Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Конъюнкции





 

Глава, в которой плохие впечатления подкрепляются, приглашения множатся, а прошлое волной докатывает до настоящего.

Преподобный Коуэлл Девлин оставался в обеденной зале гостиницы «Резиденция», пока не перевалило далеко за полдень, а к тому времени почувствовал, что голова у него тяжелая, соображает он туго и чтение уже не идет ему на пользу. Решив, что неплохо бы проветриться, он допил кофе, собрал брошюры, заплатил по счету, поднял воротник, спасаясь от дождя, и зашагал вдоль береговой линии в северном направлении. Послеполуденное солнце ярко сияло над тучей, одевая пейзаж серебристым заревом, что выпивало все краски у моря и вспышками белого света рассыпалось по песку. Даже дождинки переливались и мерцали в воздухе; знобкий ветер с океана нес с собою приятный запах ржавчины. Все это отчасти разогнало вялую апатию Девлина, и очень скоро он уже разрумянился и разулыбался, покрепче прижимая широкополую шляпу к голове. Он решил нагуляться всласть и вернуться в Хокитику по верхней террасе Сивью – именно там предполагалось возвести будущую хокитикскую тюрьму и будущую резиденцию самого Девлина.

Поднявшись на гребень холма, он обернулся, слегка запыхавшись, и с удивлением обнаружил, что его догоняют. Молодой человек, одетый лишь в твиловую рубашку и штаны, мокро прилипшие к телу, стремительно шагал вверх по тропе к уступу. Он шел опустив голову, и опознать его удалось не сразу; Девлин понял, кто перед ним, только когда тот приблизился на расстояние двадцати ярдов. Да это же тот самый парень из долины Арахуры, подумал священник: туземец-маори, друг покойного Кросби Уэллса.

Коуэлл Девлин в миссионеры не готовился и приехал в Новую Зеландию отнюдь не за этим. Он изрядно изумился, обнаружив, что Новый Завет был переведен на язык маори лет за двадцать до его прибытия, и поразился еще больше, узнав, что перевод можно приобрести в магазине канцелярских товаров на Джордж-стрит в Данидине за вполне разумную цену. Листая страницы переведенного текста, Девлин гадал, насколько упростили благую весть и какой ценой. Незнакомые слова, записанные буквами усеченного алфавита, звучали для него как-то инфантильно – сплошь повторяющиеся слоги и какая-то абракадабра, совершенно неузнаваемая, точно детская невнятица. Но в следующий миг Девлин отчитал себя: а что такое его собственная Библия, как не перевод, в свою очередь? Не дóлжно ему судить опрометчиво и свысока! Искупая невысказанные сомнения, он извлек записную книжку и тщательно скопировал несколько ключевых стихов из маорийского текста. «He aroha te Atua. E Aroha ana tatou ki a ia, no te ea ko ia kua matua aroha ki a tatou. Ko Ahau te huarahi, te pono, te ora. Hone 14: 6», – записал он и, дивясь, добавил: «Из посланий Paora»[40]. Переводчик даже имена поменял.

Молодой маори поднял глаза, заметил Девлина выше по склону, остановился; они глядели друг на друга с расстояния в несколько ярдов, не говоря ни слова.

Налетевший порыв ветра пригнул к земле траву вокруг Девлина и заутюжил ему назад волосы на висках.

– День добрый! – крикнул Девлин.

– День добрый, – отозвался маори, слегка сощурившись.

– Вижу, нас с вами непогода не пугает!

– Нет.

– Вот вид сегодня не из лучших; только и беды, – добавил Девлин, широким жестом указывая на одетую туманом панораму перед ними. – Когда облака сходят на гору, кажется, будто находишься неведомо где, – вы не согласны? Так и представляешь себе: пелена расступится, глядь, а вокруг места все незнакомые!

С террасы Сивью со столь уместным названием – Вид-на-море – открывалась замечательная панорама океана, который с этой высоты казался безликим пространством, раздольной одноцветной полосой, а небо – чуть светлее оттенком. Береговая линия с террасы была не видна – так круто обрывались утесы под нею, а край уступа резко переходил в каменистую, глинистую осыпь, и этот пустынный пейзаж, рассеченный натрое – землю, воду и небо, где никакие деревья не перечеркивали эту плоскость и никакие контуры не смягчали рельефа, – вселял в душу смутную тревогу, так что вскоре ты вынужден был развернуться к океану спиной, а лицом – к восточным горам, что сегодня тонули в зыбкой пелене белых облаков. Ниже террасы скопления хокитикских крыш сменялись широкой бурой равниной реки Хокитика и серым изгибом косы; за рекой линия побережья уходила на юг и размывалась в дальней дали и дымке, пока совсем не исчезала в тумане.

– Тут хороший обзор, – отметил туземец-маори.

– Совершенно с вами согласен, хотя должен признать, что в этом краю я еще не видел ни одного пейзажа, который бы не пришелся мне по душе. – Девлин спустился на несколько шагов, протягивая руку. – Что ж, меня зовут Коуэлл Девлин. А вот вашего имени, боюсь, не помню.

– Те Рау Тауфаре.

– Те Рау Тауфаре, – очень серьезно повторил Девлин. – Как поживаете?

Этого выражения, что всего-то-навсего служит формулой приветствия, Тауфаре не знал. Пока маори ломал над ним голову, Девлин продолжил:

– Вы ведь были близким другом Кросби Уэллса, как я помню.

– Его единственным другом, – поправил Тауфаре.

– О, но если у человека есть хотя бы один близкий друг, он может почитать себя счастливцем.

Тауфаре ответил не сразу. Спустя мгновение он промолвил:

– Я учил его korero Maori.

Девлин кивнул:

– Вы делились с ним своим языком. Вы делились историями своего народа. Из такого камня строится хорошая дружба.

– Да.

– Вы называли Кросби Уэллса своим братом, – продолжал Девлин. – Помню, вы произнесли это самое слово в ту ночь в полицейском управлении – в ночь накануне погребения.

– Это фигура речи.

– Да, так – но за ней стоят высокие чувства. Зачем вы это говорите, если просто-напросто не для того, чтобы сказать: вам дорог этот человек, вы его любите, как любили бы собственную плоть и кровь? «Брат» – синоним любви, думается мне. Любви, которую мы готовы подарить – и с радостью.

Тауфаре обдумал эти слова и наконец промолвил:

– Некоторых братьев не выбираешь.

– О, – кивнул Девлин. – Не выбираешь, верно. Мы не выбираем свою родню, так? Семью не выбираем. Да, вы тонко подметили разницу. Очень тонко.

– А в одной семье, – продолжил Тауфаре, ободренный похвалой, – два брата порою совершенно не похожи друг на друга.

Девлин рассмеялся.

– И снова вы правы, – кивнул он. – Братья бывают очень разными. Вот у меня, знаете ли, только сестры. Четыре сестры, и все – старшие. Как они меня баловали!

Девлин помолчал, давая Тауфаре возможность рассказать о своей собственной семье, но Тауфаре лишь повторил еще раз свое замечание о братьях, явно очень довольный собственной проницательностью.

– Послушайте, Те Рау, могу ли я спросить у вас кое-что о Кросби Уэллсе? – внезапно проговорил Девлин.

Ибо он не забыл случайно подслушанного этим утром разговора в обеденном зале отеля «Резиденция». Политик Алистер Лодербек в силу какой-то загадочной причины был убежден, что покойный Кросби Уэллс и шантажист Фрэнсис Карвер приходятся друг другу братьями, невзирая на то что фамилии, похоже, носят разные; однако Лодербек наотрез отказался объяснять, почему он так считает. Может, Тауфаре, как близкий друг Уэллса, что-нибудь об этом знает.

Тауфаре нахмурился.

– Не спрашивайте меня про клад, – отвечал он. – Про клад я ничего не знаю. Меня уже допрашивали мировой судья, и полиция, и смотритель тюрьмы тоже. Не хочу повторять свои ответы еще раз.

– О нет, клад меня не интересует, – покачал головой Девлин. – Мне хотелось расспросить вас про человека по имени Карвер. Фрэнсис Карвер.

– Почему? – заметно напрягся Тауфаре.

– Я слыхал, он давний знакомец мистера Уэллса. По-видимому, этих двоих связывало какое-то неоконченное дело. Что-то… противозаконное.

Тауфаре молча сощурился.

– Вы что-нибудь об этом знаете? – настаивал Девлин.

Когда утром 14 января Те Рау Тауфаре в обмен на два шиллинга сообщил Фрэнсису Карверу, где живет Кросби Уэллс, он думать не думал, что подвергает своего друга какой бы то ни было опасности. В самом предложении ничего необычного не было, равно как и в способе его подачи. За сведения о пропавших на приисках люди нередко предлагали вознаграждение, причем речь необязательно шла о братьях, но и об отцах, дядьях, сыновьях, компаньонах, должниках и напарниках. В газете, безусловно, была рубрика «Пропавшие без вести», но не всякий старатель умел читать, и уж совсем немногие имели время и желание держаться в курсе ежедневных новостей. Предложить вознаграждение изустно было и дешевле, и порою куда действенней. Тауфаре радостно забрал два шиллинга, а когда тем же вечером он увидел, как Карвер подошел к хижине Уэллса, постучался и вошел, ему и в голову не пришло чего-либо заподозрить. Маори решил, что переночует на хребте рядом со своими силками, чтобы не помешать воссоединению Карвера с Уэллсом. Юноша предположил, что Карвер – давний сотоварищ Уэллса еще по данидинским временам, и, удовольствовавшись этим предположением, иных догадок не строил.

Однако на следующее утро Уэллса обнаружили мертвым; в день его похорон под кроватью нашли пузырек с лауданумом, а еще несколько дней спустя оказалось, что корабль Карвера «Добрый путь» снялся с якоря ночью 14 января, вне графика и под покровом тьмы. Тауфаре был в ужасе. Все свидетельства словно бы указывали на то, что Фрэнсис Карвер причастен к смерти отшельника, а если это правда, то не кто иной, как Те Рау Тауфаре, предоставил ему такую возможность, недвусмысленно сообщив, где Уэллса искать! Что еще ужаснее, он взял плату за свое предательство.

Самообладание Тауфаре, как неотъемлемая часть его представления о себе самом, не позволяло ему поступать необдуманно. Осознание того, что он предал друга за деньги, жгло его стыдом, и стыд этот являл себя как пропитанная отвращением ярость, направленная одновременно внутрь себя и вовне. После похорон Уэллса маори целыми днями пребывал в настроении самом мрачном, скрипел зубами, дергал себя за вихор и проклинал Фрэнсиса Карвера на каждом шагу.

Расспросы Девлина вновь ввергли Тауфаре в дурное расположение духа. Он вздернул подбородок, сверкнул глазами.

– Если какое-то неоконченное дело промеж них и было, теперь оно окончено! – гневно отвечал он.

– Конечно-конечно, – отозвался Девлин, успокаивающе замахав руками. – Но понимаете, я где-то слыхал, будто они братья. Да, Кросби Уэллс и Карвер. Может, это просто фигура речи, как вы сами выразились, но мне хотелось уточнить.

Тауфаре был ошеломлен. Скрывая свое замешательство, он сердито зыркнул на капеллана.

– Вы что-нибудь об этом знаете?

– Нет, – сказал, как сплюнул, Тауфаре.

– Уэллс никогда не упоминал при вас имени Карвера?

– Нет.

Девлин, видя, как разом испортилось настроение собеседника, решил испробовать иной подход:

– А Кросби Уэллс далеко продвинулся в изучении языка маори?

– Не так, как я в английском, – покачал головой Тауфаре.

– В этом я ни минуты не сомневаюсь! Ваш английский превосходен.

Тауфаре вздернул подбородок:

– Я путешествовал с землемерами. Многих водил через горы.

Девлин улыбнулся:

– А знаете, мне сдается, я чувствую в вас нечто от родственной души, Те Рау. Думается, не такие уж мы и разные, вы и я, – мы делимся своими историями, своим языком, ищем в людях братьев. Нет, не такие уж мы и разные, если вдуматься.

Девлин говорил скорее по наитию, нежели с дальним расчетом. Годы священнического служения научили его, что разумно всегда начинать с точек соприкосновения, а если их нет, то, значит, такую связь следует выдумать. Не то чтобы эту практику сочли бы нечестным приемом, но правда и то, что, будучи приперт к стене, Девлин затруднился бы описать это кажущееся сходство в деталях и отделался бы общими фразами.

– Я не человек Божий, – хмуро возразил Тауфаре.

– И однако ж, в вас есть многое от Бога, – отвечал Девлин. – Сдается мне, вы интуитивно склонны к молитве, Те Рау, раз пришли сюда сегодня. Отдать дань уважения вашему близкому другу на его могиле – в сущности, помолиться за него.

Тауфаре помотал головой:

– Я не молюсь за Кросби. Я его помню.

– Это хорошо, – отозвался Девлин. – Это правильно. Помнить – это прекрасное начало. – Чуть улыбнувшись, он соединил подушечки пальцев и наклонил руки вниз в традиционной священнической позе. – Молитвы нередко начинаются как воспоминания. Когда мы помним тех, кого любили, когда мы по ним скучаем, мы, конечно же, уповаем, что с ними все хорошо, что они счастливы, где бы они ни находились. Эта надежда претворяется в пожелание, а всякий раз, как пожелание высказано, пусть и про себя, пусть без слов, оно превращается в моление. Возможно, мы сами не знаем, к кому обращаемся; возможно, мы просим еще до того, как узнаем доподлинно, кто нас слушает, и даже до того, как поверим, что такой слушатель есть. Но я нахожу, что это прекрасное начало – взять за правило помнить тех, кого мы любили. Когда мы вспоминаем о ближнем с любовью, мы желаем ему здоровья, и счастья, и всего самого доброго. Таковы молитвы христианина. Христианин смотрит вовне, Те Рау; он любит других превыше себя. Вот почему у христианина так много братьев. Похожих на него и непохожих. Ведь не такие уж мы и разные – вы не согласны? – если посмотреть в общем и целом.

(Мы, безусловно, понимаем, что если посмотреть в общем и целом, то у Те Рау Тауфаре и Коуэлла Девлина в самом деле очень много общего, однако нас в первую очередь занимает то, что оба держатся в тени и незамеченными. Ни один из них не любопытен настолько, чтобы потревожить горделивую невозмутимость другого или вытягивать из него секреты; им суждено навсегда остаться в непосредственном приближении: один – активное самовыражение, другой – зримое свидетельство такового.)

– Разумеется, молитва – не всегда прошение, – добавил Девлин. – Иные молитвы – это выражение радости или благодарности. Но в любом добром чувстве всегда заключена надежда, Те Рау, даже в воспоминаниях о прошлом. Добрый человек – тот, кто молится и просит, – всегда оптимист. Молитвы ведь обнадеживают.

Тауфаре, с сомнением выслушавший эту проповедь, только кивнул.

– То мудрые слова, – добавил он, сжалившись над собеседником.

Вообще-то, представление Тауфаре о молитве сводилось к строго ритуализированному образчику риторики. Упорядоченная почтительность whaikorero [41]рождала в нем, как любой речевой и обрядовый ритуал, ощущение сосредоточенности и спокойствия, которого он не мог, да и не хотел добиться своими силами. Это чувство разительно отличалось от любви к семье, которая давала о себе знать тайным трепетом в груди; отличалось и от гордости собою самим, что ощущалась как сгусток возбуждения, как восторженная уверенность, что никто и никогда с ним не сравнится – и даже пытаться не дерзнет. Это чувство коренилось глубже, чем природная благостная доброта, с которой Тауфаре наблюдал, как его мать лущит на берегу мидии и складывает склизкие комочки в широкогорлую корзинку из льняного волокна, и знал про себя, глядя на мать, что любовь его – благая и незамутненно чиста; оно коренилось даже глубже похвальной усталости, что накатывает, если целый день наполняешь rua kumara [42], или трелюешь лес, или плетешь harakeke [43], пока исколотые кончики пальцев не распухнут. Те Рау Тауфаре был из тех, для кого проявление любви – это истинная религия, и алтарь этой религии никакие идолы заменить не смогут.

– Подойдем к могиле вместе? – предложил Девлин.

Деревянное надгробие на могиле Кросби Уэллса уже сдало позиции в неравной схватке с береговым климатом. Спустя каких-то две недели после смерти отшельника древесина уже набухла, мемориальную доску испещрила черная плесень. Вырезанные бондарем буквы утратили четкость, тонкий налет краски поблек от белого до грязного желтовато-серого, создавая впечатление, будто покойный отошел в мир иной давным-давно: и даже указанный год смерти эту иллюзию не вполне развеивал. Земля еще не заросла ни травой, ни лишайником и, невзирая на дождь, выглядела бесплодным пустырем – как будто эту почву не ворошили лопаты еще совсем недавно, как будто она уже осела и заново ее больше не потревожат.

Самыми популярными эпитафиями здесь служили главным образом Заповеди блаженства из Евангелия от Матфея или часто цитируемые стихи из Псалтыри. Однако предписания покоиться в мире не слишком-то утешали, как могли бы в каком-нибудь уютном приходе с живыми изгородями и мощеными улочками в десяти тысячах миль отсюда. Кросби Уэллс уснул вечным сном в компании погибших и утопленников – надгробий на кладбище в Сивью было раз-два и обчелся, и те по большей части воздвигнуты в память о судах, потерпевших крушение или пропавших без вести в море. «Глазго», «Город Данидин», «Новая Зеландия» – словно бы целые города и нации держали курс на побережье лишь для того, чтобы сесть на мель, или затонуть, или исчезнуть бесследно. Справа от отшельника высился памятник бригантине «Дуб», первому кораблю, затонувшему в устье реки Хокитика: этот факт был запечатлен резцом на зеленоватом камне как грозное предостережение. Слева от отшельника торчало деревянное надгробие, немногим больше мемориальной доски; имени на нем не значилось, только стих безо всякой ссылки: «В Твоей руке дни мои»[44]. Неподалеку от кладбища отвели место под постройку будущей тюрьмы Джорджа Шепарда: ее фундамент был уже замерен и размечен и вычерчен свинцовыми белилами прямо по земле.

Тауфаре впервые поднялся на Сивью после погребения Уэллса: тело предали земле на глазах у немногочисленных равнодушных зрителей и невзирая на проливной дождь. И в этом отношении, и в том, как торопливо были озвучены все причитающиеся молитвы, похороны Уэллса словно бы воплотили в себе все мыслимые неудобства и все мыслимое уныние. Само собою разумеется, Те Рау Тауфаре к участию в обряде не пригласили; более того, Джордж Шепард отдельно приказал ему, зловеще погрозив пальцем с выпуклыми костяшками, придержать язык на протяжении всей церемонии, кроме разве когда капеллан произнесет «аминь»: к этому хору Тауфаре так и не добавил своего голоса, ибо благословение Девлина совершенно потонуло в шуме дождя. Однако маори разрешили помочь опускать гроб Уэллса в жидкую грязь на дне ямы и бросить поверх тридцать, сорок, пятьдесят лопат мокрой земли. Тауфаре предпочел бы все проделать сам и один, потому что общими усилиями яму засыпали в два счета, и маори показалось, что все закончилось уж слишком быстро. Люди подняли воротники, прикрывая уши, застегнулись на все пуговицы, собрали перепачканные в земле инструменты и гуськом побрели вниз по слякотному серпантину обратно к теплу и свету Хокитики как таковой, где сняли пальто, и досуха вытерли лица, и сменили насквозь промокшие сапоги на домашние тапочки.

Тауфаре молча подошел к могиле друга, Девлин – за ним, сложив руки, с безмятежным лицом. Тауфаре остановился в пяти-шести футах от деревянного надгробия и воззрился на могилу – так, как если бы смотрел на смертный одр из дверного проема, опасаясь переступить порог и все-таки войти в комнату.

Тауфаре никогда не встречался с Кросби Уэллсом за пределами долины Арахуры. И уж конечно, никогда не сталкивался с ним здесь, на пустынном уступе под безжалостным небом. Не говорил ли он сам бессчетное количество раз, что хотел бы окончить дни свои в безлюдье Арахуры? Как бессмысленно, что его погребли здесь, среди людей, которые не приходились ему братьями, в земле, на которой он не трудился и которую не любил, – в то время как милая его сердцу старая хижина стоит пустой и заброшенной всего-то в дюжине миль отсюда! Тамошняя земля, и никакая иная, должна была поглотить его. Тамошняя земля должна была обратить его смерть в плодоносящую жизнь. На Арахуре, а не где-нибудь Кросби подобало обрести свое последнее пристанище, размышлял про себя Тауфаре. Скажем, на краю расчищенного участка… или рядом с крохотным садиком… или с северной стороны от хижины, на солнечном пятачке.

Те Рау Тауфаре подошел поближе – вступил в иллюзорную комнату, шагнул к подножию призрачной постели. Угрызения совести захлестнули его. Не следует ли ему все-таки исповедаться капеллану – что он, Тауфаре, невольно послужил причиной смерти Кросби? Да, он признается; и Девлин помолится за него как за христианина. Тауфаре опустился на корточки, осторожно накрыл ладонью влажную землю в том месте, где под нею скрывалось сердце Кросби, и замер так.

– «Вечером водворяется плач, а на утро радость»[45], – промолвил Девлин.

Whatu ngarongaro he tangata, toitu he whenua [46].

– Да хранит его Господь; да хранит Господь нас, тех, кто молится за него.

Ладонь Тауфаре оставила в земле отпечаток; заметив это, он чуть приподнял руку и кончиками пальцев разровнял почву.

 

* * *

 

В издательском офисе «Уэст-Кост таймс» (Уэлд-стрит) Бенджамин Левенталь уже заканчивал справлять Шаббат. Чарли Фрост обнаружил хозяина за столом в кухне: тот доедал ужин.

Левенталь обрадовался Фросту куда меньше, чем несколькими часами раньше – Балфуру, поскольку не без оснований полагал, что Фрост пришел поговорить о наследственном имуществе Кросби Уэллса, а эта тема издателя уже изрядно утомила. Однако он учтиво пригласил молодого банковского сотрудника в кухню и предложил присесть.

Фрост, в свою очередь, и не подумал извиниться за то, что нарушил религиозный обряд: ведь он был человеком неискушенным и обряда не распознал. Он уселся за изгвазданный чернилами стол, удивляясь про себя, что Левенталю взбрело в голову состряпать такой изысканный ужин для себя одного. По свече он лишь скользнул взглядом и списал на эксцентричность хозяина.

– Я насчет наследственного имущества, – начал он.

Левенталь вздохнул:

– Дурные новости, значит. Так я и думал.

Фрост вкратце рассказал о происшедшем в Чайнатауне нынче днем и подробно расписал былые обиды Мэннеринга на А-Цю.

– А где же дурные новости? – поинтересовался Левенталь, едва гость умолк.

– Боюсь, всплыло и ваше имя, – пояснил Фрост сколь можно тактичнее.

– В каком контексте?

– Было высказано предположение, – Фрост был сама деликатность, – что, возможно, этот тип Лодербек воспользовался вами как пешкой в ту ночь четырнадцатого января. Ну то есть в ночь, когда умер отшельник, Лодербек направился прямиком к вам и все вам рассказал. Может статься – есть доля вероятности, – что Лодербек пришел к вам не просто так, а с дальним умыслом.

– Чушь какая, – фыркнул Левенталь. – Откуда бы Лодербеку знать, что я тут же отправлюсь к Эдгару Клинчу? Я со всей определенностью никогда не упоминал при нем имени Эдгара… и он ничего такого из ряда вон выходящего мне не рассказал.

Фрост развел руками:

– Мы, понимаете ли, составляем список подозреваемых, вот и все, и мистер Лодербек в нем значится.

– И кто там еще в этом вашем списке?

– Некто Фрэнсис Карвер.

– А, – кивнул Левенталь. – Еще?

– Конечно же вдова Уэллс.

– Разумеется. Еще?

– Мисс Уэдерелл, – продолжал Фрост, – и мистер Стейнз.

По лицу Левенталя ничего невозможно было прочесть.

– Обширная подборка, – промолвил он. – Продолжайте.

Фрост объяснил, что нынче с наступлением ночи небольшая группа заинтересованных лиц соберется в гостинице «Корона», чтобы свести воедино все, что известно об этом деле, и обсудить его в подробностях. В группу войдут все, кто сегодня днем присутствовал в хижине Цю Луна, Эдгар Клинч, откупивший Уэллсову недвижимость, и Джозеф Притчард, чей лауданум был обнаружен в доме отшельника сразу после смерти хозяина. Харальд Нильссен поручился за Притчарда, а он, Фрост, – за Клинча.

– Вы поручились за Клинча? – переспросил Левенталь.

Фрост подтвердил, что да, и добавил, что будет рад поручиться и за Левенталя тоже, если тот захочет присоединиться к обсуждению. Левенталь отодвинулся от стола.

– Я приду, – объявил он, вставая, и потянулся за коробком спичек к полке у двери. – Но, сдается мне, на этой встрече необходимо присутствие еще одного человека.

– И кто же это? – встревоженно осведомился Фрост.

Левенталь вытащил спичку и чиркнул ею о дверной косяк.

– Томас Балфур, – проговорил он, наклоняя спичку и следя, как крохотный язычок пламени ползет вверх по черенку. – Мне кажется, его сведения могут оказаться весьма ценными для нашего грядущего обсуждения – если, конечно, он сочтет нужным ими поделиться. – Левенталь осторожно сунул спичку в настенное бра над столом.

– Томас Балфур, – повторил Фрост.

– Томас Балфур, грузоперевозчик, – подтвердил Левенталь.

Он подкрутил ручку, расширяя отверстие, раздалось шипение, и плафон вспыхнул оранжево-алым.

– Он к вам нынче утром заходил, так? Кажется, он упоминал, что виделся с вами в банке.

Фрост нахмурился.

– Заходил – что верно, то верно, – кивнул он. – Но он задавал престранные вопросы, и я, по правде сказать, не вполне понял, чего ему на самом деле надо.

– Вот именно, – отозвался Левенталь, резким движением загасив спичку. – Во всем этом деле есть еще один аспект, о котором знает Том. Он мне сегодня рассказал, будто у Алистера Лодербека есть какой-то секрет – что-то очень важное. Он, конечно же, не захочет злоупотреблять чужим доверием (мне он ничего не выдал), но если я изложу ему дело в контексте этого собрания… что ж, пусть тогда решает сам. Выбор останется за ним. Может статься, как только все участники выскажутся начистоту, он тоже заговорит.

– Заговорит, – повторил Фрост. – Заговорит – это пожалуйста. Но можно ли ему доверять настолько, чтобы пустить послушать?

Левенталь помолчал, растирая обожженную спичку между двумя пальцами.

– Поправьте меня, будьте так добры, если я ошибаюсь, – холодно отозвался он, – но по вашему приглашению у меня сложилось впечатление, что на это собрание сойдутся ни в чем не повинные люди: не интриганы, не заговорщики и никоим образом не злоумышленники.

– Безусловно, – кивнул Фрост, – и все-таки…

– И однако ж, вы спрашиваете, можно ли доверять Тому настолько, чтобы говорить при нем, – продолжал Левенталь. – Я надеюсь, уж вы-то не владеете какими-либо сведениями, что могли бы вас скомпрометировать? Уж вам-то ничего такого не известно, о чем вы не смогли бы сказать безбоязненно и вслух в присутствии ни в чем не повинных людей, объединенных общей целью?

– Разумеется, нет, – заверил Фрост, краснея. – И все же мы должны соблюдать осторожность…

– Осторожность? – удивился Левенталь. Он бросил спичку на поленницу и потер палец о палец. – Я начинаю сомневаться в вашей непредвзятости, мистер Фрост. Я поневоле задаюсь вопросом, а не заговор ли это в конечном итоге?

Собеседники долго глядели друг на друга, глаза в глаза, но что до силы воли, не Фросту было тягаться с Левенталем! Молодой работник банка потупился, вспыхнул и коротко кивнул.

– Вам в самом деле следует пригласить мистера Балфура, безусловно следует, – проговорил он.

Левенталь поцокал языком. Когда бывал задет его моральный кодекс, он вел себя в точности как школьный учитель; и его суровый выговор неизменно производил должный эффект. Теперь он взирал на юношу с выражением неизъяснимой скорби, так что Фрост залился румянцем еще более жгучим – словно школьник, которого застали за надругательством над книгой.

Пытаясь оправдаться, Фрост сгоряча ляпнул:

– И все-таки в том, что касается купли-продажи этой хижины, есть факты, достоянием гласности еще не ставшие, – ну то есть мистер Клинч не хотел бы их обнародовать.

Взгляд Левенталя просто-таки обжигал огнем.

– Позвольте мне внести ясность. Я доверяю вашему благоразумию, точно так же как вы доверяете моему, а мы оба доверяем благоразумию мистера Клинча. Но благоразумие далеко не то же самое, что скрытность, мистер Фрост. Возможность того, что кто-то из нас утаивает информацию в юридическом смысле, я даже не рассматриваю. А вы?

Делано-небрежным голосом Фрост обронил:

– Ну, полагаю, мы можем только надеяться, что мистер Клинч с вами согласен, – сдуру пытаясь улестить Левенталя похвалами его логике.

Но Левенталь лишь покачал головой.

– Мистер Фрост, – произнес он, – вы ведете себя неблагоразумно. Я вам этого не советую.

Бенджамин Левенталь родом был из города Ганновера, что со времен его отъезда из Европы оказался под властью Пруссии. (Левенталь, с его вислыми, моржовыми усами и глубокими залысинами, изрядно смахивал на Отто фон Бисмарка, но сходство было ненамеренным: до внешнего подражательства Левенталь в жизни бы не опустился.) Он был старшим сыном торговца текстилем, чьи жизненные амбиции целиком сводились к тому, чтобы дать образование обоим своим мальчикам. Эта мечта, к безмерному удовольствию старика, исполнилась. Однако вскорости после того, как юноши завершили обучение, оба родителя слегли с инфлюэнцей. Умерли они, как впоследствии сообщили Левенталю, в тот самый день, когда Королевство Ганновер официально провозгласило эмансипацию евреев.

Это событие стало важной вехой в жизни юного Левенталя. Хотя он не был суеверен и, следовательно, не придавал особого значения тому, что эти два события совпали по времени, тем не менее в его сознании они неразрывно увязались друг с другом: он решительно отмежевывался от того и другого обстоятельства, поскольку произошли они в один и тот же день. В ту пору его как раз предложили взять учеником в редакцию газеты «Die Henne» в Ильменау (отец с матерью, конечно же, посоветовали бы ему не упускать такой возможности), но, поскольку Тюрингия до сих пор официально не приняла закона о гражданском равенстве еврейского населения, Левенталю показалось, что согласиться – значит проявить неуважение к памяти родителей. Юноша разрывался надвое. Его одолевал навязчивый страх катастрофы; он был склонен к постоянному самоанализу и рефлексии; причин поступить так, а не иначе у него обычно насчитывалось великое множество, и все – в высшей степени логически обоснованные. Причины эти мы обойдем молчанием; отметим лишь, что Левенталь и в Ильменау не поехал, и в Ганновере не остался. Сразу после смерти своих родителей он навсегда покинул Европу. Его брат Генрих возглавил отцовский бизнес в Ганновере, а Бенджамин Левенталь, с дипломом в кармане, поплыл через Атлантику в Америку, где на протяжении месяцев, и лет, и десятилетий пересказывал себе эту историю снова и снова, в одних и тех же словах.

Повторение – надежнейшая защита. Со временем представление Левенталя о своем прошлом прочно зафиксировалось и (в силу своей фиксированности) обрело неуязвимость. Он утратил способность говорить о своей жизни в иных терминах, нежели те, что он сам себе предписал: он – высокоморальный человек, он – человек перед лицом парадокса; он – поступил правильно, поступает правильно и будет поступать правильно. Любой свой выбор он воспринимал как морально-этический. Он утратил способность различать между личным предпочтением и нравственным императивом и отказывался признавать, что такое различие вообще существует. В результате всего вышеописанного он так свободно и отчитывал сейчас Чарли Фроста.

– Я помню о благоразумии, – тихо отозвался Фрост, не поднимая глаз. – Вы за меня не беспокойтесь.

– Я сам пойду поговорю с Томом, – заявил Левенталь, двумя стремительными шагами пересек комнату и распахнул перед работником банка дверь, недвусмысленно его выпроваживая. – Спасибо за приглашение. Увидимся вечером в «Короне».

 

* * *

 

По возвращении из Каньера Дик Мэннеринг тотчас же поспешил в гостиницу «Гридирон», где и застал Эдгара Клинча в уединении его личного кабинета, за рабочим столом. Магнат без приглашения сел, рассказал о послеполуденных событиях и в двух словах описал намеченное на вечер совещание. Загодя было решено, осторожности ради, сойтись на нейтральной территории, и курительная комната гостиницы «Корона», самое нерасполагающее к себе помещение в самом непопулярном заведении Хокитики, показалась вполне разумным выбором. Мэннеринг просто-таки фонтанировал энтузиазмом: идея тайного совета радовала его несказанно – он ведь всегда мечтал быть членом какой-нибудь гильдии с темной, мистической предысторией, с феодальной иерархией и с уставом. Но очень скоро он осознал, что хозяин гостиницы, по-видимому, слушает его вполуха. Клинч упирался в стол обеими ладонями, словно сопротивляясь порыву ветра, и на протяжении всей пространной речи Мэннеринга ни разу не переменил позы, хотя взглядом встревоженно обшаривал комнату. Его обычно румяное лицо покрывала смертельная бледность, усы подергивались.

– Ну и видок у тебя, я скажу, – как будто камень на душе лежит, – отметил Мэннеринг наконец, и в тоне его явственно сквозило недовольство: ведь уж какая бы забота ни владела хозяином гостиницы, разумеется, она ни в какое сравнение не идет с его, Мэннеринга, приключениями в Чайнатауне или перспективой тайного совещания по поводу загадочной пропажи чрезвычайно богатого человека.

– Тут вдовица побывала, – глухо сообщил Эдгар Клинч. – Сказала, у нее дело к Анне. Поднялась наверх, и получаса не прошло, как гляжу – спускается и Анну за собой ведет.

– Лидия Уэллс?

– Лидия Уэллс, – эхом повторил Клинч. В его устах это имя прозвучало ругательством.

– Когда?

– Только что. Они ушли вместе, буквально за минуту до тебя. – И Клинч снова умолк.

– Вот только не заставляй вытягивать из себя рассказ капля по капле, – нетерпеливо фыркнул Мэннеринг.

– Они знакомы! – взорвался Клинч. – Они знакомы – Лидия и Анна! Они лучшие подруги!

Это откровение не явилось для Мэннеринга новостью: он частенько захаживал в «Дом многих желаний» в Данидине и видел там обеих женщин; собственно, именно в «Доме многих желаний» Мэннеринг и нанял Анну Уэдерелл в свой «штат». Он пожал плечами:

– Ну, допустим. И в чем проблема?

– Да их водой не разольешь – воровская порука в чистом виде! – удрученно проговорил Клинч. – И если я говорю «воровская», Дик, так оно и есть.

– И кто же тут вор?

– Они одной веревкой повязаны! – крикнул Клинч.

Право, подумал Мэннеринг, Клинч совершенно невыносим, когда злится: его поди пойми! А вслух произнес:

– Это ты про вдовушкину апелляцию?

– Ты отлично понимаешь, о чем я, – отозвался Клинч. – Кому и знать, как не тебе.

– Что такое? – недоумевал Мэннеринг. – Или ты про клад? Да о чем ты?

– Я не про Уэллсов клад. Я про тот, второй.

– Какой такой второй клад?

– Сам знаешь какой!

– Напротив, понятия не имею.

– Я про Аннины платья!

Так Клинч впервые упомянул о золоте, обнаруженном в Аннином платье прошлой зимой, – когда он отнес девушку наверх, и уложил ее в ванну, и подобрал ее одежду, и нащупал вдоль швов что-то тяжелое, и надорвал подшитый край подола, и просунул туда пальцы, и извлек щепоть блестящего песка. Он так извелся под гнетом этой своей тайны, что в теперешней его вспышке ощущалось нечто от помешательства; он был по-прежнему убежден, что магнат причастен к каким-то махинациям, хотя в чем именно эти махинации состоят, Клинч так в точности и не выяснил.

Но Мэннеринг лишь в замешательстве пялился на него:

– Что? Ты вообще о чем?

– Дурачка-то из себя не строй, – насупился Клинч.

– Прошу прощения, ничего подобного мне и в голову не приходило, – запротестовал Мэннеринг. – Эдгар, что ты такое несешь? При чем тут вообще потаскушкины наряды?

Внимательно разглядывая собеседника, Эдгар Клинч вдруг ощутил укол сомнения. Озадаченность Мэннеринга казалась вполне искренней. Он вел себя не так, как полагается разоблаченному злодею. Значит ли это, что ему неизвестно про золото, спрятанное в Анниных платьях? Возможно ли, чтобы Анна вступила в сговор с кем-то еще – за спиною у Мэннеринга? Клинч был совершенно сбит с толку. И предпочел сменить тему.

– Да я про это ее траурное платье, – неловко вывернулся он. – Ну то, что с дурацким воротничком, – она вот уже две недели как в нем ходит.

– У нее просто приступ благочестия, – отмахнулся Мэннеринг. – Ишь выделывается. Перебесится, помяни мое слово.

– Я не был бы столь уверен, – покачал головой Клинч. – Понимаешь, на прошлой неделе я потребовал, чтобы она, прежде чем бросить это свое ремесло, расплатилась с долгами. Мы побранились, я, признаться, разозлился и пригрозил вышвырнуть ее из гостиницы.

– А Лидия Уэллс здесь при чем? – нетерпеливо осведомился Мэннеринг. – Итак, ты вышел из себя – и что? При чем тут все это?

– Лидия Уэллс только что погасила Аннин долг, – объяснил Клинч. Он наконец-то оторвал ладони от стола: под ними, чуть повлажневший от соприкосновения с потными руками, обнаружился хрустящий банковский билет на сумму в шесть фунтов. – Анна перебралась в гостиницу «Путник». На неопределенный срок. У нее теперь новая профессия, говорит. И в шлюхах она больше не числится.

Мэннеринг долго глядел на банкноту, не говоря ни слова.

– Но это ее долг тебе, – наконец произнес он. – Это всего-навсего арендная плата. А вот мне она должна сотню фунтов с лишним! Она в долгах как в шелках – с головой увязла – и она подотчетна мне, черт подери! Не тебе и, уж конечно, не Лидии, дьявол ее побери, Уэллс! И что значит, в шлюхах больше не числится?

– Да то и значит, – отозвался Эдгар Клинч. – С проституцией она, мол, покончила. Вот так и сказала.

Лицо Мэннеринга налилось кровью.

– Нельзя просто так взять да и бросить свое ремесло! И плевать мне, шлюха ты, или мясник, или треклятый пекарь! Нельзя взять да и бросить – если долги не отданы!..

– Это ведь…

– В трауре она, видите ли! – заорал Мэннеринг, взвившись над стулом. – Временно, видите ли! Протяни девчонке палец, так она всю руку до плеча отхватит! Ну уж нет, со мной такие штуки не пройдут! Когда на ней висит долг в сотню фунтов! Еще чего удумала!

Клинч смерил магната холодным взглядом:

– Она велела передать вам, что деньги для вас хранятся у Обера Гаскуана. Спрятаны под его кроватью.

– Кто таков, черт его раздери, этот Обур Гасквон?

– Секретарь магистратского суда, – объяснил Клинч. – Гаскуан подал от имени миссис Уэллс апелляцию по поводу наследства Кросби Уэллса.

– Ага! – воскликнул Мэннеринг. – То есть мы все-таки к этому вернулись, да? Да будь я проклят!..

– Есть еще кое-что, – продолжал Клинч. – Сегодня днем, когда мистер Гаскуан был в номере у Анны, там началась стрельба. Прозвучало два выстрела. После я расспросил его об этом деле, а он в ответ упомянул о долге. Я поднялся наверх посмотреть. В Анниной подушке зияла дырка. В самой середке. Аж набивка вылезла наружу.

– Две дырки?

– Только одна.

– И вдова все видела, – предположил Мэннеринг.

– Нет, – покачал головой Клинч. – Она пришла позже. Но Гаскуан, уходя, упомянул, что собирается переговорить с какой-то дамой… а два часа спустя объявилась Лидия.

– А что еще за второй клад? – внезапно спросил Мэннеринг. – Ты вроде сказал, есть какой-то еще.

– Я подумал… – Клинч опустил глаза. – Нет. Не важно. Я ошибся. Забудь.

Мэннеринг нахмурился.

– А с какой бы стати Лидии Уэллс выплачивать Аннины долги? – вслух размышлял он. – Ей-то какая с того выгода?

– Не знаю, – признал Клинч. – Но сегодня дело выглядело так, что эти две – самые что ни на есть задушевные подруги.

– Задушевная дружба – это не источник дохода.

– Прямо и не знаю, – повторил Клинч.

– Они шли обнявшись? В хорошем настроении? Как?

– Да, рука об руку, – подтвердил Клинч. – А когда вдова заговорила, Анна прижалась к ней теснее. – И он замолчал, заново переживая воспоминание.

– И ты ее отпустил?! – внезапно рявкнул Мэннеринг. – Ты дал ей уйти – не спросившись меня и меня даже не известив? Эдгар, это моя лучшая девчонка! Да ты и сам знаешь, не мне тебе объяснять! Остальные Анне в подметки не годятся!

– Не мог же я ее силой удерживать, – угрюмо возразил Клинч. – А что мне следовало сделать – запереть ее? В любом случае ты-то был в Каньере.

Мэннеринг вскочил со стула:

– Значит, Китайская Энни стала теперь Энни Ничейная! – Он с досадой хлопнул шляпой по ноге. – Как у нее, однако, все просто! С проституцией она покончила! Как будто мы все вольны одним прекрасным утром проснуться и просто-напросто перерешить все заново!..

Но Эдгару Клинчу развивать этот риторический аргумент отнюдь не хотелось. Он с тоской думал, что завтра – воскресенье, первое воскресенье за вот уже много месяцев, когда ему не придется больше с нетерпением предвкушать, как он наполнит для Анны ванну. А вслух он сказал:

– Думаю, тебе стоит сходить к мистеру Гаскуану, поговорить насчет денег.

– Знаешь, Эдгар, что меня бесит? – отозвался Мэннеринг. – Сообщения, переданные через третьих лиц, – вот что бесит-то. Необходимость подтирать за другими – вот что бесит. То, что это все я услышал от тебя, – бесит не могу сказать как. Чего Анна от меня ждет? Чтоб я постучался в двери к человеку, которого я едва знаю? И что я скажу? «Прошу прощения, сэр, я так понимаю, под вашей кроватью спрятано много денег и Анна Уэдерелл задолжала эту сумму мне!» Это невежливо. Просто невежливо. Нет уж: что касается меня, эта девчонка все еще работает на меня. Она не кто иная, как шлюха, и ее долг мне ни разу не выплачен.

Клинч кивнул. Его боевой задор уже иссяк, теперь ему просто хотелось остаться одному. Он подобрал банковский билет, свернул его и убрал в бумажник, поближе к сердцу.

– Во сколько, говоришь, нынче собрание?

– На закате, – отозвался Мэннеринг. – Только смотри приходи либо чуть раньше, либо чуть позже, чтоб мы не всей оравой туда ввалились. Ты обнаружишь, что чертова прорва народу вышла из этой истории с ощущением, что надо искать виноватого.

– Не могу сказать, что «Корона» мне по душе, – пробурчал Клинч под нос. – На стекле, похоже, экономят. Окна фасада надо бы пошире сделать и над крыльцом какой-никакой навес.

– Да ладно, там нас не потревожат, а это главное.

– Да.

Мэннеринг нахлобучил шляпу.

– Кабы меня спросили на прошлой неделе, кто повинен во всем этом сумасбродстве, я бы предположил, что жидюга. Кабы меня спросили вчера, я бы сказал: вдова. Нынче днем я бы ответил: китаезы. А теперь? Так вот, Эдгар, черт меня дери, если я не поставлю на эту шлюху. Попомни мои слова: Анна Уэдерелл знает доподлинно, как деньги оказались в доме Кросби Уэллса, и ей известно в точности, что приключилось с Эмери Стейнзом – Господь упокой его душу, пусть и преждевременно так говорить. Покушение на самоубийство, ничего себе! Траурное платье, скажете тоже! Они с Лидией Уэллс одной веревкой повязаны – и вместе что-то замышляют.

 

* * *

 

Су Юншэн и Цю Лун бодро топали по Каньерской дороге к Хокитике, одетые в одинаковые широкополые фетровые шляпы, суконные плащи и парусиновые боты. Сгущались сумерки, температура резко падала, стоячая вода по обочинам меняла цвет с бурого на глянцево-синий. Дорога была почти пустынна: изредка проезжала телега или одинокий всадник поспешал к теплу и свету города, до которого оставалось еще две мили, хотя уже удавалось расслышать рев океана, размеренный и монотонный, и изредка на его фоне – крик какой-нибудь морской птицы, звук тонкий и невесомый, что парил над гулом дождя.

Путники беседовали на кантонском диалекте.

– Нету на «Авроре» никакого золота, – доказывал А-Цю.

– Ты уверен?

– Участок бесплоден. Как будто землю там уже всю перелопатили не единожды.

– Перекопанная земля таит немало сюрпризов, – отвечал А-Су. – Я знаю много тех, кто неплохо зарабатывает на отвалах.

– Ты знаешь много китайцев, которые неплохо зарабатывают на отвалах, – поправил А-Цю. – И то их того гляди изобьют, а то и жизни лишат те, чьи глаза не столь зорки.

– Деньги – тяжкое бремя, – заметил А-Су. Эту пословицу он цитировал на каждом шагу.

– И бедняки ощущают это бремя острее прочих, – подхватил А-Цю. И искоса глянул на собеседника. – У тебя вот торговля тоже в последнее время идет неходко.

– Верно, – безмятежно заметил А-Су.

– Шлюха утратила вкус к куреву.

– Да. Не могу понять почему.

– Может, другого поставщика нашла.

– Может.

– Ты сам в это не веришь.

– Я не знаю, чему верить.

– Ты подозреваешь аптекаря.

– Да, и не его одного.

А-Цю на мгновение задумался и затем проговорил:

– Не думаю, что обнаруженное мною богатство когда-либо принадлежало самой Анне.

– Это вряд ли, – согласился А-Су. – В конце концов, покражи она так и не заметила.

А-Цю вскинул глаза:

– Ты считаешь мой поступок кражей?

– Я не желаю ставить под сомнение твою честь… – начал было А-Су и замялся.

– Но смысл твоих слов идет вразрез с твоим желанием, Су Юншэн.

А-Су понурил голову:

– Прости мне. Я невежествен, и невежество мое сияет ярче моего умысла.

– Даже невежды имеют свое мнение, – проговорил А-Цю. – Ну же, я в твоих глазах – вор?

– Воровство определяется стремлением к скрытности, – наконец неуклюже выразился «шляпник».

– Говоря так, ты ставишь под сомнение не только мою честь!

– Если я сказал неправду, я проглочу свои слова.

– Ты сказал неправду, – отрезал А-Цю. – Если старатель находит на золотом прииске самородок, он о нем не объявляет во всеуслышание. Он прячет добычу и ни словом не упоминает о ней своим сотоварищам. Здесь, на золотых приисках, каждый стремится к скрытности. Лишь глупец трубит о своих находках на каждом шагу. Ты бы поступил точно так же, Су Юншэн, если бы набрел на богатое месторождение.

– Но золото, о котором ты говоришь, найдено не на прииске, – возразил А-Су. – Ты свой клад отыскал в кармане женщины; ты отнял золото у нее, а не подобрал с земли.

– Эта женщина понятия не имела, что носила на себе целое состояние! Она – все равно что старатель, который разбил лагерь у золотоносной реки, но ничего ровным счетом не видит и ни о чем не догадывается.

– Но золото в реке не принадлежит никому, и реке – тем более.

– Ты сам сказал, что золото никак не могло принадлежать Анне!

– Анне – нет, но как насчет прав портного? Что за цель преследовал портной, спрятав такую сумму в складках женского платья?

– Я знать не знаю никакого портного, – горячился А-Цю. – Найдя серебряный пенни, задаемся ли мы вопросом, кто его чеканил? Нет; мы лишь спрашиваем, в чьих руках монета побывала до нас! Я не вор оттого, что подобрал потерянное.

– Потерянное?

Потерянное, – твердо повторил А-Цю. – На это богатство никто не претендовал. Его украли до меня – и украли после.

– Прощения прошу, – покаялся А-Су. – Я был не прав.

– Шлюха – это не то же, что наложница, – заявил А-Цю, горячась все сильнее: он явно вознамерился оправдаться по всем статьям. – Шлюхе не дано обрести уважение. Шлюхе не дано обрести богатство. И престиж, и выгода – все принадлежит сутенеру, шлюхе – ничего. Да, единственный, кто получает прибыль от ее ремесла, – это мужчина, который стоит за ее спиною, в одной руке кошелек, в другой – пистолет. Я не крал у Анны. Что у нее можно украсть? У нее ровным счетом ничего нет. Это золото никогда ей не принадлежало.

Позади раздался цокот копыт; китайцы обернулись – двое всадников, низко пригнувшись в седле, легким галопом неслись по направлению к Хокитике; оба коня были в пене, а хлысты в руках у наездников так и ходили ходуном, заставляя скакунов мчаться еще быстрее. Китайцы отошли в сторону, уступая дорогу.

– Прощения прошу, – повторил А-Су, когда всадники скрылись из виду. – Я ошибся. Ты не вор, Цю Лун.

Путники зашагали дальше.

– Мистер Стейнз – вот кто настоящий вор, – промолвил златокузнец. – Он украл с умыслом – и без зазрения совести сбежал. Глуп я был, что ему доверился.

– Стейнз заодно с Фрэнсисом Карвером, – проговорил А-Су. – Это доказывают и учетные документы по «Авроре». Это их сотрудничество – уже повод, чтобы усомниться в порядочности Стейнза.

А-Цю искоса глянул на своего спутника.

– Я не знаю этого твоего Фрэнсиса Карвера, – промолвил он. – В жизни не слыхал этого имени вплоть до сегодняшнего дня.

– Он – владелец торгового судна, – произнес А-Су безо всякого выражения. – Я знавал его еще мальчишкой в Гуанчжоу. Он предал мою семью, и я поклялся забрать его жизнь.

– Об этом я уже знаю, – отозвался А-Су. – Мне бы хотелось знать больше.

– То жалостная история.

– Значит, я выслушаю ее с сочувствием. Предательство в отношении моего соотечественника – это предательство в отношении меня.

– За предательство отомщу я сам, – нахмурился А-Су.

– Я лишь имел в виду, что мы должны помогать друг другу, Су Юншэн.

– Почему ты говоришь «должны»?

– Жизнь китайца в этой стране стоит дешево.

– На золотом прииске жизнь вообще дешева.

– Ошибаешься, – возразил А-Цю. – Сегодня ты видел, как человек бил меня, дергал за волосы, оскорблял, угрожал убить, вообще не беспокоясь о последствиях. Потому что никаких последствий и не будет. Все жители Хокитики до единого скорее встанут на сторону Мэннеринга, нежели на мою, а почему? Потому что я китаец, а он – нет. Ты и я должны помогать друг другу, А-Су. Должны. Закон объединился против нас; мы должны иметь средства объединиться против закона.

Таких речей А-Су в жизни не слыхивал; он какое-то время помолчал, осмысливая слова собеседника. А-Цю снял шляпу, похлопал по ней ладонью, вновь водрузил на голову. Где-то в кустах неподалеку голосисто завопил медосос-колокольчик[47], его крик подхватил еще один и еще, и на мгновение деревья вокруг словно ожили и взбурлили песней.

Су Юншэн жил и работал один отнюдь не вынужденно, но по собственному выбору. Характер его вовсе не отличался угрюмой мрачностью, и на самом деле ему не составляло труда завязать дружбу, а раз завязав, позволить этой дружбе окрепнуть и обрести глубину; он просто предпочитал быть сам себе хозяином. Он терпеть не мог груза обязательств, тем более если от него этих обязательств ждали или принудительно ему их навязывали; а дружба, как подсказывал ему опыт, практически всегда сводилась к долгам, чувству вины и завышенным ожиданиям. В закадычные друзья он выбирал тех, кто ничего не требовал и многое давал; как следствие, в прошлом А-Су насчитывалось немало благотворителей и очень немного тех, кого он искренне любил. Он обладал идеологией социального авангарда: никаких привязок, голова битком набита убеждениями и никто его не понимает (по крайней мере, так ему казалось). Ощущению, что мир его вечно недооценивает, со временем суждено было переродиться в своего рода персональную демагогию; он ни минуты не сомневался во всеохватной полноте своих представлений и нечасто считал нужным перед кем-то оправдываться. В целом его взгляды являлись проекциями некоего лучшего мира – мира более простого и чистого, где ему так нравилось жить в фантазиях, ибо он предпочитал безгрешную страстность собственного одиночества всем социальным обязательствам и даже в компаниях держался обособленно. Эту свою предрасположенность он вполне осознавал, при его-то склонности к рефлексии и к масштабному самоанализу самого что ни на есть скрупулезного и умозрительного толка. Но он исследовал свое сознание так же, как пророк – свои собственные причудливые видения, – то есть с благоговением и неизменно полагая, что ему судьбою назначено стать провозвестником некоего космического смысла, некоего вселенского плана.

– История моих отношений с Фрэнсисом Карвером – это повесть со многими началами, но уповаю, что финал будет только один.

– Я слушаю, – отозвался А-Цю.

 

* * *

 

Харальд Нильссен прикрыл дверь своего офиса у набережной, плюхнулся за рабочий стол и, не сняв ни шляпы, ни пальто, поспешно нацарапал записку к Джозефу Притчарду. Послание вышло истерически-небрежным, но Нильссен ничего исправлять не стал. Даже не перечитав написанное, он промокнул страницу, сложил листок и тиснул по воску круглой печатью «Нильссен и К°». А затем позвал Альберта и велел мальчишке спешно доставить записку в аптеку Притчарда на Коллингвуд-стрит.

Как только Альберт ушел, Нильссен повесил шляпу, сбросил насквозь промокшее пальто и переоделся в сухой халат, потянулся к трубке – но, даже закурив, и усевшись поудобнее, и задрав ноги выше, и скрестив лодыжки, он не почувствовал себя спокойнее. Его била дрожь. Кожа казалась влажной на ощупь, сердце колотилось учащенно и замедляться не желало. Нильссен сдвинул трубку в уголок рта, по обыкновению, и сосредоточился на предмете своего беспокойства – на обещании, данном несколькими часами ранее Джорджу Шепарду, начальнику хокитикской тюрьмы.

Нильссен размышлял, дóлжно ли ему нарушить обет молчания и сообщить подробности предложения Шепарда всему собранию нынче же вечером. Этот вопрос, несомненно, имел прямое отношение к грядущему обсуждению, главным образом потому, что речь шла о проценте состояния Кросби Уэллса, но еще и в силу той причины, что Нильссен подозревал: глубокая неприязнь Шепарда к политику Лодербеку не сводится к проблеме тюрем, дорог и труда заключенных. Если вспомнить, что именно политик Алистер Лодербек первым обнаружил труп Кросби Уэллса, то, размышлял про себя Нильссен, ясно, что начальник Шепард так же увяз по уши в заговоре имени Кросби Уэллса, как и все прочие! Но много ли Шепарду известно и кому он служит, помимо собственных интересов? Знал ли он загодя про клад, спрятанный в хижине Кросби Уэллса? А если на то пошло, знал ли о нем Лодербек? Погруженный в раздумья, Нильссен поменял местами скрещенные ноги и сдвинул трубку во рту, придерживая чашечку между согнутым указательным пальцем и подушечкой большого. С какой стороны ни глянь, размышлял он, Джордж Шепард, конечно же, знает куда больше, чем признается.

Харальд Нильссен умел подчинять внимание общественности: свой авторитет он приобрел благодаря остроумию, красноречию и комичной манере себя подать. Он довольно быстро начинал скучать, если в силу какой-то причины поневоле оказывался на периферии битком набитого людьми помещения. Его тщеславие требовало постоянной подпитки и постоянного подтверждения, что он сам контролирует непрерывный процесс творения своей личности. Сейчас он досадовал при мысли о том, что его обвели вокруг пальца как распоследнего идиота, и не потому, что он считал, будто такого обращения не заслуживает (Нильссен отлично знал, что он натура впечатлительная, и часто над этим своим свойством подшучивал), но потому, что взять не мог в толк, из каких побуждений Шепард так с ним обошелся.

Он попыхивал трубкой, вызывая в воображении будущее здание тюрьмы, и работный дом, и подмостки эшафота высоко над обрывом. Все это будет построено благодаря его участию и посредничеству – и с его разрешения. «Да к черту начальника Шепарда!» – внезапно подумал он. Он, Нильссен, совершенно не обязан хранить Шепардов секрет – да он даже не знает доподлинно, в чем этот секрет состоит! Нынче вечером он расскажет о просьбе Шепарда всему собранию, а заодно и поделится своими собственными подозрениями на его счет. Он держать язык за зубами официально не договаривался. Никакого документа своей подписью не заверял. Да в чем вообще проблема? Тюрьма – это не частная собственность. Она принадлежит всей Хокитике. Здание тюрьмы возводится на средства и по заказу правительства – и ради законопослушных жителей.

Вскоре Нильссен услышал, как в приемной открылась и вновь затворилась дверь. Он вскочил на ноги. Это Альберт вернулся от Притчарда. Куртка его насквозь вымокла, вместе с ним в кабинет ворвался земляной запах дождя.

– Он сжег письмо? – обеспокоенно спросил Нильссен. – Ты видел, как он его сжег? Что это у тебя такое в руках?

– Ответ Притчарда, – отвечал Альберт, демонстрируя сложенный листок.

– Я сказал, ответ не нужен! Я же сказал!

– Ага, – кивнул Альберт, – так я и передал, но он все равно черкнул пару строк.

Нильссен буравил глазами документ в руках у Альберта:

– Но, по крайней мере, мое-то письмо он сжег?

– Да, – подтвердил Альберт и замялся.

– Что? Что такое?

– Ну, – признался Альберт, – когда я ему сказал, что записку надо сжечь, он прям расхохотался.

– И что же его так рассмешило? – сощурился Нильссен.

– Не знаю, – отозвался Альберт. – Но я подумал, надо сказать вам. Может, оно и не важно.

Под глазом Нильссена задергалась мышца.

– Он рассмеялся, пока читал письмо? Пока читал мои слова?

– Нет, – покачал головой Альберт. – До того, раньше. Когда я сказал, это надо сжечь.

– Его, значит, это позабавило?

– Ага, то, что вы велели сжечь записку, – покивал Альберт, вертя в руках письмо.

Ему отчаянно хотелось спросить хозяина, из-за чего весь сыр-бор-то, но он не знал, как бы этак изловчиться задать вопрос, чтобы не навлечь нагоняй. Вслух он произнес:

– Вы ответ-то читать будете?

Нильссен протянул руку.

– Давай, – приказал он. – Ты сам его не читал, я надеюсь?

– Не читал, – с уязвленным видом заверил Альберт. – Оно ж запечатано.

– Ах, ну да, ну да. – Нильссен забрал письмо из рук посыльного, перевернул и сломал печать. – Чего ждешь? – спросил он, еще не раскрыв письма. – Ты можешь идти.

– Домой? – с великим сожалением в голосе протянул Альберт.

– Да, домой, бестолочь. Ключ оставь на столе.

Но мальчишка не стронулся с места.

– По пути назад, как я шел мимо «Принца Уэльского», видел: нынче новую пьесу дают, да заграничную! Мистер Мэннеринг раздавал билеты забесплатно, потому что премьера ж! Так я и вам один взял. – Альберт выпалил все это на одном дыхании и, скорчив рожу, отвернулся.

– И что? – осведомился Нильссен. Притчардова письма он так и не развернул.

– «Дух Востока»! – гнул свое мальчишка. – Билет на галерку – первый ряд, в центре. Лучшее, что было. Я специально попросил.

– Ты билет себе оставь, – предложил Нильссен. – Сам сходи. Мне в театр не хочется. Ну, давай беги.

Мальчишка пошаркал ногою об пол.

– Да я себе тоже взял, – признался он. – Подумал – нынче ж суббота, а скачки перенесли…

Нильссен покачал головой:

– Мне сегодня не до театров.

– Ой, – пискнул Альберт. – А почему?

– Чувствую себя неважно.

– Тогда только на первое действие сходите, – посоветовал мальчишка. – Там шампанское давать будут. Шампанское для самочувствия в самый раз.

– Позови с собой Генри Фуллера.

– Перед входом для господ актеров я дамочку с зонтиком видел.

– Говорю, возьми Генри.

– А дамочка-то – японка, – скорбно вещал Альберт. – На грим не похоже. Небось настоящая. А Генри Фуллер на взморье. А вы-то почему не идете?

– Я совсем расхворался.

– А по виду не скажешь. Вы ж курите.

– Ты наверняка найдешь себе компанию, – заверил Нильссен, с каждой минутой раздражаясь все больше. – Сходи в «Звезду», да поразмахивай там лишним билетом. Как тебе такая мысль?

Альберт какое-то время пялился на половицы, беззвучно шевеля губами. И наконец со вздохом вымолвил:

– Ну что ж, надеюсь, увижу вас в понедельник, мистер Нильссен.

– Да, надеюсь, что увидишь, Альберт.

– До свидания.

– До свидания. А про спектакль ты мне потом непременно расскажи. Ладно?

– Может, мы как-нибудь потом еще раз сходим, – предположил Альберт. – Просто билет-то на сегодня. Но может, еще как-нибудь, в другой раз.

– Да-да, – заверил Нильссен. – С вероятностью, на будущей неделе. Когда я поправлюсь.

Он дождался, чтобы разочарованный подчиненный, мягко ступая, вышел из кабинета и тихо прикрыл за собою дверь. А затем развернул Притчардово письмо и подошел к окну, на свет.

 

Х. Подтверждаю. Но слушай: нынче днем у Анны произошло что-то странное. Стрельба из пистолетов и все такое. Подробнее при встрече объясню. Свидетель – секретарь суда О. Г. Раз уж играешь в детектива, может, тебе стоит с ним потолковать. Во что бы уж Анна ни вляпалась, наверняка О. Г. все знает. Ты ему доверяешь? Я – не то чтобы. У наших судей много затей, как гласит пословица. Уничтожь это письмо! – Дж. С. П.

 

 

* * *

 

Ближе к вечеру Томас Балфур вернулся в гостиницу «Резиденция», надеясь застать там Коуэлла Девлина – капеллана, который не далее как нынче утром случайно подслушал его разговор с Лодербеком. Ему хотелось извиниться за допущенную невежливость, а заодно (и это куда более насущно важно!) выспросить у капеллана, что он знает о пропавшем старателе Эмери Стейнзе. Балфур ни минуты не сомневался, что наведение Девлином справок в редакции «Уэст-Кост таймс» как-то связано с делом Кросби Уэллса.

Однако в «Резиденции» Девлина не обнаружилось. Кухонный персонал сообщил Балфуру, что священник ушел из обеденной залы несколькими часами ранее. В палатке на берегу его тоже не было, равно как в тюрьме при полицейском управлении; равно как и ни в одной из церквей; его не было ни в магазинах, ни в бильярдных, ни на набережной. Балфур удрученно бродил по Хокитике вот уже несколько часов и как раз собирался сдаться и возвращаться домой, когда он наконец-то завидел предмет своих поисков. Капеллан шагал по Ревелл-стрит, его шляпа и пальто промокли насквозь, а рядом с ним шел человек куда выше и крупнее Девлина. Балфур перешел через улицу и уже поднял было руку, пытаясь привлечь внимание священника, как вдруг узнал и его спутника. Это был туземец-маори, с которым Балфуру тоже довелось уже побеседовать в первой половине дня и с которым он повел себя непростительно грубо.

– Эй, привет! – крикнул он. – Преподобный Девлин! Глазам своим не верю! Вас-то я и искал! Здорóво, Тед, рад тебя снова видеть.

Тауфаре здороваться не стал; Девлин же, напротив, заулыбался.

– Вижу, вы выяснили мою фамилию, – промолвил он. – Боюсь, вашей я по-прежнему не знаю.

Балфур протянул ладонь.

– Том Балфур, – сияя, представился он. Джентльмены обменялись рукопожатием. – Да, я заходил тут к Бену Левенталю в «Таймс», и там о вас речь зашла. К слову сказать, я вас вот уже несколько часов разыскиваю. Хочу кое-что спросить.

– Тогда наша встреча вдвойне благоприятна, – отозвался Девлин.

– Я насчет Эмери Стейнза, – перебил его Балфур. – Я, видите ли, слыхал, вы про него расспрашивали. Выясняли, кто объявление в газету давал насчет его возвращения. Бен сказал, вы у него побывали. Мне бы хотелось знать, почему вы им интересовались, Стейнзом то есть, и кем этот человек вам приходится.

Коуэлл Девлин замялся. Правда, конечно же, заключалась в том, что имя Эмери Стейнза, наряду еще с двумя, фигурировало в дарственной, которую священник извлек из зольного ящика плиты в хижине Кросби Уэллса на следующий день после смерти отшельника. Однако капеллан никому не показал этого документа и был твердо намерен не делать этого до тех пор, пока не узнает больше об упомянутых в нем людях. Дóлжно ли ему солгать Балфуру? Девлин не любил обманывать, но, может статься, удалось бы ограничиться частью правды? Он закусил губу.

Балфур заметил, что собеседник колеблется, и ошибочно счел замешательство капеллана немым упреком. Он воздел руки.

– Хорош же я! – воскликнул он. – Пристаю с расспросами на улице, да еще по такой погоде – с каждой минутой мы все мокрее делаемся! Послушайте, как насчет поужинать вместе? Подкрепимся чем-нибудь горяченьким. Глупо разговоры разговаривать под открытым небом, когда по обе стороны от нас полным-полно теплых гостиниц и доброго угощения.

Девлин оглянулся на Тауфаре, который, невзирая на всю свою неприязнь к Балфуру, заметно оживился в предвкушении трапезы.

Балфур откашлялся, затем, поморщившись, ударил себя кулаком в грудь:

– Я нынче утром сам не свой был, изрядно не в духе – сам был не свой, одно слово. Мне страшно неловко… и я хотел бы загладить свою вину… перед вами обоими. Я всех угощаю ужином, и давайте выпьем вместе – по-дружески. Ну же, дайте человеку извиниться, раз он просит.

Троица вскорости устроилась за угловым столиком «У Максвелла». Балфур, который всегда бывал рад сыграть роль щедрого хозяина, заказал три тарелки бульона, хлеба на всех, жирную кровяную колбасу, твердый сыр, сардины в масле, томленую морковь, горшок тушеных устриц и большую оплетенную бутыль крепкого пива. У него хватило предусмотрительности отложить все разговоры о Кросби Уэллсе и Эмери Стейнзе на пот

Date: 2016-01-20; view: 310; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию