Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Дядя Хлор и Корякин
Сказал бы кто Фролову, что такое с ним случится, не поверил бы… Хотя, конечно, подумать, что никакого беспокойства у мужика не было, когда он на старости лет решил жениться, тоже нельзя. Все‑таки до сорока трех жил как перст, и хорошо жил, между прочим. Работал фотокором в газете, там два рубля, там три, там полтинник – набегал гонорар. Сумел построить однокомнатный кооператив, отдал за него долг до копеечки, купил в квартиру диван, письменный стол, на кухню полки, опять же стол с табуретками. Что еще человеку надо? У военных по случаю разжился хорошим полушубком – считай, дубленка. Костюм, обувь на работу и выход тоже есть. Все‑таки стоящее это дело – человек непьющий. Вполне можно к старости сформировать жизнь по‑человечески… Фролов непьющий, что для фотокоров редкость. А вот женат не был. И не хотел. Боялся. То есть боялся смолоду, очень робел перед женщинами. Видимо, частично это происходило от специфики работы Фролова. Все‑таки женщин он видел всяких и во всяком. И когда он смотрел на них через объектив своего аппарата, он все про них понимал сразу и навсегда. Какой у нее характер и как она утром затылок скребет. Какие слова говорит, а какие в уме держит. Многое Фролов понимал. Потом женщины «возникали» у него в ванной, всплывали, как из пучины морской. Еще ничего нет – и вдруг откуда‑то глаз… И такой этот глаз очевидный, так все по нему прочесть можно, что Фролов дал всему женскому полу отрицательную оценку и вынес этот пол за скобки своей жизни. На старости же лет, на сорок четвертом году жизни, когда под полушубком уже округлилось пузо, а под кроличьим треухом засветилась плешь, случилась у Фролова женитьба. И так быстро случилась, так моментально, что сообразить он не успел, а уже спала на его диване рядом с ним женщина и пиналась ногой, стягивая с него одеяло. Все было чин чином. И заявление в загс было, и три месяца ждали, но уж очень быстро время прошло. Конечно же, Валю он никогда не фотографировал. Он ее нашел, можно сказать, на собственной работе. Они сидели в одном здании – редакции и организаций «Скотооткорма» и конторы по борьбе с древесными жучками. А туалет был общий. Сначала мужской, а потом женский. Мужчины у туалета курили, а женщины ходили мимо. Неудобная раскладка, но что делать? Курить хочется? Хочется! Туда надо? Надо… Фролов приметил: эта женщина из «жучковой» конторы подойдет к туалету и, если там куряки стоят, идет выше, будто ей надо в «Скотооткорм». А ей не надо, ясное дело. Просто она стесняется. Это понравилось Фролову. Он отметил это качество знаком плюс, потому все остальные женщины из трех организаций помечены в этом отношении знаком минус. Получали праздничные заказы. Организации для этого дела кооперировались. Не хватило на всех мандаринов. Сцепились женщины в борьбе так, что можно подумать, что это война, карточки и последняя пайка хлеба. Она же – нет. Обошлась без мандаринов. Спокойно так, без крика. Это тоже понравилось. Потом отключили в их здании свет. Ну! Начался цирк и баня, как говорил их общий для всего здания завхоз. Визг, писк. Какие‑то свечки, тени по стенам. Фролов‑то к полутьме привычный, у него такая специфика работы, он ходил спокойно, все видел. Женщины трех организаций стали зачем‑то выскакивать из комнат и натыкаться на мужчин. Фролова аж затошнило от этих горелок. И вдруг видит, крадется по стеночке Валя, тихо, тихо, чтобы никого не задеть. Так и ушла бесшумно, только в самом подъезде дверью хлопнула. И Фролов подумал: все другие женщины тоже могли уйти, им же по‑русски сказали: света не будет. Они же вроде только этого и ждали – темноты, чтоб разыграться. А немолодые уже женщины, почти всем за тридцать. У многих дети. Одним словом, положил Фролов глаз на Валентину как человека положительного. Не больше того. Работает, мол, в здании одна‑единственная женщина, у которой не заскорузла совесть. Внешне Валентина была не фотогенична. И это тоже понравилось. Эти фотогеничные… Может, от них все и зло… Потом выяснилась еще одна симпатичная деталь. Валя жила за городом и ездила на работу на электричке. Фролов же ходил на работу через дорогу. Теперь каждый раз, пересекая улицу, он думал о том, какие она преодолевает трудности, как бежит утром к определенному времени, опаздывает, задыхается от бега, как тяжело дышит потом в вагоне, и хоть бы кто место уступил. Было что‑то во Фролове партизанское, видимо, от отца, который воевал в Белоруссии, только никто и не заподозрил, что ведет он тихое свое дознание. А он как‑то зашел к «жучкам» вроде за спичками и узнал, что у Валентины – ребенок, дочь шести лет. Зовут Оля. Мужа как такового нет. Ну, что ж… К своему брату мужчине у Фролова тоже были претензии. Он знал, что его брат очень разбаловался последнее время. И по части выпивки, и по части фотогеничных… Много стал мужчина позволять себе не мужского, и предать может, и соврать, и в склоку ввязаться. Калибром современный мужик стал помельче. Так что, даже не зная ситуации в случае с Валентиной, Фролов благородно взял ее сторону. Допускал, что мог ей попасться пустой человек. Однажды они вышли из здания вместе. Не совсем случайно, конечно. Фролов выход Валентины прохронометрировал. А вот ручка у сумки Валентины оборвалась в тот день случайно. Фролов ее не подрезал. Заохала женщина, что ей делать, хоть оставляй все, ей печенка попалась говяжья по госцене, она же вся закровится, если ночь полежит без холодильника. И сказал Фролов Валентине: – Давайте зайдем ко мне. Я живу через дорогу, дам вам свой кофр, вы все переложите, а я вам ручку пришпандорю. – Хорошо как у вас, – сказала Валентина у него дома, но без захватнической интонации. Другие женщины, возникавшие в квартире Фролова, автоматически ногами мерили кухню и мысленно расставляли в ней мебель. Это видно сразу, и Фролов такую женщину старался тут же проводить до троллейбуса или трамвая. Эта же – ничего. «Хорошо», и все. Порадовалась за Фролова. И чай пить отказалась – тоже плюс. По мнению Фролова, настоящая женщина должна до трех раз отказываться от всего, что их брат предложит. Только с четвертого раза можно давать слабину. Валентина в коридоре же переложила все в сумку Фролова, и он пошел ее проводить, потому что сумка была будь здоров. Он, конечно, по специфике работы привык к тяжести, но и то почувствовал. В электричку Фролов садиться не собирался, а сел. И эта неожиданная лихость (без билета же!) заставила его посмотреть на ситуацию иначе. Он понял, что у него серьезные намерения. Она же продолжала потрясать его тем, что вела себя так, как должна вести женщина с высоким знаком качества. – Давайте зайдем, – сказала она. – Я все выложу и отдам вам вашу сумку. Зашли. Неказистый деревянный домик с покосившейся антенной, мать, тихая такая бабушка. «Садитесь, пожалуйста». Газетку ему под ноги сунула, чтоб не наследил. Оля – девочка беленькая, спокойная. – Познакомься, Оля, это дядя Фрол… Надо сказать, что в редакции все Фролова звали Фрол. И он за многие годы привык. Фрол так Фрол. Но тут его немножко, чуть‑чуть ущемило, что она имени его не знает. А с другой стороны – снова прибавило ей плюс, что не вела следствие, не выясняла, кто он и что! Хотя должна была бы обратить внимание на подписи. Фото А. Фролова. Но она ведь может не читать газет. Зачем ей? Фролов давно убежден, что газета – это игрушка, в которую играют журналисты и руководящий состав. Людям же простым, когда есть радио и телевизор, газета не нужна. И еще Фролов заметил: люди все, что им надо, и так узнают, пока на работу едут. И кого сняли, и кого назначили, и кто проворовался, а кто стал верующим. Потому то, что Валентина их газету не читала, криминалом в глазах Фролова не было. В общем, дали ему его же сумку в руки – и ступай с газетки. Но тут Валентина полезла смотреть в расписание электричек – хороший поступок! – и ахнула. Оказывается, именно в эти дни по вечерам проходили какие‑то работы на дорогах, и теперь ближайшая электричка должна была пойти только через два часа. Раздели его. Посадили ужинать. На ужин подали жареную картошку с домашней квашеной капустой и кисель из магазинного компота в банках. Еще порезали колбасу, но Фролову эта колбаса из превращенных в атомы крашеных костей так надоела, а картошка была так грамотно пожарена и чесночком приправлена, что колбасу так и спрятали в холодильник «Север» нетронутой, а Фролов подумал: скромно живет семья, более чем… Потом разговаривали про то про се. Женщины очень сочувственно отнеслись к тому, что Фролов сам построил себе квартиру, но опять же ни намека на захват… Услышал Фролов в их суждении от собственной жизни удовлетворение. Все, мол, у них хорошо. Домик еще постоит. Слава богу… А если их улицу будут сносить – ходят такие слухи, то им на троих дадут двухкомнатную, что просто замечательно. «Вообще, – сказала бабушка, – хлеб вольный, что еще человеку надо? Раньше жили хуже…» Понравилось это Фролову, потому что в редакции окружал его разговор, так сказать, обратный. Все, мол, хуже и хуже… Сам он, как и бабушка, так не считал. Не в подвале, не в опорках, кино у всех на дому, да удовлетворитесь вы, люди! Поблагодарите Бога там или советскую власть. А все на него – дурак ты, Фролов, что от опорков считаешь… Давай еще от бизоньих шкур и кострищ. Тогда мы сегодня совсем в раю. Фролов спорщиком не был. Не держал он на каждый чужой выкрик своего слова под языком. А мысли были. Он был убежден: надо бы человеку в претензиях окоротиться. Взять и чуток порадоваться тому, что у него есть… А чего нет, если уж невмоготу, спокойненько заработать, построить или что там еще… Без ору, без криков. Вообще во всем, во всей жизни и работе без ору и криков. Без починов и начинаний и всяких там девизов «пять в три», «три в два» и так далее. Фролова специфика его работы, надо сказать, доконала. Героев на первую полосу он уже видеть не мог. Тем более что никто, как он, не знал, какая это все лажа… Брехня в смысле… В общем, понравилось Фролову у Валентины. Плохо живут, а не обидчиво. Скромно. Дома он починил ручку у сумки. Когда на следующий день пересекал улицу, идя на работу и держа в руках эту самую сумку, чувствовал себя как‑то очень хорошо, светло. Но тут вспомнил, что сама Валентина в этот момент где‑то там придавлена в электричке, как‑то сразу расстроился, запереживал, даже виноватым себя почувствовал. Живу, мол, как барин, а хорошая женщина мается… А тут случился грипп. Фролова подкосило, да как‑то очень сильно. Лежит дома с температурой тридцать девять, кости так крутит, что не встанешь на ноги, просто полный абзац. В буквальном смысле воды подать некому. Да что воды? Он лежит, как идиот, и перейти улицу и сообщить, что он не в состоянии снимать в номер очередного героя, тоже некому. За неявку на работу быстрый на расправу редактор объявил Фролову выговор, только на третий день кто‑то задал человеческий вопрос: а не случилось ли что с фотокором? Но это же надо идти к Фролову домой, а тут у всех номер, верстка, правка, сразу не собрались, одним словом… И тут приходит эта женщина из «жучков» и говорит, что лежит Фролов в тяжелом состоянии. Редактор тут же велел организовать круглосуточный пост, но женщина сказала: «Не надо». И все облегченно вздохнули. Пока Фролов болел, а потом выздоравливал, Валентина ходила к нему, кормила, убирала. Он ей был благодарен даже не столько за это, а за то, что она сообразила, что он заболел, и пришла, и звонила, звонила в дверь, пока он по стеночке до нее добрался. У него даже сил не было крикнуть: «Иду, мол…» Он едва замок в двери повернул, такое бессилие… Сразу после его болезни и подали они заявление в загс. Валентина сказала, что выписываться из своего дома не будет, ходят все‑таки слухи, что будет снос… Зачем же перспективную квартиру терять? Дочка будет жить у матери, садик рядом, и школа рядом, чего ребенка дергать?.. Фролов же ей твердо сказал: он ничего против Оленьки не имеет. Но было в таком решении Валентины и что‑то ему приятное. Какая‑то ее осторожность ли, деликатность… А через месяц случилась беда. Заболела воспалением легких девочка, и положили ее в больницу. Две недели Валентина жила там, а потом, когда дочка стала выздоравливать, вернулась. Спала как мертвая от усталости. На воскресенье поехала к матери делать генеральную уборку: в понедельник Олю выписывали. Фролов тоже с ней собирался, но у него случилось срочное задание, и он поехал в район кого‑то там снимать на первую полосу. Валентина с матерью выскоблили и проветрили дом, а потом решили хорошо его протопить, чтобы ребенок из больницы попал наконец в человеческие условия. Протопили, легли спать и угорели. Насмерть. В больнице оказались хорошие люди – оставили девочку у себя, пока похороны, то да се… Как все прошло, Фролов помнил плохо. Потому что было ощущение, что он в это не включился. Куда‑то ходил, что‑то делал, сам себе чужой. Уже возле могилы его стали толкать в спину, чтобы он поцеловал Валентину. Не мог сообразить – зачем? Но подошел ближе к гробу. Увидел незнакомое лицо, ничего общего с той женщиной, которую знал. Получалось, что хоронил чужую. Зачем же целовать? Так и не смог, постоял, посмотрел и отошел. В выскобленном, чистом доме, в котором даже после всех сквозняков пахло чуть‑чуть сладковато, состоялись поминки. И тут Фролов стал потихоньку приходить в себя от недоумения. Очень странный шел вокруг разговор. Чтобы его понять, надо сильно сосредоточиться, а для начала прийти в себя. Родственники, человек восемь‑десять, почему‑то все друг дружке доказывали, какие они все без исключения далекие покойницам люди… То, что называется – последняя вода на киселе. В подтверждение этой странной для такого случая мысли некоторые, оказывается, случайно прихватили с собой документы. И этими бумажками будто невзначай тыкали Фролова. «Ты поглянь, поглянь, – говорила сестра бабушки, – у нас и фамилии‑то разные… А ты говоришь – сестра». Да ничего Фролов не говорил ей про это! Он же сидел как замороженный. – А я вообще не отсюда, – доказывала другая, помоложе. – И вообще у нас там климат очень гнилой… Дурак дураком сидел Фролов, но слегка оживать начал. В глубине души Фролов был человек любознательный. Его эти родственники, которые только что не в волосы вцеплялись друг другу, доказывая, что они – самые, самые дальние, заинтересовали. Ну, спорили бы они, кто ближе, тогда понятно, какое‑никакое барахлишко, а осталось от покойниц. И дом… Есть резон побазарить… Правда, Фролов толком не знал, собственный этот дом или казенный… Ему‑то это без разницы. Но бороться за то, чтоб считаться чужим, такого он сроду не видел. И тут его озарило. Он вдруг понял, чего боялись эти люди: кому‑то из них придется забирать из больницы Олю. Ради этого они и документы прихватили. «Ах вы, собаки! – в общем‑то беззлобно подумал о всех Фролов. – Ах, собаки!» Видел Фролов и другое: они его по взглядам считают «своим» и тоже защищают. «При чем тут он? – кричал двоюродный брат Валентины. – Он вообще тут без году неделя». И тогда выступил старейшина всего этого действа, какой‑то там исключительно далекий всем дедушка. Он сказал, что у ребенка есть отец. Что от отца этого шли алименты. Что девочка носит его фамилию. Так что нет предмета спора. Надо отбить телеграмму… «Как его?» «Корякину, Корякину!» – закричали последние на киселе. «Корякину отбить, – повторил старейшина, – и пусть он забирает свою дочь. А пока суд да дело, то, наверное, каждый не будет против…» Дедушка не кончил говорить, а все уже платками повязывались, пальто напяливали. «Правильно, правильно, и как это мы сразу? Есть же Корякин». И тут всех ветром сдуло. Все Фролов сделал сам. Посуду помыл, вытер, в шкафчик поставил. Пол подмел. Скатерку на крыльце вытряхнул и сунул в свой кофр, чтобы отнести в прачечную. Выключил свет, перекрыл газ и поехал домой. Возле дверей квартиры на попа была поставлена широкая тахта, которую они решили купить с Валентиной вместо дивана. Он совсем забыл, что именно на сегодня заказана доставка. На тахте лежала бумажка «Позвоните в 27». Он позвонил, вышел мужик в пижаме и майке со спущенной, оттянутой лямкой. – С тебя шесть рублей, – сказал он сразу. – Они тут орали, пришлось заплатить. Три по бумажке, три сверху. Фролов отдал шесть рублей. Самому втаскивать тахту в квартиру оказалось трудно. Корпел он над этим долго. Попросить же соседа постеснялся. В конце концов, видел же мужик, что тахта стоит на попа и что надо ее поставить на место? Видел, но сам не вышел. Зачем же просить и нарываться? Фролов все‑таки справился, втащил это одоробло. Тахта оказалась очень широкой и по расцветке нахальной, она заняла половину комнаты и была теперь Фролову абсолютно ни к чему. Лег он на свой старенький диванчик и удивительно крепко уснул, все‑таки намаялся за эти дни. Проснулся же рано, и первая его мысль была о Корякине, которого он знать не знал, ведать не ведал, а вот едва проснулся, глаза открыть не успел, а в мыслях – Корякин. Фамилия оказалась подходящей, распяла она фроловские мозги, аж больно стало. Ну а потом следом за этой самой болью пришло беспокойство: девочку‑то, Олю, надо из больницы забирать. С ним договор был, с Фроловым, что как, мол, все закончится, то ее и выпишут. Пошел Фролов к редактору отпрашиваться, тот весь аж затрясся: сколько, мол, можно? Три покойницких дня вы, Фролов, уже имели, теперь же имейте совесть! На первую полосу нечего ставить, требования к печати возросли, вовсю идет принципиальная критика, в противовес же ей нужен оптимистический иллюстративный материал, чтобы был баланс того и сего, а у вас, Фролов, получается, личные дела все застят? – Дитя из больницы надо забрать, – бубнил Фролов. – Обещал… – Попросите женщин из «жучков», все равно целый день вяжут, – нервно закричал редактор, на что Фролов твердо сказал: – Это же мои проблемы… Договорились так. Фролов быстренько с соседнего заводика сварганит оптимистический фоторепортаж, а потом займется своими делами. Оказались рядом сотрудники, все они слышали, качали головой. «Ты, Фролов, дурак… Оно тебе нужно, чужое горе?.. Какой ты ей родственник?..» Смолчал Фролов. Не станешь же рассказывать про то, как все родственники отползали вчера, можно сказать, за демаркационную линию. Не вспомни тот старик Корякина, могло бы дойти до того, что объявили бы себя родственники другой расой. Какими‑нибудь мбундунцами или овимбундунцами, чтобы только подальше числиться. Но он‑то, Фролов, слава богу, русский и даже, по темноте бабки, крещеный. Так что никаких ему женщин из «жучков» не треба, он сам… Взял такси и привез Олю к себе. Посадил на широкую тахту и сказал: «Живи пока…» Девочка молчала весь вечер. Отказалась есть. Фролов не знал, что делать, и метался по кухоньке. У него просто паника случилась. Вспоминал себя ребенком, чего ему тогда хотелось в первые послевоенные годы? Не мог вспомнить. А потом вдруг вспомнил. Молочный кисель! И даже вспомнил, как он его захотел. Мать ему читала сказку, и были в ней слова про «молочные реки и кисельные берега». Ему возьми и представься все это… Бежит белая такая речка, вся в бурунчиках, и берега розово‑осклизлые, которые можно откусывать губами… Представлялось, представлялось, а вылилось в ор: «Хочу молочного киселя!» И мать ему сварила… И он не мог тогда дождаться, когда кисель остынет, у него просто спазм в горле возник от страстности желания. – Хочешь молочного киселя? – спросил Фролов на всякий случай Олю. – Хочу, – тихо сказала она. Она хорошо поела, а Фролов сидел рядом и ложкой выскребал остатки киселя со дна и стенок кастрюльки. И так ему почему‑то хорошо стало, будто благодать нашла. «Ах ты боже мой, боже мой», – бормотал Фролов. Но спать в эту ночь он уже не мог. Он лежал и думал о том, какая невеселая история с ним приключилась и надо теперь писать Корякину. Девочка спала и во сне всхлипывала, и этот ее всхлип, слабый и жалкий, напомнил Фролову Валентину. Та тоже ночью всхлипывала. И он ее именно в эти минуты больше всего жалел и любил. Вообще надо сказать правду. Когда Валентина уже переехала к нему, он остро об этом пожалел. Во‑первых, его сразил этот запах, которым были пропитаны ее вещи, – запах разных химикалиев против древесных жучков. Висело на вешалке пальто и воняло на всю квартиру, а Валентина сказала: «Я не чувствую». Именно пальто было противней всего. Поэтому он приходил с работы и первое, что делал, раздражался. И хоть по природе своей Фролов был человеком смирным, тут его бешенство как волной накрывало. Хоть «караул» кричи. Но он, надо отдать ему должное, не кричал, только все ему становилось уже не так. Валентина, например, сначала ставила горячее, а потом начинала нарезать хлеб. А он привык, чтобы до всего был нарезан хлеб, соль, горчица поставлены, стакан для чая приготовлен. Тогда можно ужинать спокойно, последовательно, не отвлекаясь. Опять же – мытье посуды. Фролов сначала мыл ложки, ножи, вилки. Потом стакан, после уж тарелку. А Валентина все бухала в мойку вместе. В общем, тяжелые вечера получались у Фролова. А вот ночью, когда женщина начинала всхлипывать, у него вдруг откуда‑то прорывалась нежность, и он мечтал, что купит ей новое пальто и найдет другую работу, бедняга же все время с химией этой проклятущей. И просыпался он утром с хорошим чувством, и хоть Валентина по утрам красоткой не была – щеки мятые, глаза запухшие, – все равно утром было легче, чем вечером. Даже от пальто не так разило. Но все‑таки сказать, что Фролов обрел нечеловеческое счастье, женившись на старости лет, было бы преувеличением. Счастьем не пахло. Как бы там сложились у них отношения в будущем, сказать трудно. Всякое могло быть… Теперь же спала на дурацкой тахте девочка, нежно всхлипывала, сердце Фролова щемило, и спать он не мог. Встал и пошел на кухню. Сел на табуретку и стал смотреть в ночь. Где, интересно, этот Корякин? И кто он вообще? Валентина никогда ему про свой первый брак не рассказывала, а он не спрашивал. Такие они люди, молчуны по части личной жизни. На следующий день, оставив девочку одну, побежал Фролов на работу оформлять отпуск. И туда ему позвонила седьмая вода на киселе и стала возбуждать его вопросами, написал он Корякину или нет? И что он себе думает вообще? Был в голосе этой воды на киселе почти невыразимый оттенок ли, намек ли, что он, Фролов, чуть ли не присваивает себе то, что ему не принадлежит. И даже некое превосходство, что они, кисели, себе этого не позволили. Попросил Фролов редакционную машину и махнул за город. Отпер дом, вошел. Все так же в нем сладковато‑приторно пахло. С робостью и стыдом одновременно стал искать в комоде корякинские следы. И нашел, быстро довольно. Была такая сумочка без ручек и замка, бельевой резинкой связанная. Там лежали письма и корешки от переводов. И фотография мужчины, без надписи. Мужчина как мужчина, смотрит прямо, тупо, лицо не фотогеничное. Фотография шесть на девять. Взял он всю эту сумочку с собой, чтобы дома разобраться. Затормозил возле детских игрушек, взять – не взять? Испугался, вдруг они дитю беду напомнят? Но на машине заскочил в «Детский мир», купил куклу с негнущимися ногами и заводную обезьяну на качелях. В конце концов, Корякин не завтра приедет… Оля так и сидела на тахте. Просто удивительно, какой безропотный ребенок. Но кукле обрадовалась очень, просто замерла от счастья и едва выдохнула: – Спасибо, дядя Хлор… Такая была радость у ребенка, что поправлять ее он не осмелился. Ведь и Валентина его называла Фролом, а когда узнала, что он Андрей Иванович, то очень удивилась. А почему, собственно, ему не быть Андреем Ивановичем, если его так назвали? Но пусть будет Фрол… Не в этом дело. Ну а то, что ребенок назвал его Хлором, не беда… Выучит правильно, пока Корякин приедет. Читать письма Фролов не хотел. Стыдно было. Он хотел по штампам определить, какое самое позднее, и именно по последнему адресу написать Корякину. Ведь адресов несколько. Но ни черта нельзя разобрать на штампе, пришлось лезть в конверт. Тут Корякин надежды оправдал. Он ставил даты, отделяя цифру от цифры жирной точкой. Стараясь не задевать глазами слова, Фролов искал самое последнее, самое свежее письмо. Но глаза подводили Фролова, они схватывали не только слова, а целые фразы, абзацы. Это было нетрудно, потому что корякинские письма коротенькие, буквы кругленькие, слова хлесткие. «Наш брак оказался в полном смысле этого слова». «Был бы еще сын, а девчонкой мужчину не заарканить». «Хорошо живу, тебя не помня». «Насосала ты меня до восемнадцати лет…» «Хотела сразить меня фоткой? Смеюсь я с вас, баб…» «Женись хоть на попе и работнике его Балде…» Это благословение пришло Валентине полтора месяца тому назад, из Челябинской области. Странное ощущение возникло у Фролова от выстреливших в него цитат. С одной стороны, он Корякину, как это ни странно, сочувствовал. Он понимал, как должно быть погано мужику, если с женой у него не заладилось и пришлось рвануть с югов на север… С другой же стороны, он его осуждал за это его «насосала до восемнадцати лет». Это нехорошо. Не по‑мужски… С третьей же стороны, вызывала недоумение Валентина, которая будто бы продолжала к Корякину вязаться, а это уже не по‑женски… Была и четвертая сторона, жалость… К ним обоим… Дурачок ты, дурачок, Корякин, до сих пор небось лаешься, а она уже в могиле… Эх, Валентина, Валентина… Что ж у тебя за судьба такая, незадачливая… Неумеха ты неумеха… Тридцать с лишним лет прожила, а печку топить не научилась. В общем, много разного было в душе у Фролова. Поэтому он решил чуток подождать с письмом, чтобы написать точные слова. Девочка же постепенно привыкала. Называла его «дядя Хлор», а он уже стеснялся ее поправить. Ходили они вместе в магазин, девочка становилась в очередь, а он шел в кассу. Сводил ее на мультяшки, на обратной дороге зашли в редакцию. Парень на договоре, который заменял Фролова, как раз в этот день допустил ляп, и редактора вызвали в обком для объяснений. Знатного на всю область токаря он в подписи назвал механизатором и дал ему фамилию недавно только умершего инструктора обкома. Парень показывал Фролову, как это получилось. Просто все данные у него были на одной страничке блокнота. И на токаря, и на механизатора, и на инструктора, которого он переснимал с личного дела для некролога. – Разве ж всех упомнишь? – сокрушался парень. Фролов показал свою систему, безошибочную систему, в которой фиксируется и день, и час, и случай, по которому идет съемка, и номер пленки и кадра и – никогда‑никогда! – на страничке блокнота нет больше одной фамилии. – Выгонят? – спрашивал парень. – Скорей всего, – честно ответил Фролов. – Когда путаница с покойником – это последний случай… Вернулся редактор. Подписал приказ об увольнении, а Фролову сказал: – Отзываю из отпуска. – Увидел девочку: – Дочка? Он был у них придурочный, их редактор. Работал недавно и ничего запомнить не мог. Ни про людей, ни про работу. В основном он боялся. И еще он злился, что люди этого не понимают и каждый норовит подвести его под монастырь. Сейчас он злился на Фролова, которому приспичило идти в отпуск в такое ответственное время и достойную замену себе обеспечить не удосужился. И вообще – таскает на работу ребенка?! Конечно, Фролов мог привлечь местком и доказать, что в отпуск он три года не уходил, но Фролов не принципиальный человек, он понимающий человек. И если редакция осталась без фотокора, надо выходить на работу. Какие могут быть разговоры? Пришлось вечером сесть за письмо Корякину. Оленька спала, нежно всхлипывая и обнимая негнущуюся куклу, а Фролов придвинул к себе листок бумаги и задумался. Вот какое письмо он сочинил в конце концов.
«Здравствуйте, Олег Николаевич! (так звали Корякина). Пишет Вам Фролов. Ваша бывшая жена Валентина скончалась вместе со своей матерью. Осталась девочка Оля, которую я прошу у Вас разрешения усыновить, так как являюсь вторым мужем Вашей покойницы жены. У меня хорошие жилищные условия, я не употребляю, имею в месяц двести – двести пятьдесят чистыми и в состоянии одеть, обуть и накормить ребенка. Оля ко мне уже привыкает, а с Вами ей начинать сначала. Жалко девочку. Напишите ответ быстро. Фролов».
Корякин работал на заводе наладчиком, висел на Доске почета и только что победил в борьбе с комендантом общежития. Дело в том, что была у них в общежитии одна хитрая комнатешка. На одного. Когда варганили общежитие, строители забыли поставить в этой комнатке батарею. На Урале это существенно. Пришлось сделать из комнаты кладовку. А однажды ее захватила одна долго не получающая квартиру семья с ребенком. Короче, еще вечером была кладовка, а уже утром в ней жили трое. Дело происходило летом. Подошла осень. Захолодало. Предприимчивая семья возьми и выложи печь с трубой в окно. Еще вечером печки не было, а утром стоит красавица, в окно дымится. Скандал, комиссии, то да се… В общем, три года самозаселенцы жили, пока не сообразили второго ребенка. Уже после них стали за эту комнату биться одиночки. Оказалось, что протопить удачно выложенную печку не только не сложно, но даже удовольствие, если вокруг этой печки ты один гнездишься. Так и давали эту комнату в порядке исключения, то какому‑нибудь старому холостяку, то тому, кто коменданту подмазал… Сейчас вокруг печки жил Корякин. Жил и имел всех в виду. Повесил на стенки своих любимцев – Высоцкого, Челентано, Ирину Алферову – и ловил кайф. Между рамами у него стояло пиво, в холодильнике «Морозко» стыли шпики и банка килек пряного посола. На веревке над печкой сохли корякинские носки. Корякину было тихо, спокойно, и если бы сейчас кто‑нибудь спросил его, какая‑нибудь дотошная золотая рыбка, чего, мол, тебе надобно, Корякин, то он ответил бы ей четко: «А пошла ты…» А что удивительного? Человек просто счастлив, грубо говоря. И тут ему под дверь подсунули письмо. Корякин услышал шелест, увидел белый квадратик на полу, но с места не сорвался. Он продолжал лежать с чувством глубокого удовлетворения. Не было на земле человека, чье письмо могло так уж обрадовать или огорчить Корякина. А точнее говоря, Корякину вообще никто не писал, кроме его последней бывшей жены. И он был уверен, этот квадратик тоже от нее, от кретинки. Опять сообщает ему ненужные подробности из своей жизни и жизни так называемой дочки. Чего добивается, идиотка? Корякин жил с Валентиной пять месяцев. Подвиг! Потому что с двумя предыдущими женщинами‑женами он едва выдерживал по месяцу. Какой‑то, видимо, был изъян в Корякине, но как только женщина располагалась рядом надолго, возникало в нем ощущение, что дышать ему нечем. Причем на самом деле, а не в переносном смысле. Может, это была какая‑то аллергия, а может, Корякину просто не везло с их сестрой. Обе его первые жены были северянки, высокие, белые, с неспешной речью. Когда он рванул от второй, твердо решил: никогда больше в это дело не ввязываться. Ему еще везло, что не завязывался за этот срок ребенок. Счастливый, можно сказать, случай, потому что есть мужики, которые с одного разу попадаются. А потом затомило Корякина. Все ему не так. Все ему не то. И поехал он на юг, где ему сразу понравилось. И то, что два часа – и море. И базары пряные, сочные. И народ бойкий, нахальный, хороший, одним словом, народ, палец в рот не клади. Пока архангел (так Корякин звал северян) повернется, краснодонец (так он звал южан) в Москву сбегает и обратно. В общем, к сегодняшнему времени вторые приспособлены шибче. А Корякин, хронический одиночка, ценил это в людях. За себя надо уметь постоять. Друг, товарищ и брат – это хорошо звучит Первого мая. А во все остальные дни ты сам у себя один. Решил Корякин еще раз рискнуть с женитьбой. За тридцать перевалило, надоело носки, рубашки стирать и каждый раз стоять перед вопросом, с какой пойти? Валентина отличалась от северянок. Была маленькая, черненькая, говорила быстро… Внешние данные устраивали. И доказательством тому, что все‑таки не совсем он ошибся, прожитые вместе пять месяцев. Не один! А потом снова‑здорово. Дышать стало нечем. Снова пришлось рвать… Потом уже узнал, что родилась дочка. Новые новости, подумал он. То, что в отличие от предыдущих женщин, канувших без следа, эта продолжала писать ему идиотские письма про какие‑то ветрянки, коклюши и склонность к близорукости, выводило из себя. Он стал бегать с места на место, но письма находили его. И каждый раз на дне его возмущения и гнева было и нечто невыразимое. Удовлетворение, что ли?.. Что вот ищут и находят. А может, мужская гордость, вот он какой, запомнившийся… Смутность этих чувств, собственно, и толкала на ответы. Хамские, конечно, но тем не менее… Корякин побил бы того, кто сказал бы ему, что он с Валентиной связь сам поддерживает, побил бы точно, но уж если говорить правду, и только правду… Было это… Было… Теперь он, лежа на кровати, смотрел на квадратик на полу. Был Корякин сейчас величавый, гордый, независимый и, не читая письма, уже придумывал ответ. Вот такой, к примеру: «Достала ты меня своими письмами… Ну что мне, горло себе перерезать? Так какой тебе с этого навар? С того света алименты не шлют… Хотя сыск в этом деле добился больших результатов. Может, уже и там ходит майор Пронин? Не уважаю, тем более что ты собралась замуж… Значит, не обломился тебе мужик? Слинял на полдороге? Понимаю товарища и ценю за стойкость. В свое время Корякин напоролся». Хорошо лежать и придумывать письма. Глядя на квадратик на полу, Корякин тут же придумал письмо и Челентано. «Привет, кореш! Вот валяюсь и решил тебе черкануть. Смотрел твой фильм „Укрощение строптивого“. Не ожидал такого поворота. У тебя там такой дом, такие бабы и негритянки, а ты клюнул на эту мымру. Неправдоподобно и далеко от жизни. Нам в школе объясняли, что ваше искусство искажает действительность. Я в этом убедился. Тем более что ничего в этой красотке, которой ты поддался, нет. Не в моем вкусе. Так что ты все‑таки выбирай, где тебе сниматься… Не останавливайся на достигнутом. Корякин». Корякин легко вскочил с постели и стал играть с письмом в «классики», подгоняя его носком к кровати. Устал и взял его наконец в руки. Письмо было не от Валентины, хотя из тех же краев. От какого‑то Фролова. Очень интересно, подумал Корякин, что за мудак мне пишет? А потом он ошалел… То ли не смог плавно перейти от кореша Челентано к письму, то ли еще что, но ошалел… То есть ничего у него в голове не было. Только пустота звенела, и от этого звона ему даже жарко стало. Ничего своего у Корякина не было. Он олицетворял собой личность, имеющую отношение только к государственной собственности, так сказать, на паях со всем многомиллионным народом. А может, государство владело Корякиным, и это был крепкий брак по взаимности? Тут много спорного. И вдруг выясняется: его собственную дочь по фамилии Ольга Корякина хочет перехватить какой‑то хмырь, который не употребляет и имеет жилплощадь. Что он, Корякин, сам безрукий‑безногий, чтобы ему дитями разбрасываться? Личного ребенка, на которого он израсходовал уже более трех тысяч рублей, отдать чужому дяде? А ты, Фролов, возьми и роди сам, если такой умный. Расстарайся! Горло просто гневом перехватило, пришлось достать пиво и отпить прямо из горлышка. Выдул бы всю бутылку, но тут вдруг как по голове его – тра‑а‑ах! Он‑то пьющий, а Фролов – нет. Не то что он, Корякин, алкаш. Нет, конечно. Но пиво у него между рамами почти всегда стоит. И другое он вполне принять может – и белое, и красное. Кроме зеленого. Это ни за что! Корякин прихлопнул крышечку на бутылке и сказал: «Баста!» И снова распалился на Фролова, который дуриком хочет иметь готового ребенка. Он полез в чемодан, стал рыться в разных бумажках, искал фотографию девочки, которую давным‑давно присылала ему Валентина. Не нашел. И так он из‑за этого расстроился, будто совсем потерял ребенка. Стало ему даже казаться, что это чуть ли не основание забрать у него Олю. Фролов этот скажет: «У тебя даже фотографии ее нет!» Ну, куда он ее мог деть, куда? Всякие справки валяются, а дочки как и не было! Корякин едва дожил до утра, утром подал заявление об уходе, устроил скандал, что не может ждать ни дня. Кричал: «У меня дитя отнимают, дитя!» Подействовало. Все ходили смотреть на мужика, у которого чужой человек дитя нахально отнимает. Потом Корякин базарил в аэропорту, и там тоже ему сочувствовали и удивлялись этому бессовестно‑наглому начинанию – отнимать чужих детей. Грешили на капитализм. Это у них давно принято, вот, оказывается, и к нам подбирается. Несчастный и решительный летел в небе Корякин. А в это время Оля сидела на тахте, и они с Фроловым упоенно переводили картинки. Оба были мокрые, все в бумажных катышках, зато на куске ватмана цвели необыкновенные цветы. Потом они приколачивали ватман к стене и охали от этой неземной красоты, потом ели из одной тарелки пшенную кашу с молоком. Одна тарелка у них давно уже повелась. Фролов сам не заметил, как у них случилась эта одна тарелка, только вдруг оказалось: нет большего удовольствия за едой, чем следить, чтобы другой не съел меньше. Когда девочка уснула, Фролов с тревогой вспомнил Корякина: что‑то тот ему ответит? Фролов не сомневался, что ребенок Корякину не нужен, он боялся, что тот долго будет молчать, а ему Олю надо в садик устраивать, в школу определять, как бы какие чиновники не прицепились, что она ему чужая. Стоило только подумать это слово – «чужая», как с Фроловым черт знает что начинало твориться. Весь его организм протестовал и возмущался. Ночью в квартиру сильно и резко позвонили. Оля вскрикнула. Фролов так рванул к двери, что можно не сомневаться: он этого звонаря сейчас прибьет. Так они и предстали друг перед другом – в характере. Фролов и Корякин. Корякин, пока подымался по лестнице, тоже себя распалил. Он уже видел, как заворачивает своего ребенка в одеяло и уносит от этого любителя чужого. Фролов же, то есть любитель чужого, за этот Олин ночной вскрик был вполне готов к убийству. К напряжению, которое образовалось на пороге, вполне можно было подключить электрическую сеть слаборазвитой страны. Сработало бы за милую душу. – Я – Корякин, – сказал Корякин. – Вижу, – ответил Фролов, имеющий профессиональную память на лица, и он хорошо помнил фотку шесть на девять. – Входи! – Кто там, дядя Хлор? – спросила Оля. Оба мужика принципиально уставились друг на друга. Решительный момент, многое от него зависело. – Спи! – сказал Фролов, закрывая в комнату дверь. – Это ко мне по делу. – И повернулся к Корякину: – Проходи на кухню, пальто и чемодан положи тут… – Он указал на место у порога. Они вошли на кухню и сели на табуретки. И молчали. Фролов понял, что раз Корякин тут, то ничего хорошего в этом нет… Корякин же, хоть и знал, сколько лет дочери, все‑таки представлял себе что‑то такое уакающее, а тут услышал совсем, можно сказать, взрослый голос. Если, конечно, это его дочь… – Она? – уточнил он. Фролов кивнул. – Разбудил, – огорченно сказал Корякин. – Но терпения не было… – Понимаю, – ответил Фролов. Еще бы он не понимал человека, бегущего ночью к Олечке. – Значит, какой твой будет ответ? – спросил он, чувствуя, что смерть его близка. – Она воспалением легких болела, ее нельзя в другой климат… – Ты мне мозги не пудрь! – вспылил сразу Корякин. – Климат мы ей сделаем какой надо… – Это в каком же смысле? – В том самом! Где ей надо, там и будем жить… Я птица вольная… – Ты ж ее ни разу не видел, – печально сказал Фролов. Корякин не любил, когда его били по больному. – Не означает, – отрезал Корякин. – Мое дите. А дите стояло в дверях – в длинной рубашке, с распущенными волосами, в больших фроловских тапочках. – Я писать, – сказала девочка. И они оба кинулись к ней, будто «писать» – что‑то исключительно драгоценное, что нельзя бросать на произвол судьбы. И оба стояли под дверью, оба ждали, и Фролов видел, как дрожит у Корякина подбородок, а Корякин видел, что Фролов стал белым как мел. – Вот такие дела, – сказал потом Фролов, когда Оля снова легла, улыбнувшись им обоим светло и ясно. – Угорела Валентина. А мы с Олей поладили… Я ее рыночным кормлю… – Спасибо, – сказал Корякин. – Я в долгу не останусь… – Какие глупости! – развел руками Фролов. – Главное, чтоб ей хорошо… У тебя есть квартира?.. Корякин вспомнил свою комнату с печкой и мысленно покрыл себя хорошим отборным матом. Это же надо быть таким идиотом? Была же у него квартира, была! Надо было взять отпуск, а не увольняться… А он дурак без мозгов. Бросил такую комнату‑красавицу, сухую, теплую, ну, туалет, правда, на улице, но горшки, слава богу, не проблема. За своим ребенком да не вынести! – Все у меня есть… А нет, так будет, – твердо сказал Корякин. – Я для нее все сделаю… Фролов тяжело вздохнул. Корякину постелили на полу, между тахтой и диванчиком. Из входной двери прилично тянуло. Корякин чувствовал, как холодит ему лопатки и спину, ну что он, раньше не попадал в подобные условия? Корякин в своей жизни где только не спал. А вот сейчас он испугался, что может захворать. Нельзя это сейчас, никак нельзя… И он пролежал всю ночь, стараясь держать спину чуть ли не на весу, эдаким коромыслом. Слышал он, как нежно всхлипывала Оля, совсем как Валентина. Так вот, эти всхлипы Валентины в свое время выводили его из себя. «Ты чего хрюкаешь?» – кричал он, а она не понимала. Тут же, тут же – ему нравились эти беззащитные ночные детские звуки, и он думал: «Сны смотрит… Интересно, что ей показывают…» Фролов тоже не спал. Он, как только увидел Корякина, понял, что тот не отступится. И что тут сделаешь? «Эх, горе мое, горе», – думал Фролов. Как‑то четко увиделась вся жизнь, в которой, в сущности, не было радости, а было сплошное преодоление трудностей. И если раньше казалось, что все эти преодоления – доблесть, то сейчас он понял, что чепуха это все, если нет у человека радости. Вот пришла девочка, и все обрело смысл, а завтра увезет ее отец Корякин, и зачем жить? Зачем метелиться? Неужели он, Фролов, родился на свет для того, чтобы бесконечно снимать улыбающихся рабочих и колхозниц и таким образом сохранять в газете баланс критики и оптимизма? Просто стыдная какая‑то жизнь получалась! С другой же стороны, совсем не стыдная, если делать это все и знать, что вечером они с Олей будут есть кашу из одной тарелки, и она своей ложкой проведет черту по каше, чтобы ему, Фролову, досталось больше, а он проведет свою черту, и так, подпихивая друг другу еду, они будут смеяться, и лучше этого ничего не может быть. Утром Фролов встал рано. Оля еще спала. И Корякин наконец задремал, свернувшись калачиком. Бесшумно открыл и закрыл дверь Фролов. Утром Корякин перво‑наперво вымыл пол. Надо сказать, что у Фролова это дело не получалось. В пояснице он был негибок, мыл пол с колен, а точнее, не мыл, а воду размазывал. Не то Корякин. Выскоблил он фроловский пол так, что тот аж засверкал. Потом нашел в инструментах Фролова кусок пенопласта, выкроил его как надо и набил на нижнюю часть двери, чтобы не дуло. – Утеплились, – сказал Корякин. – Спасибо вам, – сказала Оля. Смутился Корякин от этого «спасибо». Даже душно стало. – Да, – вздохнул он, – да… – Что да? – спросила Оля. Не было у Корякина ответов. Не было у него слов! Поэтому он решил починить краны. У Фролова они капали и ползли от воды ржавые потеки и в унитазе, и в раковине, и в ванной. Корякин это ликвидировал. Засверкало все у Корякина. Оля даже руками всплеснула. – Как чисто! Корякин решил, что надо идти в этом направлении. Он стал стирать белье, которое было засунуто в пластмассовое ведро. И тут Оля ему помогала. Вместе развешивали в кухне на веревке. Разговоры с Олей у них только «производственные». – Понимаешь, – говорил Корякин, – в мужской рубашке самое трудное место – воротник. Он же, зараза, соприкасается вплотную. – А зачем вы ругаетесь? – спросила Оля. – Не! Не! Не! – испуганно замахал мыльными руками Корякин. – Оговорка! Поберегусь! Извиняюсь! – И говорить стал Корякин медленно, чтобы ненароком не выпульнуть. Потом они пошли с Олей в магазин, и Корякин, отпихнув в очереди какую‑то тетку, ухватил приличный кусок мяса. Они варили с Олей борщ, крутили мясо на котлеты, и было им хорошо друг с другом. – Ты Корякина, и я – Корякин, – осторожно сказал он. – Мы поладим. – А почему ты Корякин? – спрашивала девочка. – Так вот… Случилось! – оробел Корякин. – Корякиных нас много. А потом пришел Фролов. Увидел все – чистоту, белье на веревке, обед и мордочку Оли, довольную мордочку, вздохнул и понял, что у него нет другого выхода. – Ты живи с ней тут, – сказал он Корякину, когда Оля уснула. – А я могу где хочешь пожить… – Спятил, – ответил Корякин. – Ты спятил… Это я могу, где хочешь… Я привычный… – Да я тоже, – вздохнул Фролов. – Я два года как сюда въехал, а то все по углам… – Два года, и уже все к чертовой матери разваливается, – возмутился Корякин. – Все наперекосяк, все трескается… – Ну, – сказал Фролов, – в кооперативе еще более‑менее, а в государственных еще и не то… – А то я не знаю! – ответил Корякин. – Я сам жил в комнате, в которую забыли поставить батарею. – Что мы за люди? – вздохнул Фролов. – Для себя же, а не стараемся… На следующий день Корякин взялся за ремонт квартиры. Фролов прибежал с работы, готовил еду. Оля помогала то тому, то другому, командовала. – Дядя Хлор! – кричала. – Я уже солю картошку, не вздумай еще раз!.. Корякин! У тебя на потолке следы, ты что, не видишь? От добра добра ищут только идиоты и жадные. Корякин нашел работу на заводике рядом с редакцией. Продали соседу тахту и купили два кресла‑кровати. Оля спала на диванчике, а они на креслах. – Они тебе кто? – спросили Олю, когда она пришла в первый класс. В одинаковых синих костюмах, в белоснежных рубашках с душившими галстуками стояли в родительских рядах двое. Когда зазвенел звонок и женщины стыдливо засморкались, эти заплакали откровенно. – Так кто они тебе? – приставали к Оле. – Кто! Кто! Дядя Хлор и Корякин, неужели не ясно? – дернула плечами девочка. Росла Оля умненькой, решительной, самостоятельной и смелой. Говорят, одинокие отцы – лучшие воспитатели. А если их к тому же два? Время еще покажет, чем кончится этот педагогический эксперимент. Пока же задачи решаются конкретные. Ребенку нужна отдельная комната. Вечерами Фролов переснимает четким почерком написанное объявление об обмене на двухкомнатную, а Корякин с баночкой клея в кармане ходит и развешивает их на столбах. Энзэ на доплату уже собрали. «Хорошо! – думает ночью Фролов. – Не дай бог, что со мной случится, есть Корякин. Уже не сирота…» На соседнем кресле про то же думает Корякин…
Date: 2015-12-12; view: 371; Нарушение авторских прав |