда. Торговки, торопливо срываясь с

тротуара, подхватывают свои корзинки и бегут врассыпную. Одна только Хана,

старая и хромая, не успела встать на ноги и продолжает сидеть рядом со

своими двумя корзинками. Одну из этих корзин быстро схватил

Андрей-мороженщик и скрылся с нею за углом. Вторая корзинка осталась рядом с

Ханой на краю тротуара.

На "толчке" стало совсем пустынно. Фонарь освещает только сидящую

старуху, с усилием пытающуюся встать, и ее корзинку.

- Торговать? В непоказанное время? - гаркает над головой Ханы городовой

Кулак.

Старуха поднимает голову. "Ну на, ударь, бей!" - говорят ее измученные

глаза.

И Кулак в самом деле ударяет изо всей силы ногой по Ханиной корзинке с

бубликами. Корзинка покорно опрокидывается набок, словно собираясь выплюнуть

все содержимое в протекающую мимо тротуара канаву. Я невольно ахаю. Но в

мутную, грязную воду канавы падают один, другой, третий золотистые бублики и

плывут, как три маленькие луны,- и это все. Больше в корзине бубликов нет. А

вторую корзину только что спас Андрей-мороженщик - унес ее куда-то.

Разъяренный Кулак пинает сапогом и Хану. Она успевает закрыть руками

лицо - ведь с синяком под глазом она не сможет завтра выйти на улицу

продавать свои бублики...

Кулак уходит, высоко поднимая плечи со жгутами из туго свитых оранжевых

шнурков.

Все это происходит молниеносно и разыгрывается в течение нескольких

секунд, не больше.

Тогда из-за угла осторожно выныривает Андрей-мороженщик. Унесенной им

корзинки уже нет у него в руке. Он нагибается над плачущей Ханой.

- Вставай, баушк! - журчит он своим ласковым тенорком.- Чего туточка на

тротуваре сидеть?

- Корзинка моя... Бублики там... - бормочет Хана.- Пропала...

- Цела она, баушк, корзинка твоя. И бублики целы. Я их тут, за углом, у

добрых людей поставил. Сейчас кадку захвачу, и пойдем за бубликами твоими...

- Вы только подумайте!.. - вдруг всплескивает руками Хана.- Такое слава

богу, такое слава богу - он же меня даже не оштрафовал, этот Кулак, чтоб ему

сгореть!..

- Сгорит! - уверяет Андрей. И, прощаясь с нами, говорит: - Господину

доктору - почтение! Сберегла кадку, Сашурка-бедокурка? Умница!

Андрей удаляется по вечерней улице, подтанцовывая под тяжестью кадки,

покачивающейся на его голове. Рядом с ним, припадая на хромую ногу, плетется

старуха бубличница Хана.

Оставшись одни на скамейке, мы с папой почему-то не спешим заговорить,

и молчание тягостно нам. У папы лицо погрустнело, даже осунулось.

- Папа... - говорю я.- Папа, почему...почему так плохо? И эти дети у

Шабановых: Антось, Колька и Франка с Зосенькой... Они ведь были голодные,

да, папа?.. И Хана... И Кулак!.. Почему это, папа?

Папа отвечает не сразу. И говорит то, что я терпеть не могу слышать:

- Про это мы еще поговорим с тобой, когда у тебя коса вырастет...

Это последняя капля за весь пестрый день! Я больше не думаю о том, что

папа ненавидит плакс. Я горько плачу.

- Папа,- и слезы катятся у меня по лицу, попадая в рот, еще сохранивший

сладость недавно съеденного мороженного "крем-бруля",- папа, почему ты не

заступился за Хану?

- А что я мог сделать, по-твоему?

- Крикнуть Кулаку: "Не смейте бить!"

- Ужасно бы меня Кулак испугался! - невесело шутит папа.

- Ну, убить его! Чтоб он помнил!

- А чем убить? Бубликом, да? И что же, Кулак, думаешь, один? Их тысячи.

Одного убьешь - людям не станет легче...

Папа встает со скамейки:

- Лечить - вот все, что я могу... Ну, пойдем, Пуговка, поздно уже.

Мы идем домой, и у меня впервые рождается мысль: "папа может - не

все"... Думать это очень горько.

Когда мы входим с папой домой, мама под лампой раскладывает пасьянс.

Она смотрит на меня в сильнейшем удивлении, потом подводит меня к зеркалу:

"Посмотри на себя!" Я вижу: по всему моему лицу - грязные подтеки от слез,

пальцы слиплись от мороженого, "кудлы" всклокочены. Пальто - ни моего, ни

папиного - нету: мы забыли их в бричке Яна, и он увез их обратно к

Шабановым, в Броварню.

- Где вы так долго были? - спрашивает мама тихим голосом, словно мы -

больные.

- Мы с папой кутили,- объясняю я.

Папа уже исчез - его сразу увезли к больному. Срочный случай!

Фрейлейн Цецильхен уже спит, она любит ложиться рано. Юзефа укладывает

меня спать. Умывая и причесывая меня, она все время ворчит по адресу

фрейлейн Цецильхен - она ее ненавидит!

- Привезли немкиню (немку)! Ни кудлы ребенку расчесать, ни помыть. Хоть

ложись ребенок з хразными нохами в постелю, ей что?

Юзефа вносит зажженную лампу в комнату, где мы спим с Цецильхен. Я

ложусь, конечно, без всякой молитвы. А Цецильхен, полупроснувшись от света,

на миг приоткрывает мутные от дремы глаза и нежно, сонно бормочет:,

- Фергисс-майн-нихт...

И тут же снова засыпает.

- А бодай тебя! - сплевывает Юзефа с сердцем и гасит лампу.

Перед моими засыпающими глазами, как каждый вечер, разворачивается,

расстилается громадный ковер весь в точечку, в точечку, в точечку. Ковер

плывет куда-то вверх. Потом он начинает плыть в обратную сторону, вниз,-

сверкающие точечки, точечки, точечки словно несутся в пропасть. Потом...

потом я засыпаю и больше ничего не вижу.

 

Date: 2016-06-06; view: 359; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию