Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Золотой век 15 page





Филип взглянул в лицо Дороти – деловитое, участливое, с резкими чертами.

– Она пришла сказать, что она умерла, – ответил он.

Дороти сказала, что ей очень жалко. Ей действительно было жалко. Она представила себе, каково Филипу услышать эту новость, и подумала: он, должно быть, чувствует себя виноватым оттого, что его не было рядом.

– Ты же не мог знать, – сказала она.

– Я мог дать им свой адрес. И не дал.

– Знаешь, я думаю, что она все понимала.

Дороти не знала, сколько на самом деле понимают матери, но Филип был до того убит, что она хотела его как‑то утешить.

– Уж не знаю, что она там понимала. Элси на меня зла. Она принесла мне мамкины кисти. Мамка велела отдать их мне.

– Вот видишь, она понимала.

Было это правдой или нет, но сказать это было нужно. Дороти продолжала:

– Конечно, Элси на тебя сердится. Но она пришла, чтобы помириться.

Филип был мрачен. Дороти помнила, как он ей раньше нравился. Она сказала:

– Эти изразцы. Они очень хорошие, ты знаешь. Как у тебя выходят узоры из живых, настоящих вещей. Так что этих комаров и фенхель можно увидеть, по‑настоящему увидеть.

– Я по правде хотел делать горшки…

– Ну вот, и ты сам видишь, как тебе повезло. Тебя как будто судьба привела. Ты должен и дальше заниматься керамикой, никаких сомнений быть не может.

 

 

Вслед за летом святого Мартина пришла мокрая и суровая зима.

Конец золотого 1895 года был мрачен. В понедельник, 23 декабря, в «Жабью просеку» примчалось, взбежав по склону холма, все семейство Татариновых. Они размахивали телеграммой. Уэллвуды собрались в зале, уже украшенном к Рождеству зелеными ветвями остролиста и омелой. «Степняк погиб», – сказал Татаринов. Хамфри представились взрывы и предательские удары кинжалом. Татаринов плакал. Степняк действительно умер не своей смертью – может быть, случайной, а может быть, и нет. Он вышел на железнодорожные пути недалеко от своего дома, в Бедфорд‑парке, и его переехал поезд, так что смерть была более или менее мгновенной. Поезд был местный и шел по одноколейке. Машинист свистел и тормозил, тормозил и свистел, но все напрасно. Трудно понять, говорил Татаринов, эмоционально размахивая руками и вытирая лицо, почему Степняк не ушел с путей. Может быть, у него застряла нога. Может быть, он не вынес тяжести горестей: своих личных и всего мира – и решил окончить свою жизнь. Таких людей больше нет и не будет, говорил Василий Татаринов, пока семейство Уэллвудов распоряжалось насчет чая и пыталось помочь анархисту прийти в себя. Не будет, согласился Хамфри, мечтая, чтобы татариновские дети наконец перестали выть, а миссис Татаринов перестала так явно задыхаться от распирающих ее чувств.

Олив держалась за спинку стула: ей казалось невежливым садиться в такую минуту, но у нее болело абсолютно все. Она незаметно растирала пальцами раздавшиеся бока. Описанная Татариновым картина – изувеченное тело Степняка – напомнила ей о том, что скоро и ей предстоит пережить боль, а возможно, и смерть одного или двух человек.

Том как раз собирался к Татаринову на урок латыни. Он держал в руках «Энеиду» и тетрадь. Он попытался отвлечься от кончины Степняка, не воображать ее, но у него не получилось. Он видел: сверкающие рельсы простираются в обе стороны, и черная грохочущая махина, окутанная саваном пара, надвигается, налетает последним темным вихрем. Должно быть, все произошло стремительно. Должно было произойти стремительно. Движущаяся черная стена, открывается плотный туннель. Facilis descensus averno. [25]

 

Степняка хоронили 28 декабря. Между тем успело прийти Рождество, Уэллвуды поставили елку, украшенную шарами, сияющую свечками, и попели хором – «Благая весть», «Ночь тиха». Съели двух жареных гусей и рождественский пудинг, круглый, окутанный простынями зловеще‑синего пламени – словно пленный болотный огонек, подумала Олив и тут же сочинила сюжет про огненного бесенка, которого заставили работать в кухне загородного дома, а он перевернул ее вверх дном. После Рождества, перед неминуемо надвигающимися родами, детей постарше отправили встречать Новый год к старшим Уэллвудам, на Портман‑сквер. Хамфри отвез детей в Лондон, доставил по адресу и присоединился к похоронной процессии Степняка, медленно двигавшейся от Бедфорд‑парка к вокзалу Ватерлоо, откуда гроб должны были доставить в Уокингский крематорий.

С неба без устали моросила типично лондонская мутная дрянь. Гроб был усыпан сплошным слоем ослепительно‑ярких цветов и перевязан красными лентами. За гробом шли радикалы и революционеры со всех концов Европы. На вокзале Ватерлоо собрались сотни людей. Звучали речи на немецком, итальянском, французском, польском, идише. Толпа стояла больше часа, слушая лидеров социалистического и анархического движений – Кейра Харди, Эдуарда Бернштейна, Малатесту, князя Кропоткина и Джона Бернса, рабочего, профсоюзного деятеля, фабианца и члена парламента от радикальной партии по округу Баттерси, организатора всего этого мероприятия. Элеонора Маркс говорила как всегда – страстно и ясно; она сказала, что Степняк любил женщин, и женщины будут по нему скорбеть. Уильям Моррис, толстяк с одышкой, произнес речь от лица английских социалистов и заклеймил гнет царского режима. Это была последняя речь Морриса на собрании под открытым небом. Хамфри Уэллвуд отправился вместе с прочими скорбящими в Уокингский крематорий и скромно сел в заднем ряду, наблюдая с почти техническим любопытством, как гроб проходит через раздвижные дверцы в пламя. Позже Хамфри написал трогательную статью в журнал об этих похоронах, описывая международную скорбь и солидарность, общую растерянность, чувство утраты, роднившее молчаливую мокрую толпу, терпеливо ждущую на перроне, и безутешно рыдающих людей у печи крематория.


На следующий день, 29 декабря, был праздник святого Фомы Бекета, священника‑смутьяна и своенравного политика, сраженного во цвете лет у алтаря собственного храма. Другой своенравный и гордый политик, Джозеф Чемберлен, стал секретарем по делам колоний в новом консервативном правительстве. Он тайно поощрял Сесила Родса, премьер‑министра Капской колонии в Южной Африке, в идее отправить своего друга доктора Старра Джеймсона с 500 солдатами на вторжение в бурскую республику Трансвааль. Президент Трансвааля Крюгер решительно отказывался предоставить право голоса наводнившим республику биржевым спекулянтам и шахтерам, uitlander,[26]облизывающимся на кафрское золото. По пути в «Жабью просеку» Хамфри узнал о слухах, подтверждение которых ожидалось по телеграфу, и страшно пожалел, что нельзя остаться в Лондоне, следить за событиями, писать что‑нибудь ехидное и остроумное по поводу охватившего англичан ура‑патриотического опьянения, столь непохожего на международную скорбь по Степняку. Фабианцы раскололись из‑за имперского вопроса – некоторые, в том числе социалисты вроде Рамсея Макдональда, ненавидели саму идею империи. Другие верили в планирование ради блага большинства, в том числе и обитателей далеких колоний. Беатриса Уэбб, одна из вдохновительниц фабианского социализма, в молодости была влюблена в Джозефа Чемберлена, а в начале 1896 года записала в дневнике, что умы всей страны заняты международной политикой, что на нужный случай нашелся нужный человек и что национальный герой сегодня – Джо Чемберлен. «В эти тяжелые времена, когда все прочие народы тайно ненавидят нас, – писала она, – утешает мысль, что у нас есть правительство, состоящее из сильных, решительных мужчин: оно не поддается страху и не предается пустым раздумьям, но решительно и своевременно принимает нужные меры, чтобы не допустить нашего участия в войне, а если все же придется воевать – чтобы война была успешной». Маленькая Англия, великая империя. В 1896 году Хамфри Уэллвуда интересовали связи между армиями, золотыми рудниками, биржевыми брокерами и торговлей алмазами. Мертвый нигилист вытеснил у него из головы пирата Старра Джеймсона. Но Олив взяла с мужа слово, что он сразу вернется домой, и он поехал.


 

Когда Хамфри вошел в дом, на верхнем этаже заорали во всю глотку от боли, а потом дико зарыдали. Началось. На лестнице возникла Виолетта, забрала у Хамфри пальто, похлопала по плечу и сказала:

– Ей тяжко приходится. Ребенок шел быстро и застрял. И, кажется, они оба слабеют.

– Мне пойти к ней? – спросил Хамфри. Олив предпочитала в такое время оставаться одна. Виолетта поцеловала Хамфри и пообещала передать Олив, что он вернулся; это ее немного успокоит. Она поговорит с акушеркой и подаст Хамфри чаю или бульону с дороги. Всех младших няня увела к Татариновым. Заодно она присматривала и за детьми Татариновых, так как их родители уехали на похороны.

Виолетта сходила к одру сестры, вернулась и сказала, что Олив, может быть, захочет повидаться с Хамфри попозже, сейчас ею занимаются доктор и акушерка. Очередной крик отдался эхом на площадке; Хамфри и Виолетта на цыпочках пошли вниз. Донесся исступленный стон, а потом успокоительные сюсюканья и шиканья врача и акушерки.

 

Олив обнаружила, что совсем забыла, какая бывает боль. Она была железнодорожным туннелем, в котором со всего размаху стал, сыпля искрами, яростно несшийся поезд. Она была норой, в которой застряла неведомая тварь, не в силах двинуться ни назад, ни вперед. Она превратилась в облако электрических болевых разрядов, из которых все воображение геометров не могло бы создать твердого тела – неподъемный предмет и неодолимая сила были одним и тем же и не могли ни наступить, ни отступить, так что единственным выходом, кажется, оставался взрыв наподобие извержения вулкана. Что‑то утонет, что‑то будет поглощено пламенем. Доктор умолял Олив не мотать отчаянно головой из стороны в сторону, не тратить дыхание на крики и визг, а тужиться ради застрявшего ребенка и вытолкнуть его.

Она выгнулась дугой, взвыла и натужилась.

Красный и гневный, с почерневшими губами, младенец с отчаянным визгом ворвался в мир. Это был мальчик. Ему протерли лицо, перерезали пуповину, он опять заорал, и опять… «Хороший голос», – сказал доктор. «И ручки‑ножки крепкие», – добавила акушерка, охватив пальцами одной руки крохотное бедрышко и вытирая пунцовый мужской орган. Всюду были кровь и вода. Олив чувствовала, как они льются наружу. И послед вышел, так что все было хорошо. Акушерка собрала в узел кровавые простыни, вытерла пол, обмыла мать, накрыла ее хорошеньким покрывалом, продралась расческой сквозь спутанные пропотевшие волосы. Пощекотала шейку спеленутому младенцу.

– Вот теперь на вас приятно посмотреть, теперь можно и папочку позвать.


Она положила ребенка в кроватку – не новую, но красиво убранную накрахмаленными простынями и лентами. И отправилась искать Хамфри, который поглощал бульон под пристальным взглядом Виолетты, рассказывая ей про похороны, погоду, музыку, цветы.

Хамфри, как положено, вошел в спальню на цыпочках. Олив посмотрела на него откуда‑то издалека, руки ее недвижно лежали на покрывале. Акушерка показала мальчика, у которого были рыжеватые волосы – не очень много – и крупные черты лица, выпуклый лоб, большой рот.

– Как мы его назовем? – спросил Хамфри у Олив. Она пошевелила кровоточащий мешок собственного тела.

– Выбирай сам, – ответила она. Хамфри думал о Шекспире – для статьи про Трансвааль, которую собирался писать. Он думал об Англии. Он колебался в выборе между Гарри и Джорджем, Георгом. «Господь за Гарри и святой Георг!».[27]Гарри – более мужественное имя. Старое доброе английское имя, безо всякой чепухи.

– Гарри, – произнес он, и Олив улыбнулась и сказала, что Гарри – хорошее имя, она тоже про него думала.

– Может быть, Гарри Бэзил, – предложила она, думая о щедрости Бэзила, обещавшего оплатить обучение Тома.

 

 

В первый день 1896 года Хамфри отправился на Портман‑сквер за двумя старшими детьми. Филлис, Гедду, Флориана и Робина забрала горничная Кейти, которая отправилась погостить к родне на ферму возле Роттингдина. Филлис поехала обиженная, надутая. Ей гораздо больше нравилось быть младшей из старших детей, чем старшей из младших. Виолетта сказала, что, может быть, в доме Бэзила Уэллвуда и для Филлис найдется место, ей полезно побыть самостоятельной, но из этого ничего не вышло. Дороти во все время этих разговоров сидела мрачная и напряженная. Ей хотелось пообщаться с Гризельдой, а когда вокруг них крутилась Филлис, выходила полная противоположность общению. Том предпочел бы вообще никуда не ездить; у него и Чарльза, который был на год старше, не было общих интересов, но и вражды между ними тоже не было.

Уэллвуды решили, что Хамфри попросит своего друга Лесли Скиннера, который работал вместе с Карлом Пирсоном в отделе прикладной математики лондонского Юниверсити‑колледжа, найти хорошего преподавателя для Чарльза и Тома, чтобы он подготовил их к вступительным экзаменам в Итон и Марло. Тоби Юлгрив согласился помогать с литературой и историей. Татаринов замечательно преподавал Тому латынь, и Хамфри был рад, что у него есть возможность ответить на щедрость брата щедростью – он предложил Чарльзу тоже ходить на эти уроки, чтобы отшлифовать знание классических авторов. Что касается девушек, то Бэзил и Катарина считали, что им нужно совершенствоваться в светских искусствах – музыке, хороших манерах, умении рисовать и писать красками. Они пригласили Дороти брать уроки рисования вместе с Гризельдой. Гризельда прочитала «Мельницу на Флоссе» и Дороти тоже уговорила прочитать. Они сидели в комнате Гризельды, негодующие Мэгги Талливер, которым не положены математика, латынь и литература.

Лесли и Этта Скиннер пригласили Уэллвудов на чай в тесную гостиную на Тэвисток‑сквер – познакомиться с репетитором по математике, который, как думал Скиннер, может подойти. Уэллвуды пришли все вместе, потому что Хамфри собирался объединить этот визит с экскурсией в Британский музей, а на подобных вылазках общество Дороти доставляло ему удовольствие. Он повел детей смотреть на золото викингов и мраморную коллекцию лорда Элджина, напугал их египетскими саркофагами, где лежали замотанные бинтами люди.

Гостиная Скиннеров была оклеена зелеными обоями в красных ягодах работы Морриса и компании, обставлена тонконогой сассекской мебелью – диванчиком и стульями с плетенными из камыша сиденьями. На темном полу лежали домотканые ковры, а на высоких стеллажах стояли ровные ряды книг. Кандидат в репетиторы, молодой немец из Мюнхена доктор Иоахим Зюскинд, уже пришел. Он был в потертом костюме и красном галстуке. У доктора Зюскинда были тонкие, легкие, сухие волосы цвета сена и красивые волнистые усы. Глаза были синие и скорбные – не ясной, прозрачной, небесной синевы, как у доктора Скиннера, но словно бы облачной, выцветшей, разбавленной голубизны, как у бабочки Cupido minimus, подумал Том. С виду репетитор был добрый и безобидный. Лесли Скиннер представил его, сказав, что он не только первоклассный математик, но и первоклассный учитель, что не всегда характерно для математиков. Доктор Зюскинд улыбнулся доброй улыбкой. Он сказал, что хотел бы знать: нравится ли математика Тому и Чарльзу? «Да», – сказал Том. «Нет», – сказал Чарльз. «Почему?» – спросил доктор Зюскинд у обоих. Том ответил, что ему нравится не арифметика, вычисления у него часто получаются неправильно – ему нравится, как в геометрии все сходится вместе, и чувство, которое бывает, когда раскрываешь это единство. Чарльз ответил, что не любит чувствовать себя идиотом, а математика именно так на него действует. Лесли Скиннер спросил, какие же тогда предметы Чарльзу нравятся. Чарльз ответил, что никакие, потому что ни один предмет не отвечает на интересующие его вопросы.

– А что же это за вопросы? – сократически спросил Скиннер.

– О жизни. Почему бедняки бедны? Что с нами не так?

Хамфри засмеялся и сказал, что, скорее всего, в Итоне Чарльзу не много расскажут о бедности. Чарльз ответил, что он и не хочет в Итон, но его никто не спрашивает. Скиннер сказал, что, если тебя учат думать, это всегда полезно, а доктор Зюскинд, ни на кого не глядя, чуть слышно пробормотал, что это хороший вопрос, хороший.

Девочки сидели рядом: темная головка и бледно‑золотая, длинные волосы распущены по плечам. Этта Скиннер внезапно повернулась к ним и спросила твердо, с некоторым вызовом, где они намерены получать образование. Лесли Скиннер обратил на Дороти голубые глаза и подарил ей свое нераздельное внимание.

– Это вы, юная дама, собирались стать доктором?

Дороти сказала, что да.

– Тогда вам самое время начать серьезно заниматься наукой.

– Я знаю, – ответила Дороти, и отец бросил на нее резкий укоризненный взгляд.

– Но ведь я и правда знаю, – сказала она, защищаясь.

Оказалось, что Этта хочет предложить выход. Она сама преподает в Куинз‑колледже на Харли‑стрит, туда принимают девушек старше двенадцати лет, чтобы подготовить их к работе учительницы или, для тех, кто уже работает учительницами, углубить и расширить их знания и навыки. Дороти и Гризельда могут ходить на эти занятия вместе – может быть, даже не на полный день. Гризельда сказала, что согласна изучать науки вместе с Дороти, если та будет ходить с ней на немецкий и французский. И на латынь, добавил Лесли. Если они собираются в университет – а он надеется, что да, – им понадобится латынь. В лондонском Юниверсити‑колледже и женщинам разрешают учиться. Скиннер сказал Хамфри, что хороший фабианец обязан заботиться об образовании дочерей не меньше, чем сыновей. Хамфри ответил, что Дороти и Гризельда еще совсем маленькие девочки. «Не думаю, – сказал Скиннер, глядя на два серьезных юных лица. – Не думаю. Они уже без пяти минут молодые женщины». Под его взглядом Дороти неожиданно стало жарко – и коже, и внутри. Она поерзала и села попрямее. Гризельда сказала, что ее родители, кажется, не видят никакой необходимости в том, чтобы дать ей образование. «Достаточно, – сказал Скиннер, – что вы сами стремитесь к образованию». Этта взяла Хамфри за руку и сказала, что, конечно же, он сможет объяснить своему брату, как много это значит, до какой степени это должно быть правом… Гризельда сказала, что Дороти может жить у нее, и они будут ходить на занятия вместе, лишь бы родители разрешили. Хамфри заявил, что будет скучать по своей девочке, а Дороти ответила, что он и не заметит – он сам теперь почти не бывает дома.

 

Том и Чарльз сразу же начали ходить в Юниверсити‑колледж на занятия математикой с доктором Зюскиндом. Доктор Зюскинд занимал крохотный кабинетик над конюшнями позади основного здания, на пару с другим статистиком, который собирал данные о росте, весе и возрасте людей. Том и Чарльз ходили на занятия по понедельникам и вторникам и получали домашние задания. Мальчиков тоже измерили для статистики. Иногда по выходным они ездили в «Жабью просеку», чтобы заниматься латынью с Татариновым и литературой с Тоби Юлгривом у него в коттедже.

Тому более или менее нравилась математика, и он старался не думать о том, что будет, если он поступит в Марло. В Лондоне Том чувствовал себя бесплотным, словно его тело на время куда‑то исчезало, и он становился лишь призраком, который плыл по воздуху мимо аккуратных домиков Гоуэр‑стрит, уворачивался от кебов на Торрингтон‑стрит. Математика, особенно геометрия, усиливала эту отстраненность. Тому хотелось вернуться в «Жабью просеку». Он непрерывно думал о лесах и древесном доме. Он читал новую книгу Уильяма Морриса, «Колодец на краю света», а также «Лес за краем света» и «Вести ниоткуда». Чарльз читал те же книги, но мальчики их почти не обсуждали – разве что иронически вспоминали, когда выдавалось особенно сложное домашнее задание, что, по мнению Уильяма Морриса, мальчики должны учиться сами, как и когда им удобней, и тратить не больше усилий, чем в детстве, когда учились говорить. Иоахим Зюскинд учил Тома с наслаждением: тот действительно усваивал все на лету, инстинктивно, не требуя длинных объяснений.

Чарльз понимал медленней, он был не такой способный. Ему доктор Зюскинд давал дополнительные уроки у себя на дому. Дом стоял прямо за Женской больницей, между Юстонским и Сент‑Панкрасским вокзалами. Зюскинд оказался по‑настоящему хорошим учителем. Он видел и то, что именно Чарльз не понимал, но также и то, каким образом он этого не понимал и почему. Он объяснял тихим немецким голосом именно то, что мешало пониманию. Поначалу он говорил с Чарльзом только о математике. Но однажды сказал:

– Ты как‑то спрашивал, почему бедные бедны. Меня поразил этот вопрос.

– Чего я не могу понять – в самом деле не могу, – почему этим вопросом не задаются все люди все время. Как они могут ходить в церковь, а потом выходить на улицу и видеть то, что видно всякому… слышать то, что в Библии сказано о бедных, – и по‑прежнему ездить в каретах, выбирать себе галстуки, шляпы… съедать огромные бифштексы… Не могу понять.

– Я принес тебе книгу. Наверное, лучше, чтобы твои домашние ее не видели. Но, я думаю, она придется тебе по сердцу.

 

Так Чарльз Уэллвуд прочитал «Воззвание к молодежи» князя Кропоткина. Книга призывала молодых врачей, юристов, художников задуматься, как они могут жить и работать, пока в мире бедняков существуют ужасы голода, болезней, отчаяния. Предписания относительно праведной жизни были более расплывчаты, чем яростное обличение неправедности. Автор призывал молодежь организоваться, бороться, писать об угнетении и публиковать написанное, быть социалистами. Но не объяснял, как можно совершить столь желанную революцию. Чарльз опять обратился к доктору Зюскинду и спросил, нет ли у него еще таких книг. Они посмотрели друг на друга: немец – с тихим, глубоко скрытым восторгом, мальчик‑англичанин – напряженный, охваченный неведомой для себя потребностью. Он был бледен, на лбу и щеках алели прыщи, глаза сверкали голодным блеском.

Ученик спросил учителя, социалист ли он. Зюскинд ответил, что он анархист. Он верит, что мир станет лучше, если упразднить все власти, иерархии, учреждения. Произойдет революция. Потом воцарится гармония – все будут отдавать всё всем, удовлетворяя все нужды.

Чарльз отнесся к этому оптимистическому пророчеству с некоторым недоверием. Если праведность дается людям так легко и естественно, откуда тогда взялась власть? Он и «Вести ниоткуда» читал с определенным скептицизмом. Он не был уверен, что возможно вернуться к средневековой пасторали, уничтожить все машины. Он постепенно пришел к выводу, что Уэллвуды из «Жабьей просеки» не настоящие социалисты, они избегают прямой борьбы. Взять хотя бы вещи, которыми полон их дом, – вещи, которые делают малыми партиями бедняки для богачей. Он слыхал, как его собственный отец насмехается над Моррисом и компанией – они продают безумно дорогие ткани и гобелены, изображающие золотой век и листву райского сада. Все это как‑то отвлекает от ужасов, с которыми им следовало бы бороться.

Примерно это, формулируя как мог, он высказал Зюскинду, который похвалил его и объяснил, что Моррис сам называл себя «мечтателем, прежде времени рожденным». Петр Кропоткин верил в могущество печатного станка. Может быть, Чарльз не поверит, но совсем недалеко отсюда работает именно такой станок, производя на свет ежемесячную газету под названием «Факел анархии». Возможно, Чарльзу будет интересен тот факт, что газету основали Олив, Артур и Хелен Россетти, трое молодых людей из известной семьи поэтов, можно сказать, детей, поскольку тогда они были моложе теперешнего Чарльза. Недавно станок переехал на чердак конюшни, расположенной на Оссалстон‑стрит, а до того произвел огромное количество подрывной революционной литературы в подвале дома Уильяма Россетти – где все выкрашено в кроваво‑красный цвет, заметил Иоахим Зюскинд, улыбаясь всеобъемлющему энтузиазму молодых Россетти.

 

Чарльзу захотелось увидеть типографию. Он хотел видеть, как идет работа, хотел сам что‑то совершить. Если он говорил дома, что пошел к доктору Зюскинду, ни у кого не возникало вопросов. И вот однажды они отправились на Оссалстон‑стрит.

На Оссалстон‑стрит воняло. В канаве текла желтая лошадиная моча, а мостовую покрывал почти сплошной слой засохшего лошадиного навоза. Чарльз осторожно ступал, стараясь не запачкать башмаки и при этом думая: а должна ли его вообще волновать чистота башмаков? Редакция «Факела анархии» располагалась на чердаке над конюшней, ведущая в нее дверь находилась рядом с задней дверью низкопробного паба «Лавр». Чтобы добраться до деревянной лестницы, ведущей на чердак, Зюскинду и Чарльзу пришлось перелезть через что‑то вроде навозной кучи. Пока Чарльз карабкался вверх по лестнице, он вспомнил речь Хамфри на летнем празднике – о бедняке, который выбирал из подобной же субстанции непереваренные зерна овса и ел. Об этом следует знать, подумал Чарльз. Он последовал за своим учителем через хлипкую дверь в длинную комнату с дощатыми стенами, больше всего похожую на сарай и очень пыльную – пыль висела в воздухе, садилась густым слоем на кипы листовок и брошюр, которыми был завален почти весь пол. Пыльный воздух пропитался резкими запахами – табачного дыма, табачного сока, людей, то есть застарелого пота и фекалий, всепроникающим запахом кислого молока и прогорклого жира. Еще разило псиной, хотя никакой собаки видно не было. Кроме того, пахло кислым пивом. В конце комнаты мужчина в засаленной куртке пожирал поджаренный хлеб с обрезками бекона с газеты, лежавшей, по‑видимому, на форме от печатного станка. В комнате находились две или три группы людей, но никто из них не был похож на молодых Россетти. Одна группа быстро и темпераментно беседовала по‑итальянски. Другая состояла из трех людей, сидевших на скамье, к которой был прислонен плакат: «День Зверя грядет». В другом конце комнаты лежал матрас, на котором кто‑то – может быть, и не один человек – густо храпел, накрытый кучей рваных тряпок и связкой флагов. Зюскинд назвал едока «товарищ Бартлетт» и осведомился, действительно ли тот сегодня собирался печатать. Зюскинд принес ему обещанную статью о немецких законах против социализма. И еще он привел молодого человека, интересующегося анархизмом. Товарищ Бартлетт сказал, что у него руки в типографской краске, а то бы он пожал руку новому товарищу, и спросил, как его зовут. Чарльз ответил, что его зовут Карл, и предложил помочь. Товарищ Бартлетт смахнул с печатной формы остатки трапезы и принялся мазать форму типографской краской. Чарльз‑Карл понял, что боится за свою одежду, которая, кажется, привлекла внимание всех обитателей чердака. На Чарльзе была чистая накрахмаленная рубашка, глаженая дорогая куртка. Он выглядит неправильно, и, более того, сейчас он испачкается, и ему влетит дома. Его спас Иоахим Зюскинд, который извлек из сумки с книгами рабочий фартук и протянул Чарльзу с понимающей улыбкой пособника.

 

Чарльз не знал, хочется ли ему снова на Оссалстон‑стрит. Никто не обратил на него особого внимания. Он трудился изо всех сил, а уходя, захватил с собой пачку листовок и брошюр, чтобы прочитать. Все‑таки он снова пошел туда и в начале 1896 года приходил довольно часто, не столько даже потому, что встречал здесь настоящий рабочий класс, сколько из уважения к Зюскинду. Чарльз вовсе не был уверен, что обитатели чердака принадлежат к настоящему рабочему классу. Но он не сомневался, что герр Зюскинд, который теперь звал его Карлом, по‑настоящему болеет за рабочих. И еще Карлу нравилось читать «Факел». Ему давали разные выпуски газеты, иллюстрированные рисунками Люсьена Писарро, изображающими женщин в отчаянном положении. В газете печатались сочинения Толстого и Кропоткина, воспоминания о мученической смерти чикагских анархистов в 1887 году, дебаты между пацифистами‑квакерами и сторонниками насилия и пропаганды насилием. Газета рекламировала повторное издание работы Морриса «Полезный труд и бесполезная работа» и нападала на принца Уэльского за его несоразмерные траты на одежду. Кроме того, в газете печатались сказки из «Тысячи и одной ночи» и немецкие волшебные сказки Отто Эриха Хартлебена. Карл прочитал инструкции ЖЕЛАЮЩИМ ПОМОЧЬ ГАЗЕТЕ.

 

«Бери по десятку экземпляров каждого выпуска „Факела“ и старайся продать или раздать их.

Оставляй „Факел“ и другие материалы в вагонах поездов, залах ожидания, трамваях, столовых и других местах, чтобы люди могли подобрать их и прочитать.

Уговаривай владельцев газетных киосков продавать „Факел“.

Приходи на митинги, чтобы поддержать ораторов и помочь с раздачей литературы».

 

Чарльз обзавелся сменой одежды для Оссалстон‑стрит. Одежда хранилась у Зюскинда – старые штаны, потертый джемпер, куртка из закладной лавки, кепка рабочего, которую Чарльз натягивал на глаза, наслаждаясь и невидимостью, и превращением в другого человека. Все это ученик и учитель проделали в строжайшей тайне – они не обсуждали, не планировали, все получилось само. Они обсудили, можно ли Карлу ходить в Гайд‑парк или еще куда‑нибудь с пачками «Факела» на продажу, и пришли к выводу, что можно, только надо держаться подальше от Портман‑сквер. Пока Чарльз предположительно делал уроки или развлекался, Зюскинд и Карл ходили по бесчисленным лондонским улицам, мирно обсуждая тюремное заключение и казнь или пытаясь решить вопрос, что такое бросание бомб – долг анархиста или безрассудство. Те, кто отправился на эшафот в Париже и Чикаго, были отважными мучениками. Зюскинд сказал, что «у них не было другого выбора», и Карл согласился. Но оба также согласились, что сами они от природы не убийцы. Как‑то раз, когда они шагали по Бейкер‑стрит, Зюскинд сказал: ему хотелось бы верить, что можно обойтись убедительными разъяснениями.







Date: 2016-02-19; view: 324; Нарушение авторских прав



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.021 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию