Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Фрагмент схемы временно́го цикла чю 4 page
Отец после того озарения испытывал подъем во всем — в своей научной работе, в намечающейся бизнес-деятельности. Даже в отношениях с мамой. Все выходило на новый уровень — дело его жизни, наше благосостояние, вся наша история. Какое-то время мы были уверены в том, что у нас все получится, что бы ни значили эти «все» и «получится». Все получится у отца, у нашей семьи, все получится у них с мамой. Мир наконец повернулся в его сторону. Мир наконец услышал его призыв и теперь шел к нему, к нам. Шел с деньгами — все, как представлял себе отец. Точнее, денег пока еще не было, но они ждали его в будущем. И не только деньги, его ждало нечто большее — престиж, ореол тайны, загадки, доступной только посвященным, магический ореол изобретателя, первооткрывателя. Ученого. Он предвкушал, как увидит свое имя в толстых специальных журналах, научных вестниках, предвкушал восхищенный и завистливый шепот у себя за спиной, обсуждение того, что он открыл, как ему это удалось, как он пришел к этому. Он предвкушал реакцию на работе, когда он сообщит, что увольняется, и позже, какой-нибудь месяц спустя, когда они поймут, какой блестящий ум потеряли и уже никогда не вернут, а они-то столько лет не обращали на него никакого внимания, не давали ему развиваться, не понимали ценности его идей. Мое сердце бьется быстрее. Меня переполняет надежда. Я знаю, чем все кончится, что случится дальше, и все равно я не могу ее не испытывать, глядя на себя тогдашнего и вспоминая, что я чувствовал в этот момент. Отец за рулем говорит что-то о подарке для мамы, о том, что неплохо бы нам переехать в дом побольше. Встреча назначена на стадионе в центре фешенебельного района нашего городка. Трава фотореалистичного качества, рендеринг по алгоритмам глобального освещения — в других районах такого не увидишь. Привилегированная частная школа, в которой учатся здешние дети, не участвует в спортивных соревнованиях. Она слишком мала, чтобы можно было набрать футбольную команду, но у них есть дискуссионный клуб. Машины на школьной парковке больше и круче, и дома тут тоже больше, тротуары чище, воздух свежее. Обитатели этого района — люди из высшего среднего класса — прилагают немало усилий для создания живописно подманикюренной реальности. — Он выглядит… — МИВВИ подыскивает подходящее слово. — Счастливым. — Нет, — говорит она. — Не то. Во время поездок отец часто витает где-то мыслями, он вроде бы здесь и в то же время не здесь. Уже лет в девять, а может, в семь или даже в пять я научился чувствовать, ощущать такие хроноповествовательные сдвиги, малейшие изменения в ткани пространства-времени, в векторном поле сознания внутри нашего форда. Но сейчас, в этот судьбоносный для отца день, я знаю, что он весь, целиком и полностью, тут, в этой ржавой колымаге, и не пытается даже как-то дистанцироваться от нее, не стыдится ее, и сам я в эти несколько минут тоже перестаю ее стыдиться. Мы подъезжаем первыми и паркуемся как можно ближе к бейсбольной площадке. Открываем багажник. «Аккуратней, аккуратней», — повторяет отец то ли мне, то ли себе самому, то ли просто так, в пространство. За те секунды, что мы подъехали, остановились и вылезли из машины, счастливое выражение на его лице сменилось крайним напряжением. Желваки на скулах играют, челюсть так и ходит из стороны в сторону — смотреть больно. С предельной осторожностью, на полусогнутых, тащим аппарат к площадке. Непривычно яркий, чуждый свет отодвигает ее куда-то чуть ли не в бесконечность. Отец не произносит ни слова, только пыхтит и слишком торопится, так что дважды мы останавливаемся: у меня соскальзывают руки. Мы стоим на солнцепеке, и, наверное, впервые в жизни я вижу в отце обычного человека, мужчину, человеческое существо мужского пола, впервые замечаю его физическую оболочку, потеющую и запыхавшуюся. Я вижу шапку его густых, даже не начавших редеть и совершенно черных, без малейших признаков седины, волос. Настолько черных, что я теперь подозреваю, уж не подкрашивал ли он их. Впервые я замечаю его возраст, хотя он пока не стар, ему нет и пятидесяти, у него крепкие бицепсы и мышцы на икрах и прямая крепкая спина, его коренастое полувековое тело по большей части еще способно дать фору моему семнадцатилетнему, тощему и вялому, на котором вся одежда висит как на вешалке. Волосы у отца зачесаны назад и разделены справа пробором. На носу сидят типично инженерские очки в серой металлической оправе почти квадратной (скорее даже трапециевидной — стекла чуть расширяются кверху) формы. Капелька пота сбегает по левому виску к врезавшейся в кожу дужке. «Почему у него такие неудобные очки, — думаю я, — неужели он не мог подобрать себе пару по размеру» — потом вспоминаю: чтобы уложиться в страховку, он купил самые дешевые, прямо с витрины, в магазинчике между почтой и кафе-мороженым. У отца отличная, упругая кожа без признаков дряблости — результат здорового образа жизни: никакого алкоголя, мало мяса, в основном только овощи, рис и рыба. Плюс постоянная физическая нагрузка в гараже, на участке у дома, в самом доме. И вообще он всегда при деле, все время чем-то занят — по необходимости, а не для собственного удовольствия. Все, что он себе изредка позволял, так это выкуренная тайком на заднем дворе сигарета после того, как я лягу спать. Однажды я его застукал — не специально, просто шел к холодильнику поздно вечером и увидел. Отец сидел на белом пластмассовом стульчике и смотрел в небо. Он даже не стал по-настоящему прятаться, просто опустил руку с сигаретой, но дымок все равно было видно, он поднимался сзади и расплывался облачком у него над головой. Отец не улыбнулся мне, не взглянул так, как взглянул бы в любой другой обстановке; он словно снял на ночь свою родительскую маску и не собирался в этот раз, единственный раз в жизни, натягивать ее обратно ради меня. Передо мной было чужое лицо, опустошенное, изломанное, я увидел на нем печать поражения, более того — смирения с этим поражением. Но сейчас он, конечно, выглядит совсем по-другому. Руководитель группы подъезжает на удлиненном «линкольне». Мы дожидаемся его, стоя между местом подающего и второй базой. Отец весь на нервах, он, по-моему, чуть ли не готов перепоручить весь разговор мне — школьнику с четверкой по физике. Наш собеседник между тем приближается. Это лысеющий мужчина со строгим взглядом глубоко посаженных глаз. Галстук у него завязан безупречно симметричным широким узлом с ямочкой посередине, который ни отцу, ни мне не освоить вовек. Рубашка с отличающимися по цвету манжетами и воротником, в кармане — пластиковый чехольчик с несколькими ручками. У отца такого нет, как нет и галстука — рубашка просто застегнута на все пуговицы, — но в своих аккуратных коричневых брючках (на пару миллиметров короче, чем нужно при его росте в метр шестьдесят два) он выглядит настоящим инженером. Руководитель группы, подойдя, протягивает ему руку, мне вежливо кивает, потом, к моему удивлению, здоровается за руку и со мной. — У нас появились кое-какие идеи, — говорит он отцу. — Кое-какие идеи по поводу вашей идеи. И я прямо вот так вот сразу — оп-па! — понимаю, что все впустую, ничего не будет, хотя разговор по сути еще даже не начался. Я просто почувствовал это в его тоне, в позе, в изысканном галстучном узле, в его рубашке с запонками, в четкой, властной манере говорить, подчеркнуто уважительно и в то же время покровительственно, словно он делает нам одолжение — и так оно и есть. Мы стояли перед ним будто пара жалких дилетантов, которые нашли у себя на чердаке редкую монету или по чистой случайности наткнулись на докембрийское ископаемое в своем саду. Все наши планы, записи и рисунки на разлинованной зеленоватой бумаге столистовых альбомов формата А4, столько начатых-но-так-и-не-доведенных-до-конца проектов, а что в итоге? Один-единственный раз нам удалось добиться успеха, да и то лишь частично. Ну да, мы здесь, этот человек пришел послушать нас, но в общем и целом мы никто и ничто, практически полные неудачники. Наш же собеседник изобрел и запатентовал изменившую мир технологию. Не вставая из-за стола, не выходя из лаборатории, он создавал целые новые индустрии, за месяц иногда добивался большего, чем мы — почти за десять лет, отбрасывал порой более перспективные идеи, чем лучшие из тех, до которых мы способны додуматься. — Твой отец кажется каким-то… — МИВВИ все никак не может разобраться в своих впечатлениях, и пиксели ее зрачков так же неотрывно следят за сценой перед нами, как и мои глаза. Чего мы вообще достигли? Мы всего-навсего, действуя на уровне даже не кустарном — любительском, на уровне хобби, в результате нескольких лет кропотливого труда создали из бумаги и металла, клочок за клочком, нечто любопытное, на что можно взглянуть забавы ради. И все, и ничего больше. Чего-то действительно толкового у нас так и не получилось. Мы просто очень-очень долго бились и натолкнулись наконец на одну-единственную не совсем безынтересную идею. Так что ничего у нас не выйдет, и я подсознательно уже знаю это. Где мы — и где весь остальной мир. Так и вижу картинку — крохотные мы с отцом, огромный внешний мир и непреодолимый барьер между им и нами. Мы чересчур методичны, чересчур скрупулезны, чересчур усердны, чересчур наивны, чтобы достичь каких-либо выдающихся результатов. Нам недоступен истинный полет мысли. И так было всегда. Наш собеседник — совсем другое дело, ему-то все доступно. Он настоящий джентльмен, в его присутствии я словно уменьшаюсь в размерах, и отец тоже, мы прямо съеживаемся на фоне его официально-вежливой доброжелательности. В его к нам расположении нет ни натянутости, ни превосходства, но явственно ощущается что-то, с чем я сталкиваюсь впервые (и скоро, в университете, узнаю гораздо лучше, когда некоторые мои сокурсники из высшего среднего класса, у которых даже простыни выглядели элегантно, компьютеры были мощнее, а неброская, хотя и очевидно дорогая одежда, небрежно сваливаемая на стул или прямо на пол, все равно смотрелась куда лучше моих отглаженных и аккуратно уложенных в полупустую тумбочку рубашек и брюк защитного цвета, когда вот эти самые сокурсники с той же нимало не наигранной, до предела серьезной доброжелательностью обращались ко мне, меня пробирало до костей. Они так непринужденно чувствовали себя здесь, в этой НФ-стране, в этом НФ-мире, и с той же непринужденностью они заговаривали со мной, интересуясь, откуда я, но не задавая вопросов о родителях. Этикет, манеры, даже политические предпочтения — все это не было для них пустым звуком, и тем не менее что-то в их поведении, чему я не мог дать названия, не мог даже осмыслить, постоянно задевало меня, пока однажды во втором семестре на занятиях по литературе я не наткнулся вдруг на фразу noblesse oblige, и тут же кровь бросилась мне в лицо, застучала в ушах и висках, я понял с опозданием в несколько лет, что тут была одна шутка, насмешка над отцом и мной, длившаяся годами). Этот человек, светило науки, он тоже говорит с нами серьезно, он — практик, он всегда знает, что делать и как себя вести. Нам с отцом не хватает решимости, уверенности в себе, готовности навязать всем и вся свои правила, через что-то переступить, помнить о своих достоинствах, а не недостатках, мы слишком мнительны, чтобы заткнуть своего внутреннего критика, редактора, соавтора, постоянно одергивающего нас, чтобы перестать сомневаться — а по плечу ли мы выбрали себе дело? Руководитель группы — наша полная противоположность, для него мир не загадка, а просто камень, который можно и нужно сдвинуть с места. Он знает, на какие рычаги, когда и с какой силой нажимать, чтобы сделать это, мы же тупо упираемся в камень без малейшего представления о точках приложения энергии, вращательном моменте, трении и прочем. Отец думает, что успех зависит исключительно от количества затраченной работы, ему совершенно невдомек, как с помощью минимальных усилий получить максимальный результат, он не в курсе, где искать секретные кнопки, потайные двери и универсальные отмычки. Он полагает, что цель, даже если она ясна, достигается путем проб и ошибок, испытаний и разочарований, годами изнурительного, бесплодного труда, долгими скитаниями по пустынным сумеркам души, пока однажды солнце не взойдет для тебя и ты не встретишь его победоносным кличем. Отец всегда начинает работу с составления бизнес-плана, пошаговой схемы действий. Сперва намечаются важнейшие этапы. Определяются ключевые области, в которых нужно вести поиск. Потом мы пытаемся разобраться с методами исследования. Все это с чистого листа, с полнейшего вакуума — мы сидим в кабинете, размышляем, смотрим то под ноги, то на потолок, обмениваемся мыслями. Так возникает придуманный нами мирок, крохотная искусственная вселенная, существующая только на бумаге и не имеющая совершенно ничего общего с реальным миром. Мы выводим для нее какие-то законы, принципы, по которым она устроена и существует, и так далее, отец что-то записывает в разграфленные клетки, перечеркивает, возвращается на несколько шагов назад, начинает все заново… Это пустота, по сути мы ничего не создаем. Настоящая Вселенная все время ускользает от нас, мы совсем немного, но все же не дотягиваем до мира, что окружает нас, мира успеха, успешных людей, умеющих обратить обстоятельства себе на пользу, мира жесткой конкуренции, жестких слов и поступков, стремительных движений и решений. Отцу не угнаться за ним, но он не понимает этого, он пытается снова и снова, годами, ему кажется, что стоит только прочитать еще одну книгу, узнать какую-то тайну, разгадать некий секрет, и мир, НФ-мир со всем, что он обещает и может дать, раскроется перед ним, перед нами и для нас. Может быть, это произойдет сейчас, сегодня? Может быть, время пришло? Отец объясняет, его собеседник вникает, иногда задает вопросы, поглядывая на стоящий поодаль аппарат, что-то прикидывает в уме. Лицо непроницаемо, не понять, то ли он уже заметил какую-нибудь ошибку, провода, не там, где надо, замкнутые друг на друга, какой-то другой принципиальный недостаток конструкции, то ли просто слушает медлительный голос отца, тот всегда говорит слишком медленно, вечная его проблема, я уж даже пытался как-то намекнуть ему. Я замечаю взгляд руководителя группы — чуть вопросительный, словно бы даже слегка недоумевающий, терпеливый и одновременно дающий понять, что терпение это небезгранично, — и мне кажется, что у нас нет никаких шансов. Но, с другой стороны, он ведь здесь, он спрашивает, интересуется какими-то деталями, кивает ответам, даже улыбается, сощуривает глаза, высматривая в аппарате то, о чем говорит сейчас отец, и я почему-то, хоть и знаю, чем все кончится, не могу избавиться от чувства воодушевления, надежды и вижу, что то же испытывает сейчас и отец. Если есть в его жизни несколько ярких моментов, то сегодня — один из них. Сегодня — день, когда отец стал тем, кем всегда хотел быть. Кем я всегда хотел его видеть. Кем он не был почти никогда. Но, возможно, именно сегодня он и был настоящим? Быть может, мы вообще бываем собой очень редко, десятилетия мы притворяемся кем-то другим, избегая самих себя, и лишь несколько раз за всю жизнь обнаруживаем свою истинную сущность. Отец рассказывает о своем проекте, о нашем проекте, и я буквально не узнаю его. Он говорит то, что нужно, и так, как нужно, и мне становится стыдно за то, что я мог сомневаться в нем, за свой невольно опущенный, когда руководитель группы пожимал мне руку, взгляд — я будто заранее извинялся за то, что мы зря отнимаем у него время, и теперь я стыжусь этого, стыжусь всех тех моментов, когда я вот так, в буквальном или переносном смысле, прятал глаза, стыжусь того, что я всю жизнь стыдился своего отца, своей семьи, себя самого. Я злюсь, что только теперь понял это — столько возможностей упущено, столько шансов, и все мимо, потому что я только и делал, что мечтал: вот если бы нам побольше практичности, побольше сметки, побольше организованности. Вот если бы мы были не мы, вот если бы мы были кем-то другим, лучше себя нынешних. Ведь сотни, тысячи раз отец смотрел на меня, своего сына, пытаясь отыскать в моих глазах чуть больше веры, чуть больше оптимизма, пытаясь понять, разделяю ли я его взгляд на мир или воспринял от него только вечное уныние и чувство собственной неполноценности. И каждый раз, бесчисленное количество раз я подводил его. Мне всего семнадцать, и это, конечно, немного, но, как выяснилось, вполне достаточно для того, чтобы успеть разочаровать отца, успеть отказать ему в помощи, которая была мне по силам, трусливо уйти в сторону, когда я мог и должен был защитить его. Семнадцать не возраст, однако и в семнадцать лет уже можно сделать отцу очень больно. Я испытываю гордость сопричастности, и в то же время меня одолевает чувство вины — слишком поздно, да и чем я могу тут гордиться; а еще и то, и другое ужасно глупо, по-хорошему мне бы не здесь сейчас упиваться своим раскаянием, а быть там, с отцом, помогать ему. Он излагает свою теорию — до сих пор не знаю, не придумал ли он ее прямо на месте, — и у него все получается, все выходит так, как надо. И я, его сын, не могу не гордиться им. Тот, кому он это все рассказывает, сам захотел послушать нас, не наоборот, и значит, мы стоим его времени. — Временные характеристики получаемой человеком информации — вот где ключ ко всему, — объясняет отец нам двоим (может быть, и самому себе тоже). — Как мы понимаем, относится или не относится она непосредственно к текущему моменту? Данный основополагающий вопрос пришел мне в голову однажды вечером в моей лаборатории (правда?), когда я наблюдал за своим сыном, производившим кое-какие опыты (за мной?). Руководитель группы прерывает его, спрашивая, какое отношение это имеет к путешествиям во времени. — Мы дойдем до этого, — все с тем же нехарактерным для него апломбом отвечает отец. Руководитель группы заинтригован. Отец напоминает, что благодаря развитой памяти человек способен хорошо ориентироваться во временных интервалах. У каждого из нас имеется некое интуитивное представление о структуре времени, о хроношкале, разбитой на отрезки определенной величины, следующие друг за другом в определенном порядке, и мы с рождения умеем соотносить получаемую информацию с этими отрезками и обрабатывать ее соответствующим образом. — Ключевой проблемой путешествий во времени, — продолжает отец, — является вопрос: почему одно событие мы воспринимаем как происходящее в текущий момент, а другое — как воспоминание о чем-то, произошедшем в прошлом? Иными словами, как мы различаем прошлое и настоящее? И каким образом нам удается удерживать свой видоискатель, через который мы наблюдаем реальность, так, что он всегда совпадает с крохотным, исчезающе малым оконцем в настоящее? Почему мы видим раскинувшийся вдали горный хребет со снежными шапками, солнце, луну, звезды, реактивный выброс взлетающей ракеты, но не в состоянии увидеть того, что произошло только что, мгновение назад, не говоря уже о случившемся за месяц, год или тридцать три года до того? Руководитель группы кивает с одобрительной улыбкой, отец слегка улыбается в ответ, и я тоже выдавливаю из себя улыбку. — По-видимому, это было необходимо для выживания. Чтобы собирать еду, спасаться от саблезубых тигров, прыгать по скользким камням, переправляясь через бушующий поток, ухаживать за маленьким ребенком, нужно умение сосредоточиваться на текущем моменте, нужно знать, что происходит прямо сейчас. Иными словами, наша способность воспринимать время была выработана в ходе эволюции наряду с другими адаптивными механизмами самой различной природы. Соответственно, ничего особенного, исключительного, а тем более сверхъестественного, лежащего за пределами человеческого познания, здесь нет. Взглянув на меня, отец продолжает, по-прежнему улыбаясь: — Это дало мне определенную надежду на успех. Если не существует безусловного логического обоснования, согласно которому невозможно воспринимать прошлое так же, как настоящее, почему бы не попытаться отключить данный механизм или не переключить его в другой режим? Почему бы не предположить, что где-то в глубине мозга, под структурами, отвечающими за язык, способность к умозаключениям или сравнение различных стратегий с точки зрения выживания, располагается участок со спящей (для нашего, во всяком случае, вида) функцией, обеспечивающей иное времявосприятие? Тут его собеседник скептически поднимает брови — из слов отца следует, что нам нужен не хитроумный аппарат из титана, бериллия, аргона, ксенона и сиборгия, а только развитие неких умственных способностей. — Мы эволюционировали таким образом, чтобы получать текущее, непосредственное во временном отношении представление о мире, — говорит отец, — то есть представление, точно соответствующее некоему короткому отрезку времени. Однако этим, очевидно, наше мировосприятие не исчерпывается. Помимо непосредственного восприятия настоящего, мы обладаем еще и памятью о прошлом. Обратное невозможно. Мы заведомо не способны, например, помнить настоящее. Но так ли это на самом деле? Ведь существует такое крайне странное явление, как дежавю, которое хотя бы раз в жизни испытывал каждый из нас. Обычно его описывают как ощущение уверенности в том, что происходящее сейчас в точности повторяет уже случавшееся с нами прежде. Возможность подобного повторения восприятия до мельчайших его деталей, до последнего кванта, полного дублирования внутренних переживаний, мыслей, эмоций уже сама по себе представляется совершенно фантастичной и тревожной. Но в реальности она еще более невероятна. И я понимаю, о чем он говорит. Я сам стою сейчас здесь, на этой бейсбольной площадке. Однажды я уже стоял на ней, совсем как сейчас, но все же немного по-другому. — Итак, мы воспринимаем настоящее и помним прошлое, — продолжает отец. — Мы не можем помнить настоящее, однако что такое дежавю, как не воспоминание о текущем моменте? Но раз вспомнить настоящее все-таки возможно, почему же невозможно непосредственное восприятие прошлого? Так вот, наш аппарат, наша машина, сконструированная мной совместно с сыном, направлена именно на изменение восприятия. Она позволяет двигаться не только сквозь время и пространство, но и сквозь сознание человека. МИВВИ говорит, что разобралась в выражении отцовского лица, но я обрываю ее, потому что сегодня, сейчас, в первый и последний раз все у него, у нас идет как надо, как должно быть, все получается. Краткий миг на вершине параболы, когда не чувствуешь земного притяжения и кажется, что это и не парабола вовсе, а прямая и мы летим вверх, вверх, все дальше, мы не знаем конечной цели своего маршрута, мы даже себе боимся признаться, что она может быть такой головокружительно высокой, мы только смотрим туда, вперед, поглядываем втайне от самих себя на иную, новую жизненную траекторию — неужели правда, неужели мы вырвались из своей привычной колеи, из своего сюжета, из хроноповествовательного поля, преодолели законы своей НФ-вселенной, превозмогли все ее ограничения, незримые, неуловимые, но оттого не менее реальные, зачеркнули уравнение функции, написанное рядом с кривой своего пути? Неужели отцу удалось? И лишь потом, медленно, медленно, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, размазанное по целому году и в то же время мгновенное, вот в эту самую секунду на траве бейсбольной площадки под ярким, жарящим солнцем приходит осознание того, что это не то, что такое я чувствовал и прежде. — Он заранее знает, что ничего не выйдет, — говорит МИВВИ в тот самый момент, когда я наконец понимаю это и вижу сам, своими глазами. То, что я ощущал — не радость освобождения, наоборот, невесомость, — верный признак невозможности освободиться, исчезающе малый миг бытия, когда ты замираешь на вершине параболы, в точке максимума, неизбежно, неотвратимо реальной, последнее мгновение, полмгновения, десятая, тысячная доля мгновения, которым наслаждаешься, прежде чем начать движение по нисходящей. Легко определить степень неудачи, провала. Провал — это событие. Куда труднее измерить свою принципиальную бессобытийную незначительность, незначимость. Она подкрадывается исподволь, исподтишка, тихонько возникает в твоей жизни. У тебя еще есть надежды, есть иллюзии, но потом ты вдруг отвлекся, а она тут как тут, у твоей двери, за твоим столом. Она в твоем зеркале — или, точнее, там не она, а просто ничего. Пустота. Ты смотришь в него, а оттуда на тебя никто не смотрит, никто не отражается в нем. Ты лежишь в кровати и вдруг понимаешь, что если ты и не встанешь сегодня, не выйдешь из дома, мир вокруг тебя этого попросту не заметит. Достигнуть пика — это не худшее. Хуже всего становится чуть раньше, еще до того, как начался спуск, еще когда все нормально, даже здорово. Ты все еще поднимаешься, но уже чувствуешь, что скорость падает, что нет уже той силы, которая толкала тебя вверх, и движешься по инерции, под влиянием того, изначального импульса, и знаешь, что пока не добрался до вершины, но теперь ты видишь ее, видишь ясно. Вершина. Лучший день твоей жизни. Прямо перед тобой. Совсем не так высоко, как тебе думалось, и раньше, чем ты планировал. Она близко, слишком близко, пугающе близко. Вот он — твой потолок, твой предел, твой максимум. Ты проходишь через него прямо сейчас. В десять лет ты видишь что-то такое на лицах родителей за обедом, но не придаешь значения; в восемнадцать замечаешь снова и уже чувствуешь, ощущаешь за этим нечто; в двадцать пять ты понимаешь все. Если бы по дороге домой мы вообще ни слова не сказали, было бы и то лучше, было бы в сто раз лучше. Но вместо этого отец пытался делать вид, что ничего не произошло, что все отлично. Он включил радио, спрашивал, что бы я хотел сейчас послушать, а это что за песня, принимался даже — самое ужасное — подпевать. Я прекрасно понимал, что к чему, но он все не переставал изображать бодрый настрой, пел и улыбался, как ненормальный, так что я уже стал подумывать, не сдвинулся ли он на самом деле, не оказался ли удар слишком сокрушительным для его мыслительного аппарата. Я снова вижу отца, который притворяется, как будто все в порядке, как будто его даже не задело, как будто из него не вышибло только что и дух, и жизнь, и волю, не разбило последнее, что оставалось в его душе, не раскололо на тысячу маленьких кусочков. Я вижу себя самого — я смотрю на дорогу прямо перед собой, как могу, отвожу взгляд от отца, прокручиваю в голове произошедшее. — Что ж, — звучит голос руководителя группы, — остается только одно. Посмотрим на машину в действии. Мы с отцом переглядываемся. По договоренности пилотировать капсулу должен он. Сняв пиджак, отец отдает его мне, и я вешаю его на руку, пытаясь придать моменту некую церемониальную торжественность. Под пиджаком на отце рубашка с короткими рукавами, но руководитель группы даже если и замечает это, не подает виду. Фигурка отца внутри капсулы кажется совсем маленькой, плечи у него чуть опущены. Он кивает, и я закрываю люк. Я смотрю на другого себя, который думает: «Почему мы не остались в своем гараже?» — и думаю то же самое. Зачем нам понадобилось выходить оттуда, зачем было покидать лабораторию, свой маленький мирок? Почему мы не остались там, в безопасности? Возможно, тогда все прошло бы по-другому, там бы эта штука, этот кусок мусора, заработала бы, и я не стоял бы и не смотрел на потеющего, напряженного отца, испробовавшего буквально всё за те восемь, максимум десять минут, которые показались мне целой вечностью, целой жизнью. Да не то что показались — моя жизнь, жизнь отца были в этих бесконечных, безжалостных минутах, которые тянулись и тянулись в полном молчании. Руководитель группы до конца сохраняет свою вежливость и деликатность, от чего всё становится только хуже, мы оба просто стоим и смотрим, не зная, что делать и как себя вести. Мучительно, невыносимо долго длится момент, который должен был стать лучшим, кульминационным в жизни отца, в его сюжете, и первая фаза: «Сейчас исправим, ничего страшного, кажется, вот тут в чем дело», — сменяется: «Хм, странно, в лаборатории такого никогда не было» (и я изо всех сил надеюсь, что руководитель не представляет ее себе — пусть мы провалились, но хоть бы он не догадывался, что такое эта наша «лаборатория»: полный бардак гаража в общем хаосе дома, повсюду корявые надписи мелом, под ногами валяются древние, погнутые и негодные инструменты и тут же, среди них, баскетбольный мяч и мой старый дневник; ржавая вилка венчает кучу сваленных кое-как в коробку разномастных винтов, гвоздей и шурупов, на полу многолетние масляные потеки из-под форда, и в углу — провонявший все помещение кошачий лоток), а потом идет стадия «Черт, о чем мы только думали, разве могло из этого что-то получиться?», — отец начинает спрашивать себя, спрашивать меня: «Сынок, ты не помнишь, проверял я то-то или вон то-то?», — пытается выиграть время, как-то отвлечь внимание от поломки, а я понимаю, каким хорошим человеком он был, как достойно он держится сейчас, в худший момент своей жизни, как ему даже и в голову не приходит в чем-то обвинить меня — даже справедливо — он никогда, ни в коем случае не поступил бы так в подобной ситуации, перед чужим человеком, даже если есть за что, а кто знает, может, и есть, я ведь ни тогда, ни потом так и не дорос до его уровня как ученого, да и куда мне, но он даже не думает переложить все на меня, хотя мог бы, наверное, это ведь самое простое. Остановить бы теперь время, думаю я, навсегда остаться там и тогда, удержать в себе то знание, осознание того, что в самом невероятном, до тошноты и дрожи в ногах, кошмаре, в обстоятельствах, когда хуже просто некуда, в самую отчаянную минуту своего позора и страшного, несправедливого, непоправимого провала, отец, который бывал со мной и мамой холодным и отстраненным, не обращал на нас внимания, иногда днями не разговаривал с нами, думая только о своем, вечно недовольный, с напряженными желваками скул, он, несмотря на все это, всегда готов был защитить меня, встать между мной и миром надежной стеной, смягчить удар. Дать мне укрытие, коробку, в которой я мог спрятаться. Date: 2016-02-19; view: 303; Нарушение авторских прав |