Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава вторая 16 page





Пока де Шарлю не высказался, я был далек от мысли, что его гнев мог быть вызван обидными словами, которые я будто бы кому-то о нем сказал; я напряг свою память: нет, я ни с кем о нем не говорил. Какой-то злопыхатель на меня наплел. Я решительно отверг предъявленное мне обвинение.

– Неужели вы рассердились на меня за то, что о наших с вами близких отношениях я сказал герцогине Германтской?

Он презрительно усмехнулся, а затем возвысил голос до верхнего регистра и без труда взял самую резкую и самую дерзкую ноту.

– Ах, милостивый государь! – сказал он затем, с нарочитой медлительностью возвращаясь к своей обычной интонации и словно упиваясь причудливыми переливами нисходящей гаммы. – Я убежден, что вы на себя клеплете, каясь в том, что сказали, будто мы с вами “в близких отношениях”. Я не могу требовать исключительной точности от человека, которому решительно все равно – что мебель Чипндейла, что стул рококо, и все же я не думаю, – продолжал он теперь уже ласковым тоном, одновременно с которым на его губах заиграла обворожительная улыбка и в котором, однако, все усиливался оттенок насмешливости, – я не думаю, чтобы вы могли сказать или вообразить, будто мы с вами в близких отношениях! Если же вы похвастались тем, что вас мне представили, что вы разговаривали со мной, что мы с вами немножко знакомы, что я почти без всяких просьб с вашей стороны согласился со временем взять вас под свое покровительство, то, напротив, я нахожу, что это вполне естественно и разумно. Существующая между нами огромная разница в возрасте дает мне право указать вам, без малейшего желания вас унизить, что то, что вы были мне представлены, что то, что мы с вами разговаривали, что то, что мы с вами только-только познакомились, – что все это было для вас если не честью, – мне об этом говорить неудобно, – то уж, разумеется, удачей, и глупость ваша проявилась не в том, что вы о ней раззвонили, а в том, что вы не сумели ею воспользоваться. Я даже вот что вам скажу, – продолжал он, неожиданно и ненадолго перейдя от гневного высокомерия к нежности, полной такой душевной боли, что казалось, он сейчас расплачется, – когда вы ничего не ответили на предложение, которое я сделал вам в Париже, то я это воспринял как совершенно невероятную дерзость, – я же думал, что вы хорошо воспитаны, из хорошей буржуазной семьи (только это определение он презрительно прошипел), – до такой степени невероятную, что по своей наивности я объяснял ее всякой чепухой, которая на поверку всегда оказывается враньем: письмо, видите ли, пропало, оттого что адрес был написан неправильно. Я признаю, что это очень наивно, но святой Бонавентура[439]говорил, что ему легче поверить в то, что бык украл, чем в то, что его брат солгал. Словом, с этим покончено, книга вам не понравилась, больше мы к этому не вернемся. Но только мне кажется, что вы могли бы (и тут в его голосе послышались непритворные слезы), хотя бы из уважения к моему возрасту, написать мне. Я собирался предложить вам нечто до крайности соблазнительное, но только не хотел заранее ставить вас об этом в известность. Вы, даже не зная, о чем идет речь, решили отказаться – это ваше дело. Но, как я уже сказал, всегда можно написать. Я бы на вашем месте, и даже на своем, написал. Я только по одной причине ставлю свое место выше вашего – вообще-то я считаю, что все места равны, интеллигентный рабочий мне приятнее многих герцогов. Но я заслужил право сказать, что отдаю предпочтение моему месту, так как за всю свою долгую жизнь, даже слишком долгую, я ни разу не поступил как вы. (Голова де Шарлю оставалась в тени, и мне было не видно, льются ли у него из глаз слезы, слышавшиеся в его голосе.) Я уже говорил, что сделал сто шагов вам навстречу, а вы в благодарность отошли от меня на двести. Теперь я ухожу от вас, и больше мы с вами незнакомы. Я забуду ваше имя, но не забуду ваш поступок, чтобы в тот день, когда мне вдруг захочется думать о людях, что они сердечны, учтивы или хотя бы настолько сообразительны, что не упустят возможности, которая представляется раз в жизни, чтобы сказать себе в тот день, что я слишком высокого о них мнения. Да нет же, если вы кому-то сообщили, что вы со мной знакомы, когда мы с вами были знакомы на самом деле, – теперь это уже не соответствует действительности, – то я считаю, что тут ничего такого нет, это дань уважения ко мне, словом, это мне приятно. К несчастью, в другом месте и при других обстоятельствах вы говорили совсем иное.

– Клянусь вам, барон, что я ничего обидного про вас не говорил.

– А кто вам сказал, что я обижен? – в бешенстве крикнул де Шарлю и сел на диване, на котором только сию секунду лежал неподвижно, а в это время на лице его извивались мертвенно-бледные вспененные змеи, голос же становился то визгливым, то рокочущим, как покрывающая все звуки беснующаяся буря. (Он всегда говорил громко, так что на улице прохожие оглядывались, но сейчас сила его голоса удесятерилась, подобно форте не на рояли, а в оркестре, да еще переходящему в фортиссимо. Де Шарлю завывал.) – Неужели вы воображаете, что я могу на вас обидеться? Да знаете ли вы, с кем разговариваете? Смею вас уверить, что ядовитая слюна пятисот ваших приятелей, даже если б эти мальчишки вскарабкались друг на друга, могла бы запачкать только большие пальцы на моих стопах.

В один миг страстное желание убедить де Шарлю, что я никогда не слышал и не говорил про него ничего дурного, уступило во мне место лютой злобе при этих его словах, которые, как я полагал, могла внушить ему только безмерная его гордыня. Впрочем, быть может, тут действительно хотя бы отчасти повинна была его гордыня. Главную роль играло, однако, еще одно чувство, и вот о нем-то я пока не подозревал, а значит, и не был виновен в том, что не принял в расчет долю его влияния. Но поскольку это его чувство было мне неведомо, я мог бы, вспомнив, что говорила герцогиня Германтская, помимо гордыни, что-то отнести и за счет ненормальности де Шарлю. Но в тот момент мысль о его ненормальности мне не пришла. Я был уверен, что в нем говорит только гордыня, во мне – только ярость. И ярость эту (едва лишь де Шарлю, перестав завывать, заговорил о больших пальцах на своих стопах, заговорил с величественным видом и с гримасой отвращения, относившегося к каким-то неведомым клеветникам), эту ярость я уже не мог сдержать. Придя в остервенение, я ощутил жгучую потребность кого-то или что-то бить, но все же я не настолько обезумел, чтобы утратить уважение к человеку гораздо старше меня и даже, из-за их художественной ценности, к стоявшим около него статуэткам из немецкого фарфора, а потому я набросился на новенький цилиндр барона, швырнул его на пол, стал топтать, потом, как ни вопил де Шарлю, с ожесточением рвать, содрал подкладку, на две части разорвал корону и только после этого кинулся к двери и распахнул ее. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что по обеим сторонам двери стоят два лакея, но оба лакея при моем появлении медленно удалились с таким видом, как будто они шли мимо двери каждый по своим делам. (После я узнал, что одного из них звали Бюрнье, а другого – Шармель.) Гуляющая их походка меня не провела; я прекрасно понимал, что это деланная походка. Другие объяснения показались мне более правдоподобными: первое состояло в том, что барон принимал иногда гостей, от которых ему могла понадобиться защита (но почему?), он нуждался в сторожевом посте; второе объяснение состояло в том, что любопытные лакеи подслушивали у двери и не ожидали, что я сейчас выбегу; третье – в том, что всю эту сцену де Шарлю разыграл предварительно прорепетировав и что он сам позвал лакеев послушать – позвал из любви к устройству спектаклей в сочетании, быть может, со своего рода пипсегudimini, которое всем послужило бы уроком на будущее.

Мой гнев не утишил гнева де Шарлю; мой уход, должно быть, подействовал на него болезненно; он звал меня, требовал, чтобы меня не пускали, и, наконец, забыв о том, что он только что, называя свои ноги “стопами”, разыгрывал из себя божество, опрометью бросился за мной, догнал в передней и встал мне поперек дороги.

– Полно, – сказал он, – что за ребячество, зайдите ко мне на минутку; строго наказывает тот, кто горячо любит, и если я вас строго наказал, то только потому, что горячо люблю вас.

Я смягчился, слово “наказал” пропустил мимо ушей и пошел за бароном, а тот, позвав лакея, без тени смущения велел ему подобрать обрывки цилиндра и принести другой.

– Скажите, пожалуйста, барон, – снова заговорил я с де Шарлю, – кто этот сплетник, который возвел на меня напраслину? Я хочу знать, кто он, чтобы вывести лжеца на чистую воду.

– Кто? Неужели вы не знаете? Неужели вы не помните, при ком вы что говорите? Неужели вы думаете, что люди, от которых я получаю сведения, которые оказывают мне подобного рода услуги, не начинают с просьбы держать в тайне свои имена? Неужели вы считаете меня способным изменить своему слову?

– Вы никак не можете назвать мне его имя? – в последний раз порывшись в памяти (но безуспешно), чтобы припомнить, с кем же я все-таки говорил о де Шарлю, спросил я.

– Вы же слышали, что я дал слово моему осведомителю сохранить его имя в тайне? – прерывающимся от возмущения голосом ответил вопросом на вопрос де Шарлю. – Я вижу, что у вас пристрастие не только к гнусным сплетням, но и к бесплодному выспрашиванию. Умнее было бы воспользоваться последней нашей встречей, чтобы поговорить о чем-нибудь серьезном, а не переливать из пустого в порожнее.

– Барон! – порываясь уйти, сказал я. – Вы оскорбляете меня, я беззащитен, потому что вы намного старше меня, условия у нас с вами неравные, а переубедить вас мне все равно не удастся, хотя я вам поклялся, что ничего не говорил.

– Так, значит, я лгу? – громовым голосом крикнул он и одним прыжком очутился в двух шагах от меня.

– Вам сказали неправду.

Тут де Шарлю заговорил тоном ласковым, задушевным, грустным, – так в иных исполняемых без перерыва симфониях за раскатами грома в первой части следует грациозное, услаждающее слух идиллическое скерцо.

– Это я допускаю, – заметил он. – Как правило, пересказывают неверно. Вы сами виноваты, что не воспользовались возможностью увидеться со мною – возможностью, которую я предоставлял вам неоднократно, вы лишили меня самого мощного средства в борьбе с возведенными на вас обвинениями, а ведь вас обвиняют в предательстве: вы лишили меня ежедневных откровенных бесед с вами. Как бы то ни было, правду мне говорили или неправду, нашептывания сделали свое дело. Я уже не могу побороть то чувство, какое они во мне вызвали. Я даже не могу сказать, что кто строго наказывает, тот горячо любит, потому что, хотя я вас строго наказал, но я вас разлюбил.

Он насильно усадил меня и позвонил. Вошел еще один лакей.

– Принесите чего-нибудь выпить и велите заложить карету.

Я сказал, что пить мне не хочется, что уже очень поздно и что, помимо всего прочего, экипаж меня ждет.

– С извозчиком, наверно, расплатились, и он уехал, – возразил де Шарлю, – так что экипажа у вас нет. Я велел закладывать карету, чтобы отвезти вас домой… Если вы боитесь, что уже очень поздно… я мог бы предоставить в ваше распоряжение комнату.

Я сказал, что моя мать будет беспокоиться.

– Ну так вот, правда это или неправда, но нашептывания сделали свое дело. Моя в известной мере преждевременная симпатия зацвела чересчур рано, с ней случилось то же, что с яблонями, которые вы так поэтично описывали в Бальбеке: первый же мороз убил ее цвет.

Однако де Шарлю действовал так, как будто его симпатия устояла: твердил, что между нами все кончено, а сам удерживал меня, предлагал чего-нибудь выпить, остаться ночевать, отвезти домой. Его даже как будто пугала мысль, что я уеду и он останется один, его словно охватило довольно мучительное чувство страха, какое, – так, по крайней мере, мне показалось, – испытывала его невестка и родственница Германт час назад, когда она потребовала, чтобы я побыл у нее еще, потому что я тоже вдруг стал ей на короткое время приятен; я заметил в нем то же самое стремление продлить удовольствие от общения со мной.

– К несчастью, – продолжал де Шарлю, – я не обладаю даром оживлять отцветшее. Мое расположение к вам умерло. Воскресить его я не властен. Думаю, что я не уроню своего достоинства, если признаюсь, что я об этом сожалею. Я могу сказать о себе словами Вооза из Виктора Гюго:[440]“Я вдовец, я один, и уже вечереет”.

Я опять вошел – на этот раз вместе с де Шарлю – в большую светло-зеленую гостиную. Только чтобы что-нибудь сказать, я заметил, что она мне очень нравится.

– Правда? – спросил де Шарлю. – Что-то же должно нравиться человеку. Панели – работа Багара.[441]Обратите внимание, что они гармонируют с мебелью Бове и с консолями, – это производит особенно приятное впечатление. Посмотрите: они повторяют тот же декоративный мотив. Это вы увидите еще только в Лувре и в доме Эннисдаля.[442]Но когда я решил поселиться на этой улице, конечно, сейчас же нашелся старый особняк Шиме – его никто не видел, потому что он явился сюда ради меня. В общем, хорошо. Могло бы быть лучше, но и так недурно. Ведь правда, здесь есть красивые вещи? Например, портрет моих дядей – польского и английского королей – работы Миньяра.[443]А впрочем, зачем я вам об этом рассказываю? Вы все знаете не хуже меня – ведь вы ждали меня в этой гостиной. А разве нет? Ах, вас, наверно, провели в голубую гостиную, – это он добавил, либо желая поиздеваться над моей нелюбознательностью, либо желая подчеркнуть, что я перед ним такое ничтожество, что он даже не поинтересовался, где меня заставили ждать. – Вот в этом шкафу хранятся все шляпы Елизаветы,[444]принцессы де Ламбаль[445]и королевы.[446]Но вас это, должно быть, не занимает, вы словно ничего не видите. У вас глазной нерв не атрофирован? Если же вы питаете пристрастие к другому роду красоты, то вот вам радуга Тернера,[447]вспыхнувшая между двумя Рембрандтами в знак нашего с вами примирения. Слышите? К ней присоединяется Бетховен.

В самом деле, до меня донеслись первые аккорды третьей части пасторальной симфонии “Веселье после грозы”: где-то близко, вернее всего – на втором этаже, играл оркестр. Я в простоте души спросил, по какому случаю музыка и кто музыканты.

– Ах, да ничего я не знаю! Понятия не имею. Это музыка незримая. Ну что, ведь хорошо? – спросил он с довольно заносчивым видом, хотя в его интонации чувствовалось подражание Свану. – А впрочем, вам это нужно как собаке пятая нога. Вам хочется домой – ни Бетховен, ни я для вас не существуют. Вы сами вынесли себе обвинительный приговор, – когда мне уже было пора ехать, заметил он задушевным и грустным тоном. – Извините, что я не пойду провожать вас, как того требует вежливость. Раз я больше не хочу с вами встречаться, то произойдет ли наше расставание пятью минутами раньше или позже – это уже не имеет значения. Да и потом, я устал, а дел у меня еще пропасть.

Но тут он обратил внимание, что погода прекрасная.

– Пожалуй, я поеду с вами. Какая дивная луна! Я провожу вас, а затем поеду любоваться луной в Булонский лес. Э, да вы не умеете бриться! Отправляетесь на званый ужин, а волоски торчат, – сказал де Шарлю, потом взял меня за подбородок двумя точно намагниченными пальцами, и эти его два пальца после секундного колебания, словно пальцы парикмахера, поднялись до моих ушей. – Посмотреть бы на “голубой свет луны” в лесу с кем-нибудь вроде вас – вот было бы чудно! – произнес он, и в голосе его прозвучала неожиданная и как бы невольная нежность, а затем он с томным видом продолжал: – Вы ведь все-таки милый, а могли бы быть милей всех. – Тут он покровительственным жестом положил мне руку на плечо. – Должен сознаться, что прежде вы мне казались человеком, ничего собой не представляющим.

В сущности, у меня были все основания думать, что он не изменил своего мнения. Достаточно было вспомнить, какая злоба кипела в нем всего полчаса назад. И все же у меня создалось впечатление, что сейчас де Шарлю искренен, что доброе его сердце одерживает в нем победу над обидчивостью и над гордыней, которые довели его, как мне представлялось, почти до безумия. Экипаж стоял перед нами, а де Шарлю все еще продолжал говорить.

– Ну, садитесь! – вдруг сказал он. – Через пять минут мы подъедем к вашему дому. И я вам скажу: “Прощайте”, что будет означать: “Прощайте навек”. Раз нам не суждено продолжать наши отношения, то уж лучше, как в музыке, кончить их полным аккордом.

Несмотря на все эти торжественные уверения, что больше мы не увидимся никогда, я готов был поклясться, что де Шарлю, сердясь на себя за свою недавнюю вспышку и боясь, как бы я не затаил на него обиду, ничего не имеет против того, чтобы увидеться со мной еще раз. И я был недалек от истины, в чем тут же и удостоверился.

– Вот тебе на! – воскликнул он. – Самое-то главное я и позабыл. На память о вашей бабушке я отдал для вас в переплет редкое издание госпожи де Севинье. Увы! Значит, нынешнее наше свидание – не последнее. Приходится утешаться тем, что трудные дела не часто удается кончить в один день. Вспомните, сколько времени длился Венский конгресс.

Я поспешил предложить свои услуги:

– Да чтобы вас не беспокоить, я пришлю за книгами!

– Помолчите, глупыш, – прикрикнул на меня де Шарлю, – и не ставьте себя в дурацкое положение, не притворяйтесь, будто вы не дорожите честью быть вероятно (я не говорю: “наверно”, потому что, может статься, книги вам передаст камердинер) принятым мною!

Он овладел собой.

– Я не хочу, чтобы эти слова были моими прощальными словами. Никаких диссонансов перед заключительным аккордом, после которого – вечная тишина!

Видимо, он берег свои нервы: ему было бы слишком тяжело расстаться со мной после тех резкостей, каких он наговорил мне в раздражении.

– Вы не изъявили желания прокатиться в Булонский лес, – произнес он скорей утвердительным, чем вопросительным тоном – как мне показалось, не потому, что ему не хотелось предлагать мне прокатиться, а потому, что он боялся, как бы мой отказ не ударил по его самолюбию. – Ну, а теперь как раз то время, – все тянул он, – когда, по словам Уистлера, буржуа возвращаются домой (этими словами он, быть может, хотел задеть мое самолюбие) и когда природа особенно радует глаз. Впрочем, вы даже не знаете, кто такой Уистлер.

Чтобы переменить разговор, я задал де Шарлю вопрос, умна ли принцесса Иенская. Де Шарлю прервал меня и заговорил таким презрительным тоном, каким никогда еще не говорил в моем присутствии:

– Дорогой мой, да я о таких принцах отроду не слыхивал! Аристократия есть, может быть, и у таитян, но, честное слово, я понятия о ней не имею. Как это, однако ж, ни странно, имя, которое вы сейчас назвали, несколько дней назад врезалось в мой слух. Меня спросили, не имею ли я что-нибудь против того, чтобы мне представили молодого герцога Гвастальского. Вопрос удивил меня: герцог Гвастальский не нуждается в том, чтобы мне его представляли – он мой родственник, познакомились мы с ним еще в давние времена; он сын принцессы Пармской, и, на правах родственника и как воспитанный молодой человек, он непременно приходит поздравить меня с Новым годом. Но потом выяснилось, что речь идет не о моем родственнике, а о сыне интересующей вас особы. Поскольку никакой принцессы Иенской не существует, я подумал, что имеется в виду какая-нибудь нищенка, которая ночует под Иенским мостом и которая придумала себе живописный титул принцессы Иенской, вроде того как другие называют себя Батиньольской пантерой или стальным королем. Оказывается, ничего подобного: речь шла об одной богатой даме – ее чудесной мебелью я восхищался на выставке, и у этой мебели есть то преимущество перед титулом хозяйки, что она не поддельная. А о так называемом герцоге Гвастальском я подумал, что это маклер моего секретаря, – за деньги все можно купить. Оказывается, ничего подобного: по-видимому, император смеха ради пожаловал этим людям титул, хотя не имел на это никакого права. Не могу сказать наверное, хотел ли он лишний раз проявить свое могущество, или он этим доказал свое невежество, или это было желание позабавиться, – скорее всего, это была злая шутка над невольными узурпаторами. Короче говоря, на ваш вопрос я ничего не могу ответить, мои познания не выходят за пределы Сен-Жерменского предместья, и вот там, среди всех этих Курвуазье и Галардон, вам, быть может, удастся с помощью какого-нибудь знающего человека отыскать старых хрычовок, сошедших прямо со страниц Бальзака, – они вас позабавят. Разумеется, это совсем не то, что очарование принцессы Германтской, но без меня и без моего “сезама” вам к ней не проникнуть.

– Так, значит, у принцессы Германтской действительно очень хорошо?

– Это слабо сказано; лучше быть не может, за исключением самой принцессы Германтской.

– Принцесса Германтская выше герцогини Германтской?

– Никакого сравнения. (Надо заметить, что, если у светских людей есть хоть какое-то воображение, они, в зависимости от того, в дружбе они или во вражде с людьми, занимающими, казалось бы, прочное и блестящее положение, возводят их на престол или, наоборот, свергают.) Герцогиня Германтская (де Шарлю не назвал ее Орианой, быть может, для того, чтобы увеличить расстояние между ней и мной) обворожительна, вы даже представить себе не можете, насколько она выше своей среды. Но герцогиню рядом нельзя поставить с ее родственницей. Принцесса в точности соответствует представлению торговок Центрального рынка о княгине Меттерних,[448]а княгиня Меттерних была уверена, что создала имя Вагнеру, так как была знакома с Виктором Морелем.[449]Принцесса Германтская или, вернее, ее мать была знакома с самим Вагнером. Это одно придает женщине очарование, не говоря уже об ее красоте. А чего стоят “сады Есфири”!

– Нельзя ли их посмотреть?

– Нет, без приглашения вас туда не пустят, туда никого не пускают без моей просьбы.

Больше об этой приманке де Шарлю уже не заговаривал; тут мы как раз подъехали к моему дому, и он протянул мне руку.

– Ну, я свою роль сыграл; скажу еще только несколько слов. Быть может, кто-нибудь другой отнесется к вам так же хорошо, как я. Пусть же случай со мной послужит вам уроком. Этого урока вы не забывайте. Хорошее отношение надо ценить. Что нам не под силу осуществить в одиночку, так как на свете есть то, о чем нельзя спрашивать, что нельзя делать, чего нельзя хотеть, о чем нельзя узнать одному, того мы добьемся, если будем действовать сообща, без помощи числа тринадцати, как в романе Бальзака,[450]или числа четыре, как в “Трех мушкетерах”. Прощайте!

Де Шарлю попросил меня сказать кучеру, чтобы он отвез его домой, и я подумал, что барон устал и отказался от своего намерения любоваться лунным светом. Вдруг он сделал резкое движение, словно передумав. Но я уже передал его приказание и, не задерживаясь, подошел к воротам своего дома, позвонил, и мысль, что из-за того, что де Шарлю неожиданно распалился гневом, я совершенно забыл пересказать ему все, что слышал о германском императоре и о военачальнике Боте и чем совсем недавно был поглощен, выскочила у меня из головы.

Дома я увидел письмо молодого помощника Франсуазы своему приятелю – лакей забыл его у меня на столе. После отъезда моей матери он стал до последней степени бесцеремонен; я же проявил еще большую бесцеремонность, прочитав это незапечатанное и лежавшее на самом виду письмо, которое – в этом было мое единственное оправдание – как бы само просило, чтобы я его прочел:

 

Дорогой друг и родственник!

Надеюсь что ты здоров и что вся твоя милая семья здорова особенно мой маленький крестник Жозеф которого я еще не имею удовольствия знать но которого я люблю больше всех потому как он мой крестник, и святыни души тоже в прах превратились и тот священный прах мы трогать не должны. Да ведь и то сказать дорогой друг и родственник кто может поручиться, что завтра и ты и твоя дрожайшая половина моя родственница Мари не низринитесь оба на дно морское, словно матрос с грот-мачты, потому наша жизнь есть не что иное как юдоль мрака. Дорогой друг должен тебе признаться что теперь мое основное занятие, воображаю твое изумление, это поэзия коей я себя услаждаю, потому надо же как-то проводить время. А посему дорогой друг не удивляйся что я так долго не отвечал на твое последнее письмо а когда не простишь то забвенью предай. Как тебе известно, мамаша нашей госпожи скончалась в страшных мучениях которые очень ее утомили потому как ее навещали целых три доктора. День ее похорон был чудный день потому как собралась целая толпа знакомых нашего господина да еще несколько министров. До кладбища провожали гроб поболе двух часов, все ваше село небось ахнет ведь на то чтоб проводить на кладбище гроб с телом тетушки Мишю наверняка столько времени не понадобится. Так что теперь жизнь моя будет одно сплошное рыдание. Я страх как увлекаюсь мотоциклетом на котором научился ездить недавно. Что если дорогие друзья я вихрем примчусь к вам в Экорс. Но об этом я буду твердить неустанно потому как чувствую что от горя она потеряла рассудок. Я часто бываю у герцогини Германтской, у людей о существовании которых ты даже не подозреваешь живя среди невежд. И потому я с радостью пошлю книжки Расина, Виктора Гюго, “Избранные стихи” Шендоле, [451] Альфреда де Мюссе, потому как я хочу вылечить от невежиства край который и меня породил в невежистве которое роковым образом приводит к преступлению. Больше писать нечего и как пеликан утомленный долгим путешествием шлю наилучшие пожелания тебе а ровно и твоей супружнице моему крестнику и сестрице твоей Розе. Желаю чтоб о ней нельзя было сказать: И роза нежная жила не дольше розы [452] как сказал Виктор Гюго, сонет Арвера, [453] Альфред де Мюссе, все великие гении которых по этой причине сгубили в пламени костра как Жанну д’Арк. Ожидаю твоего скорого послания, прими мои поцелуи как поцелуи брата.

Периго Жозеф.

 

Нас влечет к себе жизнь каждого человека, в которой заключено что-либо нам неведомое, последняя, еще не исчезнувшая иллюзия. Многое из того, что говорил мне де Шарлю, дало сильный толчок моему воображению и, изгладив из памяти разочарование, которое постигло его при встрече с действительностью у герцогини Германтской (с именами людей дело обстоит так же, как и с именами местностей), устремило его к родственнице Орианы. Впрочем, хотя де Шарлю и удалось временно ввести меня в заблуждение относительно мнимых достоинств и мнимого разнообразия светских людей, то лишь потому, что он и сам заблуждался. А заблуждался он, вернее всего, потому, что ничего не делал, не писал, не рисовал, да и читал-то, не вникая в прочитанное и не задумываясь над ним. И все-таки он был гораздо выше светских людей: и они сами, и то зрелище, какое они представляли, давали ему множество тем для разговора, а эти люди его не понимали. Он говорил как художник слова, но этого дара хватало лишь на то, чтобы дать почувствовать призрачное очарование светских людей. Дать почувствовать только художникам, которым он мог бы приносить пользу, какую приносит северный олень эскимосам: это драгоценное животное вырывает для них на безлюдных скалах лишаи и мох, которые сами эскимосы не могли бы обнаружить и использовать, но которые, после того как их переварил олень, представляют собой для жителей Крайнего Севера хорошо усваиваемую пищу.

К сказанному я должен добавить, что картинам высшего света, которые рисовал де Шарлю, придавало необычайную живость сочетание лютой ненависти, какую он испытывал к одним, и преклонения перед другими. Ненавидел он главным образом молодых людей, обожал преимущественно женщин.

Хотя среди женщин на самый высокий пьедестал де Шарлю возносил принцессу Германтскую, все же не одни только его загадочные слова насчет некоего “недоступного дворца Аладдина”, где она жила, явились причиной моей ошеломленности, которая вскоре сменилась страхом при мысли: уж не жертва ли я злой шутки, которую кто-то придумал, чтобы меня выставили за дверь дома, куда бы я явился без приглашения, – сменилась, когда я месяца через два после ужина у герцогини, во время ее поездки в Канн, вскрыв с виду самый обыкновенный конверт, прочел то, что было напечатано на визитной карточке: “Принцесса Германтская, урожденная герцогиня Баварская, будет дома в такой-то день”. Наверное, с точки зрения светского человека, получить приглашение к принцессе Германтской было так же просто, как попасть на ужин к герцогине; мои познания в геральдике подсказывали мне, что титул принца не выше титула герцога. А еще я внушал себе, что мышление светской женщины, в противоположность тому, что утверждал де Шарлю, не может существенно отличаться от мышлений людей одного с ней круга и даже от мышления любой другой женщины. Но мое воображение, подобно воображению Эльстира, создававшего свою перспективу наперекор законам физики, хотя, вероятно, он изучил их, воспроизводило передо мной не то, что я знал, а то, что оно видело; то, что оно видело – иначе говоря, то, что ему показывало имя. Так, даже когда я еще не был знаком с герцогиней, имя Германт, перед которым стоял титул “принцесса”, подобно ноте, краске или величине, резко меняющимся в зависимости от стоящего перед ними математического или эстетического “значка”, воссоздавало передо мной что-то совсем другое. Этот титул часто встречается в мемуарах эпохи Людовика XIII и Людовика XIV, и я представлял себе, что когда-то в доме у принцессы Германтской, по всей вероятности, довольно часто бывали герцогиня Лонгвильская[454]и великий Конде; если же мои догадки справедливы, – рассуждал я, – то уж я-то вряд ли когда-нибудь туда проникну.

В наших искусственных преувеличениях присутствует элемент субъективности, и о нем я еще буду говорить, однако есть же во всех этих существах и объективная реальность, и вот она-то и делает их непохожими одно на другое.

Date: 2016-02-19; view: 231; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию