Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Советуем прочитать. 1. Вентцель К.Н. Идеальная школа будущего и способы ее осуществления: Хрестоматия по истории школы и педагогики в России
1. Вентцель К.Н. Идеальная школа будущего и способы ее осуществления: Хрестоматия по истории школы и педагогики в России. — М.: Просвещение, 1974. — С.428—440. 2. Толстой Л.Н. Избранные сочинения. — М.: Худож. литература, 1989. (Прочитайте произведения, названные в тексте главы.) 3. Русская поэзия XIX—начала XX в. — М.: Худож. литература, 1987.
Глава 2. МАКСИМ ГОРЬКИЙ (1868-1936) Ранняя публицистика А-М.Горького. «Я знаю — писатель должен быть пророком...» — говорил Горький Ф.Д.Батюшкову в октябре 1898 года. Этот год принес Горькому всероссийскую известность. Весной вышли его первые книги. Их одобрительно встретила критика, с интересом — читатели. Слава приближалась. Но пока писатель постоянно испытывал нужду и сотрудничал в газете «Нижегородский листок»: «...а сейчас я делаю долги и ежедневные фельетоны в «Листке», — писал он С.Я. Елпатьевскому во второй половине октября 1898 года. В 1986 году «Литературная газета» перепечатала несколько фельетонов из «Нижегородского листка» 1898 года, которые вполне могли быть написаны и сегодня. Автор отражал скрытую социальную природу обыденного факта, с которым встречался в жизни, или брал его из частных объявлений, публиковавшихся в прессе. Вот один из фельетонов-очерков: «Возьмете в руки лист «Нового времени» и читаете объявления... «Студент, студент, студент» мелькает перед вашими глазами. «Студент репетирует по всем предметам за стол и квартиру», то есть за кусок хлеба. «Студент-медик, знающий массаж, репетирует по всем наукам» — и детей репетирует, и папашу готов растирать. «Студент... не стесняется расстоянием» — готов, значит, хоть в Любань пешком на урок ходить. «Студент, студент»... И вы слышите за всеми этими предложениями готовность работать до изнурения, до полной утраты сил и физических, и моральных, — вы слышите за словами объявлений единодушный крик десятков и сотен молодежи: — Дайте есть! Ради крова и куска хлеба, ради возможности доучиться, люди берут на себя непосильный труд и просят за него только хлеба. Теперь подумайте: кто эти люди? Это — будущие общественные деятели, не правда ли? Это — доктора, юристы, это — нужные для жизни, знающие люди — люди, от которых мы обыкновенно требуем энергии, энергии и энергии, неустанного труда, бескорыстия, отзывчивости на запросы жизни, света, помощи нам и снова, и всячески — энергии, энергии!.. Наши «общественные деятели» из разночинцев еще в школе, когда они готовятся вступить в жизнь, растрачивают свою энергию. Вот почему, между прочим, они так малоактивны, вступая в жизнь. Энергия тратится в борьбе за кусок хлеба — вот почему ее так мало остается для борьбы за правду, за достоинство людей. Человек вступит в жизнь мятым и ломаным, он утомлен уже тем путем, который пройден им, хотя это только начало пути. Но какое начало! Вы хотите иметь энергичных общественных деятелей? Помогайте же им жить, пока они еще учатся, и когда они войдут в жизнь, они вам помогут. Заботьтесь о сохранении их энергии, пока она еще не надломлена, пока она есть... Вот мы видим, как А.П.Чехов рисует нам хмурых, бессильных людей — Ионычей и других... Жалкие люди — не правда ли? Но что вынесли эти люди, этот Ио-ныч, пред тем как вступить в жизнь в качестве доктора? Этого не говорит Чехов. А ведь, может быть, Ионыч-то и есть тот студент, который, «не стесняясь расстоянием», гонялся за куском хлеба и в этой погоне потерял всю силу свою, испортил себе кровь и притупил нервы... Он жалок и даже гадок, но кто знает, чем бы он стал, если б вовремя получил помощь? Если б энергия, которой мы от него требуем, не была изломана и растрачена раньше, чем жизнь потребовала ее от Ионыча? Прочитаем еще один из «маленьких фельетонов» того же года. В нем Горький выступает против оскорбительной пошлости, посягающей на святую для писателя сферу — на классическую отечественную литературу... «Оригинальный образец почтения к писателю придумал водочный завод Бекмана, — он выпустил в продажу бутылки с водкой, изображающие бюст Тургенева. Таким образом, человек, который был не в состоянии вычитать что-нибудь у великого писателя, может ныне выпить из него водки. Для вящего остроумия гг. водочные заводчики, может быть, в скором времени выпустят водку в бюстах Толстого. Память Пушкина была уже утилизирована — один из южных заводов выпустил бутылку в форме московского памятника Пушкину и продавал в ней «Пушкинскую брусничную наливку». Милые люди! Жалкие люди... В 1898 году Россия отмечала 70-летие со дня рождения Л.Н.Толстого. В Нижегородском театре труппа под руководством Н.И.Собольщикова-Самарина представляла юбилейный спектакль: отдельные акты пьес Л.Н.Толстого и сорок картин по его произведениям других жанров. Горький пережил глубокую обиду из-за равнодушия публики, был крайне встревожен бедностью ее духовной культуры. Вот его публицистическая реакция на праздничное представление. «...Завтра в городском театре состоится торжественный спектакль в честь величайшего писателя нашего века Льва Толстого, слово которого слушает весь мир и которым Россия имеет счастье и право гордиться так же, как Англия гордится своим Шекспиром, Франция — Вольтером, Дантом — Италия, Испания — Сервантесом и немцы — Гёте. В частности, талантам Толстого, Достоевского и Тургенева наша страна обязана тем, что уже не смотрят на нас так, как смотрели 20—30 лет тому назад — как на дикарей, замерзающих в своих снегах и не способных к участию в работе общеевропейской мысли. В венце славы России нет более драгоценных бриллиантов, как эти три... Отнесясь незаслуженно холодно и сухо к трудам антрепренера, публика еще более странно отнеслась и к празднику в честь Льва Толстого. Она как бы не знала, что ей следует делать на торжестве в честь гениального художника страны. Как встретить его изображение и хорошо задуманный апофеоз его славы? Заметно было в настроении ее что-то близкое к недоумению пред фактом празднества, какая-то боязнь выразить те чувства, которые она испытывала при виде той жизни и людей, которых создал художник силой своего воображения. Как будто бы Толстой и его герои явились для нее чем-то новым и неожиданным, как будто она не знала, что этот ум и сердце сотворили такую массу типов, поражающих своей жизненностью. В конце концов поведение публики возбуждает очень печальные сомнения. Знает ли она, понимает ли всю глубину и силу великого писателя, которую могуче играет он на сцене мировой жизни? И если знает, неужели способность волноваться волнением гордости за страну, создавшую такого гения, как Лев Толстой, утрачена ею? Неужели души, подавленные хламом будничных мелочей, не могут стряхнуть с себя кору равнодушия ко всему, что выше обыденных интересов? И национальный праздник не возбуждает наших лучших чувств из тяжелой дремоты, обуявшей их? Возможно, у кого-то из наших читателей возникнет вопрос: зачем читать очерки, фельетоны М. Горького будущему учителю начальной школы, если эти произведения не входят в круг детского чтения? Однако мы обратились к ним не случайно. И далеко не только потому, что они интересны. Приведенные выше и другие аналогичные произведения не включались в учебную литературу. Не вошли они и в тридцатитомное собрание сочинений[lxxix]. Между тем именно они проливают свет на самое начало творческого пути выдающегося русского писателя XX века. Для нас же особенно значимы они в связи с тем, что уже в конце 90-х годов XIX века и в начале века ныне уходящего Горький написал почти все свои повести, рассказы, сказки для детей. Газетные публикации этого времени характеризуют не только социокультурную ситуацию, но (это здесь — главное) и лично значимое отношение их автора к проблемам культуры, детства, юности; к состоянию образования, чтения. Шире — его отношение к атмосфере, к исторической ситуации, в которой рос сам Алеша Пешков, которую он раскрывает детям в произведениях, им адресованных, стремясь помочь увидеть, понять ее. Не случайна и тематическая перекличка приведенных выше публицистических выступлений Горького с рассказами, сказками, повестями, с которыми он обращался к юному читателю: «Убежал», «Горемыка Павел», «Нищенка», «О чиже, который лгал, и о дятле—любителе истины», «Изложение фактов и дум, от взаимодействия которых отсохли лучшие куски моего сердца», «О мальчике и девочке, которые не замерзли» и др. Произведения эти различны по жанру. Но все они раскрывают реальные мерзости, из-за чего дети лишаются нормального детства. Все они говорят об отзывчивости, о ранимости души самого автора, который словом и делом старался помочь детям, пытался доставить им радость. Выступления в «Нижегородском листке», «Самарской газете», «Одесских новостях» — рассказы, очерки о детях направлены против схоластики в образовании, против иезуитского воздействия на детей, против их раннего морального разложения. Этот аспект нравственных, эстетических исканий Горького в начале его творческого пути — ключ к верному пониманию личности писателя, субъективной и объективной обусловленности его творчества. Он стремился подарить детям хотя бы небольшую, но реальную радость: создает в Нижнем Новгороде бесплатный каток, общегородские новогодние елки, организует подарки для бедных детей. В 1898 году Горький занялся организацией своеобразного общественного фонда помощи народным школам: открывает в них библиотечки, кабинеты наглядных пособий. Через местную печать обращается к жителям города, а к знакомым литераторам, художникам — лично, с просьбой принять участие в благотворительной деятельности: собирать альбомы, книги, которые могли бы помочь детям в познании природы, жизни людей в разных странах, побуждали бы детей к различного рода активной, творческой самодеятельности, к литературному, театральному творчеству. Сам А. М. Горький выступал во всей этой просветительской и педагогической деятельности не только в роли вдохновителя и организатора. Он был практиком-режиссером самодеятельного театра: несколько раз ставил пьесу Б.Глаго-лина «Том Сойер» по повести Марка Твена. И в других делах, которые Горький организовывал для детей, он всегда и непременно сам заинтересованно, активно участвовал: составление и рассылка в бедные школы альбомов, книг-иллюстраций, выработка каталога школьной библиотеки, книг для детского и семейного чтения. Он помогал работе «секции гигиены, воспитания и образования», подготавливал и проводил детские праздничные утренники... Теоретические взгляды на воспитание и детское чтение. Уже в 90-е годы Горький выступает с критикой действий так называемой благовоспитанной публики, которая уводила литературу для детей в сторону от главного пути развития, подлинного народного искусства, от реальной, действительно трудной и трудовой жизни детей. Он стремился повлиять на взгляды и практические дела тех, кто определял содержание чтения детей: писателей, издателей, педагогов, родителей, библиотекарей... Эта деятельность и составляет основу его письма-обращения к Третьему Международному конгрессу по семейному воспитанию. Конгресс состоялся в Брюсселе в 1910 году. Из-за болезни Горький не мог поехать, хотя был приглашен и знал, что его ждали: к этому времени авторитет М.Горького был значителен. Письмо Конгрессу названо «Сказка жизни». Уже в самом названии ощутим подход М.Горького к воспитанию и творчеству: «Расскажем детям искренне и просто великую сказку прошлого, расскажем о наших страданиях и победах, ошибках и поражениях, и о наших надеждах, что мучает и возбуждает бодрость в наших сердцах». Автор этого открытого письма озабочен тем, чтобы «ребенок приучался чувствовать себя хозяином мира и наследником всех благ»... «Ибо земля принадлежит детям!» Но для того, чтобы так воспитывать детей, «нам нужно воспитать в себе самих гордость наследством веков, мы сами должны полюбить тот сказочный труд наших предков, продуктами которого полны наши музеи, сокровищницы культурных завоеваний, наши города, которые все более становятся музеями, — эту гордость прошлым и любовь к нему дает знание истории культуры, знание жизни человечества; привейте эту любовь и гордость прошлым сердцам детей, наследникам всей работы мира!» Эти актуальные для нашего дня мысли, думается, даже нет необходимости комментировать. Уважение к труду поколений, любовь к истории отечества, понимание человечества «как единой мировой семьи», призыв рассказать детям «искренне и просто великую сказку прошлого» — все это значимо и для теории писательского дела, и для научного обоснования педагогической практики учителя. Обращаясь сегодня к теоретическому наследию А.М.Горького в сфере воспитания литературой, чтением, необходимо исходить из предпосылки, что его взгляды на назначение литературы и чтения составляют фундамент не только для верного понимания исторического процесса, но и для оценки его перспектив. Это понял, к примеру, К.И.Чуковский уже во время первой встречи с Горьким, которая состоялась в Петрограде зимой 1915 года: «Я и не предвидел тогда, что доживу до расцвета детской поэзии в нашей стране, какого никогда не бывало ни в старинной нашей литературе, ни в новой, что у меня на глазах выдвинется когорта поэтов, которые поднимут этот захудалый и всеми презиравшийся жанр до высоты огромного искусства... что вообще детская литература сделается, как любил выражаться Горький, великой державой, за- воевавшей себе признание у самых строгих и взыскательных читателей...»[lxxx] В статье «По заветам Горького» Чуковский рассказывает, что именно в общении с Горьким он убедился: литература для детей — «чрезвычайно трудное и сложное дело, требующее раньше всего большой эрудиции. Эрудиция Горького и в этой области была всеобъемлющей. Обнаружилось, что он знает не только парадные комнаты детской словесности, но и все ее чердаки и подвалы. Знает и Борьку Федорова, и Фурмана, и старуху Ишимову, и Клавдию Лукашевич, и Желиховскую, и Александра Круглова. Французская литература для детей была столь же досконально известна ему, как и голландская, и чешская, и американо-английская. Поэтому к каждому нашему совещанию мне приходилось готовиться, словно к экзамену»[lxxxi]. В последнее десятилетие прошлого и в первые десятилетия нашего века А.М. Горький определил ведущие концепции художественного творчества, направленного на воспитание творчески активной, деятельной, духовно богатой, целостной личности. Вдохновение и творчество — эпицентр литературы для детей: «Ей нужны не ремесленники, а большие художники, поэзия, а не суррогат поэзии. Она не должна быть придатком к литературе для взрослых. Это великая Держава с суверенными правами и законами...»[lxxxii] Эти методологические позиции Горький будет настойчиво развивать и в 20—30-е годы, о чем мы продолжим разговор в соответствующей главе. Здесь же далее посмотрим на его художественные произведения для юного читателя. Первая «Биография». В литературу, как и вообще в жизнь, Горький входил смело, упрямо, даже одержимо. «Хочу красоты и всего хорошего», — так заявил молодой человек 24 лет, тогда еще мало известный в России литератор. О детстве будущего великого писателя все школьники знают по его повести «Детство» (1913). Отрочество и юность выразительно нарисованы в автобиографических произведениях «В людях» и «Мои университеты». Собственное признание автора гласит, что с десяти лет он «знал жизнь и работал, а жизнь нагревала... ударами своих кулаков и, питая... всем хорошим и дурным, наконец, — нагрела и привела в движение». Жизнь ломала, крутила, всячески вывертывала мальчишку, а он тянулся к свету. Выискивал в людях доброе, выковывал в себе веру в то, что добра и красоты в них больше, чем зла, жестокости, безверия. Школа жизни, обогащавшаяся постоянно неистовой страстью к чтению, святой верой в силу литературных героев как в реальную личную жизненную опору, как будто по принципу «чем хуже — тем лучше», вытачивала в Алеше, Алексее Пешкове тот могучий внутренний стержень человеколюбия, истинной душевности, альтруизма, любви к человеку, который и составил в последующем высокий гуманизм всего его творчества. Уже в первой «Биографии» (1893) читатель найдет проникновенную, обжигающую картину, казалось бы, невыносимой жизни мальчишки, вынужденного убежать из дома, где порки, шлепки, всяческие издевательства стали невыносимыми — заканчивались все более изнуряющими и длительными болезнями: «Получаю предварительную порку и обещание генеральной с двумя пожарными солдатами, как только прибудет дедушка»[lxxxiii]. Это признание из «Биографии». Чтобы наш читатель мог насладиться и почувствовал, что чтением «Биографии» целесообразно предварять вхождение детей в ранние рассказы, сказки Горького, в повесть «Детство», обратимся к авторскому тексту: «Наступает ночь. Это была славная, манящая на волю весенняя ночь, из окна кухни я смотрел на небо, там все было прекрасно, чисто и грустно, как всегда весенними ночами, впрочем, но та ночь была первой такой величественно ласковой и многообещающей. Поэтому я отворил окно, вылез на крышу и, оставив его открытым, слез с крыши на соседний двор, где, я знал, по ночам не запирались ворота, вышел на улицу и направился в поле. Ибо нигде так легко и хорошо не думается, как в поле. Но я не нашел в ту ночь предметов, достойных дум, а просто лег и стал смотреть, как горели и искрились звезды, пока не уснул»[lxxxiv]. Эта светлая картина ночи, в которую наш маленький герой уходит из дома, следует сразу же после тяжелейшей болезни вследствие очередного избиения в семье: «— Выздоровел? — Вопрос гуманно-хозяйственный. — Книжек читать не станешь небось? — Вопрос насмешливо-предостерегающий. Этим заканчивается встреча, и снова начинается ряд однооб-разнейших безобразий, именуемых воспитанием сироты, дальнего родственника. Я снова читаю книжки, ворую деньги на свечи и, конечно, пойман как раз на месте преступления, с пятиалтынным...»[lxxxv] Итак, избиение до потери сознания за то, что наш герой читает, да еще тратит деньги на свечки, без тусклого света которых, понятно, ночью не побеседуешь с книгой. А днем к ней не допускают все те же родственники-воспитатели, загружая ребенка взрослыми делами... Откуда же в нем сила, помогающая увидеть славную ночь вскоре после выздоровления, сразу же после очередного наказания? Манящее наслаждение чтением? Ведь признается же автор «Детства»: «Всем, что во мне есть хорошего, я обязан книгам». Однако едва ли даже уникальная способность чтения-самовоспитания, самоуспокоения, самоутверждения, иначе говоря, чтения — как самоотчуждения от окружающих мерзостей — может быть столь абсолютно значима. Видимо, нравственное самоуспокоение, созидательный уход в мир воображаемого добра, красоты, справедливости корнями имели способность Алеши Пешкова жить одновременно и в реальном, и в воображаемом мире. Питать душу, нравственную устойчивость тем лучшим, что он умел находить, видеть, чувствовать в людях, с которыми общался, и умножать крупицы этого реального доброго-созидательного тем, что вычитывал в книгах: «...И ух, как рано бы я потерял веру в хорошее и чистое человека, если б не надеялся, что за этим миром есть мир Атосов, Портосов, Д'Артаньянов и иже с ними! Да прибавьте к этому природу, бескорыстно теплую и ласковую, заставлявшую идти ближе к людям, но еще не успевшую научить меня глубже смотреть в их души — потому все возвышавшуюся в моих глазах в ущерб человеку»[lxxxvi]. Заметим: природа — «бескорыстно теплая и ласковая...». А книги «покупались мной на базаре — это были всё славные романы, рисовавшие хорошую любовь и добрые, человеческие подвиги, всегда идеально бескорыстные и самоотверженные»[lxxxvii]. Мысль об особой возможности произведений искусства вызывать воображением в сознании картины, созвучные нравственным идеалам, которые близки человеку, которых он жаждет, пронизывает большую часть произведений М.Горького. Вспомним авторское признание в повести «Детство». Вот как раскрывает автор состояние внутреннего «я» — десятилетнего читателя поэм А.С.Пушкина: «Это были поэмы Пушкина. Я прочитал их все сразу. Так бывает после того, как долго ходишь по моховым кочкам болотистого леса и неожиданно развернется перед тобой поляна вся в цветах и солнце. Минуту смотришь на нее очарованный, а потом счастливый обежишь всю, тихо радуясь: «Там на неведомых дорож-ках//Следы невиданных зверей...» Мысленно повторял я эти чарующие строки и видел таинственные тропы, на которых примята трава, еще не сбросившая капель росы, тяжелых, как ртуть. Полнозвучные строчки стихов запоминались удивительно легко, празднично украшая все, о чем они говорили. Это делало меня счастливым. Стихи звучали как благовест новой жизни. Какое это счастье быть грамотным!..»[lxxxviii] Как видим, писатель говорит о животворящей способности эстетически грамотного чтения. Эстетическая радость — в наслаждении тем, что стихи открывают картины-представления, «празднично украшая» воспроизводимую воображением жизнь. Горький пишет о том, ценность чего мы подчеркивали в начале этого учебника, — о слиянии эмоционально-эстетического состояния читателя с эстетическим отношением автора произведения к воспроизводимой и создаваемой им действительности — к картинам, которые стимулируют эстетическое сознание читателя, вызывают по ассоциации как бы лично им нарисованные сюжеты, душевные состояния... Эта же самая способность проявляется и при заинтересованном эстетическом отношении человека, жаждущего понять самое жизнь при непосредственном соприкосновении с нею. Вернемся к «Биографии». Мы расстались с ее героем, когда он решил не возвращаться туда, где его ждала очередная порка... И вот он на пароходе в должности поваренка. Пароход курсирует по Волге. Путь большой... «Рабочий день начинался с шести часов утра и кипел безостановочно до десяти-одиннадцати вечера, а потом уже я был свободен от работы, и тут начиналось нечто непередаваемо хорошее, возвышающее душу»[lxxxix]. Заметим: и здесь — нечто хорошее, «возвышающее душу». За этим признанием автора и героя следует картина своеобразного вечернего ритуала — беседа уставших за день рабочих: «Говорилось о разных житейских делах и о странных человеческих поступках, вызывавших мины и возгласы недоумения у собеседников. Рассказывались странные, необъяснимые истории и случаи, иногда сказки, и чем позднее становилось, тем более разговор утрачивал грубый, скотский характер и принимал более чистый и человеческий. Это объяснялось тем, что луна всегда так ласково и нежно обливала реку, река задумчиво и увлекающе гудела под колесами парохода и четким, примиряющим звуком плескалась о берега, а они, эти берега, представляли из себя бесконечный ряд поэм, красивых и не поддающихся описаниям и заставлявшим и думать, и чувствовать глубже, чище, добрее. ...И в этих рассказах и в тоне их было столько теплоты, задушевности, хорошего и доброго, учившего меня понимать и любить человека. Эти публичные покаяния с полным отсутствием самолюбия в передаче хода совершения того или другого недоброго поступка давали понять ясно и просто, — как не дадут пятьсот томов книг, — что человек все-таки хорош, и если он грязен и пошл, то это как будто бы не его вина — а так уж требуется кем-то или чем-то, и давали почувствовать, что он гораздо более глуп, чем зол»[xc]. Читая «Биографию», нельзя не обратить внимание на то, что автор словно бы не занят фабулой. Как вытекает из жанра биографии, повествование идет от первого лица, — автор вводит читателя в историю своей жизни. Но жизнь эта состоит не из истории событий, последовательно или противоречиво определяющих ее течение, ее содержание. В центре внимания внутренняя жизнь героя, состояние его души, его впечатления от происходящего вокруг него. Наблюдения, впечатления, мысли и чувствования поваренка Алеши, а не его поступки, не физические действия мальчика — главный фокус повествования. Впечатления от смысла бесед, которые ведут вечерами усталые за день люди, работающие на пароходе; от интонации этих бесед; от того, как характеризуют сами себя их участники: «Иногда и я рассказывал что ни то из прочитанного, и тогда Потап сажал меня на колени, пристально смотрел в лицо и говорил, когда я кончал рассказывать: — Чудашноватый ты парень будешь, Ленька, уж это верно»[xci]. И в этой реакции Потапа главное не сам факт действия Леньки, а его оценка. Нюансировка повествования строится на раскрытии психологии тех, о ком идет речь. Автор включает читателя именно в смысл чувствований, в эмоциональный настрой, свойственный отношениям к тому, что слышит, видит повествователь. В состояние его души: «Я не хотел спать, оставался на отводе и смотрел на фантастические узоры, падавшие от берегов, поросших деревьями и кустарником, на ласковые и сильные волны Волги, сливавшиеся в одно широкое, гладкое зеркало, радушно отражавшее в себе и бесконечно глубокое небо с огненными пятнышками звезд, и все, чему хотелось посмотреть на нее. Я наполнял пространство картинами своей будущей жизни, она всегда была скромна и вся из почтительно добрых поступков. Вот я брожу с места на место и всем помогаю, уча грамоте и еще чему-то. Меня все любят и ласкают, и везде я всем родной, и все мне родны и дороги, и черт знает до чего глупо и хорошо жилось под сладкую музыку из поэм природы с шепотом волны, из звучных детски чистых грез и многого другого, чего теперь уже не помнишь и чего никогда больше не почувствуешь. Было и горе, но его можно на этот раз оставить, не вспоминая. Из этого не будет ущерба ничему»[xcii]. Вспомним и сравним с только что процитированным ранее приведенное из повести «Детство». Тот же прием: проекция будущего, вытекающая из сиюминутного состояния души, питающейся собственными эмоционально-эстетическими впечатлениями. Природа, способность видеть, чувствовать ее и в «Детстве» сливаются с ассоциативными картинами, вызванными чтением поэм Пушкина. Детская способность полного слияния с окружающими картинами, подвластность, если они приятны; способность включения своего внутреннего «я» в независимый от моего «я» мир, проекция в космическую бесконечность, слияние звездного неба и волшебства переливающихся волн огромной реки. В этой особенности стиля первой «Биографии» — ключ к пониманию стиля, художественной структуры и нравственности того, что составляет содержание, смысл повести «Детство». Вспомним, и в повести о своем детстве М. Горький внимателен не только и, пожалуй, не столько к факту физического действия, сколько к анализу реакции персонажей (прежде всего — своей собственной) на происходящее. Это свойственно даже картинам порки, пожара, пляски Цыганка, танца бабушки, молчаливого отступления, самоотстранения матери от событий в семье, т.е. наиболее значительным картинам сюжета. В «Биографии» есть своя короткая увертюра к последующей картине воскрешения души и тела избитого мальчишки-повествователя. Картину составляют, как мы уже заметили, ощущения, наблюдения, анализ впечатлений: пароход идет, а герой смотрит-мечтает, душа его трепетна, но уверенно набирает силы... «Биография» же сама по себе — увертюра к «Детству». К автобиографии сильного социального, нравственного звучания. Оба произведения — осуществление, реализация мечты, точнее — картина движения к тому высокому идеальному, о чем заявил 24-летний Максим Горький: «Хочу красоты и всего хорошего». Движение это, конечно, проявляют и действия героя: в «Биографии» он по окончании первого рейса известил «тихонько бабушку о себе и передал ей три рубля -— первые заработанные» свои деньги. Затем, после пяти или шести месяцев плавания, герой возвращается в дом деда и держится демонстративно независимо, ибо он — со своими двадцатью тремя рублями... Аналогичные этапы (ступени) деловой возрастающей независимости зафиксированы и в повести «Детство». И все-таки: оба произведения — глубокий и одновременно изящный анализ и зарисовка духовного движения героя к мечте, к идеальному. Развитие, расширение, обогащение его души, самосознания. Рост, развитие личности. Конфликт поколений или между человеком и объективными условиями бытия? Поставим вопрос: а не уход ли от осмысления, от анализа реального бытия, свинцовых его мерзостей, представляет собой обращение писателя к светлому, романтически окрашенному мечтой мироощущению юного героя? В классическом реализме XIX века раскрытие склонности персонажей увлекаться мечтой, чем-то идеальным, что отрывает от сложностей земного бытия, определялось именно как отрыв от земного. На поставленный вопрос хорошо дан ответ в работе А.А. Кунарева «Ранняя проза М.Горького. Нравственно-эстетические искания»: «Направление поисков М.Горького было иное, если не сказать противоположное: не уход, не противопоставление мечты текущему существованию, но стремление найти под его косной и привычной оболочкой нечто сокровенное, творческое, что само по себе, в случае обнаружения, оказывается чудом. Другими словами, идеал обретается в самом бытии, активно постигаемом заинтересованной личностью»[xciii]. Да, философское понятие вечности, бессмертия зависит в произведениях Горького от нравственных внутренних установок героев, от их лично значимых идеалов. Это наиболее наглядно, доказательно раскрыто в легендах, рассказанных старухой Изергиль. Данко, Ларра — герои ее легенд — бессмертны. А как увидеть зависимость действий от нравственного выбора в реалистических рассказах «Убежал», «Нищенка», «Дед Архип и Ленька» и в других произведениях из круга детского чтения? Горький говорил, что дорог ему человек прежде всего и главным образом «своим чудовищным упрямством быть чем-то больше самого себя». Разве не этим продиктовано поведение старшего героя в рассказе «Дед Архип и Ленька» (1893)? В тот роковой день, когда старый Архип украл голубой платок и кинжал, чувствовал он себя особенно плохо. Он равнодушно относился к возможной близкой смерти. Воспринимал ее как «необходимую повинность». Но что будет с внуком? Куда он денется? Как он без него будет жить? В этом — главная дилемма измученного нищенством старика. Он нужен внуку. Забота о внуке — смысл и цель существования старика. Ну а если на продолжение жизни надежды нет, он обязан позаботиться о внуке максимально практично — обеспечить его деньгами на хлеб, хотя бы на первое сиротское время... Представление о Леньке как части, зависимой от основного пусть и полуживого древа жизни, — от деда, подчеркивается в самом начале рассказа: «Костлявая и длинная фигура дедушки Архипа вытянулась поперек узкой полоски песка — он желтой лентой тянулся вдоль берега, между обрывом и рекой; задремавший Ленька лежал калачиком сбоку деда. Ленька был маленький, хрупкий, в лохмотьях он казался корявым сучком, отломленным от деда — старого иссохшего дерева, принесенного и выброшенного сюда, на песок, волнами реки». Далее углубляется мысль о связи и зависимости этих несчастных людей. Поразительна схожесть не только физическая, но и мировоззренческая: едино понимание ничтожности человеческой жизни не только голодных, нищих, но и богатых, имущих: «— Умница ты моя! Правильно сказал ты — пыль все... и города, и люди, и мы с тобой — пыль одна. Эх ты, Ленька, Ленька!.. кабы грамоту тебе!.. далеко бы ты пошел. И что с тобой будет?..» Любят друг друга дед и внук. Понимают, чувствуют необходимость друг для друга... Но нравственный выбор деда продиктован его ощущением конца жизни, безысходностью ситуации. Образ деда Архипа одновременно передает две функции экзистенциализма: выражает протест и выступает как средство этого выражения. Он понимает, что для него утрачено все в этой жизни. Грозит утрата внука — дед видит, понимает причину того, что Ленька идет в поселок не рядом с ним, а другой, своей дорогой. Дед видит, понимает, почему внук приходит к церкви — месту назначенной встречи — с пустой котомкой: внук не хочет, стыдится собирать милостыню. Старик сознает, что утрачено и что он продолжает терять... Жизнь лишается не только смысла, но даже самого малого оправдания. А силы для протеста нет. Единственная возможность — украсть хоть что-то и таким образом отомстить обидчикам (всем-всем, с кем встречается и не находит понимания) и, возможно, хотя бы чуть-чуть оградить внука, уберечь его от неминуемой близкой, как думает старик, смерти после собственного ухода из жизни. Прочитаем еще раз эпизод последней встречи внука и деда. Дед переживает момент, мгновение торжества, показывая голубой платок и кинжал, за который надеется получить для внука не один рубль... А внук? Он не может скрыть презрения и даже вспышку ненависти к своему покровителю, кормильцу... и ненавистному вору. Леньку влечет жизнь. Тяготит бессилие быть значимым, полезным для тех, кто живет не прячась. Лохмотья — его грязная серая одежда, сближающая мальчика с землей, не позволяющая ему выпрямиться и заговорить полным голосом с голубоглазой девочкой, страх, что она брезгует им, — все это становится на время выше его физической и нравственной возможности быть самим собой. Деда неосознанно возвышает представляемая в воображении выручка от продажи украденного голубого платка и кинжала. А внук в это мгновение готов любым способом отделить себя от своего единственного покровителя и защитника. Его внутреннее «я» не приемлет ситуацию. Разумная позиция невозможна: «Воришки! Воришки! Воришка, воренок!» — слышит Ленька не только ушами, но всей своей детской душой. Он «украдкой бросает взгляд в сторону и видит в окне ту девочку, которую давеча он видел плачущей и хотел защитить... Она поймала его взгляд и высунула ему язык, а ее синие глазки сверкали зло и остро и кололи Леньку, как пчелы». Воображение Леньки усиливает стыд, обостряет боль бессилия, умножающуюся подсознательно страхом, неотвратимостью расплаты перед тем, что недавно воспринималось как пыль, как нечто незначительное. В воображении Леньку колют и колют синие, «переполненные злом глазки девочки». Как сухая былинка между двух огней, Ленька теряет способность адекватно оценить ситуацию: «Дед все говорил что-то, прерывая себя кашлем, махал руками, тряс головой и отирал пот, крупными каплями выступавший в морщинах его лица. Тяжелая, изорванная и лохматая туча закрыла луну, и Леньке почти не видно было лица деда... Но он поставил рядом о ним плачущую девочку, вызвав ее образ перед собой, и мысленно как бы измерял их обоих. Немощный, скрипучий, жадный и рваный дед рядом с ней, обиженной им, плачущей, но здоровой, свежей, красивой, показался ему ненужным и почти таким же злым и дрянным, как Кощей в сказке. Как это можно? За что он обидел ее? Он не родной ей... А дед скрипел: — Кабы сто рублей скопить!.. Умер бы я тогда спокойно... — Ну!.. — вдруг вспыхнуло что-то в Леньке. — Молчи уж ты! Умер бы, умер бы…А не умираешь вот... Воруешь!.. — взвизгнул Ленька и «вдруг, весь дрожа, вскочил на ноги. — Вор ты старый... У-у! — И, сжав маленький сухой кулачок, он потряс им перед носом внезапно замолкшего деда и снова грузно опустился на землю, продолжая сквозь зубы: — У дитя украл!.. Ах, хорошо!.. Старый, а туда же... Не будет тебе прощения на том свете за это!..» Этот непоправимый удар ребенка не просто убивает Архипа, но уничтожает его, раздавливает, делает всю его жизнь бессмысленной, нелепой. Не только напрасной, но и абсолютно обесцененной. Его уничтожает тот, ради кого он держался за жизнь, как мог. Трагедия углубляется тем, что дед ощущает обусловленность и почти закономерность слов-стрел внука. Происходит то, что страшнее смерти. С ее ожиданием старик свыкся. Жесткий суд внука Архип воспринимает как суд Бога, как кару небес. Не случайно и участие природы в этом судилище-расправе над изможденным человеком, не имевшим силы жить: «Вдруг вся степь всколыхнулась и, охваченная ослепительно-голубым светом, расширилась... Одевавшая ее мгла дрогнула и исчезла на момент... Грянул удар грома и, рокоча, покатился над степью, сотрясая и ее, и небо, по которому теперь будто летела густая толпа черных туч, утопившая в себе луну» (с. 160). В этой картине — в ее красках, в звучании все не случайно: и кратковременная победа голубого цвета над черным, и рокот грома, сотрясающий степь, и «густая толпа черных туч, утопившая в себе луну». Заметим: «толпа туч»; и в следующем абзаце: «...рыкнул гром... и наступила тишина, которой, казалось, не будет конца...». Действия природы определяются словами, которые, как правило, свойственны характеристике людей... Дед понимает душевные порывы внука. Но признать справедливость (хотя — справедливость ли?) наказания не означает найти силы принять и перенести его... И только когда испугавшийся насмерть мальчик «ткнул свою голову в колени деда», «взвизгнул: — Дедушка! Пойдем!..» — старик принял повинную родную голову, но... подняться уже не мог: «Дед склонился над ним, обняв его своими руками, тонкими и костлявыми, крепко прижал к себе и, тиская его, вдруг взвыл сильно и пронзительно, как волк, схваченный капканом». Прощенный внуком, простивший внука, дед Архип умирает. Мгновенное проявление экзистенциалистского мужества уничтожает и деда, и внука. В момент непоколебимости в своем внутреннем мужестве они, однако, не способны, не имеют сил противостоять объективному злу. Они не проникают в глубинные истоки той реальности, которая, как тучи луну, топит их. Рассказ начинался ласковой зарисовкой отдыхающих нищих на теплом песке речного берега. Там они напоминали старое, высохшее дерево с одним большим отростком. Теперь они умирали порознь, оба выброшенные жизнью на ее безлюдные обочины... Таков же итог и в другом рассказе — «Убежал», который впервые был опубликован в газете «Волгарь» (1893). Это четвертый рассказ в серии «Маленькие истории». «Пошлявшись весь день по городу, голодный и озябший, Рыжик к ночи зашел на какой-то двор, загроможденный грудами старого леса, и, найдя между бревен, досок уголок, показавшийся ему достаточно незаметным для ночных сторожей и полицейских обходов, сунул в него свое отощавшее от голода тело, загородился от ветра досками и, пытаясь забыть о голоде, резавшем внутренности, сжался в плотный маленький ком и задумался» (с. 180). Так начинается наше знакомство с Рыжиком. Из следующего абзаца узнаем, что это имя человека. Не взрослого еще. Но уже и не ребенка, если судить по его жизненному опыту. Он был вором, знал, что такое полиция, суд, ссылка... И вот теперь еще узнал, лечась от тифа в захудалой больнице, что бывшие дружки и «нужные люди» его предали, потому что стали они на другую жизненную дорогу. Рыжик когда-то помог Мишке — спас жизнь! И Савелию, который был готов отдать его полиции. Бывшие дружки выталкивают его из своей жизни, оберегая себя. Измученный болезнью, голодом, потрясенный страшной истиной об отношении к себе, Рыжик внутренне готов к сопротивлению. Но одно дело — внутренняя готовность, другое — реальность... Как и Ленька, он убегает от жизни и от себя... Его единственное спасение — смерть. Рыжик хотел жить, но убежать от реальных обстоятельств, оказывается, можно только в смерть. У мужества быть собой как в его творческих, так и не в творческих бытовых формах есть свои границы. Рыжик, как и Ленька, должен был утверждать себя, входить в жизнь как бы «вопреки». Вопреки реальной ситуации, вопреки окружающим героя обстоятельствам и людям, не принявшим его. Находясь в больнице, он услышал беседу врача с другими участниками обхода тяжелых тифозных больных, которая убедила пришедшего в сознание бывшего вора, что к нему не относятся как к человеку. Его выздоровление удивляет, но не радует: «Рыжик почувствовал, что каждое слово падало куда-то внутрь его маленьким и острым куском льда. Как они говорят о нем?.. Как о собаке...» И ему вспомнилась его собака... Это была славная большая черная собака, Гуляй, не подпускавшая к себе никого, кроме своего хозяина. «Хорошо иметь собаку... и привыкает скоро, и не требует с тебя почти ничего, не то что человек. Где-то теперь эта собака?..» Так думал, анализируя прожитое время и пережитые чувства, выписанный из больницы герой рассказа, спрятавшийся от ветра и голода в щель между досок, — Рыжик, жаждущий войти в жизнь, утвердить себя как человек среди людей. Пес, бывший его Гуляй, и навел ночного сторожа на Рыжика. Тоже бывшего друга и бывшего вора Савелия, которого когда-то Рыжик спас... Такова логика «иронии судьбы»... Собака (Гуляй) вспомнила своего бывшего хозяина и в какое-то короткое мгновение испытала чувство собачьей преданности ему — заколебалась между двумя ее хозяевами... А Савелий, теперь — ночной служащий, помощник полиции, ни на минуту не сомневался, что встреча с Рыжиком может помочь ему укрепить свое положение «верного» служаки-сторожа. Он по-своему тоже хотел прочно самоутвердиться. Самоутвердиться любыми средствами. Он принял реальный мир таким, каков он есть. Его внутреннее «я» не пытается преодолеть ту структуру, которая создала такого Савелия. Рыжик выстрадал позицию радикального экзистенциализма — он знает, что из себя нужно сделать, и сделает это, не взвешивая на весах разума силу тяжести объективного и его личного, субъективного «я». Он жаждет истинной внутренней, т.е. полной, свободы. Савелий отсек свое «я» от соучастия в данной жизни и стал пустым сосудом, чистой возможностью, в которую реальный мир вливает, влил нужное содержание. Его деятельность задает содержание личному «я». Поэтому согласие с Рыжиком невозможно. А для него, Рыжика, нет иного выхода — можно и, выходит, нужно бежать. Бежать от Савелия, от жизни и от себя, ибо уход из жизни тоже не есть предоставление свободы своему «я»... Подоспевшие на свисток Савелия полицейские предупреждают сторожа: «Смотри, чтобы не убежал». «...Шли какой-то пустынной улицей... Улица была узка, и ветви висели над ней частой сетью. Казалось, что много длинных и тонких рук протянулись друг к другу и пытались соединиться в крепком рукопожатии, но ветер, качая их, не позволял им сделать это, и деревья тихо и жалобно скрипели. Сквозь узоры ветвей видны были фатально плывущие в небе тучи, и их медленное, тяжелое движение было так тоскливо и бесцельно». Заметим, зарисовка эта усиливает боль, предвещает фатальный исход начатого героем сопротивления: и тучи плывут фатально, и ветви деревьев не могут преодолеть силу ветра, чтобы «сцепиться в кратком рукопожатии». Так и Савелии с Рыжиком. Рыжик просит, потом требует, чтобы Савелии оставил его. Но последний не властен над своим «я», которое влилось в реальную ситуацию: «...судьба уж такая у тебя!» — произнес сторож «смущенно» в ответ на просьбу и зов Рыжика. «Смущенно». Но и только. «Судьба!.. Нет, не судьба, а потому, что ты мерзавец. Нет никакой судьбы, мерзавцы только есть! Понял?! — вдруг крикнул Рыжик...» И... убежал. «— Убежал!..» — звонко раздалось в воздухе последнее Рыжиково слово. Послышался злой, резкий смех и через секунду звучный всплеск воды». «...— Рази я виноват?.. а?..» — последние слова Савелия завершают столкновение-встречу двух бывших друзей, занявших несовместимые жизненные позиции. ...„Тема одинокого человека, очень актуальная и в конце XX века, была ведущей сто и более ста лет назад, т.е. в начале творческого пути Горького. Кроме отмеченного, она пронизывает рассказы «Нищенка», «Месть», «О девочке и мальчике, которые не замерзли», «Об одном поэте» и, конечно, первую повесть «Горемыка Павел». Повесть эта — еще один своеобразный пролог ко многим будущим творениям писателя, в том числе и к автобиографической трилогии. Впервые опубликована она была в газете «Волгарь» в 1899 году. В письме к М.Горькому на остров Капри (1910) доктор В.Н.Золотницкий сообщал, что в среде нижегородских знакомых писателя есть мысль об издании сборника его ранних произведений. Автор письма упоминал в числе других и повесть «Горемыка Павел». М. Горький работал над новой редакцией произведения. В 1930 году в письме от 18 августа к директору Литературного музея его имени в Нижнем Новгороде автор сообщал, что повесть «Горемыка Павел» перед публикацией в «Волгаре» «портили в две руки: редактор «Волгаря» А.В.Дробыш-Дробышевский, человек сухой, самовлюбленный и упрямый, вычеркнул из повести фигуру повара, которая проходила с начала повести и до конца, а затем цензор». Письмо это опубликовано в «Комсомольской правде» (1939, 21 июня). Однако и в 30-томное собрание сочинений повесть вошла (т.1) по тексту газеты «Волгарь». К 1893 году относятся фрагменты задуманного большого автобиографического произведения — «Изложение фактов и дум, от взаимодействия которых отсохли лучшие куски моего сердца». Полное выражение «фактов и дум», как было замечено, — автобиографическая широко известная по школьной программе трилогия. Ей предшествует повесть «Горемыка Павел», как и «Детство», однако не являющаяся лишь автобиографическим документом. Трагическая история развития ребенка, развития и гибели человека — ядро философии и эстетики, художественного исследования. Таков и зачин произведения: «Родители моего героя были очень скромные люди и потому, пожелав остаться неизвестными обществу, положили своего сына под забор одной из самых глухих улиц города и благоразумно скрылись во тьме ночной». Младенец Павел, снабженный родителями жвачкой из черного хлеба, заботливо завернутый в тряпки, молча лежал под забором, моргая глазами, пока не оказался в руках будочника Арефия Гиблого... Неожиданно для самого себя и, кажется, вопреки установившейся логике событий, Арефий усыновляет подкидыша, таким образом согревает себя — одинокого, никому не нужного в этой жизни. Естественно, что Арефий вынужден был отдать младенца на первоначальное воспитание старухе Китаевой. Она содержала такое заведение. Кроме Павла у нее было еще пятеро таких же детей. Убранство детской говорит о заведении, куда приносили детей. Комната состояла из трех длинных скамеек, на которых валялись кое-как грязные тряпки, заменявшие детские матрацы. Грязи было так много, «что даже мухи, очевидно, не в силах обитать среди такой грязи, ибо, покружившись немного в пахучей атмосфере детской, они, обескураженные, быстро и с протестующим жужжанием вылетают в другую комнату или в сени». Через четыре года, когда Арефий взял Пашку к себе в будку, мальчик бьы «коротеньким и большеголовым существом, с исковерканным оспой лицом, с темными, глубоко ушедшими в орбиты глазами». Он не по-детски был молчалив, задумчив. Скоро полюбил книги, чем доставлял радость и себе и отцу. Тятя Арефа мало разговаривал с сыном. Они без слов понимали друг друга. В школе Пашка не задержался, потому что его дразнили другие дети, откровенно презирали учителя... Может быть, он бы и одолел грамоту (был усидчив, тянулся к знанию), но Арефий попал в психиатрическую больницу и умер. Убитого горем Павла обобрал «друг» покойного отца, а мальчика направил служить в сапожную мастерскую. Чувствуя себя лишним, абсолютно одиноким среди людей, Павел ушел в себя, молчаливо разговаривал сам с собой, чем и определил к себе отношение как к психически больному: «Действительно, было что-то идиотское в его неторопливых, неодушевленных движениях, в односложных ответах, в неумении оживиться и заинтересоваться тем, что было интересно для всех, его окружающих». Никому не нужный Павел заболел. Лежал в холодном погребе, где его и увидела женщина, пришедшая за молоком. Впервые больной человек испытал радость ощущения интереса к нему лично... Выйдя из тифозного изолятора, наш герой приносит своей спасительнице цветы, абсолютно не смущаясь тем житейским дном, где он нашел ее. Его сердце пробудилось и встретилось с непреодолимой ситуацией — светлая, ласковая звезда его души не приемлет Павла. Она не способна подняться даже с помощью высокой любви Павла... Отчаявшийся, вновь выброшенный в жизненное пространство, как ветка сухого дерева, Павел убивает женщину, словно гасит вспыхнувший символ своей жизни... Тема повести о Павле Гиблом не нова для русской и общей (взрослой) литературы и для литературы, входящей в чтение детей. Встречается она и в лучезарных пасхальных, рождественских рассказах со «светлыми» умилительными сюжетами. Не случайно в противовес им Горький сочинил святочный рассказ «О мальчике и девочке, которые не замерзли». ...Однако, заканчивая главу о раннем творчестве М.Горького, подчеркнем: в разнообразных формах — в углубленно психологическом повествовании, в притчево-сказочном (например, «Случай с Евсейкой»), в аллегорическом («О чиже, который лгал, и о дятле—любителе истины»), в очерковом — всегда зримо, выразительно представлена деликатная мысль: человек несовершенен, он страдает, но в нем заложена сила гармонии, красоты, нравственности, стремления к истине. «Черт побери все пороки человека вместе с его добродетелями — не этим он значителен и дорог мне, — дорог он своим чудовищным упрямством быть чем-то больше самого себя», — говорил Горький. Эта мысль — одна из ведущих и в философских выступлениях писателя. Обратимся к программному произведению, которое так и называется — «Человек». Впервые оно было напечатано в «Сборнике товарищества «Знание» за 1903 год». Прочитаем отдельные строки поэмы и проникнемся вместе с ее автором бодрым и возвышенным чувством, представляя Человека: «Человек! Точно солнце рождается в груди моей, и в ярком свете его медленно шествует — вперед! и — выше! трагически прекрасный Человек! Я вижу его гордое чело и смелые, глубокие глаза, а в них — муки бесстрашной мысли, той величавой силы, которая в моменты утомления — творит Богов, в эпохи бодрости — их низвергает. Затерянный среди пустынь вселенной, один на маленьком куске Земли, несущемся с неумолимой быстротою куда-то в глубь безмерного пространства, терзаемый мучительным вопросом — «зачем он существует?» — он мужественно движется — вперед! и — выше! — по пути к победам над всеми тайнами земли и неба. Идет он, орошая кровью сердца свой трудный, одинокий, гордый путь и создает из этой жгучей крови-поэзии нетленные цветы; тоскливый крик души своей мятежной он в музыку искусно претворяет, из опыта—науки создает и, каждым шагом украшая жизнь, как солнце землю щедрыми лучами, — он движется все — выше! и — вперед! звездою путеводной для земли... Вооруженный только силой Мысли, которая то молнии подобна, то холодно спокойна, точно меч, — идет свободный, гордый Человек далеко впереди людей и выше жизни, один — среди загадок бытия, один — среди толпы своих ошибок... и все они ложатся тяжким гнетом на сердце гордое его, и ранят сердце, и терзают мозг, и, возбуждая в нем горячий стыд за них, зовут его — их уничтожить. ...Непримиримый враг позорной нищеты людских желаний, хочу, чтоб каждый из людей был Человеком! ...Мое оружье — Мысль, а твердая уверенность в свободе Мысли, в ее бессмертии и вечном росте творчества ее — неисчерпаемый источник моей силы! ...Смысл жизни — вижу в творчестве, а творчество самодовлеет и безгранично! ...Сомнения! Вы — только искры Мысли, не более. ...Все в Человеке — все для Человека!» Date: 2016-02-19; view: 1071; Нарушение авторских прав |