Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Язык после революции ⇐ ПредыдущаяСтр 6 из 6
В XVIII в. язык видоизменяется: он теряет свой аристократический лоск и приобретает демократически замашки буржуазии. Многие писатели, невзирая на гнев Академии, стали свободно заимствовать слова и выражения из языка лавочников и улицы. Эта эволюция совершилась бы постепенно, если бы Революция не ускорила ее хода, увлекая ее далеко за грань, которую она не перешла бы, если б ее не заставило создавшееся положение.
Видоизменение языка шло рука об руку с эволюцией буржуазии. Чтобы найти причину этого лингвистического явления, необходимо осознать и понять явления социальные и политические, породившие его.
Буржуазия XVIII в. была богата, образована и оказывала скрытое влияние на ход общественных событий. С дворянством она боролась уже не за независимость общин, как в средние века, а за то, чтобы разделить с ним политическую власть и провести необходимые для своего развития реформы в области собственности, законодательства и финансов. Мирабо и люди, имевшие на него влияние, принадлежали к выдающимся умам того героического времени, ясно представлявшим себе цель, [56]которую надо было достигнуть: они старались не разрушить монархию, а придать ей конституционную форму, давшую могущество и благоденствие Англии и бывшую предметом восхищения энциклопедистов и физиократов. И действительно, после кровавых боев Революции, что движение в конце концов завершилось конституционной монархией. С 1815 г. развивается все тот же парламентаризм под разными политическими названиями.
Политические и экономические реформы не стремились к уничтожению дворянства как правящего класса, но хотели выдвинуть рядом с ним новый класс, сильный богатством и знаниями. Дворяне никак не могли понять, что эти необходимые реформы, хоть они и были оскорбительны для их самолюбия и урезывали кое-что из их привилегий, должны были значительно увеличить ценность их земель. После того, как 4 августа дворяне, в порыве энтузиазма, дали увлечь себя, неспособные руководить развитием буржуазии, они, вместо того, чтобы предоставить это развитие нормальному и правильному течению, захотели остановить его. Но буржуазия была слишком сильна, чтобы, раз восстав, не опрокинуть все препятствия. Эта эволюция была так настоятельно необходима для ее существования, что она ни перед чем не останавливалась, лишь бы довести ее до конца: кровавые расправы и массовые экспроприации, законы о максимуме цен, – одним словом, – все эти исключительные мероприятия Революции, глубоко чуждые духу буржуазии, так же возмутили бы вождей Революции, как возмущали они Тэна, если бы их не принудили прибегнуть к ним [57]обстоятельства, не зависящие от человеческой воли.
Чтобы восторжествовать над аристократией и монархическим правительством, поддержанным правительствами всех европейских монархических стран, буржуазия должна была поднять народные массы, но вовлекать их в движение она не хотела. Писатели и философы, которые теоретически подготовили революцию, за немногими исключениями очень мало были озабочены участью рабочих: они обращались только к дворянству и буржуазии. “Вольтер хотел, чтобы просвещение было хорошего тона и чтобы философия соответствовала современному вкусу”, – говорит М-м де Сталь. Но приведенные в движение народные массы в свою очередь требовали реформ и хотели воплотить в жизнь высокопарные слова буржуазии. Вместо того, чтобы удовлетвориться гражданским равенством перед законом, они потребовали и равенства экономического в распределении средств к существованию. Лишь на краткий срок могли они осуществить в Париже свои коммунистические стремления, устроить братские трапезы и обсуждать проекты аграрных реформ и общественной собственности. Но это народное движение, разбуженное буржуазной революцией и преждевременно развившееся в битвах буржуазии с дворянством, должно было рухнуть.
Пока буржуазия боролась с аристократией, она должна была уступать требованиям народа, ей пришлось принять участие в его битвах и согласиться на реформы, которые были противны ее духу и которые она отменила, когда положение ее упрочилось. Реакционное [58]движение началось при Робеспьере и продолжалось, все усиливаясь, во время Директории. Конституцию 1793 г., даровавшую всеобщее избирательное право, можно считать кульминационной точкой революционного движения. Принятая 23 июня, она прежде чем могла быть проведена в жизнь, была аннулирована и заменена конституцией III (1795) года.
Эти прогрессивные и регрессивные политические колебания отразились также в религии, искусстве, нравах и языке. Атеизм, возведенный сначала в религию, стал считаться преступлением, бог, отмененный декретом, был восстановлен в своих правах, и католицизм, после Верховного Существа Робеспьера, снова стал национальной религией. Сенсуалистическая философия XVIII в. предварившая начало революции, царила в парижской Коммуне. Робеспьер относился к ней недоверчиво, ее считали виновницей “жестокостей и преступлений 1793 г.”, и в эпоху Директории она была заменена философией гармонии Азаиса (Azaïs), потом философией здравого смысла, занесенной Ройе-Колларом (Royer Collard) из Шотландии, и в конце концов цветистым эклектизмом Кузена (Cousin). Давид, его ученики и соревнователи, забросившие “Куриациев” и “Психей” ради реалистического изображения уличных драм и сражений республиканских солдат, вернулись при Директории к своим прежним увлечениям – римлянам и сабинянкам. Влияние двойного политического потрясения сказалось и на одежде, и в мебели, и в самых традиционных социальных привычках: по республиканскому календарю год начинался 22 сентября, и день 1 января был взят под [59]подозрение, – было запрещено праздновать его как день Нового года. Говорят, что в этот день вскрывали письма на почте, чтобы посмотреть, нет ли в них новогодних поздравлений. Празднование Нового года было восстановлено во время Директории в V (1797) году.
Не избежала общей участи и литература, единственно возможная в эти смутные времена, т.е. литература газет и памфлетов, политические диспуты в клубах и парламентских заседаниях.
С самого начала революции язык XVIII в. был отброшен, от него непосредственно перешли к демагогическому стилю. Во время Директории те непристойные слова (b... et f...), которые “Père Duchêne ressuscite” думал снова вернуть к жизни, были изгнаны правительственным приказом, “как явные доказательства анархических тенденций 1793 г., которые необходимо уничтожить в зародыше”.
Дворяне сыграли в революции языка ту же роль, какую они выполнили в философском движении, своим пристрастием к самым рискованным парадоксам, бывшим для них только умственным лакомством, они содействовали крушению своего могущества. Эмигранты, искавшие при дворах Германии, Италии и Савойи убежища от революционных приговоров, были так развращены оппозиционной критикой философов, что их принимали за революционеров и часто даже, вследствие этого, подвергали изгнанию.
Представители дворянства блистали своим философским образом мыслей до тех пор, пока считали, что это их ни к чему не обязывает. 4 августа они решили, что могут пожертвовать [60]своими привилегиями и даже отказаться от своих дворянских титулов, присвоив себе имена разночинцев, ничем не меняя при этом своего положения, – так уверены они были в своем превосходстве и в том, что от буржуазного сброда, в котором они различали только поставщиков и прихлебателей, их отделяет огромное расстояние.
Дворяне довели литературную революцию до крайности. Это отмечают Э. и Ж. де Гонкур в своей “Истории французского общества во время Революции и Директории”, богатой оригинальными исследованиями, но к сожалению отчасти потерявшей ценность из-за искусственного стиля.
Первый номер “Journal des Halles” (Рыночной Газеты), имевшей эпиграфом “Где есть принужденность, там нет веселья”, начинался фразой: “J’entendons gueuler à nos oreilles des papiers”[32] (Я слышу, как ревут над ухом газеты). Тем же языком пишет и “Chronique scandaleuse” (Скандальная хроника), “Journal de la cour et de la ville” (Придворная и городская газета), “Journal à deux liards” (Двухкопеечная газета). Во всех этих газетах аристократы являются предшественниками революционеров в области вульгарного стиля и еще до “дюшенцев” пользуются в полемике языком улицы. Дворянство и его защитники как бы предчувствовали то необычайное могущество, которое суждено было завоевать народной прессе, тогда только что народившейся. “Пером были сброшены в грязь дворянские султаны, – говорит Лемэр [61](Lemaire). – Пером заставили госпожу Бастилию плясать гавот, пером низвергли троны тиранов, перевернули весь мир и двинули народ на путь к свободе”[33].
Аристократия чувствовала необходимость привлечь на свою сторону народ и использовать его как таран для нападения на буржуазию. Чтобы завоевать его, она без стеснения сменила придворную речь на жаргон рыночных торговок, которые “мытарились на каторжной работе, бились как рыба об лед, терпели всякие невзгоды и требовали, чтобы несмотря на это их не считали лишь нулями при единицах” (Сборник жалоб и сетований рыночных и базарных дам Парижа, составленный в большом зале Поршерон, август 1789 г.)[34].
Дворянство придерживалось своей традиционной политики: в междоусобных войнах, которые залили кровью средневековые города, оно часто становилось на сторону мелкого люда, ремесленников против цеховых мастеров и против городских властей, – на сторону populo minuto против populo grosso, как выразительно говорили флорентийцы времен Савонароллы. В наш [XIX] век английская аристократия, чтобы охранить себя от посягательств буржуазии и противодействовать агитации Anti-corn-low-League, пыталась привлечь на [62]свою сторону пролетариат промышленных городов, проводя, вопреки таким либералам, как Кобден (Cobden) и Брайт (Bright), законы, регламентирующие продолжительность рабочего дня.
Литературная революция, начатая аристократами, сразу приобрела широкий размах. Газеты, памфлеты, листки сыпались градом. Будучи сначала лишь политическим оружием, они вскоре стали средством наживы. “Невелика заслуга быть патриотом, – говорил Сен-Жюст одному книгоиздателю, – когда каждый памфлет приносит вам тысячи франков”. Чтобы овладеть читателем, надо было угощать его рыночным стилем, чтобы прельстить покупателя, прибегали к сенсационным заглавиям: экстравагантным, гротескным, простонародным, непристойным, устрашающим. Вот несколько примеров: “La bouche de fer” (Железная пасть) Аббата Фоше, которого “Anti-Jacobinus” окрестил “епископом гневом господним”, “Les œufs de Pâques, œufs frais de Besançon” (Свежие пасхальные яйца из Безансона), “Le Rocambol, ou Histoire aristo-capucino-comique de la Révolution” (Рокамболь или аристо-капуцино-комическая история революции), “Lettres b... patriotiques du Père Duchêne” (Рас... патриотические письма папаши Дюшена) с эпиграфом: “Купите это за два су, и вы посмеетесь на четыре” и “Lettres b... patriotiques de la mère Duchêne” (Рас... патриотические письма мамаши Дюшен), “Le plumpudding, ou Récréation des écuyers du roi” (Плумпуддинг или забавы королевских конюших), “Je m’en f...” (На... мне на это) с эпиграфом: “Liberté, libertas – f...”, в 5 номере он меняет заглавие и называется: “Jean Bart, ou [63]suite de je m’en f...” (Жан Барт, или продолжение на... мне на это); “Journal de la Rapeé, ou "Ça ira!"” (Журнал набережной Рапэ, или “Пойдет!”), который начинается так: “Comme je ne nous estimons pas tant seulement f...” (Так как мы считаем себя не больше чем...), “Le taileur patriote ou les habits de Jean F...” (Портной-патриот или одежды Жана-Блудника), “A deux liards mon Journal!” (Две копейки моя газета!), “Le Journal de l’autre monde, ou conversation vraiment fraternelle du diable avec Saint-Pierre” (Газета с того света, или воистину братская беседа черта со святым Петром), на обложке которой изображалось шейное отверстие гильотины, окруженное гирляндой отрезанных голов с надписью: “Картины из естественной истории дьявола. К сведению интриганов”.
Целые отряды газетчиков – их звали тогда глашатаями (proclamateurs) – выкрикивали эти названия и иногда даже изображали на перекрестках происшествие или сенсационную новость, описанную в листке, который они продавали.
Сотни памфлетов и брошюр заманивали покупателя такими кричащими заглавиями: “Si je me trompe qu’on me pende!” (Пусть меня повесят, если я ошибаюсь!), “Prenez votre petit verre” (Выпейте рюмочку), “Le parchemin en cullotte” (Грамота в штанах), “Bon Dieu! qu’il sont donc bêtes, ces Français!” (О боже, как глупы французы!), “Les demoiselles du Palais-Royal aux Etats-Généraux” (Барышни из Пале-Рояля в Генеральных Штатах), “La Mouche cantharide nationale contre le clergé” (Национальная шпанская муха против духовенства), “Lettres de Rabelais, vol-au-vent aux décrets de l’Assemblée, boudin à la Barnave, dindon à la [64]Robespierre” (Письма Рабле, слоеный пирог из декретов Учредительного собрания, кровяная колбаса à la Барнав, индейка à la Робеспьер), “Le dernier cri du monstre” (Последний крик чудовища), “La botte de foin, ou mort tragique du sieur Foulon” (Вязанка сена или трагическая смерть г-на Фулона), “L’audience aux enfers de M.M. de Launay, Flesselles, Foulon et Savigny” (Аудиенция в преисподней господ де Лонэ, Флесселя, Фулона и Савиньи), “Le coup de grâce des aristocrates” (Последний удар аристократии); молитвы за умирающих и панихида, которая начинается так: “Пусть Вельзевул скребет аристократов своими когтями”. “Adresse de remerciement de Monseigneur Belzébulh pour l’envoi des traitres, le 14 et le 22 juillet” (Благодарственный адрес его светлости Вельзевулу за доставку предателей 14 и 22 июля).
Страстный и резкий язык этих газет и памфлетов родится только сейчас: слова, ковавшиеся для потребностей момента, жалили; фразы, полные нового красноречия, поражали противника как удары дубины. Братья Гонкур, утонченные литераторы и глубокие эрудиты, в упомянутых выше двух книгах не скрывают своих роялистских убеждений, но они не могут не восхищаться литературным талантом революционных писателей. “Они отвечают аристократам площадным слогом, языком, подобранным в сточной канаве, которому они придают гибкость, не лишая его силы, и который они делают разнообразным и послушным, не лишая его яркости, выразительности и уверенности. Пусть вас не введет в заблуждение беглый взгляд на эти газеты, на эти непристойности (ces b... et ces f...), потому [65]что они являются в них своего рода знаками препинания, преодолейте отвращение, и вы найдете, кроме этой манеры выражаться, ловкое мастерство, уменье привлечь народную массу и сделать доступными ее пониманию принципы правления и абстрактные политические доктрины. Вы найдете там выразительный, сочный, мощный язык в духе Рабле, который подкрепляется шуткой или ругательством – всегда кстати, – исключительную подвижность ума, сжатость, логичность и крепкий простонародный здравый смысл... Придет время, когда признают ум, оригинальность и даже, может быть, красноречие – единственное настоящее революционное красноречие – у папаши Дюшена и в особенности у Гебера”[35].
Оружие, поднятое сначала аристократами, было вырвано у них из рук и обращено против них. Их газеты имели очень ограниченное распространение и часто должны были прекращать издание из-за недостатка читателей, в то время как “могущественные Vade Революции” заслужили неслыханную популярность.
Несмотря на успех папаши Дюшена и подобных ему писателей, несмотря на их исключительное влияние на ход событий, нельзя забывать, что роялисты первые украсили свои газеты “цветами плебейского красноречия”. Комиссия при Национальном Институте поспешила забыть этот факт в своем докладе о продолжении Словаря французского языка (год IX). “Во время Революции, – говорится там, – преувеличенность [66]понятий породила преувеличенность выражений; красноречием считали необычные соединения несовместимых слов; люди совершенно необразованные или очень мало образованные считали, что они призваны быть ораторами, поэтами, писателями; они хотели привлечь к себе внимание, и так как они не умели сделать этого разумными средствами, которые одобрил бы хороший вкус, то они прибегли к дерзкому языку, который как раз соответствовал их поведению. Они создали варварские слова, искусственные обороты речи и нашли слишком много подражателей, которые напыщенность принимали за величие, а нелепые безрассудства за удачную смелость”. Институт повторял нападения, сыпавшиеся в то время со всех сторон на “бесчисленных болтунов, которые появились во время Революции и принесли к нам из всех уголков Франции свои провинциальные слова и выражения, обезображивающие теперь язык Расина и Бюффона” (“Décade philosophique”, 30 Фруктидора X года). В те времена относились очень презрительно к литераторам, “вышедшим из рядов этой несметной толпы журалистов, рожденных Революцией: молодые приказчики, осташиеся без работы, юные клирики, сбежавшие из семинарий, пытались продавать свое остроумие по два су за полстраницы, и их нанимали самые различные партии, начиная от папаши Дюшена и кончая "Придворным Вестником" ("Courrier de la Cour")” (Bulletin de Paris, 7 Мессидора X года).
Понятно, что робкие писатели, состарившиеся подобно Лагарпу и Морелле в салонах при старом режиме, возмущались демагогическими речами революционных газет: они слишком шо[67]кировали их привычки и академическую благовоспитанность. Но политический деятель или историк, который разбирается в задаче, поставленной событиями перед этими журналистами, который знает, что им надо было овладеть вниманием литературно-неграмотной толпы, разжечь ее страсти и завоевать ее содействие для дела, предпринятого ими, должен принять, что стиль их соответствовал обстоятельствам, и может лишь удивляться, что нашлось столько талантливых писателей, которые для того, чтобы приобрести “ничтожное признание низов и подонков общества”, пользовались этим языком, слывшим стертым и устарелым. Ведь революционный журналист и памфлетист – не профессор риторики, следящий за непогрешимостью языка. Прежде чем думать о правилах грамматики и хорошего стиля, он, так же, как драматург, должен заботиться о том, чтобы увлечь толпу, к которой он обращается: он – полемист и должен подчиниться языку, вкусам, привычкам и указаниям своих читателей.
Простонародная речь, уснащенная сочными ругательствами, которую буржуазия и дворянство пользовались как маскарадным костюмом, должна была быть изгнана, как только битва была выиграна. Первым шагом к очищению революционного языка было изгнание приказом правительства непотребных слов “папаши Дюшена”, о котором говорилось выше. Начались громкие протесты против “введения или употребления новых выражений, существование которых ничем не оправдано и не нужно... против новомодных оборотов, соединяющих слова, которые с удивлением видят себя рядом... Они введены только благодаря полному [68]забвению всяких приличий, полному смешению всех социальных оттенков, благодаря сатурналиям, которые сделали бездарность эпитетом всякого могущества, и благодаря необходимости унижаться, чтобы избежать преследований” (“Mercure de France”, Термидор VIII года). Institut de France, который так же, как прежде Академия, считал себя цензором языка, претендовал на честь быть верховным учреждением по чистке революционных слов. “Привести в порядок французский язык – дело Института”, – говорится в приведенном выше докладе. “Декада” (“La Décade”, 20 Мессидора IX года) объявляет, что комиссия Института, которой поручен был Словарь, посвятила свое первое заседание “рассмотрению слов, наново введенных в язык за последние десять-двенадцать лет, с целью сохранить только те, которые признаны будут необходимыми, правильными и благозвучными, а также и те, которые утверждены долгим употреблением”.
Гонение на слова и выражения, начавшееся теперь, было не невинным времяпрепровождением литераторов, а серьезным политическим делом; теперь заботились о том, чтобы вытравить из языка, так же как из философии, религии и нравов, всякий след революции: она преследовала, как кошмар, тех, кого заставляла трепетать прежде и кто хотел теперь наслаждаться жизнью. “Каждый раз, как ход наших мыслей приводит нас к рассуждению о человеческой судьбе, перед нами встает Революция”, – говорит М-м де Сталь, анализируя это умственное состояние. “Напрасно стараешься перенестись мыслью на берега ушедших времен;...если в этих метафизических странах [69]хоть одно слово разбудит какое-нибудь воспоминание, душевные волнения охватывают вас с прежней силой. И мысль не в силах быть вам поддержкой”[36].
Не удовлетворившись изгнанием ругательств “папаши Дюшена”, теперь стали преследовать самые приличные и безобидные слова. “Меркурий” (“Mercure”), где писали Фонтане (Fontanès), Шатобриан и члены католической партии, ополчался против таких слов, как nouveauté (новость), enrichisseur (обогащающийся), étroitesse (узость), hommes verveux (энтузиасты, вдохновенные люди), plume libérale (либеральное перо). Он называл это “чудовищным варваризмом” (1 Вандемьера X года).
“Décade philosophique” ставили в упрек ее название и советовали переменить его. Она робко отвечала (в те времена опасно было прослыть революционным): “Если слово décade употребляли во время Революции, то разве за это его следует запретить? Мы согласны, что нельзя слышать без отвращения названия различных партий, это оскверненные слова, и нам хотелось бы, чтобы они были забыты, если это возможно. Но слово "декада" нельзя причислить к ним. Оно обозначает только деление месяца на десятидневные части. Уничтожены были декады, как дни отдыха, но не декады как таковые” (1 Термидора X года).
Среди этих палачей языка выделяется Лагарп. Он написал брошюру, чтобы выразить свою ненависть к обращению на “ты”, которое было навязано ему в 1793 г., и книгу [70]в сто с лишним страниц, чтобы очистить французский язык от революционной грязи. “Прежде, – говорит он, – бездарные писаки поставляли всякому желающему поздравительные, любовные и ругательные письма: существовали стили за десять, двадцать и тридцать су, первый для простонародья, не умеющего ни читать, ни писать, второй – для тех, кто немного учился тому и другому, третий – для щеголей из приказчиков. Этот последний был слогом цветистым: за тридцать су вы получали и глубокомыслие и красноречие. Вот точная иерархия революционного красноречия, оно произвело пять-шесть писателей и столько же ораторов Горы, которые возвысились до стиля в тридцать су... Эти корифеи глубоко презирают своих собратьев за десять су. Бедняги и не подозревают, что настанет день, когда между ними не будут видеть никакой разницы, как не видят ее сейчас между нашими бездарными писателями (écrivains des charniers)”. Разнеся таким образом писателей, он принялся за язык: “démocratiser (демократизировать), – восклицает он, – это одно из слов, созданных Революцией. Moraliser – глагол среднего залога, который никогда не обозначал сделать моральным, но – говорить о морали, проповедовать мораль; démoraliser, следовательно, должно означать: прекратить говорить о морали. Fanatiser (возбуждать фанатизм) – выражение не менее варварское, оно противоречит всем правилам словообразования, как если бы мы сказали authentiser, héroiser вместо сделать достоверным, сделать героическим и т.д. Ни одно прилагательное, оканчивающееся на que, не может образовать глагола на [71]iser”[37]. На это ему заметили, что говорят: électriser, paralyser, tyranniser, dogmatiser, canoniser, и что он сам употребляет эти слова.
Мари-Жозеф Шенье (Marie Joseph Chénier) выступил на защиту опальных слов: “Возможно, что многие ненавидят в новых словах только новые идеи и учреждения, – говорит он. – Однако с этим надо быть осторожным, потому что многие слова, которые считают рожденными Французской Республикой, существовали еще во времена монархии... Многие хотели бы запретить слова civique (гражданский) и citoyen (гражданин), как опасные новшества, однако это старые слова”. Возраст слова имел мало значения; если только оно употреблялось революционерами, оно считалось уже подозрительным, его судили и выносили ему приговор. “Mercure” (3 Вандемьера IX года) извинялся за употребление слова patriotisme (патриотизм), которое надо было понимать в его первоначальном значении, так как “люди 93 года не знали патриотизма, хотя и говорили о родине”. Шатобриан утверждал, что остаешься “холодным при сценах из Горациев, потому что за всеми этими словами: "Как! вы хотите оплакивать меня, когда я умираю за свою родину!" видишь только кровь, преступления и язык трибуны Конвента”[38].
Несмотря на это дикое преследование слов и выражений, значительное количество из них, [72]проникнув сквозь брешь, пробитую Революцией, продолжало существовать в языке: бессильная злоба грамматиков и пуристов только официально подтверждала рождение буржуазного языка. Нам предстоит изучить это обновление языка в его причинах и следствиях.
Революция призвала новый класс к политической жизни, которую она тут же создавала: государственные дела, решавшиеся до тех пор тайно в королевском кабинете, стали обсуждаться публично в газетах и на парламентских заседаниях. Общественное мнение становилось силой, к нему надо было обращаться за помощью, чтобы поддержать правительство. Эти новые политические обстоятельства требовали также нового языка, который из политических сфер должен был впоследствии перейти в чисто литературную область[39].
Люди, которые во время Революции вершили государственные дела, которые обсуждали их [73]на трибуне и в печати, собрались из разных провинций, они воспитывались вдали от двора и влияния академий и салонов. Другие же, получившие, как Талейран, аристократическое воспитание, сознавали несовершенство языка[40]. Тот язык, на котором они говорили дома, в своих конторах и у себя в кабинете, был язык буржуазии – их друзей и клиентов, а не язык версальских придворных и писателей Академии; последние, находясь постоянно среди людей высшего света и добиваясь их одобрения, старались употреблять только рафинированный язык. Но революционные журналисты и ораторы обращались к иной публике; сами буржуа, они ставили себе целью покорить буржуазию и овладеть ею. Говорили и писали они, конечно, на языке, который слышали вокруг, в свое социальной среде, так же, как “отцы нашего языка” Рабле, Монтень и Кальвин (Calvin), чьи слова и выражения они вернули к жизни в огромном количестве. Политические события, в которые они были вовлечены, разыгрались так неожиданно и стремительно, что, принужденные писать и говорить под давлением момента, они не имели ни желания, ни времени сообразоваться с академическими правилами, выбирать выражения и даже подчиняться самым элементарным правилам грамматики... Они ведь были призваны ниспровергнуть [74]общественный строй, мешавший развитию их класса, и не должны были уважать ни язык ни обычаи литературного общества, ставшего на защиту этого языка. Роспуск Академии, “этого последнего оплота всех аристократий”[41], был логическим следствием событий.
Они писали и говорили, не заботясь о традициях, и вышли из узкого круга, который сковывал изящную речь: невольно, и сами того не подозревая, они в самое короткое время разрушили творение отеля Рамбулье и эпохи Людовика XIV. Без всякого стеснения они пользовались простонародными словами и оборотами, ежедневное употребление которых убеждало в их силе и полезности, и не подозревали, что они были изгнаны из салонов и двора; они привезли провинциализмы со своей родины, они употребляли свои профессиональные и торговые выражения, создавали слова, которых им не хватало, и меняли смысл тех, которые им не подходили. Революция воистину была творцом в области языка, так же как и в области политического устройства, и Мерсье был прав, говоря, что “язык Конвента был так же нов, как положение Франции”.
Я доказал цитатами, с какою яростью Вольтер и пуристы до и после Революции во что бы то ни стало защищали вышедший из моды язык XVII в., чтобы дать представление о внезапной языковой революции, совершившейся между 1789 и 1794 гг. Я приведу несколько далеко не полных списков новых и старых слов, кото[75]рыми в то время обогатился язык, их однако будет достаточно, чтобы показать читателю, что бо́льшая часть новшеств, усвоенных с тех пор, была введена в эти несколько революционных лет.
“Они хотели сократить фразы введением новых глаголов, лишающих стиль всякого изящества, не делая его более точным”, – говорила М-м де Сталь и в доказательство приводила: utiliser (утилизировать), préciser (определить с точностью, уточнить), *activer (торопить, ускорять)[42]. Необыкновенная точность языка XVIII в., которой никогда не достигнет современный язык, перегруженный прилагательными, образами и блестящими, но обычно неточными сравнениями, не была тем качеством, которого искали революционеры: им нужен был образный, выразительный и богатый язык. Так как в аристократическом языке было мало глаголов – они делали глаголы из существительных, не слишком заботясь об их грамматической правильности и идеальной точности их значения. В перечне глаголов, введенных или созданных во время Революции, и других, которые я привожу дальше, я даю за малым исключением слова, вошедшие в употребление несмотря на запрещение Академии.
Républiquaniser (сделать республиканским), practiser (заключить договор), centraliser (централизовать), *réquisitionner (реквизировать), *légiférer (предписывать), égaliser (уравнивать) – “Бастилия, как и смерть, уравнивает всех, кого [76]поглощает” – Ленгэ (la Bastille comme la mort égalise tout ce quʼelle engloutit – Linguet). *Journaliser (писать для газеты), élire (избирать) – этого слова почти не знали до Революции, народ коверкал его на первых выборах, в которых участвовал, и часто можно было услышать, как очень почтенные члены говорили: “On a éli monsieur un tel président”[43] (Мерсье, Неологический словарь), ordonnancer (предписывать), *pamphlétiser (сочинять памфлеты), *radier de la liste des émigrés (вычеркнуть из списка эмигрантов), *baser (основывать, базировать) – “Это слово – тяжелый, ненужный паразит, оно является самым неудачным из современных неологизмов, до сих пор вместо него употребляли: fonder, établir (основывать, учреждать)... Пусть оно останется для людей трибуны, как крючкотворные обороты для адвокатов” (“Меркурий”, 1 Жерминаля X года). *Scélératiser (совершать преступление), *juilletiser (действовать, как 14 июля 1789 г., день завоевания Бастилии) – “Когда же народы, по примеру Парижа разрушат Бастилии и повторят июльские дни” (renverseront les Bastilles et juilletiseront), camêléoner (часто менять убеждения), *mobiliser (приводить в действие, мобилизовать), *démarquiser (лишить титула маркиза), démocratiser (демократизировать), *déprêtiser (снять сан священника) – Генеральное совещание Парижской коммуны извещает, что установлен регистр для записи заявлений граждан, желающих сбросить духовный сан, “распопиться” (qui voudraient se faire déprê[77]tiser), détiarer (сбросить тиару, папскую корону), réligionner (делать религиозным), athéiser (делать атеистом), *messe une messe en quatre temps (служить обедню в два счета), domestiquer (приручить), *esclaver une nation (поработить нацию), héroïser (совершать геройства), révigorer (вернуть силу), *viriliser (придать мужественность), enjuponner (привязаться к юбке, к женщине), *gigantifier le péril (чрезмерно преувеличивать опасность), *abominer (внушать отвращение), *soporifier (усыпить), *fabuliser les nouvelles (привирать, рассказывая новости), féruler une assemblée (овладеть собранием), *paroler (дать слово), forcener son langage comme Collot dʼHerbois (неистовствовать в своей речи, как Колло дʼЭрбуа), paôner (кичиться), léoniser (сделать подобным льву) – “Революции так сильно возбуждают умы, что придают народам львиную храбрость (léoniser les peuples), и тогда они способны уничтожить тиранов” (Мандар – Mandar), *girouetter (вертеться, как флюгер) – глагол очень нужный в те времена, когда убеждения менялись так часто, что Словарь был назван современниками “Словарем флюгеров”, fanger (загрязнить), ligaturer un peuple (связывать народ), juvenaliser (подражать язвительному слогу Ювенала), *machiaveliser (действовать в духе Макиавелли), *cromvelliser (стоять за политическую систему Кромвеля), *don-quichotter (донкихотствовать), avocasser (кляузничать), *convulser (конвульсировать), *coquiner (вести беспутную жизнь), *désexualiser (лишать пола), *diamanter (блистать, как алмаз), *enceinturer, rendre enceinte (сделать беременной), pyramider (образовать пирамиду) – “дикость, занесенная к нам из Египта”, однако [78]Дидро писал: “ce groupe pyramide bien” (эта группа составляет правильную пирамиду); pantoufler (болтать глупости, лапти плести) – “Национальное собрание заставило короля Коко ограничиться болтовней с королевой об общественных делах” (Lʼassemblée a réduit le roi Coco à pantoufler avec la reine sur les affaires publiques); М-м де Севинье сказала: “Теперь С... совсем свободен, мы отлично поболтаем” (nous allons bien pantoufler); ébêtir (забить голову), deshumaniser (сделать бесчеловечным), impressionner (повлиять, произвести впечатление), imager son discours (разукрашивать свою речь, делать ее образной), *expressioner par des intonnations (придать выразительность интонацией), *gester (жестикулировать) – Лекэн жестикулировал с благородством, historier (подробно рассказывать), éditer (издавать), tomer (делить на тома) – напр.: tomer plus que ne comporte la matière (делить книжку на большее количество томов, чем это позволяет материал), mystifier (мистифицировать), *agrémenter (украшать), *susurrer (шептать), *futiliser (обесценить), *moderniser (модернизировать), *fanfarer (трубить, рекламировать преувеличенно), mélodier (напевать), *odorer (вынюхивать), subodorer (чуять издалека), hameçonner (поймать на удочку), naufrager (потерпеть кораблекрушение), frugaliser par amour de la République (урезывать себя из любви к Республике), stériliser lʼindustrie (обесплодить индустрию), *ajourner (отсрочить), *moduler (модулировать), urbaniser une assemblée (придать ассамблее городской вид), *pologniser (подвергнуться горькой участи Польши, разделенной на части), *germaniser (германизировать), *épingler (пришпилить, по[79]садить на булавку) – отсутствие этого глагола оправдывает перифразу Делиля. *Substantiver (придать конкретную форму), *éduquer (дать образование, воспитать), *idèaliser (идеализировать), *égoïser (быть эгоистом, много говорить о себе) – “Нельзя упрекнуть автора знаменитых мемуаров Неккера в том, что он не "эгоизировал"”.
Новые существительные и прилагательные нужны были революционерам так же, как и глаголы, революционеры вновь ввели в употребление старые слова, которые исчезли со времени М-м де Севинье и Лафонтена. Многие из них были снова забыты, но еще большее число постоянно употребляется и поныне вопреки предсказанию “Меркурия” (“Mercure”), ставшего отголоском грамматиков и пуристов X года и насмешливо справлявшегося: “Где же слова, созданные Ронсаром, дю Белле, дю Барта и многими другими? Что сталось в следующем веке со словами, смело пущенными в оборот Менажем?” Но насмешки их были напрасны: Ронсар, Баиф (Baïf) и их друзья из Плеяды хотели заменить в поэзии латинский язык французским, который ученые считали варварским и неряшливым, неспособным на изящество и пышность, присущие греческому и латинскому языкам, – “тем более, – говорили они, – что он не имеет склонений, стоп и чисел, как эти два языка”[44]. Вместо того, чтобы подражать Вийону и смело [80]слагать стихи на народном языке, поэты Плеяды пошли на компромисс и заимствовали у греков и римлян их метрику и слова, “офранцуживая” их. Их революция удалась: они разрушили латынь так основательно, что и их слова, произведенные от античных, погибли в этом разгроме. Революционеры же, наоборот, ввели в аристократический язык только слова народного происхождения. Эти слова обладают удивительной жизнеспособностью, в то время как жизнь слов, введенных учеными и писателями, непрочна и недолговечна[45]. Словарь Академии VI года, издание которого было объявлено Конвентом, дал буржуазии право поместить в своем “дополнении” 336 новых слов. Это было очень мало, ибо как раз в то время были пущены в ход выражения парламентского языка.
Organisateur (учредитель, организатор), désorganisateur (разрушитель порядка, дезорганиза[81]тор), réorganisation (преобразование, реорганизация), agitateur (возмутитель, бунтовщик, агитатор), agitable (подверженный возбуждению, возбудимый), modérantisme (умеренность политической партии, модерантизм) – “его обвиняют в умеренности, чтобы убить умеренные убеждения” (on lʼaccuse de modérantisme pour tuer la modération), députation (депутация, посольство), député (депутат, выборный), civisme (гражданское чувство), incivisme (недостаток гражданских чувств), propagande (пропаганда), propagandiste (пропагандист), réfractaire (непокорный) – священник или чиновник, отказавшийся дать присягу гражданскому положению о клире; позже это название заменило prêtre insermenté (неприсяжный священник), citoyenne (гражданка), flagellateur des abus (бичующий злоупотребления), suspect (подозрительный – человек, заподозренный в аристократизме), fraternisation des peuples (братание народов), tyrannicide (тираноубийство), légicide (законопреступление), liberticide (губитель свободы), journalisme (журналистика), journaillon (писака, бумагомаратель), désabonnement (отказ от абонемента); logographe (скорописец, тот, кто пишет с быстротой речи), – название газеты, печатавшей отчеты прений Законодательного собрания, ingouvernable (неуправимый), bureaucratie (бюрократия), bureaucrate (бюрократ), aristocrate (аристократ – “сторонник прежнего строя”), aristocratie (аристократия) – “каста бывших благородных и привилегированных, вообще врагов правительства” (определения Словаря Академии VI года). Démocrate (демократ) – “в противоположность аристократу, тот, кто предан делу Революции”; однако контрреволюционная [82]газета “Деяния апостолов” (Les actes des Apôtres, 1789) имела эпиграфом “Liberté, gaité, démocratie royale” (Свобода, веселье, королевская демократия). Négricide (негроубица), négrophilisme (желание свободы негров, негрофильство) – так называлась брошюра в X году, в которой требовали восстановления торговли неграми и их рабства. Множество реакционных и католических изданий того времени восхваляли рабство. Moutonaille, производное от “барана” – mouto (иронически говорится о смелых вождях, ведущих людей, как стадо баранов); salariat (работа по найму), salarié (состоящий на жаловании, наемный работник) – “я знаю только три способа существования в обществе: надо быть или нищим, или вором, или наемным работником” (Мирабо), théophage (богоед), насмешливый эпитет, заимствованный у протестантов, называвших так католиков за то, что они “вкушали тело и кровь Христову” при причащении; у революционеров оно обозначало церковнослужителей; croque-Dieu (пожиратель бога); capucinade (глупое, пошлое поучение); capucinade (капуцинство); gobe-Dieu (ханжа, который часто причащается, богопивец). Agio (ажио, биржевая прибыль), agioteur (биржевой игрок), faiseur (мастер, делец), fricoteur (грабитель, аферист), fricasseur dʼaffaires (плохой делец), spéculateur (спекулянт), soumissionnaire (подрядчик), capitaliste (капиталист) – “это слово известно только в Париже; оно обозначает богатое чудовище, человека с каменным сердцем, любящего только деньги: когда говорят о земельном налоге, – он насмехается, у него нет ни вершка земли; как можно взять с него налог? Подобно тому, как арабы, ограбив в пустыне караван, зака[83]пывают свое золото, боясь, что его отнимут другие разбойники, так и капиталисты запрятали наши деньги” (Dictionnaire anecdotique).
Революционеры создавали слова тогда, когда в них чувствовалась потребность. Sans-culotte (санкюлот), sans-culottides (революционные праздники, пять дополнительных дней), vendémiairiste (роялист участник выступлений против Конвента в месяце Ваидемьере), fructidorien (участник в событиях 18 Фруктидора), thermidorien (участник в выступлении против Робеспьера 9 Термидора), septembrisade (сентябрьские казни), septembriseur (сентябрист), terrorisme (терроризм), terroriste (террорист), vandalisme (вандализм, варварство); Грегуар-де-Блуа в первый раз употребил это выражение в докладе Конвенту: “Я создал слово, чтобы убить вещь”, – говорит он в своих воспоминаниях. Язык был в то время орудием разрушения. Защищая артистов, которых хотели обложить налогом, Мерсье говорит: “Для того, чтобы лучше разрушить положение вещей, разрушили и язык” (“Tribune publique”, octobre 1796). Thélégraphe (телеграф) – “машина, придуманная со времени Революции – нечто вроде воздушной газеты, азбуку которой знает только правительство”. Lèse-peuple (оскорбление народа), – “преступление большее, чем оскорбление величества”.
Язык обогащается бесконечным количеством необходимых и выразительных слов.
Enleveur (похититель), ossu (костистый), ossatur (костяк, остов), inabordé (непосещаемый), infranchissable (непреодолимый), acrimonie (едкость, язвительность), inanité (тщетность), classement (разделение), classification (классификация), [84]classificateur (классификатор), classifier (классифицировать), gloriole (мелочное тщеславие), élogieux (хвалебный), inconsistant (бессвязный, неосновательный), inéluctable (неизбежный), imprévoyable (непредвиденный), fortitude (нравственная сила), ingéniosité (изобретательность), hébêtement (отупение), engloutissement (поглощение), imagerie (торговля образами, картинами), effarement (смятение, испуг), vulgarité (вульгарность). – М-м де Сталь утверждает, что она первая ввела в употребление это слово. “La famosité de ce soumissionnaire est écrite en lettre de sang” (Дурная слава этого подрядчика записана кровавыми буквами). Brûlement des paperasses de la robinocratie (сожжение старых бумаг робинократии, т.е. юристов). Logo-diarrhée (словоизвержение, многословие) – Вольтер употребил его как-то в частном письме. Oiseux (бездельный, праздный) – было употреблено Мазильоном (Masillon), за что его упрекали в новаторстве; ему был сделан выговор и за то, что он сказал “contempteur des lois” (порицатель законов).
Слово naguère (недавно, намедни), которое было изгнано и заменено выражениями “il nʼyapas longtemps, depuis peu” (несколько времени тому назад) было снова принято, как и certes (конечно), на исчезновение которого жаловался Лабрюйер. Отель Рамбулье вел борьбу против слова car (ибо); Гомбервиль (Gomberville) хвастал, что он ни разу не употребил его в своем четырехтомном романе “Полекссандр”.
Философия и науки приобрели множество терминов: idéaliser (идеализировать), idéalisme (идеализм), idealiste (идеалист), indifférentisme (индифферентизм, безразличие в вопросах веры), [85]idéalisation (идеализация), idéalité (идеальность), perfectionnement (усовершенствование), perfectibilité (способность усовершенствоваться). Etre suprême (Верховное Существо). – “Робеспьер вздумал провозгласить Верховное Существо Республики, не имевшее ничего общего с богом... Один санкюлот сказал: "Нет больше бога, есть только Верховное Существо"” (Лагарп). Попытались ввести слово sciencé (ученый), но оно было не нужно, так как со средних веков существовало равное ему savant. Англичане, не имеющие этого слова, затруднялись дать название человеку, занимающемуся наукой; они говорили: “изучающий санскрит”, “изучающий философию” (student of sanscrit, student of philosophy) и т.д. Недавно они переняли французское savant и создали неологизм scientist.
Слова, незадолго до того вошедшие в язык, во время Революции стали общеупотребительны:
Modernisme (модернизм), naturalisme (натурализм), употреблявшийся в отношении к религии, – религия природы. Sélection (естественный подбор) – слово, вновь введенное из английского языка М-м Клеманс Руайе (Clémence Royer) в предисловии к переводу книги Дарвина; rieniste (отрицатель), nihiliste (нигилист) – создание этого слова приписывается Тургеневу, однако Кастиль (U. Castille), обладавший очень богатым словарем, употребил его в своей книжке “О людях и нравах царствования Луи-Филиппа” (“Les hommes et les mœurs du règne de Louis Philippe”, 1853).
Старые слова получили новое значение: lanterner до Революции значило быть в нереши[86]тельности, колебаться – “Le cardinal lanterna tant les six derniers jours” (“de Retz”) (Кардинал сильно колебался в последние шесть дней). После Революции оно значило – повесить на фонаре. Moralité – до Революции – рассуждение о морали, нравоучение, переданное в какой-нибудь иносказательной форме; после Революции – моральность, нравственные качества какого-нибудь человека, его привычки и принципы (Словарь Академии, год VI). Niveler – до Революции – измерять уровнем, нивелиром, niveleur – тот, для кого измерение нивелиром является профессией, после Революции – уравнивать, niveleur – “тот, кто стоит за равенство состояний и наделов земли”. Egalité – до Революции – одинаковость, соответствие, полное сходство двух вещей; после Революции – равенство в правах, закон одинаковый для всех и в защите и в наказании. Patente (свидетельство) – до Революции – выражение канцелярское и финансовое, употреблявшееся только в специальных фразах: lettre patente (жалованная грамота); после Революции – патент, концессия или привилегия, покупаемая у правительства на право занятия каким-нибудь производством или торговлей. Juré – до Революции – тот, кто давал надлежащую присягу при получении звания мастера в какой-нибудь профессии: chirurgien juré (присяжный хирург), juré vendeur de volaille (присяжный продавец живности), maître juré – в ремесленных цехах так называют людей, приставленных, чтобы следить за исполнением уставов; после Революции – комиссия из простых граждан, созванных, чтобы констатировать открывшееся преступление. Spéculer, обозначавшее – пре[87]даваться самому отвлеченному философскому и математическому мышлению, – во время Революции перешло в язык финансистов (спекулировать). Souverain (верховный властитель) – после Революции существительное собирательное: “Lʼuniversalité des citoyens est le souverain” (совокупность всех граждан – есть верховная власть).
Литература XVIII в. помимо других достоинств отличается точностью и ясностью языка, сдержанностью и тщательным подбором образов. Эти качества развились в ней благодаря тому, что она служила орудием борьбы. Романы, повести и трагедии развивали философские теории: самые сухие споры, например, о хлебной торговле, были облагорожены возвышенными идеями. Противоположные мнения забрасывались насмешками, и противники побеждали друг друга рассуждениями. Язык неизбежно должен был стать точным, сдержанным в образах и скупым на слова, чтобы не затемнять предмета спора. Со времени Декарта критический ум был по преимуществу умом философским, философы картезианской школы предлагали начинать спор с определения терминов, которые будут в нем употребляться, и энциклопедисты придавали точно такое же значение точному определению слов: Дидро утверждал, что часто споры бесконечно затягивались из-за того, что противники употребляли одни и те же слова с различными значениями, Кондильяк считал, что язык – это аналитическая система, и если слова – носители мыслей, то главное орудие в искусстве мыслить, – это язык точный, как математика, со словами правильно употребленными и расставленными.
[88]Разум, который впоследствии был обоготворен членами Коммуны 1793 г., был для энциклопедистов верховным властителем: они ничего не принимали на веру со слов учителя; они не уважали ничего, даже если оно было освящено традицией; они не признавали даже того, что было признано необходимым по социальным условиям. Они критиковали все. Социальные и политические законы, религиозные верования, философские системы, светские предрассудки, все должно было предстать перед судом Разума и доказать свои права на существование: все было разобрано на части, проанализировано и тщательно взвешено. По образному выражению Гегеля “человек в то время ходил на голове”.
Но рядом с энциклопедистами появились другие писатели, которые усомнились в могуществе анализа, поставили под вопрос мышление, построенное на разуме, и противопоставили разуму – чувство. “Что бы ни говорили моралисты, разум очень многим обязан чувствам, которые, по всеобщему признанию, тоже многим ему обязаны: благодаря их деятельности наш разум совершенствуется”, – писал Руссо в своем “Рассуждении о неравенстве людей” (Discours sur lʼinégalité parmi des hommes), одном из самых оригинальных шедевров XVIII в. В другом месте этого же “Рассуждения” он решился прибавить: “Я осмеливаюсь утверждать, что состояние размышления – противоестественное состояние, и человек, который размышляет, – ненормальное животное”. Он говорил Бернанден де Сен-Пьеру: “Когда человек начинает рассуждать, он перестает чувствовать”. Чувство развинчивало разум, сердце одерживало верх над головой.
[89]Брожение, происходившее в обществе XVIII в., должно было не только привести к изменению политического строя, но также к обновлению вкусов и чувств общественного человека.
Любовь к природе, незнакомая аристократам, покидавшим свои земли ради двора и версальских садов, так неожиданно проснулась в душе городских буржуа, что они наивно решили, что открыли природу, так же как Христофор Колумб Америку. Никто до них ее не знал и никто о ней не писал. “Поэзия, которую мы называем описательной, – говорит Шатобриан в “Гении Христианства”, – была неизвестна в древности. Гесиод, Феокрит и Вергилий несомненно оставили нам очаровательные описания сельских работ, нравов и наслаждений, но что касается картин природы, описаний неба или времен года, которые обогатили современную поэзию, мы находим на это в их произведениях только слабые намеки”. Новая литература не стала заниматься сельскими работами и нравами, но природой с точки зрения романтической, живописной и сантиментальной: природу наделяли чувствительной душой. За несколько лет до Революции один швейцарский ученый, естественник Боннэ (Bonnet), который на старости лет стал философом, открыл у растений бессмертную душу и установил небесный рай для ослиц и мулов, приговоренных к тяжелому труду на земле, вероятно за то, что в земном раю они поели запрещенного сена.
Любовь – страсть, которую в аристократический период сдерживали, обуздывали, подчиняли политическим уставам и светским правилам, восстала и объявила свою власть над [90]человеком и свое право управлять его мыслями и поступками.
Точный язык Вольтера не был в состоянии служить этим новым вкусам и увлечениям. “Искусство описывать природу, – говорит Сент-Бев[46], – настолько молодо, что для него еще не придуманы выражения,...чтобы описать все разнообразие выпуклых, закругленных, удлиненных, приплюснутых или ломаных очертаний горы, вы находите только перифразы, ту же трудность надо преодолеть и при описании равнины и долины. Что же касается какого-нибудь дворца, то описать его не представляет затруднений... в нем каждый завиток имеет свое название”.
Политика создала парламентский язык; чувство природы, любовь и чувствительность в свою очередь должны были создать свой особый язык.
Придворный этикет делал аристократа стоиком; он обязывал придворного скрывать душевные волнения и физические страдания, быть всегда улыбающимся и безупречно любезным; поэтому и аристократическая литература не останавливается на описании страданий. Глагол larmoyer (заливаться слезами, слезоточить), исчезнувший в XVII в., снова оживает после Революции, так как в буржуазной литературе “страдание должно было послужить высшим проявлением таланта” (М-м де Сталь), и нервы должны были играть главную роль. В язык было влито [91]большое количество сентиментальных слов: endolorir (заставить страдать), énervation (расслабленность), alanguissement (томление) – “un tendre alanguissement énerve toutes mes facultés” (нежное томление расслабляет все мои способности, Руссо). Désespérance (отчаяние), appâlir (заставить побледнеть), vaporer (впадать в меланхолию, истерику), énamourer (влюбить), désaimer (разлюбить). – “Почему французы не говорят désaimer, если они так быстро влюбляются и так скоро перестают любить под влиянием мимолетного каприза?” (Мерсье). Tendrifier un cœur comme un gigot de cordon bleu (смягчить сердце как вареный окорок).
Человек больше не старался вознестись в мыслях; он отдавался чувствам и ощущениям, он отказался от философских размышлений, от разумной критики и позволил увлечь себя “поэзии образов, которые подобно музыке, отдают человека во власть таинственным и смутным грезам” (М-м де Сталь). Странное явление: сенсуалист Кондильяк облекал мысль в язык сухой и абстрактный, как математика; спиритуалист Мальбранш (Malebranche) “в своих метафизических работах старался соединить идеи с образами”. В революционный период безмерное увлечение прилагательными, сообщающими языку образность, сравнениями, метафорами и антитезами развивалось без всяких преград; при содействии дурного вкуса оно создало напыщенный слог, подобный ужасному напыщенному многословию, перешедшему во времена Петрония из Азии в Афины[47], – [92]многословию, которое не превзошли самые нелепые экстравагантности романтиков.
В то время можно было услышать с трибун в собраниях и клубах и прочесть в газетах и брошюрах такие выражения, как: “Неужели ужасная гидра аристократии будет всегда возрождаться после своих поражений? Это она изгоняет истинный разум и порядок” (“Парижская Революция”, № IV, 2 августа 1789 г.)[48]. Затем гидра аристократии превращается в гидру анархии: “Гидра анархии может возродиться из своего пепла; постараемся же уничтожить это чудовище и обезвредить его навсегда” (там же, № VII)[49]. Гидра превратилась в Феникса, чтобы возродиться из своего пепла. “Аристократия кует себе оружие в мастерской свободы” (там же, № IV). “Барышники не спрячутся от бдительного ока человечества, которое их преследует” (№ III). “Доверие, свобода, безопасность – вот источники общественного благоденствия” (Циркуляр Парижского Комитета общественного питания). Лустало (Loustalot) называет эту галиматью “великим принципом”. “Гласность – это защита народов” (Bailly). Байи имел честь создать несколько эпических слов, которые были приписаны Жозефу Прюдому. Колонн в статье “Mémoires sur les substances” изображает Неккера имеющим “в виде телохранителя призрак голода и опи[93]рающимся на факел восстания”. “Дух свободы просыпается; он встает и струит на оба полушария свой божественный свет, свой животворный пламень” (Фоше, Гражданская речь Франклина – Fauchet, Eloge civique de B. Franclin). “Кинжалы клеветы размножились” (Приказ Лафайета 31 июля 1789 г. – Ordre du jour de Lafayette 31 juillet 1789). “Когда нация устремляется от рабского ничтожества к созданию свободы” (Мирабо). Революция так разожгла вдохновение холодного педанта Лагарпа, что надев красный колпак, он объявил: “Железо пьет кровь, кровь насыщает его ненавистью, а ненависть несет смерть”. “Народ может навсегда утвердить свободу, только начертав закон, который он будет поддерживать остриями своих штыков” (Billaud de Varenne, Discours 19 décembre 1792 – Бийо де-Варенн, речь 19 декабря 1792 г.). “Граждане ждут от Наполеона Бонапарта, чтобы он навсегда заткнул кратер революций” (Bulletin de Paris, 12 Thermidor, an X – Парижский бюллетень, 12 Термидора, год X). “Писатели, сыновья революционной бури”. “Желчь, трижды вскипевшая, окружает его сердце точно кремневой стеной”. “Когда огниво анархии ударит по нервам его сердца, – сердце извергает огонь” (Fauchet, Journal des amis, – Фоше, Газета для друзей).
“Несчастие – горнило, в котором бог закаляет душу” (Bulletin de Paris, Парижский бюллетень). “Трагедия – исполин, поддерживающий нравственность человека” (La tragédie est le colosse de lʼhomme moral. “Décade philosophique”, Thermidor, an VIII. – “Философская декада”, Термидор, год VIII). “Бог – это вечный девственник [94]вселенной” (Dieu est lʼéternel célibataire des mondes. – Шатобриан, “Гений Христианства”)[50]. “Таинственное целомудрие луны в прохладных просторах ночи” (там же). “Умирающие уста Аталы приоткрылись, и его язык вытянулся навстречу телу Господню, которое поднесла ему рука священника” (Шатобриан, “Атала”).
Литература изображала безнадежность и тщетность человеческого величия. “Земля – это только прах мертвецов, смоченный слезами живых” (“Атала”). “Слава – это только траур счастья” (М-м де Сталь). “Только через смерть нравственность проникла в жизнь” (“Гений Христианства”). “Смерть – это полунебытие, придуманное для того, чтобы грешник почувствовал весь ужас полного небытия” (там же).
Количество глупостей утроилось в то время. Чтобы судить, насколько этот язык, уснащенный прилагательными, метафорами и антитезами, был чужд языку XVIII в., достаточно вспомнить жалобы Вольтера, негодовавшего на неумелое введение английских слов (redingote от riding coat – платье для верховой езды, boulingrin от bowling green – лужайка, на которой играют в мяч, и т.д.), и возмущенного иносказательными выражениями, как: “зажечь факел восстания”, “мой разум сыплет искры”, “у трона свои обычаи”, “судьба разбрасывает тайны”, “рыцари уходили в могилы, увлекая за собой своих победоносных врагов”. [95]Морелле, бывший немым от негодования свидетелем метафорических и антитетических оргий Революции, нашел в своем старом сердце достаточно пуризма, чтобы прийти в негодование от слога “Аталы” и спросить, “во что же превратится французский вкус, язык и литература, если разрешаются такие выражения, как: "пить волшебство с ее губ", "огненные луны", "голоса одиночества угасали", "влажная почва шептала", "возгласы рек", "трупы сосен и дубов", "столбы дыма, осаждающие облака и изрыгающие молнии"”[51] и т.д. Современные читатели, которые знают и худшие выражения, с трудом могут понять гнев и отчаяние Вольтера и Морелле.
Но все нападения были тщетны: новый литературный язык со всеми своими достоинствами и недостатками утвердился окончательно еще до того, как пробил последний час XVIII века; рожденный на парламентских трибунах и на столбцах политических газет и брошюр, он развился и пополнился в романах, которые после падения Робеспьера размножались, как грибы, и в драмах, настойчиво требовавших права на существование.
Он ждал только, чтобы талантливые мастера его отшлифовали, сделали гибким, довели до совершенства и употребляли его в истинных произведениях искусства.
Шатобриан овладел этим новым языком, презираемым престарелыми членами бывшего света и всеми писателями, претендовавшими на изящество стиля: он пользовался им с ге[96]ниальным мастерством. “Атала” – первое романтическое произведение этого века, осмеянное литераторами, но встреченное публикой с исключительным энтузиазмом, так же как двадцать лет спустя были приняты “Размышления” (“Les méditations”) Ламартина, открыло новую литературную эру: только после того, как революционный язык утвердил в прозе свое риторическое главенство, – Ламартин, Виньи, Гюго и его романтическая школа сумели завоевать ему место и в поэзии.
Как только начал остывать пыл политической борьбы, разгорелась снова литературная борьба, вспыхнувшая перед Революцией: образовалось два лагеря – классиков и романтиков, как их назвали впоследствии. “Одна часть литераторов, – пишет Шатобриан, – восхищается только иностранцами (главным образом Шекспиром, которого ставит выше Корнеля и Расина), тогда как другая упорно придерживается нашей старой школы. По мнению первых, у писателей века Людовика Великого нет живости изложения, а главное – очень мало мыслей, по мнению вторых, все это нарочитое движение, все эти теперешние усилия мыслить – только упадок и вырождение” (“Mercure”, 25 Прериаля X года). Война продолжалась несколько лет; еще в VIII году “Меркурий” жаловался, что “хвалить Расина значило прослыть врагом Республики, человеком близоруким, фанатиком, стремящимся вернуть старые порядки” (Фруктидор, год VIII).
Фонтане (Fontanès), отыскавший Шатобриана в Лондоне, где тот жил в нищете, и обративший его из атеиста в католика, переиздавал статьи Вольтера против Шекспира [97]и уверял, что Вольтер раскаивался в старости, что он “раздразнил дурной вкус, осмелившийся посадить это чудовище на престол Софокла и Расина” (“Меркурий”, Мессидор VIII года). Шатобриан, преувеличивая мнения своего покровителя, сравнивал “критиков, опирающихся на природу, чтобы похвалить Шекспира, с теми политиками, которые погружают страну в невежество, чтобы выровнять социальные неравенства” (“Меркурий”, 5 Прериаля X года). Это была политическая борьба, продолжавшаяся в литературной форме: революционеры были за Шекспира, а реакционеры – за Расина.
В те тревожные дни смятение умов было так велико, что защитниками языка прежнего строя были те же люди, которые поддерживали философские идеи и политические принципы 1789 г. С другой стороны, Шатобриан и его друзья пользовались революционным языком для того, чтобы восстановить честь католической религии, осмеянной энциклопедистами, и чтобы вернуть власть священникам, изгнанным народом в 93-м году. Таким образом выходило, что победа революционного языка была утверждена теми, кто считал себя противниками революционных идей.
Язык, возникший между 1789 и 1794 гг. не был новым: если перелистать произведения старых авторов и книги тех писателей, которых называли либертенами и грязными писаками, то в них можно найти все эти вновь введенные слова за исключением небольшого числа созданных на злобу дня; у многих из этих писателей можно встретить те же обороты цветистого слога, ту же напыщенность, которые до наших дней украшают произведения [98]романистов, именующих себя анти-романистами[52].
Революция в конечном итоге ограничилась развенчанием аристократического языка и введением в общее употребление языка, на котором говорили буржуа и которым прежде пользовались в литературных произведениях. Этот перев Date: 2016-05-25; view: 301; Нарушение авторских прав |